16637.fb2
Он удовлетворенно выдохнул:
- Ну вот, а теперь и баиньки.
И мы, само собой, оказались с ним в одной холодной комнате. Я, как самый слабый, должен был спать на тахте, а он на голом полу. Он сказал про самого себя с гордой значительностью в множественном числе:
- Нам, пастухам, не привыкать. Мы ведь, Овечины, из пастухов. Племя скотоводов. Повелители отар и овчарок.
Ах, он умел говорить красиво.
Во мне понеслись мысли:
Кем же был я для него? Овцой, что он пас из любви к скотоводству? Оберегаемым робким животным? Для чего он меня берег подле себя? Для жертвы? Для увечья? Овечин-Поколечин.
Я знал, что ничего хорошего эта ночь мне не принесет.
Я не любил его скользкий стекольный дух. Он как-то вкрадчиво кислил - как школьная химическая лаборатория, но гораздо тише и въедливей. Это не был запах заношенного исподнего, он ведь был отменным чистюлей. И кариеса у него не было отродясь. Он хвастал, гордо разевая свою розовую ротовую полость: "Редкостный случай природной санации". И завершал жемчужным лозунгом: "Поморин" непобедим!". И улыбался во весь рот, полный ровнейших зубов. Я думаю, что я чувствовал тот кислый электрический дух, потому что я все-таки боялся Овечина.
За сегодняшний день я устал отчаянно. Главным образом от него. До полного ступора. Я больше не мог слушать его бодрых реляций. Но выбирать ночного соседа мне не приходилось.
Устроившись в своем пастушьем спальнике, он заговорил сам с собою. Во сколько должен наступить завтра рассвет. О смещении времени, об изменении скорости вращения Земли, о неточности календарей. Я почувствовал, как несусь по кривой вместе с нашей одинокой планетой. Под ворохом одеял мне стало жарко, и я разделся. Я почувствовал, что он пожертвовал ради меня собой. На своей собственной даче. Мне стало стыдно. Моя дурацкая лысина промокла. Я утерся майкой.
- А у Овечиных плешивых по мужской линии не было в четырех поколениях, заключил он в полной темноте.
- Значит, были по овечьей, - равнодушно парировал я.
- Сам ты овца. Библейская, - перечеркнул он мою реплику.
Он снова начал с того, что, видите ли, давно хотел со мной серьезно поговорить, но при барышне Оле не мог решиться. Он впервые поименовал ее титулом барышни. А мы ведь, действительно, без нее и не общались. Без ее соглядающей любови к нему. Которая, как он выразился, его несколько тяготит в последнее время.
Было видно, точнее слышно, что ему, благородно вытянувшемуся на каменистом полу в аскетическом спальном мешке, трудно говорить. Я предложил ему не стесняться и негромко выговориться, тем более - глубокая бесснежная ночь накануне весны, летящей к нам навстречу, никто ничего не услышит, не увидит, а я никому не расскажу, в чем он вообще-то мог за годы нашего знакомства убедиться.
Больше всего меня волновало, видел ли он хоть что-то. Что произошло между мной и Олей. Из тех манипуляций. Хотя я вообще не был уверен в реальности собственного бытия.
И прямого ответа на этот вопрос я так и не получил.
И вообще, мне стало казаться, что мы все - и я, и Овечин, и Оля - уже перевалили водораздел нормы и оказались в заводи бреда. Чего уж тут стесняться. Каких таких тем?
- Ну, хорошо, - вяло согласился он, как будто это я пристрастно просил и принуждал его. - Ну, если ты хочешь, то я... - уже более устойчиво продолжил он, словно попробовал, крепок ли фундамент для его речей.
Это была тугая история, вернее, притча об энергичной мастурбации. С параллельным библейским экскурсом, конечно. Об Онане, пролившем на сухую ханаанскую (или откуда он там был?) или какую другую почву свою драгоценную белковую производную. И как это не понравилось строгому боженьке, видевшему все это рукоблудие с небеси.
Не могу сказать, что эта тема как таковая меня к тому времени люто волновала. Но зачем он мне тут впотьмах это втолковывает? То, что известно любому подростку. Ведь он ничего не увидел? Все сказанное им звучало как огромный намек и было заражено темным подозрением.
- Но вот я, в отличие от него, от этого, извини, так сказать, Онана... - и я не возразил ему в тонком месте повествования, - этой повсеместно распространенной практики, то есть, точнее, возможности, абсолютно лишен.
Он построил предложение так, что безразличный для моего случая смысл проявился только в конце. Я ждал конца его речи, затаив дыхание.
- Но, по-моему, член у тебя все-таки есть, - как-то глупо вставил я.
Голос мой послышался мне преувеличенно бодрым. Будто я что-то ему предлагал.
- Да я не об этом... - брезгливо и строго отмахнулся он от меня, как от пастушечьей овчарки, норовящей лизнуть хозяину руку.
- А о чем же? - я слишком быстро переспросил, будто у меня был интерес к тому, что воспоследует, словно я уже попался на этот вострый крючок.
Я лежал ни жив ни мертв.
Он продолжил, как ни в чем не бывало.
- А о том!
Он словно бы уже ответил мне. И я похолодел.
Он помолчал.
- У меня болезнь Людовика XVI.
- Это которому отрубили голову? Но у тебя и голова с головкой, кажется, на месте, - наиглупейше и как-то униженно сострил я.
- Нет, у меня, как и у него, сужена крайняя плоть, надеюсь, ты осведомлен в элементарной анатомии, и я не могу без оперативного вмешательства сойтись с женщиной.
Я был унижен и навсегда посрамлен.
Он употребил гордый мужской глагол "сойтись". Как в открытой битве.
- Так обрежься и выкинь свою крайнюю плоть мышам за печку.
- Легко тебе сказать, - сумрачно парировал он, будто мы спорили, но мои доводы, моя личность не стоили почти ничего. - Ты меня, как я стал замечать, всегда упрощенно понимаешь. Впрочем, это с некоторого момента меня совершенно не удивляет.
Я перестал дышать.
Он тоже замер, прислушиваясь во тьме к моему дыханию, наверное, поводя своим длинным прямым носом. Будто продолжал ловитву.
- Мне кажется, эта моя особенность дает мне много возможностей и даже преимуществ перед другими. Я ведь могу остаться девственником как угодно долго и всецело принадлежать науке, например, не расходуя себя попусту.
Наречие "попусту" было забито в меня, как гвоздь в глубокую доску по самую шляпку. Я не ручаюсь за точность цитирования, но за точный сюжет ручаюсь. Итак, моя оценка была ничтожна.
И мне вдруг в один миг это его словоблудие стало безразлично.
Жизнь моя продолжалась.
Я ничего не захотел в ней менять.
Именно в этот ночной миг, под его незыблемые речи.
И он развернул в ночной тьме прекрасную эвольвенту своих сияющих прожектов. Они, как туго вращающиеся шестерни дикого механизма, искрили карьерными достижениями, званиями и степенями, и для этого ему была нужна чистейшая биография и посильная общественная нагрузка. Оля же из слишком простой, да и небогатой "боговерующей" семьи, и вряд ли у него что-то с ней в дальнейшем получится.