16624.fb2
Джонс припал к ногам своего благодетеля и, горячо пожав ему руку, сказал, что доброта его, и в настоящем случае и прежде, настолько им не заслужена и настолько превосходит все его ожидания, что никакие слова не могут выразить его благодарности.
— И смею вас уверить, сэр, ваше великодушие тронуло меня до глубины души, и если бы не эта печальная минута… О друг мой, отец мой!
От волнения он не мог больше говорить и отвернулся, чтобы скрыть навернувшиеся на глаза слезы.
Олверти дружески пожал ему руку и продолжал!
— Я убежден, друг мой, что ты добр, великодушен, благороден; если к этим качествам ты присоединишь еще благоразумие и благочестие, ты будешь счастлив. Первые три качества, я признаю, делают человека достойным счастья, но только последние два сделают действительно счастливым.
Тысячу фунтов даю я вам, мистер Тваком. Сумма эта, я уверен, намного превосходит ваши желания и ваши потребности. Однако примите ее на память о моих дружеских чувствах к вам; и если что окажется лишним, то ваше благочестие, которого вы держитесь так строго, научит вас, как распорядиться остатком.
Такую же сумму даю я и вам, мистер Сквейр. Она, я надеюсь, даст вам возможность продолжать ваши занятия с большим успехом, чем до сих пор. Я не раз замечал с прискорбием, что нужда чаще возбуждает презрение, чем сострадание, особенно в людях деловых, для которых бедность есть свидетельство недостатка практических способностей. Те небольшие деньги, которые я могу предложить вам, освободят вас, однако, от затруднений, стоявших прежде на вашем пути, и я не сомневаюсь, что доставшиеся вам средства позволят удовлетворить все скромные потребности вашей философской натуры.
Я чувствую, что силы покидают меня, и потому не упоминаю об остальных: все это вы найдете в моем завещании. Там помянуты и слуги мои; кое-что оставлено и на дела благотворения; я уверен, что душеприказчики исполнят волю мою в точности. Да благословит всех вас господь! Я отправляюсь в путь немножко раньше вас…
Тут в комнату поспешно вошел лакей и доложил, что приехал стряпчий из Солсбери с важным поручением, которое, по его словам, он должен передать лично мистеру Олверти. Человек этот, сказал лакей, по-видимому, очень торопится и заявляет, что у него столько дел, что, разорвись он на четыре части, и то с ними не справится.
— Ступай, друг мой, и узнай, что нужно этому джентльмену, — обратился Олверти к Блайфилу. — Сейчас я не в состоянии заниматься делами, и притом это дело касается теперь больше тебя, чем меня. Я же решительно не в состоянии принять кого-нибудь в эту минуту и сосредоточить на чем-нибудь свое внимание.
После этого он простился со всеми, сказав, что, может быть, будет в силах снова свидеться со своими родными, но теперь ему хочется немного отдохнуть, так как произнесенная только что речь сильно его утомила.
Некоторые из собравшихся горько плакали, уходя из комнаты, и даже философ Сквейр отирал глаза, давно Отвыкшие наполняться слезами. Что же касается миссис Вилкинс, то она роняла капли слез, как аравийские деревья целительную камедь — церемония, без которой эта дама никогда не обходилась в подобающих случаях.
После этого мистер Олверти снова опустился на подушки и расположился поудобнее, чтобы соснуть.
Помимо сокрушения по случаю болезни хозяина, был еще другой источник соленых ключей, так обильно забивших над холмоподобными скулами домоправительницы. Не успела она выйти из комнаты, как завела себе под нос такую приятную песню:
— Кажется, хозяин мог бы сделать некоторое различие между мной и остальными слугами. На траур-то, я думаю, он мне оставил, но если это все, так пусть дьявол его носит по нем вместо меня! Надо бы его милости знать, что я ведь не нищая. Пять сотенок прикопила у него на службе, а он вот как со мной поступает… Славное поощрение для честных слуг! Если подчас я и брала кое-что лишнее, так другие брали в десять раз больше; а теперь все в одну кучу свалены! Коли так, пусть все завещанное идет к черту вместе с самим завещателем! Впрочем, нет — от своего я не откажусь, а то уж слишком обрадуется кое-кто. Куплю себе платье поярче, да и пропляшу в нем на могиле этого скряги. Так вот какая мне награда за то, что постоянно вступалась за него, когда, бывало, все соседи примутся на чем свет ругать его за то, что так нянчится со своим ублюдком! Но теперь он идет туда, где за все придется расплачиваться. Лучше бы покаялся перед смертью в своих грехах, а он ими еще хвастает, отдает семейное добро незаконнорожденному. Нашел его, видите ли, у себя в постели! Хорошенькое дело! Кто спрятал, тот знает, где найти. Господи, прости ему! Бьюсь об заклад, ему не за одного такого отвечать придется. Хоть то утешение, что там, куда он идет, ни одного не скроешь. «Помянуты и слуги мои» — вот его собственные слова; тысячу лет проживу, а их не забуду. Припомню вам, сударь, что в одну кучу со всей челядью свалена! Мог бы, кажется, упомянуть меня отдельно, как, скажем, Сквейра; да тот, видите ли, джентльмен, хоть и пришел сюда в одних опорках! Черт бы побрал таких джентльменов! Сколько лет в доме прожил, а никто из слуг не видел даже, какого цвета его деньги. Пусть черт прислуживает такому джентльмену, а меня увольте!
Долго она еще приговаривала в таком роде, но для читателя довольно будет и этого образчика.
Тваком и Сквейр остались немногим более довольны завещанной им долей. Правда, они не высказывали своего недовольства так явно, но по их кислым лицам, а также на основании нижеприведенного разговора мы заключаем, что они не были в большом восторге.
Через час после ухода из комнаты больного Сквейр встретил Твакома в зале и обратился к нему с вопросом:
— Вы не получали никаких вестей, сэр, о состоянии вашего друга, после того как мы расстались с ним?
— Если вы подразумеваете мистера Олверти, — отвечал Тваком, — то, мне кажется, вы скорее вправе называть его вашим другом; он это вполне заслужил.
— Так же, как и название вашего друга, — возразил Сквейр, — ведь он оделил нас в своем завещании одинаково.
— Я не стал бы об этом заговаривать первый, — сказал повышенным тоном Тваком, — но раз уж вы начали, то должен вам заявить, что не разделяю вашего мнения. Существует огромная разница между добровольным даром и вознаграждением за труд. Обязанности, которые я исполнял в семье, заботы по воспитанию двух мальчиков, казалось бы, дают право на большую награду. Не вздумайте, однако, заключить из моих слов, что я недоволен: апостол Павел научил меня довольствоваться тем малым, что у меня есть; и если бы полученная мною безделица была еще меньше, я не забыл бы своего долга. Но если Писание требует от меня оставаться довольным, то оно не обязывает закрывать глаза на собственные заслуги и не возбраняет чувствовать обиду при несправедливом сравнении с другими.
— Уж если на то пошло, — возразил Сквейр, — так обида нанесена мне. Я никогда не предполагал, что мистер Олверти ценит мою дружбу так мало, чтобы ставить меня на одну доску с человеком, работающим за жалованье. Но я знаю, откуда это идет: это все следствие тех узких правил, которые вы так усердно старались внедрить в него, наперекор всему великому и благородному. Красота и изящество дружбы ослепляют слабое зрение и могут быть восприняты не иначе как посредством непогрешимого закона справедливости, который вы так часто осмеивали, что совсем сбили о толку вашего друга.
— Я желаю только, — в ярости воскликнул Тваком, — я желаю только, ради спасения его души, чтобы ваше проклятое учение не подорвало в нем веры! Вот чему я приписываю его теперешнее поведение, столь неприличное для христианина. Кто, кроме атеиста, мог бы помыслить уйти из этого мира, не представив отчета в делах своих, не исповедавшись в грехах и не получив отпущения, тогда как хорошо известно, что в доме есть человек, имеющий право дать это отпущение? Он почувствует потребность в этих необходимых вещах, когда будет уже поздно, когда он окажется уже там, где раздаются плач и скрежет зубовный. Лишь тогда увнает он, много ли может помочь ему эта языческая богиня, вта добродетель, которой поклоняетесь вы и все другие деисты нашего века. Тогда потребует он священника, которого там не сыскать, и воскорбит об отпущении, без которого для грешника нет спасения.
— Если оно так существенно, — заметил Сквейр, — тан почему вы не дадите его по собственному почину?
— Оно имеет силу только для людей, с верой его приемлющих. Но что говорить об втом с язычником и неверующим! Ведь вы сами преподали ему этот урок, за который вознаграждены на этом свете столь же щедро, как, я не сомневаюсь, ученик ваш скоро будет вознагражден на том.
— Не знаю, что вы разумеете под вознаграждением, — сказал Сквейр, — но если вы намекаете на жалкий дар нашей дружбе, который он соблаговолил отказать мне, то я его презираю, и если бы не мои стесненные обстоятельства, так ни за что бы его не принял.
В эту минуту вошел доктор и начал расспрашивать спорщиков, как обстоят дела наверху.
— Плачевно, — отвечал Тваком.
— Так я и предвидел. Но скажите, пожалуйста, не появились ли какие-нибудь новые симптомы после моего ухода?
— Боюсь, что неблагоприятные, — отвечал Тваком. — После того, что произошло при нашем уходе, мне кажется, обнадеживающего мало.
Врач плоти, должно быть, превратно понял целителя душ, но, прежде чем они успели объясниться, к ним подошел мистер Блайфил с чрезвычайно удрученным видом и объявил, что принес печальные вести: мать его скончалась в Солсбери: по дороге домой с ней случился припадок подагры, болезнь бросилась в голову и желудок, и через несколько часов ее не стало.
— Увы! Увы! — воскликнул доктор. — Поручиться, конечно, нельзя, но жаль, что меня там не было. Подагра — трудная для лечения болезнь, а все же мне удавалось достигать замечательных успехов.
Тваком и Сквейр выразили мистеру Блайфилу соболезнование по случаю постигшей его утраты, причем первый советовал ему перенести это несчастье с христианским смирением, а второй — со стойкостью мужчины. Молодой человек ответил, что ему хорошо известно, что все мы смертны, и что он постарается перенести утрату по мере своих сил, но не может все же не пожаловаться на чрезмерную суровость к нему судьбы, которая приносит врасплох такое прискорбное известие в то время, когда он с часу на час ожидает ужаснейшего из ударов, какими она может поразить его. Настоящий случай, сказал он, покажет, насколько им усвоены наставления, преподанные мистером Твакомом и мистером Сквейром, и если ему удастся пережить столь великие несчастья, он будет всецело обязан этим своим наставникам.
Стали обсуждать, следует ли известить мистера Ол-верти о смерти сестры. Доктор резко этому воспротивился, в чем, я думаю, согласятся с ним все его коллеги; но Блайфил заявил, что он неоднократно получал от дяди самые решительные приказания никогда и ничего не утаивать от него из опасения разволновать его и что поэтому он не смеет и думать об ослушании, какие бы последствия ни произошли. Что до него лично, сказал Блайфил, то, принимая во внимание философские и религиозные убеждения дяди, он не может согласиться с доктором и не разделяет его опасений. Поэтому он решил сообщить дяде полученное известие: ведь если мистер Олверти поправится (о чем он, Блайфил пламенно молит бога), то никогда не простит ему такого рода утайки.
Доктор принужден был подчиниться этому решению, горячо одобренному обоими учеными мужами, и отправился вместе с мистером Блайфилом в комнату больного.
Войдя туда первым, он приблизился к постели мистера Олверти с целью пощупать ему пульс, после чего объявил, что больному гораздо лучше: последнее лекарство сделало чудеса, жар прекратился, и опасность теперь столь же ничтожна, сколь ничтожны были перед этим надежды на благополучный исход.
По правде говоря, положение мистера Олверти никогда не было столь опасным, как изображал его чересчур осторожный доктор. Как умный генерал никогда не смотрит с пренебрежением на неприятеля, хотя бы он значительно уступал ему силами, так и умный врач никогда не относится пренебрежительно к самому ничтожному недомоганию. Если первый поддерживает строжайшую дисциплину, ставит караулы и посылает разведчиков, несмотря на слабость неприятеля, то второй сохраняет серьезное выражение лица и многозначительно покачивает головой при самом пустячном заболевании. И в числе других веских оснований такой тактики оба они могут привести то самое веское, что если им удастся одержать победу, то тем большей славой они себя покроют, а если вследствие какой-нибудь несчастной случайности окажутся побежденными, тем меньше им будет стыда.
Едва только мистер Олверти возвел глаза к небу и поблагодарил бога за дарование этой надежды на выздоровление, как мистер Блайфил подошел к нему с удрученным видом и, приложив к глазам платок, для того ли, чтобы отереть слезы, или же для того, чтобы поступить по совету Овидия, который говорит:
Si nullus erit, tamen excute nullum —
«Коль нет слезы, утри пустое место», — сообщил дяде известие, о котором мы только что рассказали читателю.
Олверти выслушал племянника с огорчением, кротостью и безропотностью. Он проронил слезу, но потом овладел собой и воскликнул:
— Да будет воля господня!
Чувствуя себя лучше, он пожелал теперь увидеть посланного, но Блайфил сказал, что его невозможно было удержать ни на минуту, так как, судя по его торопливости, у него на руках было какое-то важное дело; стряпчий жаловался, что его загнали до последней степени, и поминутно повторял, что если бы мог разорваться на четыре части, то для каждой из них нашлось бы дело.
Тогда Олверти попросил Блайфила взять на себя заботы о похоронах. Он выразил желание, чтобы сестра была похоронена в их фамильном склепе; а что касается частностей, то предоставил их на усмотрение племянника, назначив только, какого священника пригласить для совершения обряда.
Читатель, может быть, удивится, что в предыдущей главе ни слова не было сказано о мистере Джонсе. Но его поведение было настолько отлично от поведения выведенных там лиц, что мы предпочли не упоминать его имени в связи с ними.
Когда мистер Олверти кончил свою речь, Джонс вышел от него последний. Он удалился в свою комнату, чтобы излить там наедине свое горе; но владевшее им беспокойство не позволило ему долго оставаться там, — он тихонько прокрался к комнате Олверти и долго прислушивался у дверей: изнутри доносился только громкий храп, в котором расстроенному воображению Джонса почудились стоны. Это так его встревожило, что он не вытерпел и вошел к больному; он увидел, что благодетель его спит сладким сном, а сиделка, расположившаяся в ногах мистера Олверти, храпит во всю мочь. Опасаясь, как бы эта басовая ария не разбудила больного, Джонс немедленно принял меры для ее прекращения, после чего расположился возле сиделки и не тронулся с места, пока вошедшие в комнату Блайфил и доктор не разбудили больного, чтобы пощупать ему пульс и сообщить известие, которое едва ли достигло бы слуха мистера Олверти в такую минуту, если бы Джонс знал его содержание.
Услышав доклад Блайфила о печальном событии, Джонс с трудом сдержал гнев, вызванный в нем столь бесцеремонным поступком, тем более, что доктор покачал головой и запротестовал против того, чтобы такие вещи сообщались его пациенту. Однако негодование не настолько отшибло у Тома рассудок, чтобы он не понимал, какой вред может причинить больному резкое замечание по адресу Блайфила, и сдержал свой пыл. Увидя же, что печальное известие вреда не наделало, он так обрадовался, что забыл всякий гнев и не сказал Блайфилу ни слова.
Доктор остался обедать в доме мистера Олверти; после обеда он посетил своего пациента и, возвратясь к обществу, сказал, что с удовольствием может теперь объявить больного вне всякой опасности; лихорадка совершенно прошла, и он не сомневается, что прописанная хина не позволит ей вернуться.