16586.fb2
Скоро они улеглись спать.
Антошка хоть и полон был новыми впечатлениями и мыслями, но тем не менее довольно скоро сладко захрапел.
В этот вечер, перед отходом ко сну, «граф» почему-то вдруг вспомнил о советах доктора и не выпил обычных нескольких рюмок водки, хотя бутылка и была им принесена в числе других закусок и спрятана в сундук, чтоб Антошка ее не видал. И – что еще было странней! – ему, еще несколько дней тому назад совсем равнодушному к смерти, теперь, напротив, очень хотелось жить.
Долго ворочался «граф» на своем жестком блинчатом тюфяке, долго кашлял скверным, сухим кашлем, чувствуя, как ноет грудь, и долго думал об Антошкиной судьбе и об его полушубке.
«Неужели „знатный братец“ до конца будет последователен и оставит просьбу без ответа? Неужели жалость недоступна его сердцу?»
И в голове «графа» забродили воспоминания о «братце».
Никогда они не были близки и дружны. Этот благоразумный, солидный и корректный Костя, любимец отца, всегда относился несколько свысока к беспутному Шурке и нередко читал ему нравоучения. И всегда он был какой-то жесткий и гордился и тем, что вышел из школы правоведения с золотой медалью, и своим умом, и своими блестящими успехами по службе. Когда бабушка оставила одному Шурке, своему любимцу, свое состояние, брат еще более озлился на Шурку, говорил с нескрываемым презрением, что дуракам счастье, и наотрез отказался взять половину наследства, которую Шурка великодушно предложил старшему брату. С тех пор они редко и видались. Шурка просаживал наследство, а Костя работал, усердно делая карьеру. Скоро он уехал в провинцию, назначенный двадцати семи лет прокурором окружного суда, и вернулся в Петербург, чтобы занять довольно видное место в то самое время, как младший брат должен был выйти из полка и избежал позора суда за подлог только благодаря тому, что отец заплатил за сына большую часть своего состояния… После этого Шурка обратился за помощью к брату, но получил от него жестокое письмо…
О, это было одно из тех бессердечных и в то же время неумолимо справедливых писем, логичных и строго принципиальных, которые могут писать только очень сухие и мнящие себя непогрешимыми люди. И «граф» до сих пор не забыл этого письма – он даже сохранил его, – в котором старший брат привел веские соображения, почему он считает невозможным помочь человеку, делающему подложные надписи, хотя бы таким человеком был и родной брат, и почему он «покорнейше просит» не считать его братом и ни в какие сношения не входить. Далее он откровенно выражал сожаление, что отец заплатил по векселю, а не передал дела судебному разбирательству, и рекомендовал пустить себе пулю в лоб. Это было бы самое лучшее.
С тех пор прошло пятнадцать лет. «Граф» знал из газет, что брат занимает очень видное место. О нем пишут в газетах. В иллюстрациях помещают его портреты. «Знатный братец» был знаменит, и пропойца-нищий раза два-три видел его на улице… видел и каждый раз вспоминал его со злобой. Он ненавидел его и глубоко презирал, считая его далеко не заслуживающим той репутации, какой он пользовался. Прослышав про его богатство, он был уверен, что «знатный братец», несмотря на всю свою корректность, далеко не разборчив в средствах, но только умеет ловко хоронить концы.
«Наверное, ворует!» – решил «граф» и нередко в компании таких же пропойц, как он сам, ораторствовал по поводу несправедливости и неправды, которые царят на земле.
– Укради что-нибудь какой-нибудь уличный воришка – и его в тюрьму, ему нет пощады, а если ворует видное лицо, как бы вы думали, что ему? Ничего! Даже если и попадется, то самое большее, что уволят и назначат в какой-нибудь совет… Так-то на свете творятся дела!
Он все ждал, что «знатный братец» попадется и его уволят, но проходили года, и он крепко сидел на своем месте, хотя озлобленная уверенность «графа» как будто и имела некоторые основания. По крайней мере о бескорыстии Опольева ходили весьма нелестные слухи в бюрократических кругах, и многие удивлялись, как это министр верит в добродетели Опольева.
С такими недобрыми воспоминаниями о своем «знатном братце» граф еще долго не засыпал. Он уж не надеялся больше на ответ. Никакого ответа не будет. Необходимо придумать новый источник для приобретения полушубка.
На следующее утро, скверное и сырое октябрьское утро, «граф» с Антошкой отправились в Александровский рынок и после тщательного осмотра разных костюмов и сапог купили, наконец, все, что было нужно.
Нельзя сказать, чтобы «граф» был удовлетворен покупками, но зато Антошка был в полном восторге и от сапог, и от поношенной темно-серой блузы, и от штанов, приобретенных за три рубля после довольно оживленного торга. В таком костюме Антошка еще никогда не ходил. Все было цело и, главное, впору, точно на него сшитое. «Дяденькины» же костюмы всегда отличались полным несоответствием с тоненькой и худенькой фигурой Антошки и имели вид мешков. Недурна была и фуфайка, приятно согревающая грудь, хороша была и шапка из поддельных смушек, купленная у татарина за двугривенный.
Из рынка они вернулись домой. Отворила им двери Анисья Ивановна, необыкновенно радостная, и тотчас же сообщила «графу», что его ждет посыльный с «приятным письмецом».
– Уж полчаса, как дожидается, Александр Иваныч. Не могу, говорит, без расписки доверить… А я тоже сбегала, холста купила… Вечером и шить начну…
Радостное волнение охватило «графа» при известии о «приятном письмеце», и напрасно он старался скрыть его! Лицо его мгновенно просветлело и оживилось, и голос дрогнул, когда он торопливо проговорил:
– Попросите-ка, Анисья Ивановна, посыльного… Что за письмецо…
«Совесть в нем, видно, не совсем пропала!» – подумал он в ту же минуту.
Посыльный вошел в комнату «графа» и подал ему небольшой, элегантный, надушенный конверт с коронкой. К изумлению «графа», почерк на конверте был, очевидно, женский: мелкий английский и довольно красивый.
Он вскрыл конверт. Там было письмо и в нем двадцатипятирублевая бумажка. Тем же мелким почерком написанное письмо было следующего содержания:
«Дорогой дядюшка!
Папа поручил мне послать прилагаемые деньги и извиниться перед вами, что сам не отвечает вам. Он очень занят. Вместе с тем он просит не благодарить его и, если вам что будет нужно, обращаться ко мне. Я с большим удовольствием принимаю на себя эту обязанность и усердно прошу не забывать этого. Дай бог вам и вашему бедному мальчику всего хорошего. Преданная вам Нина Опольева».
Глаза «графа» были влажны, когда он прочитал это письмо.
Он понял, почему не надо благодарить «знатного братца», и тотчас же написал племяннице:
«Дорогая Нина Константиновна!
Ваша помощь и ваше доброе письмо тронули меня до глубины души. Что бы вам ни говорили обо мне, верьте, что присланные вами деньги будут употреблены на мальчика. Будьте счастливы и примите горячую благодарность от меня и от мальчика. Безгранично благодарный А.Опольев».
– Вот вам ответ и двугривенный за то, что ожидали меня! – радостно проговорил «граф», обращаясь к старику посыльному.
И затем спросил:
– Кто вам письмо передал? Сама барышня или прислуга?
– Сама барышня… Позвали в коридор перед кухней и передали…
– Что, как она?.. Должно быть, совсем молодая?
– Молодая… Лет этак двадцати, не более.
– Так, так… Брюнетка или блондинка?
– Чернявенькая, сударь… И аккуратненькая такая барышня.
– А собой как?.. Красива?
– Очень даже лицом приятные… И простые такие, даром что такого важного генерала дочь… Ласково так говорили со мной… Просили, чтобы скорей отнес вам письмо… Очень, мол, нужное… В собственные руки беспременно отдайте… И целых шесть гривен дали… Не по такции, значит.
«Не в отца!» – подумал «граф».
Когда посыльный ушел, «граф» весело воскликнул, показывая Антошке бумажку, которую давно уже не видал в своих руках:
– Вот мы и с полушубком, Антошка… И у нас еще про запас останется… Решительно тебе везет счастье! Спасибо милой племяннице… Спасибо молодому доброму сердцу… Оно отозвалось и поверило… Да, Антошка, молодость-то отзывчива…
– А откуда у барышни так много денег, что она вам такую бумажку прислала? – задал вопрос практичный Антошка.
– Откуда?.. Верно, отец на булавки ей дает… Она единственная у него дочь…
– На булавки… и такую пропасть денег?..
«Граф» объяснил, что значит «на булавки», и пошел заказывать Анисье Ивановне обед.
В тот же день Антошка щеголял в полушубке.
«Граф» в этот вечер не выходил на работу.
Княгине Марье Николаевне Моравской тридцать два.
Так по крайней мере она говорит вот уже года три-четыре, и показание это нисколько не противоречит ее наружности.