16664.fb2
Гайдебурову хотелось выглядеть мятежным, обаятельно пьющим человеком, респектабельным пьяницей, бросающим реплику случайному собутыльнику: "Если человек в перерывах между запоями не перестает читать хорошие книги, такой ли уж он конченый человек, спрашиваю я вас?"
На этот раз Гайдебуров решился одеться как-то по-молодежному: в расклешенные вельветовые брюки, в добротный сиреневый свитер с молнией, в замшевую куртку с трикотажными вкраплениями и широкую, клетчатую, восьмиклинную кепку. Весь этот исступленный, ренегатский маскарад венчали ( в смысле - подчеркивали) бурые, с высветленными красивыми протертостями ботинки. Шарфика на шее не было, только стойка белой рубашки. Парфюм у него был прежний и на этот раз единственный, "Живанши", последний подарок жены.
В кафе ему почему-то сразу стало не по себе, хотя он и любил пустынные, чинные заведения с отдаленным рабочим шарканием. Ему не нравилось не только противоречие между внешним видом официанток, гейш в коротких фартуках, и китчеобразным, пышноватым убранством зала, но и какая-то просматриваемость со всех сторон, какое-то ощущение, что его здесь бессовестно и незаслуженно обидят. Ему не понравилось и меню, не цены, а названия в стиле заведения бульон "Фригидный", горячее блюдо "Крайняя плоть". Он услышал, как официантка попросила бармена, молодого строгого человека с жидкими, причудливо длинными бачками, приготовить два коктейля "Совращение".
Гайдебурова раздражала бесшумная чопорность пары посетителей в соседнем зале. Гайдебуров смотрел наискосок на лощеного нового русского его лет и его комплекции и на высокую, слегка сутуловатую спину женщины. Плечи ее были бережно прикрыты искрящейся накидкой.
В том зале курили, но и в этом Гайдебурову на стол поставили фаянсовую пепельницу, имитирующую вагину. Гайдебуров решил уйти отсюда подобрупоздорову. Ему досаждал красноватый свет, который пучками и мокрыми кляксами скапливался повсеместно, особенно на взбитых волосах полузнакомой дамы. Его угнетала гробовая, плотоядная тишина в соседнем зале, притом что люди там беседовали и даже смеялись. Ему почему-то вдруг стала понятна мерзость отдельных кабаков, кафешантанов, харчевен, забегаловок, бистро и прочая.
Гайдебуров собирался встать аккуратно, как человек воспитанный, а получилось, что он встал раздраженно и крайне неуклюже, как медведь, так что случайно, без особого рвения опрокинул тяжелый, с подлокотниками стул. Именно от того, что он так неловко, так симптоматично повалил стул, Гайдебуров побежал вприпрыжку, как будто что-то похитил со стола, салфетки, или эту пепельницу-вульву, или хлипкий фаллический подсвечник. Ему совсем не хотелось, чтобы та притворная пара из соседнего зазеркального зала стала свидетелем его постыдной мешковатости и позорного ретирования. Он старался пройти по улице, минуя окна кафе, так, чтобы неприятные ему люди не смогли различить в его сумбурной, копотливой осанке предельную степень обескураженности, может быть, шок, может быть, ярость, смешанную с бессилием. В этой рябенькой разлапистой кепке он теперь выглядел профессиональным несчастным клоуном, которому директор цирка сделал последнее предупреждение, попросту говоря, вставил пистон...
Гайдебуров, запыхавшись, вошел в другое кафе, непретенциозное, дешевое, с приемлемой грязнотцой, с маленьким, трескучим камином. Кафе было рассчитано на четыре тесно сгрудившихся столика. Располагалось оно, кажется, в бывшем парадном подъезде. Буфетчица, молодая девушка, какая-то растерянная, в полуступоре, в великоватой блузке, с невнимательными глазами, долго не могла увидеть, что Гайдебуров сел за столик. Наконец он сообразил, что здесь надо самому подходить к стойке заказывать, и почему-то обрадовался этому старому, отжившему порядку. Гайдебуров заказал отбивную на косточке с жареной картошкой, греческий салат, томатный сок и триста граммов водки. Поначалу он планировал в этот день пить исключительно красное вино, но происшествие в кафе "Пышечка", его подозрения и радостный, гибельный ажиотаж спутали его карты, вернее, его винную карту.
Гайдебурова начала умилять, как хорошая живопись, крупная, тестообразная женщина, по всей видимости, мелкая бизнесменша, сидевшая в одиночестве напротив и заказавшая на обед салат "Столичный", лобио, такую же, как у Гайдебурова, отбивную на косточке, бутылку "Боржоми" и водку в графине. Гайдебуров начал ей улыбаться, ожидая свою закуску. Бизнесменша выпила полную рюмку и посмотрела на Гайдебурова с миролюбивым, усталым предостережением: мол, слышь, мужик, не мешай отдыхать в одиночестве, самой с собой, без вас, без мужиков, и без всего этого тошнотворного мира. Гайдебурову понравилось отношение к жизни этой бизнесменши, и он, набравшись храбрости, поднял навстречу ей свою полную рюмку. Бизнесменша не рассердилась, напротив, слегка, насколько позволял ей это сделать крошечный рот, усмехнулась, но свою рюмку, правда, пустую, не приподняла. Бескорыстным ухаживаниям мужиков она не верила. Гайдебурова она видела насквозь, тем более что он не только не скрывал, но и выпячивал теперешнее свое новое состояние податливого, завравшегося, истеричного, праздного обманутого мужа. "Его жена, - думала бизнесменша, - если и способна на измены, то это все измены мелкие, чистенькие, гигиенические".
Ревность Гайдебурова шершавым кошачьим языком вылизывала его душу. Он недоумевал, почему нельзя было им, тем в "Пышечке", в качестве прелюдии придумать нечто оригинальное, вместо этого банальнейшего ужина, хуже того обеда, в пресловутом, аляповатом заведении. Нет у любовников фантазии. Гайдебуров думал поспеть сегодня еще домой на пятнадцать минут, до возвращения жены, чтобы уничтожить, вероятно, разорвать на мелкие кусочки (жалко, что не сжечь) свои любовные солдатские письма будущей торопливой блуднице. Некогда он почитал ее святой на своем исковерканном фоне. И вот нате! По-настоящему мучает лишь собственная греховность. Через грех все теряешь и все находишь. Он помнил, что письма были написаны умным почерком. Теперь они бесили своими сентиментальными излишествами, чересчур ласкательными суффиксами, неоправданным, грядущим семейным счастьем.
Гайдебуров в такие разоблачительные минуты любил предаваться мыслям о самоубийстве. Это все сладкие мысли, не имеющие ничего общего с настоящими суицидальными приготовлениями, - мысли о красоте последнего поступка, мысли о белом мраморном небе, о душещипательной решительности, о благородном демарше. Он вспомнил, что его дядя по отцу тоже застрелился, кажется, в этом же возрасте, кажется, из-за таких же житейских и совершенно опустошительных личных неудач. Гайдебуров подумал о генетической склонности к самоубийству. Ничто так не задевает, как родовая память, как наследственная предрасположенность, как судьба. На фотографиях дядя был красивым, сдержанным, добрым, мягким, в общем - интровертом. Его жена на фотографиях была чернявой, черноглазой, с гроздьями кудряшек, тихой, ликующей, безвредной, сильной, счастливой женщиной. Их маленькая дочь была похожа на дочь Гайдебурова, когда та была пятилетней. Гайдебуров, становясь мистиком, предположил, что дядина жена, которую звали Светлана, которую, так же как своего дядю, он никогда не видел за давностью произошедшей трагедии, - так вот эта состарившаяся женщина погибла в момент крушения истребителя во время летнего летного шоу во Львове. Тогда самолет упал на толпу. Она ведь переехала с маленькой дочерью во Львов после похорон мужа-самоубийцы.
Гайдебуров решил не психовать, не показывать вида, что осведомлен о предательстве, если и проявлять в дальнейшем истеричность, то молчаливую, пренебрежительную, вежливую... "Когда же кончится эта двоящаяся, двоякая жизнь, это двоедушие, это междуцарствие?" - думал Гайдебуров.
Он разговаривал с мелкой бизнесменшей через два стола, не подсаживаясь к ней. Впрочем, в кафе больше никого и не было, и их разговор, двух самостоятельно выпивающих людей, казался размеренным и негромким. Победно трещали поленья в камине. Клевала носом буфетчица, шел беглый снежок за окном. На бизнесменше была какая-то тесная кацавейка со стеганой подкладкой. Ее глаза красиво, с плаксивостью расширялись, она становилась приветливой и чуткой, ее начинало интересовать чужое красочное горе. Эта женщина вообще-то не любила аутистов и их околичности. Но еще больше она не любила мачо.
- Вы не любите людей, поэтому столь патологически застенчивы, говорила она Гайдебурову.
- Неправда! - восклицал Гайдебуров. - Это люди не любят меня. Поэтому я, как вы говорите, патологически застенчив.
- Нельзя быть одному.
- А я остался один.
- Так можно сойти с ума.
- Я всегда гордился своей крепкой, скептической психикой.
- Вы много пьете.
- В меру.
- Вы любите обман и особенно, когда вас обманывают.
- А вы уже уходите?
- Я уже ухожу.
- Не уходите хоть вы.
- Дела.
Гайдебуров смотрел на бирюзовую пелену, в которую погружалась неприхотливая молоденькая буфетчица, и засыпал. Ему приснился мгновенный сон, обласканный пламенем камина. Ему приснилось, что он ел большой помидор, "бычье сердце", а рядом Вера ходила разряженной, причем в том числе в его замшевую жилетку. Он сказал цыганистой Вере: "В этой жилетке завтра же пойдем подавать заявление на развод". Вера развратно захохотала.
Гайдебурова разбудил звонящий телефон. Посвежевшая, взбодренная буфетчица смотрела на Гайдебурова с опасливым вниманием. Она обрадовалась тому, что клиент очнулся сам, без постороннего вмешательства.
Гайдебурову звонил Колька Ермолаев.
- Я решил, - сказал он Гайдебурову коротко.
- Хорошо, - сказал Гайдебуров, не понимая. - Перезвони мне завтра. Я сегодня занят.
- Я в любом случае решил. Не твоего, так своего, - подтвердил Колька.
- Хорошо, братан. Переговорим.
Гайдебуров подумал, что Колька - запасной вариант. Он, Гайдебуров, собственноручно сделает э т о лучше. Идти на преступление надо в одиночку, чтобы не было чересчур совестно. Совесть должна оставаться равнодушной к гибели мироеда. Совесть - это высокая, изящная, неизлечимая болезнь.
Гайдебуров представил, с каким насмешливым видом сегодняшний Верин кавалер обращал ее внимание на скабрезные названия в кафе "Пышечка". Гайдебуров знал, каким было у нее теперь выражение лица.
- Я поехал, - сказал он буфетчице, нахлобучивая спасительную кепку. Наверно, к брату.
- Приходите еще.
- Девушка, для разжижения крови принимайте американский аспирин.
8. КОЛЬКА
Хотя Колька Ермолаев и грозился ломать руки направо и налево, попадало обычно ему, человеку с претенциозной, запущенной бороденкой, огромными ступнями, красно-черными зенками, которые, вероятно, и притягивали к нему тридцать три несчастья.
Последний раз на него упала одинокая, крепкая, как кокос, сосулька и повредила череп. Две недели Ермолаев зализывал раны. Он стал уже любить физическую боль. Он догадывался, что и новое увечье придумано его невестой Иветтой. И все другие связаны с ней. И в его смерти надо будет винить ее.
Незадолго до очередного травмирования Ермолаев подарил капризной Иветте тонкую золотую цепочку. Конечно, это был неудачный, скороспелый, плюгавый презент. Иветта, увидев это ничтожество, взбеленилась и впервые визжала на жениха безумным, сухим фальцетом: "Как ты смеешь дарить мне такую хренятину? Ты не понимаешь, что такие сопливые нитки носят только малолетки с крестиком? Ты что, думаешь меня взять турецкой дешевкой? Ты забыл мне цену? Ты думаешь, что я тебя так сильно люблю, что готова стать посмешищем? Ах, какой осел!"
Ермолаев на работе бахвалился, что его Иветта, видите ли, супермодель. Сослуживцы однажды видели его с ней и были поражены сногсшибательным мезальянсом. Иветта была длинна, извилиста, затянута в гламурную кожу. Ее плоть привлекала актуальной порочностью: холеной спиной, мальчишеской попкой, низко повисшими кистями, вразумительной, даже издалека нежной грудью, бесстрастным лицом. Она старалась быть разной до неузнаваемости. Только усмешка, если таковая появлялась, оставалась постоянной, дерзкой, подростковой и одновременно старушечьей. Как ни странно, у Иветты были чистые, молочные зубы, правда, не все.
То, что Иветта понравилась его сослуживцам, только поначалу польстило Ермолаеву. Только мгновение длился умозрительный восторг самца, а потом неприятный, злобный тип по фамилии или по кличке "Мгновенье", некий недавний зэк и приторный бабский угодник с душою женоненавистника (в принципе, на его месте мог оказаться и другой сквернослов, даже зам или сам директор), позволил себе бестактность в адрес Иветты, а фактически в адрес самого Кольки Ермолаева. Этот слащавый, как прихвостень, Сережа Мгновенье бросил: "Типичная шмара!" - и, кажется, сплюнул на новые ботинки Ермолаева.
- Что ты сказал? - спросил Колька Ермолаев.
Но Мгновенье отвернулся от него с гнусной скукой. Ермолаев думал сломать ему руку, но только ткнул своей широкой ладонью в затылок этого негодяя. Вместо того чтобы затихнуть, коллеги по работе начали гоготать. Ермолаев вторично ткнул Мгновенье в то же место. Голова Мгновенья, как ванька-встанька, вернулась в исходное положение. Ермолаев не отслеживал, как Мгновенье готовился к ответу. А Мгновенье сначала взглядом, затем стремительным, отточенным движением руки схватил со стола, за которым сидели и обедали, бутылку с безалкогольным пивом "Сокол" и, почти не разворачиваясь, из-под себя, нанес удар бутылкой в середину лица Ермолаева, вдоль всего носа. Ермолаев залился кровью, но, выхватив бутылку из мелких обсосанных пальцев Мгновенья, ударил того сбоку в ухо. Мгновенье завизжал продолжительной безобразной фистулой и прислонился битым ухом к полу. Снизу он кричал Ермолаеву:
- Фуфло домотканое! Козлетрон! Лошок передроченный! Замочу! Зарежу! Почему-то "зарежу" он произносил на какой-то кавказский манер - "зарэжу", как будто не всерьез, как будто потешался.
Южанский акцент равняется блатарскому. Может быть, в силу того, что южане воспринимают русский язык в блатарском его варианте. Колька Ермолаев не любил и черных, и чернявеньких, вроде этого Сережи Мгновенья.
Сережа Мгновенье воспользовался секундной задумчивостью Кольки Ермолаева, незаметно, как ангелочек, вскочил и оглушил Кольку Ермолаева легкой кухонной табуреткой. Бил ребром сиденья, метко, в висок. Вот почему такого мелкотравчатого человека звали "Мгновеньем". Он вернулся из мест заключения с крохотными наколками и неистребимыми понятиями о жизни как балансе унижений и реваншей. Сережа Мгновенье, несмотря на всю свою светскую пошлость, был вероломным озорником. Лежа, Ермолаев думал, что Иветте нравятся такие парни, как Мгновенье.
Потом Кольку Ермолаева, пока он находился в контузии, лупцевали всей конторой. Менее всего усердствовал, кстати, сам Сережа Мгновенье. Он вяло пинал в основном по бокам несчастного противника. Секретарша Оля, присев на корточки у головы Ермолаева, колошматила его по макушке органайзером. Зам, огибая всего Ермолаева копотливыми шажками, мутузил и по мягким, и по твердым местам, целился и в пах, и по лицу. Приходил и директор тюкнуть пару раз кулаком в загривок. Колька Ермолаев недоумевал, почему никто не скачет по его спине, никто не пританцовывает на его пояснице, никто не дробит ему пальцы громкими итальянскими каблуками. Он слышал, как зам, отдыхая, цокал большим, пьяным, коровьим языком, как говорил о сексуальности Иветты и его, Колькиной, чмошности. Колька слышал, как директор сказал, почему-то запыхавшись, что он, Ермолаев, уволен с сегодняшнего дня за дебош, учиненный на рабочем месте.