16704.fb2
- Если поедем тихо, увидишь лисиц перед норой, - сказал дядя Франц, когда выезжали со двора.
Герман был преисполнен самых серьезных намерений не создавать шума. Но вмешался тот внезапно начавшийся ревущий гул, от которого тем утром содрогнулись все люди от Мемеля до Вислы. Неумолкающий грохот, как обвал в бесконечной каменоломне, накатился на них со стороны Вольфсхагена и Мариенталя, через гору Фюрстенау. Гром шел от Мемеля через Тильзит, Гумбинен и Гольдап до пограничного Найденбурга. Взошло солнце, поднявшееся красной зарей из русских болот. Оно извергло из себя ревущий вулкан, зажгло своим пламенем землю, двинулось всепожирающим огнем из восточно-прусских лесов на восток. Пожар! Пожар!
Лошади остановились, подняли головы и навострили уши. Дядя Франц посмотрел на свое желтеющее поле. Маневры в Роминтенской пуще? Такой ад?
- Что, не поедем? - спросил Герман.
Дядя Франц не ответил, он вообще казался немного не в себе. Он повернул лошадь, и она пустилась рысцой обратно в деревню. За ними послушно потрусил Заяц с Германом в седле. В некоторых домах были открыты окна. Шоссейный сторож Шубгилла в подтяжках, с трубкой с раннего утра, стоял, прислонившись к садовой калитке.
- Я знал, что так будет, - сказал он.
Дядя Франц поехал к Штепутату, постучал в окно. За стеклом показался заспанный Штепутат.
- Началось все-таки, - сказал дядя Франц.
Штепутат посмотрел вдаль поверх своих ульев, низких домов мариентальских крестьян, поверх дренгфуртской колокольни и горы Фюрстенау.
- Это ведь маневры, да? - спросил Герман.
Никто не ответил. Подошел, дрожа от утренней прохлады, мазур Хайнрих. Он, казалось, тоже потерял дар речи. Герман соскользнул со своей лошади, побежал в дом, забрался под теплое одеяло к матери. Он чувствовал, что случилось что-то плохое.
Первая реакция Штепутата: включить радио. Но аппарат не издавал ни звука. Ни специальных сообщений, ни выступления фюрера. Что же случилось на границе? От далекого гула невозможно было укрыться, даже под одеялом. Озабоченный Штепутат машинально ел свой завтрак, раньше, чем обычно. На кухне тихо дребезжали оконные стекла. Надо будет их снова замазать.
Пришел, раньше назначенного часа, шоссейный сторож Шубгилла.
- Да, столько солдат, и все шли на восток, - сказал он.
Штепутат, Шубгилла и Хайнрих, каждый со своей косой на плече, отправились на Штепутатов луг у пруда. Коси, коса, пока роса. Сухую траву косить уже труднее. Они встали на места и принялись усердно править косы, но в это утро артиллерия перекрывала все звуки. Даже кваканье лягушек в пруду, стрекотание кузнечиков и трели жаворонков над лугом. А давайте-ка начнем! Кто знает, будем ли живы, когда сено высохнет?
К Марте первой вернулось ее обычное веселое настроение. Она делала на кухне бутерброды с топленым салом для мужчин и рассказывала Герману о старых временах. Хорошо, что Герман еще ребенок! Казаки любят детей. В прошлый раз они трясли для детей сливы с деревьев.
Когда солнце уже поднялось над прудом, Герман опять побежал к дяде Францу. Может, они все-таки поедут кататься. Но поляк Антон покачал головой. Дядя Франц уехал на мессу в Ресель. Это, пожалуй, было самое лучшее, что можно было придумать в такой день. Посмотреть, что уготовил Восточной Пруссии и йокенцам Господь Бог.
Расстроенный Герман побежал на луг и сел в свежескошенную траву.
- Это война, папа? - спросил он отца.
- Думаю, что да, - ответил погруженный в свои мысли Штепутат.
- И мы начали?
Штепутат пожал плечами.
- Если начали мы, значит, у фюрера наверняка была важная причина.
Герман сплел из срезанных одуванчиков венок. Прилетели бабочки, белые и синие, стали садиться на желтый венок, кружиться над скошенным чертополохом, состязаться с пчелами, которые всовывали свои головы в белые цветы клевера.
Через луг шлепала в своей длинной черной юбке и деревянных башмаках старая Марковша. Зрелище было уморительное. Что если она упадет? А она ревела, зашлась таким душераздирающим плачем, как будто у нее умер ребенок. Что с ней?
- Придут русские, - завывала Марковша.
Штепутат выпрямился, обстоятельно вытер косу.
- Подождите, подождите, матушка Марковски, - сказал он.
Как раз вовремя, чтобы успокоить Марковшу, над кладбищем появились самолеты. Они летели эскадрилья за эскадрильей красивыми рядами по три машины в каждом.
- Это наши, - заметил Шубгилла.
- Пикирующие бомбардировщики! - заорал Герман и стал изображать вой Юнкерса-87, низвергающегося в самый центр Варшавы или Кале, или - что там у нас сейчас? - ну, скажем, Москвы. Это было увлекательное занятие: считать пролетающие бомбардировщики. Сорок шесть... сорок семь... и все на восток. Самолеты были еще редкостью в Восточной Пруссии - когда они появлялись в небе, дети выбегали из домов. Дирижабли все знали гораздо лучше. Еще совсем недавно над йокенским прудом регулярно пролетал цеппелин, курсировавший между Кенигсбергом и Мазурскими озерами. Дирижабли закрывали собою солнце, а их огромная тень медленно плыла по полям. Но для войны эти добродушные киты не годились. С бомбами на Москву на них не полетишь... шестьдесят восемь... шестьдесят девять... летят и летят в русские болота.
Немецкое радио молчало целую неделю - очевидно, хотели сначала посмотреть, как пойдут дела. Потом наступил день специальных сообщений. Все победы были собраны вместе - букет фюреру и немецкому народу. Началось с раннего утра: Вильнюс в руках немцев. Первый котел, двадцать пять тысяч пленных. Фанфары. Германия, Германия превыше всего... О победах сообщалось до самого вечера, это был особенный день. Между сообщениями играли новую песню, чтобы народ смог выучить ее наизусть:
На востоке поднимается солнце
И зовет миллионы на бой...
От Финляндии до Черного моря...
Вперед по приказу вождя...
Дядя Франц, правда, сказал, что в этот раз солнце не поднялось, а закатилось на востоке. Но в общем в Йокенен все осталось по-старому. Гром канонады умолк, и тон опять задавали лягушки. На Ангербургском шоссе военные машины появлялись уже редко, но зато в тихом небе Восточной Пруссии часто пролетали самолеты. Тем не менее спокойно наступило тихое лето. Созревала рожь, цвел клевер, белый и красный. Липы в парке поместья изливали свой сладкий аромат, привлекая Штепутатовых пчел. В пруду по вечерам, как и всегда летом, выпрыгивали из воды карпы. Война ударом грома разбудила йокенцев однажды, но потом распрощалась и ушла. Она бушевала теперь только по радио, в специальных сообщениях от Финляндии до Черного моря.
Выть с волками по-волчьи Самуэль Матерн научился еще в Литве. Так он продержался год за годом до конца лета 1941 года. Он включил в ассортимент своего магазина коричневые рубашки гитлеровской молодежи и черные штанишки гитлеровской детворы, походные ножики с выгравированной свастикой, обильно жертвовал в фонд зимней помощи и давал своей лошадке все меньше и меньше овса. Все для окончательной победы.
Но не сумел Самуэль Матерн выть с волками так громко, чтобы они в конце концов не заглушили его. Начальник штурмовиков Нойман, этот сонный мешок, бесился от досады, получая из рейха и из области циркуляры, в которых сообщалось о грандиозных деяниях партии и штурмовых отрядов в других городах и деревнях. Дренгфурт ничем не мог похвастать. Возложение венков в День памяти героев, демонстрация в день рождения фюрера, охрана зала во время партийных мероприятий. Это было все, о чем могли доложить штурмовики Дренгфурта. Подстегиваемый очередными циркулярами, Нойман преодолевал свою природную лень, строил планы, развивал бурную деятельность. Один из таких периодов в жизни Ноймана стал роковым для Самуэля Матерна. В то лето - надо же было случиться такому невезению - умер один из трех евреев Дренгфурта. Просто от старости. Остались только безногий инвалид войны 14-18 года и Самуэль Матерн. Нойман начал бояться, что он может просто опоздать. Ему хотелось тоже совершить что-то грандиозное, прежде чем все евреи уберутся на тот свет естественным путем. Он обсудил это дело с партийным секретарем Краузе, и они вызвали Самуэля - специально выбрали для этого субботу - в ратушу, причем тот факт, что это была суббота, Самуэля мало расстроил, он вообще соблюдал праздники не очень строго. Два партийца сидели в кабинете. По Нойману было видно, что он не привык сидеть за письменным столом. Перед Краузе горой лежали папки и бумаги. Среди них было "Предписание об очищении от евреев предприятий и фирм" и еще пахнущее типографской краской распоряжение полиции о ношении евреями с 1 сентября 1941 года отличительного знака, которое начиналось так: "Всем евреям в возрасте шести лет и старше запрещается появление в общественных местах без иудейской звезды. Иудейская звезда состоит из шестиконечной звезды величиной с ладонь, выполненной из черных полос на желтом материале с черной надписью "Еврей". Ее надлежит носить, прочно пришив к одежде на видном месте на левой стороне груди". Самуэль Матерн еще ничего не знал об этих предписаниях. Он хотел завести приличный разговор, может быть, о начинающейся уборке картофеля, о погоде, или - если бы им этого так уж хотелось - о немецких победах на востоке. Пожалуйста. Но те двое молчали, и молчали демонстративно, как деловые лица, привыкшие к тому, что они первые начинают разговор. Но вдруг Нойман не смог больше сдерживаться.
- Это свинство, что люди вроде вас продают немецкой молодежи коричневые рубашки! - взорвался он.
- Так что, нужно дарить? - лукаво спросил Самуэль.
- Хватит! Довольно! Закрыть! Убрать! Вон!
Самуэлю расхотелось шутить. С этими не поболтаешь даже о победоносных сражениях на востоке.
- Таково постановление, - более мягким тоном вмешался в разговор районный секретарь Краузе. - Та одежда, которая еще продается по карточкам для этого в Дренгфурте хватит одного магазина. Еврейские лавки нам не нужны, Матерн.
Самуэль молчал. Стало быть, так. Он посмотрел в окно на деловую суету торговой площади. Проводил взглядом крестьянскую телегу, свернувшую к мельнице. Потом глянул на мальчишек, сбивавших палками каштаны с деревьев. Наконец его глаза остановились на вывеске углового магазина: САМУЭЛр МАТЕРН. Вывеска была даже светящаяся, но ради экономии энергии Самуэль ее больше не включал. Война все-таки. Нужно ограничивать себя. Даже в делах.
Скрип Ноймановых сапог вернул Самуэля в канцелярию ратуши.
- Если таково предписание, то нужно, наверное, закрыть магазин, сказал Самуэль. Он сделал паузу, переводя взгляд с одного на другого. - Но, может быть, я могу нижайше просить ваши благородия, чтобы мне разрешили по-прежнему ездить с тележкой по деревням.
- Типичный еврей! - заскрежетал зубами Нойман. - Теперь он начинает с нами торговаться!
Самуэль сжался от громкого крика. Он боялся, что его превратно поняли, хотел объяснить, истолковать, поправить, но тут партийный секретарь Краузе поднялся.