16715.fb2
В силу тех же обстоятельств человек входил и выходил из апокалипсиса феодального, а если он вошел в капитализм, значит, должен будет куда-то выйти и из него. Вряд ли можно полагать, что капиталистическая система и ее цивилизация способны к тому самоусовершенствованию, которое привяжет к ним человечество навсегда. Пока что этому нет подтверждений, а вот навыки мировых войн он привил человечеству успешно, больше того — привил гонку вооружений как обязательное условие существования любой сколько-нибудь заметной на карте мира страны.
И все это происходит из того же принципа наибольшего обогащения. (Знаю, что повторяюсь, но все-таки повторюсь.)
Интересно, если бы производство вооружений в США вдруг перестало приносить предпринимателям доходы, если бы оно стало убыточным, как далеко были бы нынче переговоры между США и СССР о разоружении?
Я задал этот вопрос президенту Рейгану на его встрече с писателями в Доме литераторов. Он подумал и не ответил.
Наши технические возможности возникают из потребностей, потребности — из возможностей, круг замыкается. Он изолируется от всего остального мира, от тех условий, в которых существует Земля и ее природа, от природных начал и замыслов. Человек — производитель и человек — потребитель, ничего другого он уже не может, не представляет собою, не хочет ни придумать, ни разгадать. Производя бесконечный ряд предметов собственного потребления, он и сам вписывается в этот ряд под номером один. Но если предмет номер один — это предмет-конструктор, а все остальные предметы — конструкции, дело от этого в принципе не меняется. Ряд один, и в нем конструктор неизбежно приобретает свойства своих собственных конструкций, а все свойства окружающего мира тоже сводит к тем же параметрам. Человек познает себя уже не в окружающем мире, а в мире своих собственных потребностей, хотя бы и ирреальных. Само будущее для него теперь тоже предмет потребления. И как таковой уж вполне сравним и сопоставим с другими предметами. Лишенный качеств духовных, этот предмет тоже может быть и приобретен и потерян, и вот уже нам не столь невероятным кажется его потеря. Потерять, скажем, собственную автомашину, может быть, даже и пострашнее, чем потерять будущее человечества?
Между тем все еще существует природа с таким множеством собственных законов, сфер, соединений и предметов, которые человеку никогда не дано будет постигнуть, которое благодаря этой бесконечности становится беспредметным и неконструируемым. И она, природа, и сегодня все еще предоставляет человеку возможность выбора пути своего развития, минуя и ирреальное производство и ирреальное потребительство, она как бы настаивает на восприятии человеком тех нравственных и, в общем-то, таких очевидных «хорошо» и «плохо», «можно» и «нельзя», которые когда-то ею же в человека были привнесены.
Без них, без этих нравственных начал, человек уж давным-давно изничтожил бы сам себя, без них человек не вписался бы в природу, без них он никогда не обладал бы всем тем, что мы называем разумом. Разум всегда был нравственным, а если нравственность из него изымается, нельзя сомневаться в том, к чему это приведет.
Какими бы доводами ни прикрывалась необходимость войн в капиталистическом обществе, суть их все та же: обогащение, приобретательство.
А в социалистическом? Нам-то что обещают войны? Если мы и обретали где-то и какое-то территориальное влияние, так только на свою шею, поскольку такого рода обретение требовало и требовало от нас все новых вложений, совершенно непродуктивных, невыгодных и обременительных, отдачи от них не было никакой, одни убытки. Тем более что мы и со своими исконными территориями управляемся из рук вон плохо и часто не знаем, что с ними делать.
А тогда что же все-таки двигало нами в этих случаях? Двигала политика. Очень странная, убыточная, разорительная, но она. Мы ведь не в пример капиталистам считали свою политику статьей не приходной, а расходной и внутри страны, а тем более вовне. Такое место политики в жизни государства и общества приводило к столь же странной, если не сказать больше, психологии.
Во второй мировой войне мы были победителями и, если так можно сказать, чересчур хорошо усвоили этот факт. Действительно, победив фашизм, мы покорили весь мир, покорили морально, поскольку все были нам признательны, все восхищались нашим героизмом, нашей безоглядной готовностью к любым жертвам. Нам бы воспользоваться всем этим, тем более что это было еще и признанием социализма и мирового коммунистического движения, которое тогда-то и приобрело давно не виданный размах, сравнимый разве только с годами, последовавшими сразу же за первой мировой войной, но мы возгордились, позиция силы стала нам близка и слишком уж понятна.
Конечно, сегодня никак нельзя сбрасывать со счета тайную и явную подготовку к войне против нас вчерашних наших союзников. Они без особого на то основания еще во время войны 1939–1945 годов, судя о нас прежде всего по нашему внешнему виду и облику победителей, сильно нас испугались, создали атомную бомбу и, глазом не моргнув, дважды испытали ее на мирных жителях Хиросимы и Нагасаки, на своих противниках в той войне и своих союзниках по социальной системе. Вот так: одного испытания им показалось мало, они провели его дважды и тем более почувствовали себя героями.
И действительно нам никак нельзя было не создать равноценного оружия, на нашем месте это сделал бы каждый. Но когда мы «уравновесились» с США, вот тут-то и надо было, наверное, проявить большую гибкость, дипломатичность и выдержку, но мы стали пугать мир тем, что будем производить ракеты, как сосиски. Это было тем более рискованно, что сосисок в достаточном количестве у нас со времен НЭПа не было никогда.
Кроме того, мы полагали, что лучше, чем наш «развитой социализм», который к 1980 году обязательно станет полноценным коммунизмом, ничего на свете никогда не было, нет и не будет, а все, кто этого не хочет понять и внутри страны и вне ее, — наши безусловные враги. С внутренними врагами разговор был короткий, с внешними — никакого разговора, мы до этого не снисходили, зато хотели нашу социалистическую модель видеть и в Азии и в Африке, даже если речь заходила о кочевых племенах. Нами и здесь руководил принцип «чем больше, тем лучше», и здесь нужен был вал. Мы не хотели верить и тому, что какое-то из социалистических государств может оказаться i и поумнее нас и сделать у себя дома лучше, чем делали мы.
Если бы в 1968 году мы не вмешались в чехословацкие события, нынче весь наш социалистический лагерь, наверное, выглядел бы достойнее и убедительнее и перед нашей перестройкой встали бы не столь трудные задачи, что-то осталось бы уже и позади, какой-то кредит доверия мы дополнительно обрели бы и во всем мире. Знаю, что на этот счет существуют разные точки зрения, моя — такова. Так или иначе, но у нас оказались утерянными и гуманистические и самокритические критерии по отношению к самим себе, зато по отношению к нашим противникам они все возрастали и возрастали. Я думаю, что даже если бы опыт 1968 года был продолжен и оказался отрицательным, это все равно был бы опыт, причем ценный.
Именно потому, что мы всегда ругали капитализм за его агрессивность и милитаризм (а я и сейчас ругаюсь по этому поводу почти беспрерывно), нам надо было быть в этом вопросе более сдержанными и деликатными. Мы справедливо осуждали агрессию США во Вьетнаме, но не сделали из этого осуждения надлежащих выводов для самих себя, мы вообще были склонны заимствовать от капитализма то худшее, что в нем есть, тем самым подавляя то лучшее, чем хотя бы и в потенциале, но мы обладали сами.
Все это и еще другие моральные ущербы перед лицом всего мира скрывалось от своих граждан; в предположении, что в подобной глупости может быть заключена некая мудрость, причем не доступная никому, кроме нас, что и такого рода внешняя политика, отгороженная от собственных граждан сооруженной на скорую руку китайской стеной, это тоже не что иное, как «развитой социализм». Меньше всего руководящие «мудрецы» интересовались тем, сколь пагубно эта изоляция от мира и эта ложь сказывались на внутреннем мире нас, советских граждан, как порождалось диссидентство в самом широком смысле, а не только в смысле эмиграции за границу. Эта последняя в свою очередь была как идейно убежденной, талантливой, так в еще большей степени бездарной и безнравственной, существующей за рубежом исключительно поношением, поношением своего вчерашнего отечества, благо что поносить действительно было что, а ставки на поношение были за рубежом достаточно высокими. Недаром, например, Андрей Синявский утверждал не раз, что эмиграция так и не создала за рубежом ничего значительного в литературе. Ну разве два-три имени «там» только. Не сыграла она никакой роли и в изменении нашего курса, все, что произошло здесь у нас, произошло исключительно здесь.
Наша армия (а любая армия — это еще и внешнеполитическая организация, поскольку она ориентируется на внешнюю политику), в которую на каждом шагу внедряется политика, именно политики-то и не получала, а только такой ее суррогат, из которого можно понять, что уставы и политика обязательны для солдата, но для начальника они нужны тем меньше, чем выше он по должности. Отсюда и такие явления, как дедовщина, и подобные ей. Но не все то печатается, что мы хотели бы напечатать.
Мы и не заметили, как научились заимствовать из своего прошлого опять-таки все худшее, что в нем было. И все-таки…
Все-таки как все мы воспряли, после того как заговорили с миром откровенно, на общечеловеческом, а не только на своем птичьем языке, полном то вопиющими умолчаниями, то поношениями, на котором и по сию пору пишутся романы клюквенно-информационного содержания. И тем не менее оказалось, что общечеловеческий язык нами отнюдь не утерян, что мы многое можем рассказать и объяснить миру, а он пусть не во всем, но готов понять и принять наше дело и как свое дело. Опыт существования любого народа — это ведь всегда опыт человечества, чем больше человек испытал и перенес, тем с большим интересом и сочувствием к нему относятся окружающие. Тут, кстати, надо заметить, что интерес к России издавна поддерживался еще и этим именно обстоятельством — выпавшими на ее долю испытаниями.
Вот здесь-то мы и оказались действительными провидцами, когда поверили в себя не в замкнутых, а в открытых, когда поверили в то, что человечество нас поймет не только как открытых, но и как достойных и необходимых жителей современного мира.
Социалистические идеи возникли задолго до социалистов, тем более задолго до капитализма, уже тогда, когда человек осознал себя существом общественным, обязанным и мыслить тоже общественно. Едва он понял, что у него есть будущее, он тут же увидел в материальном обогащении самого себя причину своей гибели, а в свободе, равенстве и братстве, хотя бы и относительных и не так, а как-то иначе сформулированных, — свое спасение и бессмертие.
Прежде чем появились социалистические учения, были сказки, мифы, утопии — вот откуда они пошли-то, эти учения, вот с каких пор люди мечтали об их воплощении в жизнь!
Другое дело — капитализм. Он был предусмотрен программой обогащения, но ждать-то его никто не ждал ни в практике, ни в теории, ни в религии. Никто о нем не мечтал, и в этом смысле он возник явочным порядком. Он пришел, огляделся: кто тут за равенство и братство? Кто за них в вековечном их понимании? Вот я вам покажу, что значит свободу любить, покажу кузькину мать! И показал! Показал, но пороха не выдумал — как начал с принципа обогащения, так и пробавляется им до сих пор. В самом себе он новых ценностей уже не найдет-, в чем-то другом не ищет — самоуверенность не позволяет. Паллиативы предложены им неплохие, но ведь и самый хороший паллиатив — это только он и ничто другое, принципов он не меняет. Принципы остаются прежние: священная необходимость врага, производство все нового и нового оружия, новые пещеры — те самые лаборатории, которые конструируют и усовершенствуют средства массового уничтожения людей. Куда и как из них выйдешь, если они дают до 2000 процентов прибыли в год? Куда и как?
Идеи нельзя заменить цивилизацией. А те социально-нравственные «хорошо» и «плохо», которые человек понял на заре своего общественного существования, но которые так и остались нереализованными до сих пор, должны быть реализованы или сейчас в течение очень краткого срока, или же им не быть никогда, потому что и самого-то человека уже не будет. Эти «хорошо» и «плохо» и запрограммировать нельзя, просчитать нельзя, узаконить нельзя, хоть умри.
Намерения такого рода не сейчас возникли: еще римское право пыталось ввести в законодательные параграфы такие универсальные понятия, как «добрая совесть» и «справедливость», но это не удавалось ни тогда, ни позже, они, эти понятия, заложены не в юриспруденции и не в науке вообще, тем более не в технике, а в том социальном устройстве, которое наиболее полно способно использовать духовный опыт человечества. Науке, а в частности юриспруденции, отводится при этом лишь роль охранителя этих высочайших понятий, а отчасти их толкователя, но никак не создателя и открывателя.
Природа человека, в общем-то, для науки недосягаема; подлинным учителем и толкователем ее у нас не был даже и Вернадский, но были Толстой и Достоевский. Общество, которое в большей степени сохраняет нынче этот духовный потенциал, эту энергию, обладает и большими перспективами в будущем. Даже если его настоящее или недавнее прошлое омрачено грубейшими нарушениями все тех же «хорошо» и «плохо», главных нравственных начал. Мы эти начала в значительной мере подорвали, должно быть, так. Но мы глубоко осознаем и переживаем эту потерю, а это значит — потеряно не все.
Россия, страна Толстого, Достоевского, прошла в XX веке страшную и страдальческую историю. Страдания не только убивают и калечат, страдания возвышают.
Революции — это в истории нового времени прежде всего революции социальные, и они европейское изобретение, творения прежде всего христианского сознания.
В сознании христианина жили и Христос и Антихрист. Христос был персонифицирован, Антихрист — в такой же степени — нет, но, в общем-то, дилемма существовала всегда, несмотря на то, что церковь никогда не хотела этого — она хотела единовластия над умами, хотела единолично владеть идеей бессмертия, быть ее единственным и непререкаемым носителем и вот всячески компрометировала Антихриста. Антихриста церковь, наверное, напрасно сделала своим врагом, поскольку ни одна религия опять-таки не существует без своего собственного врага и дьявола. Хуже другое — предавая дьявола проклятию, церковь тем самым отвергала и полемику с ним, свела ее к минимуму. Без полемики же, без активных оппонентов ни одна философия, в том числе и теология, существовать не может, она перерождается в догму.
Христианство, само возникшее из жесточайшей борьбы мнений и верований и столь тщательно заботящееся о сохранении собственной истории в памяти людей, именно об этой стороне дела постаралось забыть, и, таким образом, в догму было возведено само понятие бессмертия — и рода человеческого и христианского учения, — и все это в то время, как за образом Антихриста стояла гипотеза конца света, учение отнюдь не бессмысленное и отнюдь не безнравственное, скорее наоборот, поскольку предупреждение о грядущей катастрофе всегда нравственно.
Дальше: церковь не раз отождествляла Антихриста с социальной революцией, в то время как именно через революции человечество и обновлялось, отодвигало сроки конца света, если уж не всеобщего, так по крайней мере европейского. Что бы сейчас представляли собою Франция, Германия, Италия, Испания без своих революций?
Революции тоже отнюдь не обходились без оружия. Это так, но как могли они поступать иначе, если против них выступала вооруженная контрреволюция? Нельзя же принять на веру условие, по которому вооруженная контрреволюция — это естественно и это во благо, а вооруженная революция — это противоестественно и во зло?
Контрреволюции всегда были арсеналами вооружений и чем дальше, тем больше присваивали себе право владеть ими, а церковь, провозглашая мир на земле, этого права всерьез не оспаривала, полагая, что кровь пятнает только революции, но никак не контрреволюции. Итак, социальные революции и религии всегда располагались на разных полюсах, в самые же ответственные моменты истории они становились особенно яростными врагами, забывая даже и о том, что и те и другие в конечном счете стремятся к усовершенствованию мира, что это стремление неизбежно определяет и некоторое сходство между ними, не может не определять.
Революции тоже не обходились ни без веры, ни без фанатизма. И те и другие — явления массово-исторические. Революции объявляют себя категорией научной и объективной, а религии клеймят мракобесием. Религия действительно долгое время чуждалась науки, но времена меняются, и вот уже религия ищет союза с наукой, а наука проявляет интерес к этому сближению, задумывается над религиозными постулатами и кое-что объясняет религии в ней самой.
Не пора ли и революциям, если уж они так научны, через науку посмотреть на религии? Более терпимо?
Не пора ли и пастырям, религиям и революциям, где-то уже совершившимся, а где-то назревающим, а также и науке подумать о том, что все они, издавна спасая мир, саму идею бессмертия оставили неподготовленной к самозащите?
А между прочим, история уже на моей памяти однажды предоставляла людям шанс, только они не воспользовались этим шансом. Это было в 1917–1918 годы, когда на фронтах первой мировой войны началось братание солдат воюющих армий. Если хотя бы однажды армии пришли к миру через головы своих генералов и правительств, как это призывал сделать Ленин, если бы русские и немецкие революции победили тогда в этом своем главном, основополагающем и антивоенном смысле и значении, если бы имел место такого рода прецедент — мир изменился бы неузнаваемо и вряд ли появились бы условия для возникновения войны второй мировой. Но контрреволюция и тогда взяла верх, и скоро уже вторая оказалась неотвратимой, она была еще более жестокой, более бескомпромиссной, чем первая, и ни о каком братании речи уже не шло, зато оставшийся в полной сохранности милитаризм породил фашизм. А это до сих пор лежит ведь на чьей-то совести. Надо бы разобраться — на чьей?
Но как тогда, так и теперь выход и надежды прежние: воздействие народов на свои правительства всюду, где это действительно требует задача выживания, а она требует этого везде.
Да, именно революции как ничто другое восставали против самых жестоких несправедливостей, против самых бессмысленных бессмыслиц, возникавших в истории человечества, — и прежде всего против войн. Если не все, так многие из них противопоставляли себя войне — так бывало во Франции и в Германии, так в 1905, а затем и в 1917 году было в России, и эти факты нельзя не отнести к духовному достоинству и потенциалу Октября.
Да и сами масштабы Октября тоже зависели от масштабов предшествовавшей ему мировой войны. Когда капитализм был полновластным хозяином на земле, ему надо было подумать о будущем и внять предупреждениям марксизма. И если уж капитализму кого-то винить в социалистических революциях, так прежде всего самого себя.
Правительство Николая II не вняло даже такому грозному предупреждению, как революция 1905 года, не вняло и своему ближайшему, вполне искреннему союзнику — партии конституционных демократов (кадетов), разогнало их съезд, посадило в тюрьму и послало в ссылку почти всех его участников. При первой же возможности — и даже при невозможности этого, вопреки здравому смыслу и собственным интересам — оно отобрало у народа даже те более чем куцые уступки и права, которые были следствием 1905 года. И как это всегда бывает во всех случаях ужесточения режимов, оно стало готовиться к следующей войне во имя призрачных приобретений новых территорий и укрепления собственной власти.
Война состоялась. Как всегда, совсем не та, которая замышлялась и планировалась, которая привела к последствиям, диаметрально противоположным тем, которые намечались.
Главное последствие: европейские революции 1917 года и последующих лет.
Да, первой мировой войне не оказалась противопоставленной мировая революция. Как мировая она не состоялась, но как препятствие на пути к апокалипсису значение Октября нельзя приуменьшать — факт противопоставления мира войне состоялся.
Поначалу Октябрьская революция была одной из самых бескровных революций — по крайней мере в первые полтора-два месяца. Позже возникло белое движение, но и его силы иссякли к весне 1918 года, и тут новая Россия могла бы вздохнуть полной грудью, но во внутренние ее дела незамедлительно ввязался капитал международный — он поднял чехословацкий мятеж, он более чем десятью разноязычными армиями оккупировал юг, север, запад, и восток России.
И вот уже и Колчак, и Врангель, и Деникин приторговывают русскими территориями, продают их за обмундирование и вооружение, которое осталось у союзников от мировой войны и девать его некуда, а тут представляется возможность столь выгодной коммерции! Или: кто-то на севере вывез через Мурманск на миллион фунтов стерлингов леса, значит, и на юге нельзя оплошать, и с юга погружается на корабли три миллиона пудов зерна. Тут зевать нельзя, успевай пограбить истерзанную, измученную, обнищавшую страну.
Октябрьская революция имела целью быстро ликвидировать ту техническую отсталость, которая мешала России с допетровских времен, — благая цель, но и тут не было даже признаков понимания со стороны ее «друзей».
Что бы и теперь, в 1989 году, думали о нас англичане, если бы мы лет семьдесят тому назад оккупировали север Шотландии и устроили бы там концлагеря и вмораживали бы в огромные ледяные сосульки живых людей? И погубили бы 52 тысячи британских граждан? Что бы думали американцы, если бы наши войска в те же сроки высаживались в Калифорнии? Что бы думали о нас в Канаде, если бы в сравнительно недавнем прошлом не канадские войска маршировали по улицам Омска, а советские по Ванкуверу? Но и то правда, что о России во многих странах издавна привыкли судить более чем своеобразно, и это давнее отношение Советская Россия испытала на себе вполне.