16715.fb2
И в то же самое время именно ориентация на собственные силы помогла нам сохранить себя как новое общество.
Если бы не она — нас давным-давно закупили бы, продали и перепродали из рук в руки если уж не оптом, так в розницу, по мастям территориальным, экономическим и духовным.
Если бы не она — мы не выстояли бы в войнах гражданской и Великой Отечественной.
Если бы не она — мы уже потеряли бы свою собственную культуру, давно подменив ее поп-артом и боевиками американского образца, и наша судьба в этом отношении отнюдь не была бы исключением.
И если бы не она — мир не ведал бы никакого иного альтернативного пути своего развития, кроме того, по которому он шел и который привел его на край ядерной катастрофы.
Предшествующие поколения исходили из того, что достижение обществом материального благополучия создаст ему и благополучие моральное, а это последнее — перспективу бессмертия, но время доказало несостоятельность такой гипотезы.
Мы же начали с создания такой «новой» морали, на основе которой должны были прийти и к материальному благополучию. Больше морали — больше всеобъемлющего благополучия: так мы думали. Мы жили ради будущего, в этом была высшая цель, главный приоритет. Но в достижении цели нужно успевать да успевать, покуда настоящее безоговорочно признает над собою право и приоритет будущего. Такое признание не может быть бесконечно долгим, настоящее тоже хочет жить и рано или поздно начинает жить своими собственными интересами. Если же цель не была достигнута за тот промежуток времени, в который настоящее еще готово было служить будущему, наступают обстоятельства, которые можно назвать особыми, исключительными и трагическими. В смысле трагичности всех этих обстоятельств наша действительность, конечно же, никем не была превзойдена в прошлом и вряд ли будет превзойдена когда-нибудь в будущем.
Возникает и такой вопрос: а может быть, жертвы, принесенные человечеством идее социального равенства, столь велики, что навсегда скомпрометировали и саму идею? Что в какой-то мере скомпрометировали — это так, что навсегда — это вряд ли, думаю я.
Да вот и в наше время — куда можно пойти социализму? Не станет же он вручать в вечную собственность частным лицам заводы и фабрики, леса и земли. Что это могли бы быть за частные лица? Не выбирать же нам из своей среды капиталистов! Путь один — не отказ от социализма, а совершенствование его, кропотливый поиск тех его качеств и свойств, которые соответствовали бы не только концу XX — началу XXI века, но и влекли бы в века последующие.
Вот так: и без идеала плохо, и с идеалом непросто, наверное, даже и труднее. Но человечество никогда ведь без идеала не жило, и нужно сказать, что он всегда в существе своем был коммунистическим: свобода, равенство и братство.
Вот и нынче, когда перед человечеством с небывалой остротой возник проклятый вопрос «быть или не быть?», вопрос этот может быть решен в пользу быть только тогда, когда он будет вписан в проблему будущего, причем будущего справедливого, иначе говоря — обладающего идеалом. Нет справедливости без ее идеала.
Нынешний мир может спасти мировоззрение, активного мировоззрения опять-таки не бывает без идеала.
Потери на каждую из наших жизней пришлись невероятные — миллионы погибших в войнах, тюрьмах, катастрофах, в отравленной атмосфере;
потери многих и многих нравственных начал, пусть и не всеобщих, но всякий раз давних, созданных и осознанных за века, иной раз за тысячелетия;
потери во всем том, что до сих пор мы считали вечным и бесконечным, — в природе.
Ну а все-таки в чем же состоит для меня потеря главная, философски наиболее общая, тяжело доминирующая в моей памяти, в восприятии мною окружающего мира?
Чтобы ответить, надо, наверное, вернуться в детство, в юность, в ту пору, когда человек познает мир сам по себе и в его естестве, помимо формул химии и математики, без гениальных изречений Сенеки, Аристотеля, Толстого, Гёте или Эйнштейна, без расчленения этого мира специальными инструментами знания на самые различные науки и направления, без программ и планов, когда само собою разумеется: если есть — значит, было, значит, и будет.
«Есть» — это ведь понятие изначальное, понятие рыцарское, без страха и сомнений, оно и сделало человека человеком. «Есть» — его суть, включенная в суть и в существование всего остального мира. «Есть» — это и то, что больше всего меняется в нашем представлении с возрастом.
В 1929 году весной я окончил семь классов 22-й барнаульской совшколы и решил осенью поступать в сельскохозяйственный техникум. Между весной и осенью предстояло то самое лето, о котором мы, выпускники седьмой «б» группы, так долго мечтали, к которому готовились, и не как-нибудь, а всерьез, зарабатывая деньги: в школе мыли полы, дежурили в платных гардеробах, а главное, самое главное, арендовали киносеансы. Это в ту пору можно было: надо было внести в кассу кино определенную сумму, а потом распространять билеты, и то, что набиралось сверх этой суммы, и было нашим заработком, в случае же недобора мы могли потерпеть и убыток. Но убытка мы не терпели, мы были активными распространителями билетов, а все другие школы нас поддерживали.
Так мы заработали деньги и пустились в довольно рискованное путешествие по Горному Алтаю. Рискованное, потому что маршрут мы выбрали трудный, отнюдь не туристический и потому что денег у нас все-таки было маловато, но мы решили, что еще подработаем в пути.
Мы делали ставку на пьесу «Стена» из времен гражданской войны — сплошная стрельба, сплошные подлости белых, сплошной героизм красных, финал же все-таки трагический. Догадался-таки я сделать его трагическим. Я был автором этой пьесы. Впрочем, я уже об этом писал где-то и когда-то, но вынужден повториться, чтобы объяснить, когда, как и в каких обстоятельствах мы, пятеро мальчишек и три девчонки, оказались в конечном пункте нашего путешествия — в большом старообрядческом и старожильческом селении Коргон в верховьях реки Чарыш, притока Верхней Оби.
Шестьдесят лет прошло с тех пор, почти шестьдесят, где я только не побывал за этот поистине грандиозный срок, чего не повидал в Европе и Азии, в Америке и Африке, но вот спросите: а что самое красивое из всего виденного мною? — и я без колебаний отвечу: верховья Чарыша там, где расположены селения Коргон и Кумир. Господи, какие красоты! Какие горы, какие леса, поля какие среди гор и лесов, реки и ручьи какие среди гор и лесов, маральники какие с быстроногими маралами среди гор и лесов, тропы какие среди гор и лесов, — нет, невозможно обо всем этом сказать! Я атеист, но что-то мнится мне неизменно, лишь только вспомню этот совершенно реальный из реальных земной рай, будто не обошлось тут без некоего божественного участия. Во всяком случае, не обошлось без участия тех сил и законов природы, которые никогда так и не будут уяснены человеком. Нельзя уяснить такой красоты, не под силу это человеку, только и можно что чувствовать и переживать ее всем своим, без остатка, существом. Не будь я уже и тогда атеистом, я знал бы, кого благодарить, но вот не знал, а невысказанная благодарность слишком легко присваивается человеком самому себе, и эта легкость оборачивается глупостью.
Не назову точно дату, когда мы пришли в Коргон (где-то в конце июля), и не скажу, что я в тот удивительный день чувствовал. Конечно, переживания и сама жизнь были тогда совсем другими, не такими, как нынче, когда день этот стал и далеким-далеким и таким близким воспоминанием. Но вот в чем дело: уже тогда, в тот день, я знал, догадывался, что Коргон — это на всю жизнь и на всю память, которая мне предстоит. И даже на ту, которая мне не предстояла, а как бы данную мне тогда же сверх меня самого…
Итак, придя в Коргон, мы направились в сельсовет, чтобы нас назначили на квартиру. Это надо объяснить: какие еще квартиры нужны путешественникам? Но нам они были нужны, таков был способ нашего путешествия: мы нанимали одну подводу, которая везла весь наш багаж, а иногда и наших девчонок, сами же шли пешком, налегке, выбирая самые интересные, а значит, и трудные тропы. Подводчики нанимались везти наш груз от деревни до деревни, это во-первых, во-вторых, палатки у нас были уж очень плохонькие, ночевать в них высоко в горах — мука мученическая. Наконец, мы более чем охотно общались с населением, кроме всего прочего, нам ведь нужны были еще и зрители наших спектаклей. Вот и сейчас я в подробностях помню деревни, в которых мы останавливались, начиная с Колыванского гранильно-шлифовального завода: Бугрышиха, Андреевское, Ионыш, Березовка, Сентелек, Коргон.
В Коргонском сельсовете на наш квартирный запрос ответили так:
— Станете на квартеру к Филиппу Медведеву. (Сказано было Медведеву.)
Идти улицей левой стороной до самого большого двухъярусного (то есть двухэтажного) дома, зеленого, под железом. Филиппов дом один такой. Еще было сказано: кулацкий дом.
А постройки в Коргоне были хороши, все больше крестовые, редко где встретится пятистенок, но медведёвские хоромы украшали и эту богатую улицу. И ограда была огромная, с несколькими воротами, внутри ограды бродили лошади, кое-какую травку щипали овцы и гуси, табунились здесь утки и куры, дымилась и постукивала кузня.
Из кузни и вышел к нам хозяин — мужик огромный, с огромной и в самом деле медвежьего цвета бородой, в кожаном фартуке. Ни о чем нас не спрашивая, негромко сказал:
— На квартеру? Ну и што — становитесь. — И тут же громко крикнул: — Ання!
Из дома выглянула немолодая уже женщина тоже в фартуке, в домашнем:
— Ась?
— Посчитай вот гостеванов-то к обеду.
— А скольки их?
— Посчитай.
— Нас восемь человек, — сказал кто-то из нас.
— А возница-то? Не считай, Ання. Ихних — девятеро.
Было очень теплое время, мы не пошли в дом, а разбили палатки в дальнем углу ограды, почти у самой реки.
Мы прожили на медведёвской ограде дней, наверное, десять, помогали хозяину косить, грести и метать сено в копны и в стога, в эти же дни коргонские мужики пантовали маралов, и мы помогали Медведёву загонять их в станки, мы дважды и с успехом ставили свой спектакль в коргонской избе-читальне и очень подружились с Филиппом Медведёвым. Он был человеком огромным, огромной физической силы, мрачноватым и добрым, держал человек пять-шесть работников, и когда все мы — вся его семья и все работники — садились за стол, получалось человек за двадцать. Перед обедом Филипп крестился на икону двумя перстами, жена его Анна тоже, потом они садились с торца стола, Медведев говорил: «Ну а теперя — с богом!»— стукал по столу ложкой, и все начинали молча и активно хлебать щи с бараниной. Хозяин и хозяйка хлебали по старообрядческому обычаю — каждый из своей плошки, ребятишки и работники — из плошек общих, нам, городским, наливали тарелки — одну на двоих.
Прислуживали за столом хозяйские девчонки, прислуживали бойко, бесперебойно: и щи, и мясо вареное, и каша пшенная либо гречневая, и кружки с холодным молоком — все подавалось вовремя. Успевали за едоками девчонки едва-едва, но старались и успевали. Старшей было лет тринадцать, младшенькой не больше, наверное, восьми.
И все было бы хорошо, все прекрасно, если бы в доме не стояла тоска, тяжелое предчувствие, о котором не раз и не два заговаривал с нами Медведев.
— Вот, ребяты, какой получился у меня в жизни страм, — говорил он, — страмят меня на кажном углу как богатея и кулака. Мало того — грозятся выселить с Коргона невесть куды. Грозится мне в том советская власть, и энто в то время, когда я за ее кровь проливал. Вот я вам сейчас и покажу… — И Филипп поднялся в верхние комнаты, а возвратился оттуда в новом черном пиджаке с орденом Красного Знамени на лацкане.
Мы внимательно орден рассматривали, Филипп и пощупать и погладить его позволял. Это в ту пору была такая редкость, я за свою жизнь раза два-три видел на ком-то ордена, и то издалека, а вблизи никогда.
Так оно и было: в гражданскую войну Филипп был в Красной Армии, он еще в 1922 году воевал с бароном Унгерном в Монголии, отвоевав, вернулся домой и в несколько лет сладил свое хозяйство и зеленый дом под железом.
— Уж я-то повоевал-то, — говорил он. — Уж как меня подранят, я дома золотым корнем напитаюсь — и обратно на войну. Так и раз и два. А теперя я лишенец. Без правов на избирательство. Как это может быть, а? — недоумевал он. — Учили меня люди писать Калинину. Писал. Ответу нету. Вы, мальцы, грамотные — может, напишете на повторный раз?
И мы писали, я писал, поскольку в школе у меня неплохо обстояло дело с сочинениями на тему «Как я провел каникулы» и на другие темы тоже.
И вот ведь что оказалось: Медведев, которого я встретил в селении Коргон, конечно же, был героем моей пьесы «Стена». Но я не догадывался об этом. Только вот сейчас, с запозданием на шестьдесят лет, догадался. А тогда… тогда нам казалось — все обойдется в жизни Медведева Филиппа, обойдется все, и писать никуда не надо, разве только потому, что человеку этого хочется. Ему хочется, а нам почему бы не написать? Мы люди грамотные! Кажется, только один из нас. Коля Дудкин сын сельского фельдшера, понимал Филиппа Медведева. А остальные только и делали что купались в окружающей нас природе, воспринимая ее в счастье и в радости.
Мы природу искали на каждом шагу и, по сибирскому выражению, бегали вчетвером в верховья реки Коргон, а я один — еще и в селение Кумир и дальше вверх по реке Кумиру. Я надышался в тот раз той самой красотою, которая и сейчас сжимает мне горло, как только вспомню о ней. Семьдесят-восемьдесят километров каждый из этих маршрутов, двести пятьдесят тысяч шагов среди гор и лесов, среди чудес и счастья — вот чем были эти одно-двухдневные маршруты.
Ну а денег-то нам все-таки не хватило, и мы ради экономии решили купить какие-никакие лодки и сплавиться вниз по Чарышу. Деревенские нас провожали, натащили шанежек, женщины плакали: