167053.fb2
Все это время я никогда по-настоящему не думала о матери — она, вероятно, быстренько сгнила там, и слава богу, — но иногда я ее видела. Не во плоти, конечно, а в духе, в образах «смешных женщин», которых играл Дэн. Одна из них меня особенно забавляла — мисс Молитт, лилейная девственница, до того религиозная, что она имела обыкновение, завидев викария, тут же лишаться чувств и падать прямехонько ему в объятия. Я как могла помогала Дэну, снабжая его библейскими цитатами; «Книга Судей, глава пятнадцатая, стих двенадцатый!» — выкрикивала его героиня, начиная свое антре. Прямо как встарь у нас на Болотной. Взамен Дэн помогал мне с моим Старшим Братцем и однажды научил меня особенной походке — так, сказал он, ходит пьяный официант, старающийся выглядеть трезвым как стеклышко; и еще Дэн добавил, что обслужил меня в лучшем виде, но чаевых не требуется. Я и сама, надо сказать, любила подглядеть то там то сям характерную черточку и по-прежнему иногда, облачившись в мужское платье, слонялась по докам и рынкам и вслушивалась в жаргон. Уличные торговцы овощами в разговорах между собой произносили слова задом наперед; я поняла это однажды вечером в Шадуэлле, когда мне предложили «укжурк авип» — кружку пива; Дэн смеялся, когда я ему об этом рассказала, хоть, я думаю, он и без меня прекрасно знал все эти говоры. У перекупщиков жаргон был позаковыристей; чтобы взять порцию рому, надо было сказать: «Два с половиной пальца злой водички», а выкурить трубку табаку называлось «Ярд трухи прогнать через нос». Порой мне кажется, что лондонцы составляют особую расу, не имеющую ничего общего с остальным человечеством!
Раз после полудня Старший Братец решил наведаться в Ламбет, в знакомые места. Поровнявшись с домом на Питер-стрит, я безотчетно двинулась к подъезду, словно еще жила там с матерью; мысль о том, что, будь она жива, она не узнала бы меня вовсе, доставила мне странное удовольствие. И в жизни, и в смерти я была ей чужой. Отыскав ее могилу на кладбище для неимущих около Сент-Джорджс-сёркес, я встала на колени и приняла позу, которая в театре называется «ужас на ужасе сидит». «Я все переменила, — прошептала я ей. — Если ты меня видишь из-под кучи пепла, ты понимаешь, о чем я. Помнишь старую песню, мама?» Думаю, она не прочь была бы услышать какой-нибудь из ее гимнов и утащить меня в свой проклятый мирок; так что назло ей я затянула бесшабашную пьяную песню, которую слышала в зале «Угольная яма» на Стрэнде:
Петь это на сцене нам не разрешали, но Дядюшка несколько раз повторил мне слова, и я выучила песню наизусть — вот великолепный образец шутовства, лучшее лекарство от религиозной горячки.
В тот вечер я выступала с особенным блеском, и после представления Чарльз Уэстон из «Друри-Лейн» спросил, соглашусь ли я сыграть одного из «главных мальчиков» в рождественской пантомиме «Детишки в лесу».
— Это я-то?
— Да, вы.
— Соглашусь, конечно.
Тут, похоже, в моих отношениях с Дэном появилась маленькая трещина. Он был не слишком доволен тем, что артистка, входящая в труппу, покидает мюзик-холлы ради сезонного ангажемента; впрямую он мне ничего такого не высказывал — вне сцены он всегда оставался безупречным джентльменом, — и все-таки он уже не был теперь так заряжен на шутку. Раньше мы с Дэном, чтобы позабавить других после репетиции, представляли poses plastiques — живые картины. Мы застывали в вывороченных позах, опираясь на какие-нибудь предметы реквизита; получался, скажем, «Выход из купальни любимой наложницы султана» или «Опрометчивый обет Наполеона». Но теперь душа у него к этому не лежала, и дурачества прекратились. Зато я имела большой успех в роли «главного мальчика»; кажется, я была первой, кто вышел на сцену в полосатом трико, и это мое новшество (не в первый раз уже) подхватили потом другие. Баронессу играл Уолтер Арбетнот, а детишек — эта потешная парочка, Лорна и Туте Паунд. Хорошо помню слезы, подступившие к моим глазам, когда на последнем спектакле мы все взялись за руки и пропели традиционное:
Но этому, увы, не суждено было сбыться, и мой последний год в мюзик-холлах омрачили невзгоды и неудачи.
Они начались, когда я вновь после перерыва выступала в труппе Дэна в кларкенуэллском «Стандарде»; мы знали, что значительную часть публики составляют евреи, и, к восторгу зала, вставили кой-какие шуточки на еврейские темы. Закончив номер под названием «Флосси-фривольница», я убежала за кулисы под гром аплодисментов; на сцену полетели монеты, но я так устала и запыхалась, что просто не могла себя заставить петь еще.
— Ни на что не гожусь сейчас, — сказала я Эвлин Мортимер, довольно ядовитой танцовщице из «Веселого дивертисмента». — Как быть-то?
— А ты просто выйди, дорогая, и пожелай им мейса мешина. Ведь у них праздник сегодня.
И вот я вернулась на сцену, сделала руками широкий жест, улыбнулась и заговорила очень отчетливо:
— Леди и джентльмены, особенно та часть из них, что имеет отношение к некоему древнему избранному народу… — По рядам прокатился смех, и я взяла паузу, чтобы перевести дыхание. — Позвольте от всего сердца пожелать вам мейса мешина!
Внезапно воцарилась тишина; потом она сменилась таким адским свистом и шиканьем, что мне пришлось убраться со сцены.
За кулисами ко мне, стоящей в недоумении, подлетел Дядюшка.
— Зачем было это говорить, милая? — Он махнул рукой, и Джо опустил занавес. — Или ты не знаешь, что это означает на их тарабарском наречии? Мейса мешина — это же СКОРОПОСТИЖНАЯ СМЕРТЬ!
Я пришла в ужас и, увидев, как моя прежняя подруга Эвлин Мортимер бочком пробирается к выходу, готова была собственноручно учинить ей эту самую скоропостижную смерть. Она всегда завидовала моему успеху, но это было самое подлое, что она только могла сделать. К счастью, Дэн быстро реагировал на любую сценическую неожиданность, и, будучи еще в костюме Прекрасной Домовладелицы — локоны пружинками и все такое, — немедленно вышел и исполнил «Кому мужчины ненавистны». Это их немного успокоило, а когда он пропел «У меня напитки по лицензии», они уже были в полном порядке.
Но я, как вы понимаете, была далеко еще не в порядке. Я почти никогда не брала в рот спиртного, но в тот вечер, когда представление кончилось, Дядюшка отвел меня «тут кой-куда поблизости» и взял мне большой стакан рома с фруктовым соком.
— Это все Эвлин, гадина, — сказала я. — Не танцевать ей больше со мной в одной программе.
— Не принимай так близко к сердцу, лапочка. Все кончено и забыто, как сказал палач повешенному — Он погладил меня по руке и не убирал ладонь чуть дольше, чем следовало бы.
— Возьми мне еще стакан, Дядюшка. Что-то я в таком настроении.
В этот момент небрежной походкой вошел Дэн; на нем был клетчатый костюм по последней моде.
— Я боялся, ты ее жизни лишишь, — сказал он.
— Правильно боялся.
— Вот и хорошо. Не теряй запала. Для тебя наклевывается ролька.
Я должна объяснить, что иногда в промежутках между номерами у нас бывали интермедии — то пародийная мешанина из Шекспира (у Дэна выходила уморительная Дездемона), то забавная страшилка вроде «Суини Тодда». Никогда не забуду знаменитого Келли Колесом в роли одного из тех, кого Суини жаждет укокошить; Келли спасается, делая серию потешных сальто, публика кричит: «Келли, колесом!», он в очередной раз крутит сальто и в конце концов таким вот манером покидает сцену. Теперь Дэн придумал новую интермедию. Он знал, что Герти Латимер ставит в лаймхаусском театре «Белл» очередной спектакль ужасов под названием «Мария Мартен, или Убийство в красном амбаре», и решил упредить ее постановку своей маленькой пародией. Сам собираясь сыграть Марию, несчастную жертву убийцы, он предложил мне роль ее возлюбленного, который душит ее и прячет тело в пресловутом амбаре. Хьюго Стед, Драматический Маньяк, должен был играть мать Марии, которую одолевают видения дочкиной гибели; тут соль заключалась в том, что у Хьюго был великолепный маленький номер под названием «Лучшее лечение» — он просто прыгал, держа ноги вместе, руки по швам, и одновременно ухитрялся петь. И вот, когда у миссис Мартен начинается очередное видение, она в возбуждении принимается подпрыгивать. Келли Колесом тоже предполагалось как-нибудь ввести — просто потому, что очень смешно, когда они на пару выделывают свои штуки. Таков, по крайней мере, был план Дэна, и, сидя в питейном заведении, мы обсуждали разные трюки и мизансцены. Я никогда раньше не играла убийцу, тем более красавчика убийцу, и слегка занервничала, не зная, как у меня выйдет.
Любопытно, что мистер Джон Кри, мой будущий муж, сидел совсем недалеко от нас и вел беседу с двумя разговорными комиками, известными как Ночные Тени. После того ужасного вечера, когда Малыша Виктора Фаррелла, выражаясь языком афиш, «настиг рок», мы порой обменивались с журналистом одной-двумя фразами, и я нимало не была смущена, когда Дядюшка помахал ему, приглашая к нашему столу.
— Джон! — закричал он. — Дрейфуйте к нам. Дэн решил податься в драматические!
Ведь мы всегда старались «протащить» что-нибудь в газеты, по возможности с упоминанием наших фамилий. Так что когда он передвинулся к нам со своим стулом, я приветливо ему улыбнулась.
— Спасибо, мистер Кри, — сказала я, — за то, что вы к нам присоединились. Дэн задумал кое-что весьма серьезное.
— Что же это такое будет?
— Спектакль ужасов. Меня он прочит на роль убийцы — мужчины из мужчин.
— Мне кажется, эта роль вам совершенно не подходит.
— Вам следует знать, мистер Кри, что наш брат актер способен на что угодно.
Но потом Дэн подпортил нам игру, объяснив, что это будет всего лишь комическая интермедия. Тем не менее в номере «Эры», вышедшем на следующей неделе, Джон Кри написал, что «Лиззи с Болотной улицы, замечательная комедиантка, лучше известная бессчетным поклонникам ее таланта под именем Старшего Братца, собирается теперь порадовать публику совершенно новой, сенсационной ролью, связанной, как нам стало известно, с историей некоего громкого преступления». Я думаю, Джон уже в то время был ко мне неравнодушен, хотя могу честно сказать, что никогда не делала ему авансов; он, со своей стороны, вел себя по-джентльменски и не пытался извлечь выгоду из наших задушевных бесед об актерских делах после того, как он упомянул меня в своей колонке. Он рассказал мне, что всегда жил в тени своего отца, у которого был какой-то бизнес в Ланкастере, и я ему посочувствовала. «Но по крайней мере, — добавила я, — вы знаете, кто ваши родители. Увы, о себе я сказать этого не могу». Он взял меня за руку, но я мягко высвободилась. Потом он признался мне, что исповедует католицизм, и я изумленно покачала головой. «Бывают же совпадения, мистер Кри. Я тоже всегда стремилась к религии». Он поведал мне, что мечтает стать литератором и что «Эра» — только первый шаг к этому. Я сказала, что и со мной дело обстоит подобным образом, что я начала выступать в мюзик-холлах лишь для того, чтобы когда-нибудь стать серьезной актрисой; это нас очень сблизило, и спустя некоторое время он показал мне пьесу, которую в то время сочинял. Она называлась «Перекресток беды» в честь знаменитого места на углу Ватерлоо-роуд рядом с отелем «Йорк», где собираются безработные актеры и ждут театральных агентов. Мне кажется, именно из-за пьесы он проявил такой интерес ко мне и ко всем моим мелким делам; мне, должна признать, польстило его внимание, но я совершенно не ждала ничего большего.
Репетиции нашей комической интермедии оказались сущим адом, потому что всю потеху придерживали про запас: Келли Колесом не ходил колесом, разве что совсем уж спустя рукава, а прыжкам Драматического Маньяка явно не хватало маниакальности. Я, конечно, знала свою роль назубок, но воодушевление Дэна и всеобщее возбуждение то и дело преподносили какой-нибудь сюрприз.
— Экая прорва говядины, — сказал он, в первый раз увидев декорации, изображающие сельский пейзаж с коровами. — Можно подумать, мы в зеленой-зеленой комнате.
— Ну, ты готов наконец, Дэн? — Дядюшка был за режиссера и как мог старался держать всех в узде, хотя сам первый смеялся после шуток Дэна.
— Нет. Я совершенно не готов ни на какой конец. Я, по правде сказать, только начинаю.
— Да ну тебя, Дэн. Давай к делу. Некогда молоть языком.
Так что, расхаживая с текстами ролей в руках, мы два дня учили сценарий и запоминали все добавки, сочиненные по ходу дела. Дядюшка написал прекрасные стихи для убийцы, стоящего в одиночестве перед красным амбаром, и я пела их весьма выразительно:
В этот момент должен был выйти Дэн и сказать: «Партен» (вместо «Пардон»); но он стоял и смотрел на текст, не говоря ни слова.
— Ну же, — сказала я, обескураженная его молчанием. — Твоя реплика.
— Я жду сигнала.
— Дэн, я дала тебе сигнал.
— Разве? Сигнал у меня такой: Лиззи говорит «Мартен» и дико хохочет.
— А я что, не хохотала? — Я обернулась к Дядюшке в поисках поддержки. — Хохотала я?
— Да, Дэн. Она хохотала.
— Так это был хохот? А я подумал, у нее приступ коклюша. — Он принялся листать свою роль и каким-то образом ухитрился запутаться в страницах. — Тут явно что-то не так. Говорится, что я ухожу со сцены с гусем. Откуда этот проклятый гусь берется?
Дядюшка, который всегда был само терпение, подошел помочь ему разобраться.
— На какой ты странице?
— На девятой.
— Враз три страницы перевернул. Вернись вот сюда. Поехали.
И Дэн начал произносить последние слова Марии Мартен:
— Проклят будь день, когда он положил на меня глаз. Проклят будь глаз, который он положил на меня в тот день. Я сидела на приступке и размышляла о своем поступке — или я сидела на скамейке и размышляла о своей семейке? — в моем обычном духе, в такой примерно манере: «О, что такое есть женщина? В каком она роде? И в каком наклонении — в повелительном?»
В какой-то момент этого монолога, который Дэн, несомненно, мог длить без конца, я должна была подкрасться к нему сзади и, к восторгу галерки, задушить его голыми руками. Потом втащить тело в амбар, прикрыть соломой и обратиться к публике со словами: «Все вели себя очень сдержанно, не правда ли?»
— Ну что ж, — сказал Дэн после репетиции. — По-моему, забавная выходит штучка. Соль тут имеется.
Да, соль была; однажды, надо сказать, Дэну пришлось даже слишком солоно. Он заканчивал монолог Марии, куда вставил кой-какие остроты по поводу нового закона о женитьбе вдовца на сестре покойной жены (он в чем угодно мог найти смешное); я подошла сзади, и мои руки потянулись к его горлу. «Смотри философски, — сказал он, не обращаясь ни к кому в особенности. — Не раздумывай слишком долго». Когда я сомкнула руки, где-то на галерке вскрикнул ребенок; звук, должно быть, отвлек мое внимание, и я сжимала его шею несколько дольше, чем следовало. Будучи настоящим профессионалом, он не прервал сцену; в результате в амбар я тащила совершенно уже обмякшее тело. Его лицо под слоем грима стало пепельным, он едва дышал. Я все-таки не растерялась, хоть дело происходило на глазах у сотен людей, и закричала: «Господин Мартен, сюда, сюда! С вашей дочкой совсем плохо!» Дядюшка, который играл отца Марии, уже облачился в траур для заключительной сцены похорон. Он выбежал из-за кулис, держа в руке черный цилиндр, и вдвоем мы вынесли Дэна со сцены; публика, решив, что так нужно по ходу пьесы, стала смеяться. Скрипач сообразил, что к чему, и начал музыкальный антракт, а мы с Дядюшкой взялись приводить Дэна в чувство с помощью нюхательной соли и коньяка. Потом Келли Колесом и Драматический Маньяк исполнили серию импровизированных сальто и прыжков. Дэн наконец пришел в сознание и кинул на меня взгляд, которого я никогда не забуду.
— Последним, что я почувствовал, — сказал он, — были эти твои ручищи. Что, интересно, ты хотела со мной сделать?
— Я не соразмерила силу, Дэн.
— Да, мягко говоря.
Он увидел, что я едва сдерживаю слезы, и, как слаб ни был, рассмешил меня шуткой насчет своей «каучуковой шеи». Чуть оправившись, он вновь вышел на сцену; он был, как я уже сказала, профессионал в полном смысле слова.
Но полного доверия ко мне у него уже не было, и никогда больше он не включал меня в сценки с дракой и смертоубийством. Дядюшка, разумеется, встал на мою сторону и приписал все излишнему усердию; он был теперь моим лучшим другом, и порой я даже разрешала ему погладить меня по руке или коленке. Иных вольностей я, правда, не допускала, разве что порой он называл меня малюткой Лиззи, а один раз даже его дорогой девочкой.
— Я не твоя дорогая, Дядюшка, и я не твоя девочка.
— Лиззи, ну ты как ледышка прямо. Не изображай такую недотрогу.
— Я никого не изображаю. Я такая есть.
— Как тебе угодно, Лиззи, как тебе угодно.
Дядюшка жил не на квартире, а в купленном им премиленьком новом доме в Брикстоне; порой мы с Дэном и еще двое-трое наших приходили к нему на чашку чаю. Ну и потешались же мы, когда Дэн изображал благоговение перед Дядюшкиными претензиями на изысканность! Он показывал на серебряный чайничек или на какой-нибудь шкафчик из эбенового дерева и говорил с интонацией кокни: «Ну слов же нет!» Потом вступал наш новый постоянный комик Питер Пол Вытер? — Питерсон; он делал несколько беглых замечаний по поводу бархатных штор, часов из золоченой бронзы, бумажных цветов и тому подобного. Дядюшка, когда мы высмеивали его обстановку, потешался вместе с нами, но, как я вскоре узнала, было у него и кое-что сокровенное, чего он не выставлял на всеобщее обозрение.
Однажды, придя к нему на чай за несколько часов до представления, я увидела, что других гостей, кроме меня, у него нет.
— Племянница, — сказал он, — в гостиную прошу.
— Это что, из детского стишка?
— Может быть, Лиззи, может быть. Так или иначе, прошу покорно. — Последние слова он произнес густым, звучным басом, как заправский комик «лев». — Сядь, дай роздых ножкам. — Он напоил меня чаем, накормил сандвичами с огурцом (от ломтика огурца я никогда не в силах отказаться), а потом ни с того ни с сего вдруг спросил, хочу ли я узнать секрет.
— Конечно, Дядюшка, я страх как люблю всякое такое. Он ужасный, твой секрет?
— Не без этого, дорогая моя. Пойдем-ка на минутку наверх и посмотрим, что там есть. — Я проследовала за ним в чердачные помещения. — Вот она, моя темная комната, — шепнул он, постучав по одной двери. — И в ней имеется кое-что интересное! — Он открыл дверь, и едва я успела заметить странное выражение его лица, как он ввел меня в помещение, которое я вначале приняла за кабинет, потому что в углу там стояли письменный стол и стул; но посреди комнаты я, к моему удивлению, увидела фотографический аппарат на треножнике, покрытый черной тканью.
Он был такой душка, что скорее я могла бы предположить, будто он рисует акварелью или что-нибудь в подобном роде.
— Зачем это тебе, Дядюшка?
— Это и есть мой секретик, Лиззи. — Он придвинулся ко мне совсем близко, и, почувствовав в его дыхании алкоголь, я поняла, что он подлил себе кой-чего в чай. — Могу я рассчитывать на твое молчание? — Я кивнула и приложила палец к губам, как старая служанка из «Большого лондонского пожара». — Вот они, мои девушки. Все, милые, здесь. — Он подошел к письменному столу, отпер его и вынул какие-то бумаги. Верней, мне вначале показалось, что это бумаги, но когда он протянул их мне, я увидела, что это фотографии — фотографии женщин, полуголых и совсем голых, с хлыстами и розгами в руках. — Ну, как они тебе, Лиззи? — нетерпеливо спросил он меня. От удивления я потеряла дар речи. — Такое у меня развлечение, Лиззи. Ну, ты понимаешь. Время от времени мне нужна хорошая порка. Как и любому из нас, в общем.
— Эту я знаю, — показала я на один из снимков. — Она ассистировала великому Болини. Он ее пополам перепиливал.
— Да, голубушка, она самая. Великолепная исполнительница. — Конечно, я была потрясена, когда мне открылся грязный маленький секрет Дядюшки, но решила не подавать виду. Кажется, я даже улыбнулась. — И знаешь, дорогая, я хочу попросить тебя об одолжении. — Я покачала головой, но он предпочел этого не заметить и двинулся к аппарату. — Не подаришь ли ты мне всего лишь одну pose plastique, Лиззи? Просто живую картину?
— Я скорее умру, — ответила я, безотчетно повторяя фразу из «Команды призраков». — Как это отвратительно.
— Ладно тебе, милая. Со мной можешь не ломаться.
— Что ты несешь?
— Ох-ох-ох, милая. Дядюшка все знает о нашей драгоценной Лиззи с Болотной. — Такого я не ожидала и почувствовала, что заливаюсь краской. — Вот-вот, дорогая. Я ведь следил за тобой, когда ты в мужском костюмчике ходила на прогулки в сторону Лаймхауса. Предпочитаешь быть мужчиной, Лиззи, и соблазнять женщин?
— Какое тебе дело до моих прогулок?
— Да, и еще, милая, чуть не забыл. Это дельце с Малышом Виктором.
— Что за новая чушь?
— Видел, видел я вас тогда в буфете. Ты хорошенько его отделала, было, Лиззи? И в ту же ночь он свалился с какой-то лестницы и покинул, как говорится, смертную оболочку. Помнишь ведь, Лиззи? Ты еще так убивалась тогда.
— Мне нечего тебе сказать, Дядюшка.
— А и не надо ничего говорить, милая.
Что мне оставалось делать? Люди с грязным воображением могли поверить историям, которые он стал бы обо мне рассказывать, а я ведь была всего-навсего беззащитная артистка. Для половины мужчин и женщин Лондона, чтобы заклеймить меня как бесстыдницу, достаточно было и того, что я выступала в мюзик-холлах, а прочие с охотой поверили бы самому худшему. В моих интересах было сохранять хорошие отношения с Дядюшкой. Вот почему каждое воскресенье я брала кеб, ехала в Брикстон и там на чердаке задавала этому ужасному человеку очень основательную порку; должна признать, что не церемонилась с ним, но в претензии он не был. Наоборот, всякий раз, как проступала кровь, он кричал: «Еще! Еще!» — пока я совсем не выдыхалась. Так уж я устроена от природы, это наказание мое — все, что делаю, я должна делать изо всех сил. Делать профессионально. Для сердца Дядюшки нагрузка, видно, оказалась непомерной: он ведь вдобавок дружил с бутылкой и был человеком плотного телосложения.
Через три месяца после того, как он принудил меня взять в руку плетку, он умер от сердечного припадка. Я очень хорошо помню, как это случилось: мы только начали репетировать «Безумный мясник, или Чего он наложил в эти сосиски?», как он вдруг повалился, сминая декорации. Он весь взмок, и его била сильная дрожь, так что я велела Дэну немедленно позвать врача, но когда тот явился, все было кончено. Дядюшка получил по заслугам, а мне доставило удовлетворение то, что последним словом, которое он произнес, было мое имя.