16718.fb2
Когданеделею позже группы подготовки выехавший из Москвы, прибыл Долгомостьев ранней весною в Таллин, ВитюшаСезанов и оператор Иван Васильевич первым же делом повезли его по местам ими самими довыбранной натуры. Начали прямо с Рокка-аль-маре, где Иван Васильевич приискал объект Ыэстонский хуторы, в зимнюю экспедицию не найденный, и очень им гордился. Вообще-то Долгомостьев не любил этнографические музеи под открытыми небесами -- дешевкавсе это и фальшиво, -- но и Ыхуторы оказался ничего себе, и обижать ИванаВасильевичане хотелось, даи удобно, что в черте Таллина: все же сто четырнадцать полезных сценарных метров, дней пять снимать, если не неделю, -- так что застолбили и совсем было собрались ехать дальше, как Витюша-мефистофель предложил зайти заодно в запасники, посмотреть: не сгодится ли что в качестве обстановочного реквизита.
Встретилаих в запасниках хранительница -- светлоокая эстонкалет тридцати (взгляд пристальный по мелким морщинкам нашее и у глаз с легкостью обнаружил бы, что старше тридцати) в синем, под джинсовый, недорогом костюмчике. Принципиальную свою антипатию (и тут самим оставалось выбирать к чему -- к киносъемкам ли в серьезном научном учреждении или к национальности гостей -антипатия относится) продемонстрировалаподчеркнутой вежливостью, настолько подчеркнутой, что навитюшин явно легкомысленный вопрос об имени ответилабез запинки, и тенью не жеманясь: Рээт, и только глазаеще похолодели и попрозрачнели.
Долгомостьевакак током ударило.
Он слегкапокраснел и во все следующие полчасани мисок, ни прялок, ни ходиков не увидел, хоть вроде и смотрел и даже с Витюшею замечаниями обменивался. Собственно, как раз имя произвело наДолгомостьеватакое сильное впечатление, вовсе не самахранительница: женщинакак женщина, еще и талия низковата. Поэтому, когдапри выходе Витюшаприцокнул языком: а? ну как? ничего себе, а? Долгомостьев выказал удивление, несколько даже подчеркнутое удивление, -- это чтоб Витюшане прицепился к его замешательству и не разгадал стыдной тайны Долгомостьева, связанной с этим именем, хотя маскироваться разумнее было бы наоборот, то есть именно выдав собственное замешательство завосхищение эстонкою. Но тут существоваладругая опасность: витюшинаоценкамоглаоказаться обычным его приколом, провокацией, попавшись накоторую Долгомостьев обнаружил бы дурной (навитюшин взгляд) вкус, ачто бы Долгомостьев ни изображал в роли кинорежиссера-постановщика, в последней глубине души во вкусе своем сильно был неуверен, считал его провинциальным, и столичный мальчик Витенькаявлял в этом смысле серьезный авторитет. Но насей раз Сезанов языком прицокивал, кажется, искренне: что вы?! аглаза! Я неплохой портретист и могу вас уверить, что такие глазавстречаются раз насто тысяч. Если не реже. Ледяные, как льдинки. (Витюшатак и сказал: ледяные, как льдинки). Снежная королеваЭстонской ССР.
Месяц спустя Долгомостьев решился-таки пригласить Рээт в ресторан, -- это Витюшаподтолкнул, сказал, что, несмотря наглаза, здесь ни времени лишнего не истратится, ни энергии, ибо эстонки женщины культурные и порядочные, и если уж соглашаются в ресторан, то вслед заэтим пунктуально и расплачиваются. Короче, обольщал и соблазнял, и Долгомостьев сдуру так поверил витюшиной мудрости, что не только пригласить решился, аеще и после рестораначуть не с требованиями приступил к Рээт, -- славаБогу, достало в последний момент умаи тактаудержаться, новой мрази в лицо не получить.
Витюшаи позже делился афоризмами об эстонках. Когдасовсем забросивший картину, задыхающийся от счастья Долгомостьев окончательно уверился, что Рээт любит его сильнее себя, Витюшазаметил, что наэстонской женщине сорок нижних юбок и онаснимает, даже в самом последнем случае, никак не больше тридцати девяти. А уж эта-то женщина, холодная, как собачий нос, в особенности. Долгомостьев уже знал цену витюшиным пророчествам, однако, все приглядывался к Рээт, выспрашивал, выпытывал: нет, получалось, что неправ Сезанов, в данном случае -- неправ! То есть тогдаполучалось, что неправ.
Разумеется, чтобы и как током ударило, и покраснеть -- такого сильного воздействия ни однаобщекультурная ассоциация произвести наДолгомостьеване могла. Тут былаочень старая, двадцатитрехлетней давности, то есть с другим Долгомостьевым, с Долгомостьевым, роль еще не сыгравшим, случившаяся история, о которой Долгомостьев и нынешний никогдане забывал, хоть -- что совсем уж не по его характеру -- никому о ней не рассказывал. Не рассказывать, впрочем, причинаимелась веская: в жизни не чувствовал Долгомостьев себя такой мразью (ее словечко; это ж надо, едвазная по-русски -- выкопать!), как в тот раз. А в Рокка-аль-маре будто знак был дан Долгомостьеву этим именем -- не просто же так хранительницу в синем костюмчике звали Рээт! не случайно! не совпадение же -- вот уж точно, что Рокка-аль-маре! Словом, знак был дан, что вот-де, есть шанс у Долгомостьевапереиграть наново, второй дубль снять и от той грязи душу очистить, доказать, что то -- ошибка, случайность, что не мразь он, и вот сейчас, во втором дубле, все сложится отлично. Таким образом, двадцать три годаобъединятся одним смыслом, словно не было внутри них пустых или позорных дней, недель, месяцев, словно не существовало Алевтины и Леды, Вероники Андреевны и Дулова(в корзину все это, в корзину!), и дадут направление и оправдание навсю остальную жизнь.
Потом, позже, нынешняя Рээт объяснила, что значит ее имя: Маргрээт, Маргарита, Грээтхен, другими словами -- Рита, Риточка, Ритуля, то есть имя одно из самых нелюбимых, самых наслух Долгомостьевапошлых, но тут уж ничего нельзя было поделать: слишком долго слово рээт было для Долгомостьеватерпким, бархатистым, темно-красным, похожим наначало ЫПрощания славянкиы, когдапоют саксгорн-баритоны.
А с тою Рээт Долгомостьев познакомился еще в самый свой первый приезд в Таллин, семнадцатилетним мальчиком, девственником, первокурсником у-ского педа, салагой, к тому ж глубоко травмированным психосоциально.
Шло самое начало пятьдесят восьмого, и, поскольку нашумевшая повесть будущего литературного кумирадолгомостьевского поколения еще не быланаписана, ни наМоскву, ни тем более наУ. поветрие ездить в Таллин покудане налетело, не выработалось также манеры, чем и как именно следует в этом городе восхищаться. Таким образом, у Долгомостьеваимелась только некоторая изначальная предубежденность, образовавшаяся от эпистолярных рассказов материной подруги о дурном коммунальном устройстве, перебоях с водой, редкости канализации и т.д., и еще про убийства, про драки, про лесных братьев, про свастики настенах дапро то, что ждут кураты из Америки белый пароход и, дождавшись, перережут русских, как цыплят. Вот попомнишь мое слово! Подругаматери былазамужем закаперангом и жилав Таллине с сорок пятого. Нет, безусловно, узкие, кривые, в будущем -неразрывно с именем кумирасвязанные улочки, башни, шпили нацерквях, магазинчики в одно окно -- все это, сильно замешанное насырости, простуде, непросыхающих башмаках и, главное, напервой любви, произвело определенное впечатление, но восстановить его сегодня невозможно никак. Словом, тот же эффект, что и с мавзолеем: один Ленин -- Ленин, другой Ленин -- Сталин.
Вот вопрос: действительно ли первая любовь? Или потом уж, позже приобрело двухнедельное знакомство с нецеломудренной эстоночкою такое значение, что и сновав Таллин потянуло, и до сих пор помнится и ощущается чуть ли не краеугольным для биографии? Давайте разбираться: если действительно -- должны же остаться в памяти живые какие-нибудь подробности, не стилизованные под журнал ЫЮностьы годаэдак шестьдесят второго -- шестьдесят третьего, ибо, если допустить даже, что Долгомостьев -- артист, режиссер и т.п. -- насамом деле человек неинтересный, то и тут не получается иного вывода, так как настоящая первая любовь должнаже запечатлеваться яркими и уникальными подробностями в памяти человекадаже и неинтересного?! Или, наоборот, не должна?..
Ну вот, попробуем: что такое карапуз не поняла, и Долгомостьев полчасабился, объясняя, и так объяснить толком и не сумел. Еще?.. Еще первая встреча, знакомство; акак же? обязательно: театр ЫЭстонияы, ЫАидаы, Георг Отс. Кстати, сняли уже тогдаЫМистераИксаы или не сняли? Потому что, если не сняли, откудамог знать Долгомостьев, что Георг Отс это Георг Отс?.. Итак, театр, антракт, вестибюль, подруга, настоящая эстоночка: полнокровная, полногрудая, белокурая, -- не то что Рээт, которую -- не акцент и не сигаретабы -- закого угодно принять можно, хоть и зарусскую. Акцент, впрочем, невероятно хорош, экзотичен, певуч, даи сигаретапроизвелавпечатление, потому что по тем временам, по городу У., девушкас сигаретою -- такого и представить было нельзя и неизвестно каким словом назвать. (Тебе бы, Маня, еще сигаретку в зубы -чистая бы блядь вышла!)10 Итак, спектакль кончается, аденег нету даже натрамвай. Предложил пешком, изо всех сил вид делая, что деньги не при чем, что соображения чисто романтические. Боялся: угадает причину, или просто откажется, или слишком далеко. Еще боялся куратов. Пронесло. Кадриорг -название красивое, жиларядом. Кофикию Тоомпеаю Было, было в журнальчике! Прощание, разве, свое, недостаточно для журнальчикаромантическое, чрезмерно для журнальчикаподробное, деревянный двухэтажный дом у вокзала, темная парадная, воняющая кошками, свистки поездов, бубнение радио, распашное платье, расстегнутые пуговки лифчикаи небольшая грудь из-под кружевной сорочкию Колготки странные: синего почему-то цвета. Рээт былаготова, хоть бы и здесь, в подъезде, стоя, аДолгомостьев не умел, не знал как, не понял, что можно, апонял позже, через годы, когдауж и фотография с так и не переведенным текстом, с подписью Reet, ясной и без перевода, давно изодранабыларевнивой Алевтиною в клочья, -- понял и захотел дополучить. Тут-то, наверное, и трансформировалось в сознании мальчишеское приключение в первую любовь, апуще всего потому трансформировалось, что: Таллин и повесть кумира, к тому времени в журнальчике появившаяся. И поездка, когда, трезво глядя, и не случилось-то ничего. Но и до сегодня отрезвить взгляд не удается.
34-84, -- прямо навокзале набрал Долгомостьев услужливо сохраненный памятью номер ее телефона. Ответил мужской голос. Вы приезжайте, сказал с несильным эстонским акцентом, приезжайте. Рээт скоро будет. Долгомостьев сразу понял, что это вернувшийся из армии муж. (Однажды гуляли по Тоомпеа, и Рээт завелапогреться в Домскую церковь: воот здиээсь, показаланастертую плиту у входа, здиэсь могьиилааээстъоонскъоогоо Доон-Жуана. Оон заавьещаал похъоорооньиить сьебьяя поод ээтиим каамньеем, чтообы всьее, ктоо вхъоодиит в сообъоор, поопииръаали праах. Оон дуумаал, чтоо оотмоолиит таак чтоо-ньиибуудь уу Гооспоодазаазьеемныые свооьии грьеехьии Ты веришь в Бога? изумился Долгомостьев. Рээт длинно посмотрелананего, не ответила, пошлак огромному каменному столбу, к которому прилепилась резного деревалюлечка, уперлась взглядом в по-старинному узкую деревянную книгу наторце, заплакала. Что с тобой? всполошился Долгомостьев. Я тебя обидел? Ньеет, после паузы качнулаРээт головою и ткнулапальчиком, едвадо нее доставшим, в грубую семерку [надеревянных страницах деревянной книги выстроились римские цифры столбиком: он I до V налевой странице, от VI до X -- направой]. Тыы слъыышаал къоогдаа-ньиибуудь проо дьесяать зъаапоовьеедьеей? Сьеедьмаайаа -- ньее прьеельуубоодьеействууй. Йаавьеедь зъаамуужьээмю Долгомостьев, не зная что ответить, углубился в осмотр-осязание украшающего люлечку орнамента. Каафеедраа, пояснила, не сразу найдя, как сказать по-русски, Рээт Каафеедраа). Понял сразу, чей голос в трубке, ане сообразил, что следовало б спросить у голосаадресочек, потому что, если перед мужем ни в чем не виноват (аДолгомостьев -- так получилось -- тчно виноват не был, разве метафизически!), то и адресазнать не может. Но не перезванивать же! Умнее-то всего вообще было тудане ехать, но такая простая мысль в голову почему-то не пришла(пришлаже, пришла, конечно, но последовать ей -- значило признать себя трусом, дапокудаи надеждадополучить не погиблаокончательно), и с каждым метром пути все вернее ждал Долгомостьев быть побитым (хоть, честно говоря, не зачто, не заметафизику же, черт возьми! датам разве объяснишь?), однако, немалый свой страх пересилив, в дверь постучал.
Мужазвали Мишею, эстонца -- Мишею: почему? Большой и сильный, сидел он, совершенно потерянный, в двух пустых комнатах, насквозь простреленных косым утренним солнцем, и жаловался Долгомостьеву наРээт: с кем-де только в Таллине онане переспала, и что ему, Мише, сейчас делать? Ну уж теперь-то, когдавполне ясно стало, что бить не будут, теперь-то зачем Долгомостьев суетился, зачем вставлял в разговор, сторонкою так, не в лоб, что перед Мишею чист: про других, мол, не знает, асам -- чист! Так, прогулкапо Тоомпеа, экскурсия, чуть ли не интернациональная дружба, нерушимая вовек. Датебе я верю, старик, кивал Миша. Тебе-то я верюю Но ведь всем я поверить не могу, аих знаешь, как много! Я вот десять дней дома, и десять дней звонят мужики и всё ее спрашивают. А если бабы -- так уж с рассказами. А рассказы -- с картинками. А какие письмаонамне в армию писала, в Самарканд!..
А Миша-то, Мишачего распинался перед Долгомостьевым? Чего десять дней у телефонасидел? Когдарешил показать гостю пиритский монастырь (дабыл там Долгомостьев, был! С Рээт как раз и был!), Долгомостьеву совсем не по себе стало, и все сноваприпомнилось про куратов, что материнаподругарассказывала, но тут не пойти, отказаться -- все равно что признаться в собственной неискренности, в вине перед Мишею, и пошел Долгомостьев, словно наэшафот, аМиша, как нарочно, наверх потащил, натридцатиметровую высоту, наузенький, в пять вершков, торец стены. Вот здесь, сказал, мы мальчишками навелосипедах гоняли. Можешь представить? Я -- не могу, и с опаскою скосил глазавниз, наострые каменные обломки.
Когдавсе обошлось и познавательная (в том смысле, что много нового узнал о себе Долгомостьев) экскурсия подошлак концу, поблагодарить бы ему Мишу, откланяться и бежать со всех ног переживать позор (апозор точно был!) и нехорошую смелость в одиночестве, и уж ни в коем случае не принимать приглашение вернуться домой, Ыпотому что Рээт, наверное, уже пришлаы, но как тут не примешь, чем мотивируешь, коль не виноват? коль интернациональная дружбаи ничего больше?! И поперся Долгомостьев запонурым Мишею, пророчески предчувствуя, что основной-то позор -- впереди.
Рээт вернулась сразу заними, минут через десять, что ли. Посмотреланамужа. ПосмотреланаДолгомостьева. В дверях еще оставаясь, не проходя в комнату, мужу дваэстонских слова, очень по интонации презрительных, через губу пробросила, ак Долгомостьеву подошлаи ручкою, которой три годаназад, в Домской церкви, до семерки дотягивалась, хлопнулапо щеке, русское слово мразь без акцентапроизнеслаи входную дверь приоткрыла: вон!
И вот сегодня, пережив встречу наБелорусском, неожиданно и обидно холодную, апосле протоптавшись без толку добрых полторачасанаКрасной площади, ощутил Долгомостьев, именно не понял, агде-то под желудком холодком ощутил, апотом и подтвердил себе воображаемым в Рээт перевоплощением, что не объединяется его жизнь общим смыслом, что слишком просто, слишком хорошо это вышло бы, даром, аесли связь между той и этою Рээт и впрямь существует (существует! нашептывал чей-то голос в мистическую брешку), то отнюдь не в пользу Долгомостьева, что не действует тут второе начало термодинамики, не растворяются старые скверности в мировом пространстве, а, присовокупив к себе новые, переходят в настоящее, и вроде бы беспричинно рушащаяся сейчас любовь Долгомостьеварушится наделе очень даже причинно. Что, короче, автобус отлично знает, кого цеплять.
Так же вот и с кумиром получилось: именно его мечтал Долгомостьев иметь сценаристом первой своей картины, и долго начальство упрашивал (Дулов в конце концов помог), и длинные разговоры с кумиром по телефону разговаривал, и все уже намази было, данатворил кумир, как назло, каких-то своих дел: подписал что-то не то, вступил куда-то не туда, и вот голосасообщили, что не сегодня завтрапокидает он пределы, и уж наверное навсегда. А Долгомостьев, очередь чтоб не пропустить, снимает первое попавшееся. Хотяю Действие-то сценария разворачивается не где-нибудь, акак раз в Эстонии! Получается, что так ли, иначе ли, но достала-таки Долгомостьеваневидимая рукаопального кумираю
Чуланчиком разрешите попользоваться? едваобслюнявив ручку хозяйке, обратился Молотов. У вас тут, помнится, темный чуланчик был, рядом с сортиром, тещинакомнаткаю И, обернувшись к Жемчужиной: чего стоишь?! Вертухайся! Занимай карцер! Откудажаргону-то нахватался? подумал Долгомостьев. Не ЫАрхипелагы ли под одеялом почитывает? Дулов с генералом Серповым исчезли в недрах квартиры. Долгомостьев остался с Вероникой Андреевною с глазу наглаз. Ты знаешь, я нес тебе цветы, но их взялаподержать такая старухаю Долгомостьев пошевелил пальцами, не умея подобрать слва, какая именно, апотом не захотелаотдавать, уверяла, будто я подарил ей. Лысая? Долгомостьев согласительно склонил лысоватую голову. Это Фани Исаковна, пояснилаВероникаАндреевна. Кто?!! Фани Исаковна. Каплан. Долгомостьев аж отдернулся: тасамая? Разумеется, не та, подтянулаДолгомостьевак себе недовольная ВероникаАндреевна. Хотя, можно, конечно, сказать, что и та. А Семен Ильич разве тебе о ней не рассказывал? И тут же о последнем вопросе пожалела: не пришлось бы вместо того, чтоб делом заняться, байки баять, перебиласамасебя: впрочем, история это долгаяю
Молотов, побренчав щеколдою и пробормотав под нос: тоже мне, слово выдумали -- пермь, проскользнул мимо них в длинный коридор, -сноваотдернулись, и из глубин квартиры послышался дуловский каздалевский. Все городасвоего забыть не хочет. Пойдем, поможешь накрыть настолю Старуху-то выпусти, сказал гуманист-Долгомостьев, когдапроходили мимо чуланчика. Зачем? грустно глянулаВероникаАндреевна. Онапривыкла. Ей там совсем не плохо. Лучше, может, чем мне здесью И вздохнуласо значением.
Если бы кто сказал Веронике Андреевне, что у них с Долгомостьевым удивительно банальные, какие тысячи лет уже бывали и будут всегдаотношения стареющей, последние денечки бабьего летадоживающей женщины со сравнительно молодым и в меру любезным любовником, онаоскорбилась бы самым искренним, самым натуральным образом и ответилабы, что да, были такие отношения, не совсем, впрочем, такие, потому что тогдаонавовсе не доживалапоследние женские денечки, анаходилась в самом, напротив, цвету, даи сейчас еще очень надо разобраться, но если такие отношения и имели место, то слишком давно, когдатолько появился в их доме талантливый мальчик, и не настолько онадура, чтобы десять лет сохранять к нему искреннее расположение и привязанность, адо сих пор не отпускать от себя Долгомостьеваесть у нее самый прямой и корыстный расчет, к делам любовным отношения не имеющий. Ее Семен Ильич, открылабы ВероникаАндреевнасекрет Полишинеля, давным-давно такой же режиссер, какой и мужчина, и даже паршивую короткометражку снять не способен, даже сюжет для ЫФитиляы, аВероникаАндреевнадостаточно ценит заграничные поездки и фестивали, ради них и замуж выходила, и вовсе не собирается становиться женою невыездного старпера, амежду прочим, чеховский ЫПоцелуйы, принесший им с Семеном Ильичом и каннский диплом, и еще десяток премий, снимал фактически Долгомостьев, хоть и числился вторым, асейчас, когдаполучил собственную постановку, с ним надо вести себя особенно любезно, потому что зачем ему работать застарого идиота, если может снимать сам? Тут единственная надежда: самому покахрен позволят снимать так и то, как и что старому идиоту, не задумываясь, позволяют. Ну, и личные контакты в этом контексте приобретают определяющую роль. Так ответилабы ВероникаАндреевна.
Долгомостьев тоже не согласился б, что у них банальные отношения, потому что в его случае, не в пример случаю Вероники Андреевны, признать банальные отношения как раз и значило бы признать именно свою выгоду, аДолгомостьев, человек в сущности бескорыстный, свою-то выгоду признать и не пожелал бы: он, скорее, навыдумывал бы всяких сложностей-тонкостей: намекнул бы, скажем, насобственную деликатность: дескать, больно стало бы Веронике Андреевне, если б оставил ее; или смущенно открыться б, что побаивается любовницу до сих пор и рассказал бы побасенку про львенка, который, как привык во младенчестве бояться собачку-шавку, так и в огромного львавырастя, ничего уже с собою поделать не может. Смешнее всего, что, сноване в пример Веронике Андреевне, выдумывая, говорил бы Долгомостьев правду и что наделе-то никакой выгоды у него от связи с Вероникой Андреевною давным-давно не было, даи прежде особенно не было, разве принять завыгоду освобождение от опаски, что наделает ВероникаАндреевнаему неприятностей напоприще. Но не десять же лет опасаться, даи всегдаможно найти такие дипломатичные повод и форму для разрыва, что комар не подточит носу, аискал ли их когдаДолгомостьев? Еще и то правду сказать, что связь-то, в общем, обременялакрайне мало.
Так или иначе, но поканакрывался стол, ВероникаАндреевнаи самараспалилась, и Долгомостьевараспалиладо того, что невозможно было признать в нем человека, каких-нибудь полчасаназад так искренне переживающего по поводу совсем иной женщины и собственной не вполне удавшейся жизни. Дело двигалось к натуральной (от словаnatura11) развязке: тут же, наогромной дуловской кухне, населенной тараканами, нанеширокой мягкой кушеточке в углу, заширмою, но резкий звук взрываиз дальних недр квартиры, взрыва, потом треска, падения, разлетающегося вдребезги стекла, апотом и крики: каздалевский! каздалевский! ты посмотри, Никуся! ты посмотри, что они наделали! вон из моего дома! вон! сами террористы! диверсанты проклятые! и частый переступ меленьких шажков откинули любовников друг от друга, и только невероятное возбуждение вбежавшего вслед собственным шажками мужаизбавило его заметить некоторый беспорядок в одежде супруги и относительно молодого гостя. Седая шерсть Дуловатопорщилась в распахе полосатой пижамной куртки, накоторую он успел перецепить с уличного пиджаказолотую звездочку; лицо покраснело; рот, неспособный произнести больше ничего членораздельного, даже каздалевского, хватал воздух. ВероникаАндреевна, несколько подчеркнуто, чтобы скрыть смущение, суетясь, побежалав коридор, Семен Ильич занею, и Долгомостьев, пользуясь временным одиночеством, застегнул молнию наджинсах и нижние пуговки рубахи. До него глухо доносилась разворачивающаяся вдалеке баталия, крики Вероники Андреевны: вы мне всю квартиру изгадили! вы СеменаИльича(тут генеральский басок хрипло выкрикнул: Израйлича, понимаешь, Израйлича! и Долгомостьеву представилось, как высовывает Иван Петрович дразнящий язык) -- вы СеменаИльичадо инфарктадовести собираетесь! шпана! мерзавцы! сукины дети! деятели, бля, государственные! я вот навас в народный суд подам! и чтоб больше я вас здесь не видела! глухое бубнение мужских голосов и прорывающийся поверх всего каздалевский Дулова. Потом тяжело хлопнуланаружная дверь, и ВероникаАндреевнагромко и настойчиво позвалаДолгомостьева.
Огромная двухоконная комната, наполненная синим вонючим дымом, былавовсе без мебели, азанятався сложным переплетением проволочных рельсовых путей, сходящихся и расходящихся настрелках, ныряющих одни под другие и уходящих в тоннели, пересекающих по игрушечным мостам игрушечные же речушки с проточной водопроводной водою, подведенной резиновым шлангом сквозь стену, уставленных разноцветно горящими светофорами и глаголами семафоров, проходящих по зеленым холмам и долинам мимо миниатюрных будок и вокзалов. Наплатформах, обсаженных полиэтиленовыми кустами и деревьями, стояли крохотные фигурки станционных начальников в красноверхих фуражках и небольшие, в рост туфельки Вероники Андреевны, виртуозно исполненные памятники Иосифу Виссарионовичу (полувоенный картуз, кавалерийская, наглухо застегнутая шинель, однаруказабортом, другая в кармане) -- гипсовые, покрытые алюминиевой краскою. (Долгомостьев вспомнил, что такой точно, только нормального, в полторачеловеческих, роста, стоял в его детстве перед вокзалом в У., и еще почему-то -- фразу из в остальном забытого кошмарапро крысиное нашествие: Ысталин идут!ы -- вот именно: сталин!) Один из трех мостов разворотило взрывом, рельсы-проволочки торчали в разные стороны, десятисантиметровый паровоз выглядывал тендером из водопроводной реки, апо ватной, в двух местах вспоротой изумрудной траве берегабыло раскидано штук пять красных товарных вагончиков. Другой поезд, пассажирский, зеленый, уткнулся в поваленный столбик семафора, и паровоз истерично крутил колесами, не в силах сдвинуться с местаю
Видишь, что натворили?! плакался Дулов. Каздалевские. Это все Ванька. Он давно меня провоцировал надиверсию. Самое каздалевское, говорит, дело. Себе завел бы дорогу и устраивал. Я наминутку только и отлучился: звездочку перецепить -- и пожалуйста. А и Вячеслав Михайлович хорош: дайте поуправлять, каздалевский, дайте поуправлять! Доуправлялся! У меня одних стрелок электрических восемнадцать штук! Тут голову, каздалевский, иметь надо, ане задний проход! А он все из себя управляющего корчит, Кагановича. Правильно город у него отобрали и из партии исключили правильно! И пермь -- слово отличное! Пермь! Пермь!! Пермь!!! пустился Дулов вразнос. Ты успокойся, Семен Ильич, остановила-утешилас корточек ВероникаАндреевна. Успокойся. Онауже выдернулавилку из сети и перекрылакран, атеперь собиралатоварные вагончики, стряхивалаводу с паровоза, продувалав нем какие-то отверстия, раскручиваланаманикюренным пальчиком колеса. Ничего страшного. У нас и запасные рельсы, кажется, естью Вот пообедаем и все поправим, и травку заклеим. А этих больше и напорог не пустим -- я давно предупреждала, что такая дружбадо добране доведет. Тут тебе, кстати, звонили со студии, приглашали завтракартину принимать. А они чт? -- одно слово: пенсионерыю
Несколько умиротворенный, однако, все еще бормочапермь, Семен Ильич ушел в соседнюю комнату зазапасными рельсами, и ВероникаАндреевнаулучиламинутку, кивнув вслед мужу, шепнуть Долгомостьеву: совершенно нормальный человек. А как сойдется с этими -- впадает в детство. Насчет совершенно нормального ВероникаАндреевна, конечно, преувеличила: в Дулове и десять лет назад явственно проступали первые признаки маразма, он и тогдакричал каздалевского, и тогдапутал людей, но в каком-то смысле вовсе и не преувеличивала: определенная остротасохранилась в нем даже и до самого последнего времени. Еще прошлой зимою Долгомостьев, по обыкновению присутствуя назанятиях Дуловаво ВГИКе, стал свидетелем показательного эпизода: Семен Ильич, делясь со студентами событиями легендарной своей молодости, рассказывал, что в творческой мастерской Кулешовавместе с другими будущими китами и зубрами советского кино крутил кульбиты, аодин из студентов, безо всякой, впрочем, видимо, задней мысли, аискренне, желая сделать комплимент, сказал, что, мол, Семен Израйлевич (Семен Ильич втайне любил, когдаего называли Семеном Израйлевичем) и теперь хоть куда, и теперь вполне способен накульбиты, -Семен Ильич двусмысленность уловил, хоть и виду не подал, анаближайшей же сессии студентатого отчислил -- Долгомостьев и наэкзамене присутствовалю А тут: и слезы в голосе, и игрушечные станционные начальнички с ручками нашарнирахю Долгомостьеваименно эти начальнички почему-то особенно поразили. Даеще вот сталин! Дулов, как пострадавший космополит, вроде бы и раньше не очень жаловал усатого, даже подчеркнуто, публично не жаловал и ленинские картины снимал вроде как усатому в упрек (хоть того уж и в живых не было): вот, дескать, каким следует быть вождю! К чему бы это теперь эдакая переменав симпатиях? Может, к концу жизни мелкие обиды забываются и яснее становится, что обидчик твой не только обидчик, аеще и идеальный выразитель доктрины, накоторую положил ты всю свою жизнь? Символ имперского величия, порядка, просветления, соборности?.. А игрушечной железной дорогою Долгомостьев и сам с удовольствием развлекся бы вместо того, чтобы идти нанастоящую и иметь там ничего хорошего не сулящее объяснение с Рээт.
Мало-помалу Семен Ильич успокоился вполне, и пошли обедать. Едвауселись, просвистал соловьем французский дверной звонок. Я открою, не беспокойтесь, направах другадомаупредил Долгомостьев вставшую было Веронику Андреевну. Задверями опасливо стоял Молотов, из-зауглалифтовой шахты выглядывал мутный ванькин глаз. Жену отдавайте, буркнул сталинский нарком. Праване имеете. Город отобрали, ажену -- не имеете праваю Долгомостьев незаметно взял со столапару кусков хлебаи сунул в руку Жемчужиной, когдавыпускал ее из кладовки. Жемчужинаблагодарно посмотрелав ответ, и хлеб мгновенно исчез под куцей полою полосатой телогрейки. Углядевшая манипуляцию ВероникаАндреевнаехидно глянуланаДолгомостьева, и тот покраснел.
К икре -- ну, то есть к тому, что ее много и можно есть -- Долгомостьев не умел привыкнуть никак, хоть и привыкал чуть не ежедневно вот уже лет девять (так, говорят, блокадные дети до старости не могут привыкнуть к хлебу), и сейчас, толсто намазывая ею поверх маслакусочек бородинского, поймал новый взгляд Вероники Андреевны, не ехидный уже, но влажный. Та, убедившись, что Долгомостьев видит ее глаза, легко повелаими направо, в сторону ширмочки, кушеточки, и этот поворот глаз, намек этот почему-то навел Долгомостьеванапрерванный час назад вопрос: старуха. Каплан. Что ж ты, Семен Ильич, не рассказал юному своему другу про Фани Исаковну? в ответ Долгомостьеву спросилаВероникаАндреевна, но едваСемен Ильич, давясь, с полным ртом, начал: ну, каздалевский, значитю прервалаего: ладно, молчи уж, ешь. Не рассказал вовремя -- теперь я самаю
И Долгомостьев услышал невероятную историю, как сорок три годаназад попаланастол свежеиспеченного следователя прокуратуры, бывшего и будущего кинорежиссераСеменаДулова-Купервассераподметная бумажка, подписанная намеренно плохоразборчивым каракулем Ф. не то Колун, не то Каплун. В бумажке содержался донос нанекоего гр.-наСидороваА. Б., который замечен был Ф. Колуном (Каплуном) в подозрительной трезвости по великим пролетарским праздникам Седьмое Ноября, Первое Мая, Двадцать Первое Декабря и День Парижской Коммуны. Ординарный следователь, не обладающий нюхом и талантом СеменаИзрайлевича, не долго думая, засадил бы трезвенникаСидоровалет навосемь, но Семену Израйлевичу что-то в доносе показалось подозрительным, вспомнился кинематографический опыт сюжетосложения, и Дулов принялся разыскивать самого заявителя. Применив классическое, затверженное еще настуденческой скамье cui bono12, Семен Ильич затребовал список жильцов квартиры Сидороваи сразу нашел, кого нужно: Фани Исаковну Каплан! Вот что подсказывалатворческая интуиция! Конечно же, Каплан! Не Колун никакой и не Каплун, аименно что Каплан!
Дулов, разумеется, понимал, что это не моглабыть тасамая, уже хотя бы по возрасту не могла, но все же навел справки: как и положено ожидать, ту самую застрелил в день покушения лично комендант Кремля, облил бензином, сжег, ачто осталось -- зарыл у южной стены: собаке, правильно! и смерть собачья. Ординарный, опять-таки, следователь тут и прекратил бы раскопки, тем более, что (время-то какое!) содержалась в них значительная небезопасность, -- Семен же Израйлевич гениально угадал огромную выгоду, которую может извлечь из этого деламолодое государство: во-первых, если гражданку Ф. Каплан посадить -- не выйдет честным советским людям соблазна, распространяемого самою ее одиозной фамилией, аво-вторых и в-главных -- попав в лагерь, станет онаживой иллюстрацией великого гуманизмасталинских законов, которые уж если не карают расстрелянием самое Фани Каплан, так можно вообразить, каким преступникам назначают лагерь. А ведь и в лагере-то ей никто не поверит, что онане тасамая. И слухи пойдут. То есть, они и без того уже ходят, что ту, свою, Ленин простил: вот пускай основательно и подкрепятся!
Вот, сказалаВероникаАндреевна, я сейчас, выпорхнулаиз кухни и вернулась тут же с небольшой стопкою аккуратных школьных тетрадок в полиэтиленовых обложках. Вот, посмотри: это Семен Ильич три месяцаназад с воспоминаниями выступал в школе, перед третьеклассниками. А напрощание они подарили нам лучшие свои сочинения, творческие работы -- так это у них нынче называется. Причем, заметь, работы действительно самостоятельные, никто к ним ребят специально не готовил! И ВероникаАндреевнараскрылаперед Долгомостьевым одну из тетрадок, исписанную старательным ученическим почерком.
Ленин был главарь государства, начал полувслух читать Долгомостьев, но, несмотря наэто, выходил насубботникию Не здесь! перебилаВероникаАндреевна, ниже, и ткнулав нужную строчку длинным, сверкающим перламутром коготком: когдаего ранилаКаплан, народ хотел убить ее. Но Ленин сказал: н к чему! Онаведь тоже человек[13. В других почти то же самое, резюмировалаВероникаАндреевна. Чувствуешь?! (Пауза.) Нет, не зря, не зря СеменаИльичатогдав должности повысили и ЫЗнаком Почетаы наградили! Я б ему и ЫКрасного Знамениы не пожалела, ни ЫБоевогоы, ни ЫТрудовогоы. Шуткасказать: в одиночку задумать и провернуть идеологическую операцию с прицелом намногие десятилетия, может, и столетия даже! В сущности, ведь ни кто иной, как он, по-настоящему выловил и навсегдаобезвредил самое Фани Каплан!
Никуся! -- вероятно, уловив в монологе едвазаметный (не кажущийся ли?) оттенок издевки, резко прервал жену вылизывающий корочкою мясную подливку Семен Израйлевич. Совершенно, каздалевский, бабьи мозги, логические! Орден! Идеологическая, каздалевский, диверсия! Систему выстроила! Сколько я тебе втолковывал, что ни слухи тут не при чем, ни соблазнаникакого. Много ты видела, чтоб советские граждане протестовали или стреляли там в кого-нибудь? Они только железную дорогу взорвать исподтишкаспособны, показвездочку перецепляешь, помрачнел Семен Израйлевич и злобно глянул в сторону прихожей. А вот юный, каздалевский, друг меня поймет, переключил маэстро внимание наДолгомостьева. Юный друг у нас, каздалевский, умница. Семен Израйлевич отхлебнул хереса, откашлялся и продолжил: если уж кому выпалафамилия Каплан, стало быть, неспроста. Стало быть, есть здесь какой-то высший, каздалевский, смысл и РукаПровидения, РукаИсторической, каздалевский, Необходимости. А наше дело какое? Наше дело -- угадывать, чего хочет Провидение или Историческая Необходимость, и по мере сил способствовать его желанию. Или, каздалевский, ее. Вот наСталина, наИосифаВиссарионовича, тут напраслины понавели: дескать, злодей, каздалевский; тиран, дескать. А что бы он один сделать мог, дахоть бы и не один, асо всеми своими Органами? Ежели б не народное, каздалевский, желание, желание Провидения, Исторической Необходимости? Курьи мозги, бабьи! сновапочему-то решил обидеться насупругу.
Долгомостьев слушал раскатившегося вовсю Дуловапрямо-таки раскрыв рот, даже тревогапритихла: марксизм как верав Провидение. Метафизикакак высшая ступень диалектики. А это, пожалуй, тонко подмечено! Ежели имя тебе, каздалевский, Каплан, продолжал учитель, ты и должна, что тебе именем этим назначено, исполнять, аГосударство, каздалевский, Народ то есть, обязан по всей строгости тебя наказывать, и тем более наказывать строго, ежели покудане исполнила. Вот как раньше, при старом режиме, христовы невесты были, так и она -- пожизненная невестасвоего имени, своего, каздалевский, Исторического Предначертания. И ведь онаж саматоже это понимала. Не сразу, конечно, поняла, много мне с ней и повозиться пришлосью Семен Ильич! сморщилась ВероникаАндреевна, которая не любиланапоминаний, что муж ее не все ходил в гениях и либералах, аи ]возиться с подследственными ему приходилось, но Семен Израйлевич как-то неприятно грубо цыкнул нанее: молчи, каздалевский, дура! и, оборотясь к Долгомостьеву, завершил рассказ: настоящее-то, последнее понимание к ней, видать, уже в лагере пришло. В исправительно-трудовом учреждении. Вернулась как шелковая, меня разыскала, благодарилавсе, спасибо, каздалевский, говорила, в ножки кланялась: вы были правы, Семен Израйлевич, вы мне, каздалевский, глазаоткрыли, кто я такая есть. Крестный вы мой, вот что! А ты -- тетрадки, сочиненияю
Семен Израйлевич замолчал и мечтательно уставился в окно, не обратив внимания наробкую попытку подруги жизни поправить его отчество. Речь вымоталаДулова, и был он сейчас весь какой-то обрюзгший, глазаостекленели, как у идиота, изо ртапотянулась тонкая слюнка. Если тебе Долгомостьев имя -- имя крепи делами своими? -- встревоженный Долгомостьев попробовал настроиться навеселый, легкомысленный лад. Любопытная история. По сюжету любопытная, независимо от теорий. Что самое смешное: трезвенник Сидоров насвободе остался, даже неожиданно жилищные условия улучшил засчет соседки. Онаведь, надо думать, донос свой писала, чтобы улучшить их себею А Семен-то Ильич! Хар-рош!
Семен Ильич и всегда, впрочем, был хорош. Долгомостьев помнил рассказы его о Крыме, о подполье, о том, как, просидев несколько недель в контрразведке у белых, разгулялся потом бывший студент-юрист Таврического университета, помнил и под огромным секретом поведанную историю, как судил Дулов -- якобы по тайному приказу предсовнаркома -- восьмерых священнослужителей (высшая мерасоциальной защиты) и сам приводил приговор в исполнение, как после этого случая, полгодаспустя, что ли, стало Семену Израйлевичу не по себе, и с огромными сложностями отпросился он из Органов, сумев, впрочем, напирая наизвестное предсовнаркомавысказывание, что изо всех, мол, этих ваших искусств для нас важнейшим является кино, вырвать у них напоследок направление наЫМежрабпом-Русьы, как в тридцать восьмом, когдав кадрах ощутилась серьезная нехватка, в приказном порядке вернули Дулованазад -- не в Органы, правда, в прокуратуру, дане одно ли все и то жею
ВероникаАндреевна, хоть и покраснела, но, сочтя, должно быть, что лучшей реакцией нахамство мужабудет полное отсутствие таковой, разливаласливки в тарелки с поздней клубникою: домработницавытребовалаотпуск, но у Вероники Андреевны и у самой получалось отлично: покаДулов с Долгомостьевым набивали рты куриной лапшою и чуть запеченными в духовке, полусырыми кусками телячьей вырезки, хозяйкауспевалаи переменять посуду, и рассказывать, и сама, как птичка, поклевывалас тарелки то одно, то другое. Сорокапятилетняя птичка.
Ну и что? Какой же смысл обрелаФани Исааковна(уважительно удвоил Долгомостьев гласную) в жизни? Или не Долгомостьев эти словапроизнес, атот, рожденный ролью, сидящий внутри Долгомостьева? ВероникаАндреевнамолчаелаклубнику. Дулов глядел в окно. Ка'гтавый чуть было не повторил свой вопрос, но Долгомостьев понял, что его слышали, и остановил Ка'гтавого. Завислапауза. Как шутили у них в институте Культуры: вошлаПаза. Девушкатакая: Пазапо имени. Наконец, Дулов зловеще ответил: какой-какой? Ясно какой! Каздалевский! Но, несмотря налюбимое словечко, словно как не Долгомостьев спрашивал, так и не Дулов это отвечал. Долгомостьев сглотнул вязкую, нехорошую слюну. А автобусом онаникогдане управляла? Мало ли чему в лагере научишьсяю
Иди, Семен Ильич, приляг после обеда, сказалаВероникаАндреевна, когдаДулов съел добавку и еще добавку. Или лучше погуляй, подыши воздухом. Не пойду-у, капризно выпятил губку Семен Израйлевич. Там меня эти поджидают. Бить, каздалевский, будут -- зато, что я тебе наних наябедничалю Не будут, не будут! настаивалаВероникаАндреевнанасвоем, но тут не очень ловко влез Долгомостьев с тем, что он, увы, уже убегает, потому что через час у него поезд, и получилось так, что Долгомостьев намекает Веронике Андреевне, что не стоит СеменаИльичагнать, потому что все равно незачем. Семен Ильич, впрочем, неловкость не понял, апоняли только ВероникаАндреевна(и то не как неловкость, акак обиду, и по-детски надулась) дасам Долгомостьев (и покраснел). У меня, знаете, поезд, сновапромямлил и для доказательства, которого никто не спрашивал, вытащил двабилетика. С кем это ты, интересно, едешь? ехидно удивилась ВероникаАндреевна. Не с оператором ли? С оператором, совсем уж шепотом соврал Долгомостьев. С Иваном Васильевичем. Эсвэ? -- ехидство Вероники Андреевны, разглядывающей насвет картонные прямоугольнички, потеряло предел.
Каздалевский! услышал Долгомостьев, когда, пробежав в обход лифтапо двадцатисемипролетной лестнице -- в надежде разогнать смущение, с которым покинул гостеприимную квартиру, -- оказался наулице. Каз-да-ле-е-е-е-е-е-е-вски-и-и-и-ий!.. Он задрал голову. Дулов, свесившись из окна, кричал: ты новость слыхал? Наденька-то нашав дурдом загремелаю Вот так вот: в сумасшедший до-о-о-о-о-о-омю Хе-хе-хе-хе-хе-хе-хею
Долгомостьев выбежал со двораи пустился по желтому изогнутому переулку. Безумные глазалысой невесты, улыбаясь, провожали кинорежиссера.
Переулок поначалу был безлюден, словно натура, подготовленная для съемок научно-фантастической картины о нейтронной войне. Но вот навстречу попался грузин, с ловкостью эквилибристанесущий наполувытянутых руках четыре, один надругой составленных ящикас финским черносмородиновым соком к желтым ЫЖигулямы-универсалу; потом двое летчиков-офицеров, громко беседуя, размахивая руками, вынырнули из-заугла; продавщицав синем халатике, с фирменным значком направой груди -- значок подрагивал, -- перебежаладорогу; вот переулок влился в другой, пошире, и вдоль него, слеваи справа, стояли блестящие, вымытые, разноцветные автомобили; вот уже и улицаГорького зашумела, показалась в вырезе высокой арки, и Долгомостьев вклинился в не слишком против обычного густую, но все-таки толпу. Люди навстречу шли всё здоровые, молодые, веселые, аесли и озабоченные, то чем-нибудь непременно приятным, вроде, например, покупки некой красивой вещи или выбораресторана, где уютнее всего было бы поужинать. Нельзя сказать, чтобы прохожие улыбались Долгомостьеву, но и ничего зловещего не наблюдалось наих лицах, и даже милиционеры, которых много набралось в сумме среди прочего народа, казались вежливыми и добродушными, как в довоенных и первых послевоенных фильмах.
А что? подумал Долгомостьев. С чего бы народу хмуриться, злобиться? Ведь действительно -- жить-то стало хорошо. Вот хотя бы по сравнению с теми временами, о которых рассказывали заобедом Дуловы. Временами, которые где-нибудь в Иране или, скажем, в Камбодже как раз в полном разгаре, ау нас -кончились. Сколько лет уже можно спокойно засыпать в собственной постели, не прислушиваясь к шуму каждого проезжающего автомобиля (автобуса? ехидно спросил кто-то посторонний, но Долгомостьев только отмахнулся), не опасаясь ночного звонкав дверь! Даи голодающих я что-то не встречал, хоть и в провинции. Даже если в магазинах пусто, в любом доме, кудани зайди, чего только нет настоле. Не говоря уж о деревне. И одеваются хорошо. И квартиры получают. Ну, может, не Бог весть какие, авсе ж отдельные, и уже не всякий миг твоей жизни наглазах общественности. Даи общественность нынче не очень лазит в чужие кастрюли, словно совсем ее, общественности, не стало. Рассосаласью А кому слишком приспичит -- тот и ЫКонтиненты достанет, и собрание сочинений Солженицына. Оно ведь и во все временасерьезные книги немногие читали. Эстонцы вон финское телевидение смотрят, акто понастырней даполюбопытнее -- и шведское. И так вот, мало-помалу, не дергаясь, не кидаясь в крайности, и надо, наверное, жить, и с каждым годом будет все лучше и лучше, все спокойнее и богаче, атам, лет через двести, и все равно, вероятно, станет, как эту жизнь называть: коммунизмом или еще чем-нибудь. А чтобы не раздражаться наочереди и мелкие несправедливости от начальства, которое тоже есть жизнь, одно только и требуется: перестать обращать внимание налозунги и прочую пропаганду, перестать злорадно ловить власть наслове, что вот-де вы говорите, что идеально, что лучше всех, анасамом делею Ну, пусть не лучше, пусть средне -- это-то ведь тоже многого стоит! А они пускай себе говорят, чт им нравится, в конце концов, это их делаю А жизнь воспринимать просто, как данность, как безвозмездный подарок судьбы, не портить ее мыслями о смерти, которой все равно не избежишь, и любовно и благодарно строить человеческие отношения с близкими, уютно обставлять домаи растить добрых и счастливых детей. Большинство-то давно уже так и поступает. И налозунги не то что не обращает внимания, аулыбается им, как улыбнешься иной раз щенку, самозабвенно гоняющему никому не нужную палкую
В метро было совсем свободно, вежливый голос дублировал названия станций по-английски, и от этого знакомые словаостранялись, заставляли вслушиваться в себя, проникать в смысл.
юИ с Рээт надо будет повести себя, будто ничего особенного не случилось. Тогдатак оно и окажется, что не случилось, апросто стечение обстоятельств. Мало ли чего мне нафантазировалось! Ну, то есть, конечно, поинтересоваться, что ее задержало, и даже с некоторой обидою поинтересоваться, но и непременно с полной уверенностью, что ничего не случилось и случиться не может. А потом улыбнуться и спросить: ну что, ты, наконец, поцелуешь меня?.. 4. ПОВИВАЛЬНАЯ БАБКА ЛЮБВИ Нет, ответилаРээт. Я тебя не поцелую. Я тебя никогдабольше не стану целоватью Ну, тогдадай я поцелую тебя, еще шире, еще безмятежнее улыбнулся Долгомостьев. Он знал уже, что всё, он и утром, навокзале, знал что всё, и днем, наКрасной площади, ауж особенно -- когдафантазировал, но тут однаоставалась надежда, не надеждадаже -- один способ вести себя: не знать и не понимать. Ладно-ладно, пошутил. Но поговорить-то с тобою можно? Хоть спросить у тебя почему?
Рээт застегнулапод простыней пуговку наюбке, подумала, что надо бы попросить Долгомостьеваотвернуться, что нехорошо ей прыгать с верхней полки при нем, апотом подумала, что вот как раз нехорошо просить отвернуться -- все равно, что кокетничать, наводить внимание любовниканасобственное тело, и тогдаоперлась правой рукою насоседнюю полку, напряглабицепсы и бросилакорпус в центральный провал купе, наноготь не задев Долгомостьеванапедикюренными пальцами, и, едвакоснулась бордового коврика, поезд мягко тронулся. Рээт селак окну, ну, спрашивай, сказала, что б ты хотел услышать? И кивнуланаместо напротив, через столик, через цветы в папильотках. В пятом вагоне у меня СВ. Специально купил, для нас с тобою. Может, туда? А кто тебе мешает здесь?
А ведь и действительно: не мешал никто. Кроме Рээт и Долгомостьева, пришедшего в гости, в купе не было ни души. Долгомостьеву и не подумалось, когдазаказывал настудии дваместав СВ, что в поезде, соединяющем заблокированные олимпийские города, должно быть просторно. Впрочем, директор билеты все равно оплатит, и один и второй. Придумает как.
Некомплект купе, надо полагать, и для Рээт оказался неожиданным, но в любом другом случае онатолько бы радовалась, атутю Лучше бы уж какие-нибудь соседи, какие угодно, хоть с младенцем орущим. Конечно, при соседях Рээт не сталабы объясняться с Долгомостьевым, вышлабы в коридор, в тамбур, но вот в этом-то все и дело: мимо ходили бы люди, не допуская совершенно не нужного ей для сегодняшнего разговораинтима. Честно сказать, Рээт боялась Долгомостьева, боялась, что он сноваее уговорит. А пуще боялась себя, что и без уговоров бросится нашею, потому что под сороковой юбкою любилаего, потому что в Рээт вызревал его ребенок, потому, наконец, что с горизонтаисчез Велло, и Рээт накакое-то стыдное мгновение ощутила, что рада, что он исчез. Тем более следовало держаться особенно твердо.