16725.fb2 К источнику исцелений - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 8

К источнику исцелений - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 8

VIII

Когда отец разбудил Егора, солнца не было видно за деревьями. Тени протянулись через всю речку. Сосны противоположного берега еще грелись в солнечных лучах, но свежесть уже чувствовалась в воздухе.

Егор потянулся. Спать очень хотелось, опять болела голова, и в теле чувствовалось что-то вязкое и обессиливающее, лишающее бодрости. Но надо было идти.

Противоположный берег все кишел народом, и с трудом можно было пройти через ряды людей, ожидавших очереди в купальню. Егор с отцом пошли назад, к монастырю.

— Камень тут где-то, говорят, — сказал отец, — на каком он молился тыщу дней и тыщу ночей. Ну, это уж, верно, до завтра. А теперь пойдем-ка Алексея искать.

И они шли очень долго, хотя уже нигде не останавливались. Прошли монастырь, не заходя в него и направляясь к баракам, около которых останавливались в первый раз утром. Дорога показалась ужасно длинной. Опять у Егора разболелась голова и одолевала какая-то судорожная зевота. По временам дрожь пробегала по телу, потом становилось жарко, и чувствовалась сухость во рту. Хотелось пить… чего-нибудь кисленького и холодного, холодного…

Алексея они долго искали по баракам и не нашли. Наконец, он сам наткнулся на них — шел с чайником от берега речки, у которого кипел огромный куб с водой.

— Были? — крикнул он, бодрый и жизнерадостный, должно быть, выспавшийся. — Ну, теперь чайку. Я хотел было в бараке в одном, — нашел местечко, — но потом ушел: дюже гребостно… Народ какой-то… всякий… и гнилой, и всякий… Лучше нет — вот тут, в лесу, на песочке. Тут много православных. Славно так… на вольном воздухе.

Он повел их через поляну, и за телегами, на опушке леса, они нашли свои узлы и временную квартиру. Кругом был народ. Спустился вечер. Пахло смолистым сосновым запахом, смешанным с густым запахом человеческих экскрементов а лошадиной мочи. Над речкой кое-где уже зажглись огоньки. Люди сидели и копошились около них.

— Да, — говорил Алексей, заваривая чай. — Святые-то дела явно совершаются. Говорят, слепая одна — девка годов восемнадцати — умылась святой водицей и прозрела. Глядит на солнышко, а глаза у ней-то мутные были, а то светлеют… Миру, говорят, около нее… Сколько денег ей накидали!..

Отец Егора вздохнул и сказал с глубокой грустью:

— Вот нам не довелось… Не сподобил Господь грешных… А хорошо бы своими глазами-то…

— Мне тоже не пришлось. В одном бараке тут мальчик исцеленный есть, говорят. Ногами не владал ничуть, а как трижды искупали его у источника, стал, говорят, ходить…

— Трижды? — переспросил отец Егора, слушавший с жадным вниманием.

— Трижды. Так говорили, — сказал Алексей. — Мне тоже желательно было взглянуть… Ходил, искал его… Ну, разве тут добьешься толку? Кто туда махнет рукой, кто — туда…

— Не нашли?

— Не нашел, нет.

Отец Егора судорожно вздохнул. Еще одной надеждой меньше стало. А Егор остался равнодушен: его знобило, болела голова и немножко тошнило. Слова Алексея летели как-то мимо, и некоторые он скорее видел, чем слышал, а другие проскакивали незаметными.

— Ну, Егорушка, чайку! Чайку, милой! — сказал Алексей, и голос его принял оттенок нежного участия, и Егор увидел и слова, и Алексея, который наливал крепкий чай из чайника в кружку.

Чай показался Егору невкусен. Он не допил своей кружки и отдал отцу.

— Ты чего же, брат? — спросил отец.

— Не хочу, — отрывистым, ослабевшим голосом проговорил Егор.

— Э, милый, так отощаешь, — сказал Алексей с веселым упреком.

— Не хочу, — повторил Егор, пряча в карманы руки, чтобы согреть их. — Я озяб…

— Петрович, оденьте-ка его, а то в самом деле сыро… А то выпил бы, милый?.. а?

Опять нежно-ласковые, подкупающие ноты зазвучали в молодом голосе Алексея.

— Вот дед наш скоро подойдет от вечерни, дед… Он нам что-нибудь расскажет… Петрович, вы постелите-ка ему… У меня в узлу вон подушка и полушубочек… Постелите, а то он-таки и того… устал… пускай отдохнет… Ох-хо-хо… Народу тут больного — страсть!..

Когда отец разостлал между корявыми, толстыми корнями, впившимися в песок, свой чесаный зипун и положил розовую старую подушку Алексея и его полушубок, свернутый вверх шерстью, Егор сейчас же лег, засунул зябнувшие руки в рукава и весь сжался. Тело его вдруг быстро задрожало, в суставах появилась зудящая и щекочущая боль, а в голове застучал деревянным молотком монах в черном шлыке, которого он видел за монастырскими стенами около старых деревянных кадок. Лицо у этого монаха было серьезное, деловое, мужицкое, и монашеская одежда вовсе не подходила к его слишком земному выражению.

Потом стало теплее, захотелось потянуться. Слюнявый дурачок, мальчишка в красной рубахе с голыми ногами, вылез из-за толстой сосны, замычал и засмеялся.

— Дурак… поганый, — хотел крикнуть Егор, но мальчишка вдруг страдальческим голосом запел:

— О-а-тцы на-ши… ма-а-те-ри… До-бры-е пи-та-а-те-ли…

Потом пришел высокий слепец с кривой шеей и сказал своим глухим басом:

— И лучше нет, как кто на Господа Бога уповает… Лучше всяких лекарств…

— Это верно, — сказал очень знакомый голос, и кто-то вздохнул над самым ухом Егора.

Егор открыл глаза. Над ним наклонился отец и глядел на него пристально и тревожно. Шагах в пяти горел огонь. Около него сидели Алексей, дед и еще два каких-то незнакомых старика. У одного лицо было медно-красное от загара, глаза почти закрыты, а белые брови приподняты, словно он был чем-то навеки изумлен. Другой как будто был похож на того странника в монашеской одежде, который ехал под лавкой вагона.

— Ну как, чадушка? — спросил отец Егора.

— Ничего.

— Согрелся?

— Да.

— Может, поел бы чего? Бурсачика али яичка?

— Не-ет… Так — хорошо…

— Ну, лежи, мой славный, лежи. Одеть? Я одену.

Отец прикрыл его какой-то одеждой, пахнувшей сосновыми стружками, и отошел к огоньку. Егор закрыл глаза, но спать не мог. Опять открыл. Огоньки виднелись кругом: у края леса, над речкой и на поляне, и около них неподвижно сидели или слабо шевелились люди. И было приятно смотреть на это мигающее, живое золото на черной эмали ночи. Что-то объединяющее, согревающее и приютное было в этих дрожащих и прыгающих язычках пламени, и задумчивые, усталые лица людей казались теперь новыми, интересными, необыкновенными…

Тихий, колеблющийся, пестрый, разноязычный говор плавал в неподвижном воздухе. От телег доносилась растянутая мордовская речь, сбоку — быстрая, сухая, прыгающая речь цыган, и в темноте чудился загорелый, смугло-бронзовый, крепкий народ в пестрой одежде с блестящими погремушками. Мягкий малороссийский язык и короткий смех переплетался с волжскими наречиями, и все эти смешанные звуки шуршали, сыпались, прыгали и плавали вокруг головы, в которой тихо стучал молотком монах в черном шлыке. И было все так странно, необычно, ново, все казалось фантастическим, точно сказочный мир, в котором огни горят, котлы кипят… И вспомнилась Егору далекая родина, мать… милая маманя… и сердце сжалось от грусти и непонятного страха… Что-то рассказывал дед Симоныч. Его подстриженная седая бородка шевелилась и прыгала, а слова мягко шуршали, вылетая, поднимались вверх и падали, немножко странные и не всегда знакомые.

— Ей дохтор дул трубкой у ноздри. Казал: «Коли у голову подует, поправишься; а коли у сердце стукне, усе равно — не будешь слышать». Так ни: у сердце вдарило…

— Не верю я этим дохтурам, — сказал старик с красным лицом. — Все от Господа — и жизнь и смерть… И нищая братия, и богачи, и царие земстии — все в равном достоинстве. Ведь Господь, отец небесный, он святым апостолам велел написать, и они написали: «Жить будешь на белом свете да помнить отца небесного, и на свете будешь жить долголетен, никто тебя не укусит… А коль укусит, зубы поломает…»

Вероятно, сердитый был старик: говорил он тоном суровым, точно кто обидел его, и голос у него был толстый и лающий.

Что-то еще говорил дед, вспоминая давние времена. Потом рассказывал странник с длинными волосами какую-то длинную историю о толстом монахе, продававшем свечи и скопившем себе капиталец в сорок тысяч. Под этот рассказ Егор задремал. Снились ему пестрые толпы народа, проходившие над ним или сбоку — с смутным говором — и не замечавшие его. Обессиленный, он лежал в каком-то бурьяне, чувствовал горячее дыхание солнца, рой мух, которые жужжали и вились над головой, — у него было теперь несколько голов, и в каждой без устали, упорно стучал мужик в черном монашеском шлыке. Хотелось пить, хотелось прохладной тени и тишины. Он кричал, но сам не слышал своего голоса, — жужжащие толпы слепых, хромых, бесноватых шли, шли и шли как раз над ним, а мужик в монашеском шлыке продолжал упорно бить молотком в кадку… Прополз к речке, двигая ноги вперед, слюнявый мальчишка-дурачок и стал пить, припавши к воде лицом. Как противно было Егору пить из одной реки с этим поганым мальчишкой, но он не мог бороться с жаждой и пополз, также двигая вперед ноги… И проснулся.

— Это не божьи люди, — говорил голос странника с длинными волосами, и Егор бесповоротно решил, что это должен быть тот самый старичок, который ехал с ними в вагоне. — Теперь почти на третью четь народ сатане служит. «Двум царям, — говорит, — служим на белом свете, да два духа над ними…» Умножилось такого народу — страсть! «Бога нет, — говорят. Хм… нет Бога… Хотели против них огонь открывать, а царь говорит: «Чего против них огонь открывать? Какие они воины? Сколько православных из-за них погубишь… как разберешь? Они наши же, русские… Я их найду чем наказать: как Бога нет — нет им и матушки сырой земли! Сажайте их в Суздаль, в каменные мешки!..»

— В мешки? — сказал сонный голос Алексея у самого уха Егора.

— В каменные мешки… да. А каменные мешки — это, стало быть, в Суздале… шесть мешков. Вот это, стало быть, стена, а это — другая, а это ишшо стена… А тут дверь и над дверьми слега. И три зарубки. И как на первую зарубку поднял, так дверь к этой стене прижмет. А как на вторую зарубку — так эти стены сомкнутся, и все кости захрустят… У-у, трудна-я смерть!.. Со мной солдат один ходил. «Трудней этой смерти, — говорит, — и нет никакой. Что это за смерть — расстреляют или повесят? Закроют ему глаза, он и не видит: пуля летит… она его враз! Или скамейку примут, он и — готов… А тут — мука…» Два миллиона их туда… Вот смерть…

— Мати Божия говорит, — пробурчал старик недовольным голосом: — кто на свет родился, християнство принял, моим словам не дерзал, кого — хучь што — избавлю муки вечной, огня горючего, воды кипучей…

Никто не возразил. Тихо было. От телег донеслось два раза фырканье лошади. Огонек догорел. Чуть краснели два уголька в золе. Рядом с Егором лежал кто-то, уткнувшись лицом в шерсть полушубка, — должно быть, Алексей. Странник с длинными волосами сидел, как и раньше, спиной к Егору, а недалеко от него лежало три тела поближе к огню. Погасли огоньки и на поляне, и над рекой. Вверху звездочки, сквозь густое кружево сосновых веток, мигали и звали к себе. А лес стоял огромный, неподвижный, немой и угрюмый. Он давил своим безмолвием, и тоскливо вспоминало сердце о звуках просторной жизни, о разноголосом звоне степей, о движении и шуме трудовых людей, об их радостях и заботах, страстях и борьбе…

Какие люди скрывались здесь? И неужели их не угнетало вековое молчание этих великанов, которые сами тянулись к свету и рвались на простор? Неужели сердце их не тосковало, вспоминая грешные и милые песни жизни? Неужели звезды, жмурившиеся своими золотыми ресницами в неясной и бурной глубине прозрачного неба, ничего не говорили им о просторе и жизни степей, не напоминали об ее милых музыкальных жителях, неутомимо игравших в траве?..

И заплакал Егор от тоски, вспомнив милую, далекую родину, прекрасную родную степь… Сначала тихо и дружно полились слезы, потом подступили рыдания, и он вслух выговорил: «Маманя!..» Проснулся отец и, оглянувшись быстро и с недоумением кругом, спросил тревожно:

— Ты чего, чадушка?

— Голова, — прошептал сквозь слезы Егор.

Отец сел и, еще не проснувшись окончательно, сказал:

— Захворал? Ишь, горе наше… Дрянь дело…

— Дай пить.

Странник с длинными волосами перегнулся через два лежавшие у потухшего огня тела и достал чайник. Егор жадно потянул крепкий, с металлическим вкусом, холодный чай и упал на подушку. Он дышал тяжело, а в голове стучал молотком монах, и странник стал пилить доски в ушах. Было жарко и хотелось раздеться, но отец укутал его и сидел над ним, молчаливый, усталый и встревоженный, пока он не уснул.

Он проснулся, когда было уже светло. Не было деда Симоныча и странника: они ушли к заутрени. Алексей готовил утреннюю трапезу: нарезал ситного хлеба, достал помятые сливы и яйца, выложил сахар. Чайник уже стоял на разостланной сумке. Отец, должно быть, только что умылся и стоял теперь лицом к монастырю, молился. В некотором отдалении сидел старик с медно-красным лицом. За плечами у него была котомка, и постромки ее перекрещивались на его груди.

— Ну что, милый? Проснулся? — ласково сказал Алексей, заметив, что Егор глядит глазами.

Егор слабо улыбнулся ему. Отец кончил молиться и сказал:

— Вставай, чадушка. Чайку… Прошла головка?

— Болит, — сказал Егор, поднимаясь и чувствуя зябкую слабость во всем теле.

— Вот беда: захворал парнишка, — сказал отец, обращаясь к Алексею.

— С глазу, — сказал угрюмо старик.

— Ничего. Вот к святым местам сходите, приложитесь, все пройдет, — сказал Алексей с уверенностью. — Теперь уже недолго… девятнадцатого… послезавтра.

— Да-а, девятнадцатого! — возразил старик, и опять в его голосе слышалась обида. — Так тебя и пустят. Гляди, хромых, слепых… какие с провожатыми калеки… А ты до 22-го жди. На ранней обедне вчера вычитывали: 19-го военные, старшины и чины, а чернь с 22-го…

— Толкуй там! А афишка-то… Сказано: 18-го ночь и 19-го.

— Не надеюсь я. Я уж тут две недели живу… вот… весь проелся…

— Две недели! — воскликнул с добродушной иронией Алексей. — Без ума-то хорошо жить… хочь бы и год… А шел бы по деревням, все чего-нибудь и дали бы…

— Дали бы… Теперь в деревнях по четыре копейки за ночное берут… Миру-то вон сколько!..

Напились чаю. Егор опять не обнаружил никакого аппетита и не допил кружки с чаем, как ни упрашивали его отец и Алексей. Чай казался кислым, а яйцо он еле прожевал.

— Батюня, дай старику… — прошептал Егор отцу, ложась на подушку. Ему было жаль этого старого и, верно, голодного человека, который сидел теперь спиной к ним, не глядя на их еду, но в самой позе его чувствовалось, что неотступная и жгучая мысль у этого человека одна: дадут ли ему поесть или нет?..

— Старичку? Ну, ну… мы его покормим… покормим, чадушка, — мягко заговорил отец. — Ты покель полежи. Алеша, дадим старичку кружечку… Он — человек странний…

Алексей, не спеша, допил свою кружку, молча съел помятые сливы. Одну, почти совсем негодную, он долго молча осматривал и отложил в сторону. Потом достал небольшой кусок сахару и остаток несколько заветренного ситного хлеба.

— Можно и старичку, — сказал он, наконец, тоном высокого покровительства. — Ну-ка, дедушка, подвигайся.

Дед крякнул, обернулся, сделав сначала лицо как бы не понимающего человека, потом расцвел улыбкой, обнаруживая три желтых зуба, и сказал:

— Вот спаси Христос… Горяченького-то я давно… не того…

Он подсел с трудом, согнув свои колени, и с торопливостью давно не евшего человека принялся за чай и хлеб.

— А много годков, дедушка? — спросил отец Егора, внимательно глядя на то, как старик с усилием прожевывал размоченную корку ситного хлеба.

— Мне-то?

— Да.

— Без году девяносто. Алексей посвистал.

— А на вид ты еще ничего… молодец, — сказал он, поглядывая на согнутые в дугу плечи старика.

— Хе-хе… Нет, золотой, плохо… подшибает старость… Старик с трудом прожевал и остановился отдохнуть.

— Глазами туп стал, и ноги не того… — сказал он, вздыхая от усталости. — Годов двадцать, а может, и поболе хожу вот… Мне и то вот господа говорили: «Чего ты, дедушка, ходишь? По-настоящему, тебе пенсиен должен идтить». Я и говорю: «Да вы дайте мне его, пенсиен-то. Я бы нанял себе фатерку за пятьдесят копеек, поселился бы, где церковка есть, сходил бы к обедне-утрене… А то мне ходить… без году девяносто… Где-нибудь в чистом поле… без покаяния… и душу отдашь так-то…»

И он снова принялся мочить хлеб в кружке крепкого чая… Борода его проворно прыгала, когда он жевал; на лице было сосредоточенное, почти угрюмое выражение, а на худой шее и около ушей шевелились и работали все кости…

Через полчаса пошли в монастырь. Вещи Алексей пристроил на хранение какой-то больной женщине, лежавшей неподалеку на тюфяке. Идти теперь было очень тяжело. Егору казалось, что он несет на себе несоизмеримую тяжесть. Он задыхался и останавливался, задерживая отца. Пот лил с него, но было холодно, болела голова, билось сердце, бились жилки на висках, тошнило, и в глазах иногда качалась и проползала речка с зеленой водой и тростником.

Опять отец взял его на руки и понес. Было еще нежарко, и он нес легко, изредка испуская долгий вздох. В монастыре по-прежнему было многолюдно, пестро и шумно. Под руководством Алексея обошли все святые места. Прикладывались вслед за другими к запечатанным дверям церкви, у которой были завешаны окна. Посмотрели на искривленную и изуродованную женщину, ноги которой свились почти в клубок; ее тоже принесли к этим запечатанным дверям приложиться. Она корчилась и что-то невнятно бормотала странным, подвывающим голосом, и толпа смотрела на нее с изумлением ужаса и глубокого сострадания.

— Завтра побежишь у нас, милая, — говорила, утешая ее, какая-то богомолка. — О. Серафим вылечит. Вчера вылечил одну. Да и не одну… Двести девять исцелениев уже было…

Потом подводили бледных, с измученными лицами женщин. Они истерически рыдали, конвульсивно бились в руках провожатых, выкликали и визжали. Что-то говорил или читал монах над ними. Толпа кругом росла, безмолвная и пораженная этими воплями, в которых звучали невысказанные, тайные муки, долгое острое страдание и отчаянная скорбь темной, безрадостной жизни…

— Теперь келью глядеть, — сказал Алексей и повел их в новую большую церковь, только что отстроенную. Внутри ее бабы в калошах мыли пол. Самой кельи видеть было нельзя — не пускали. На часовенке, которая закрывала ее, был изображен старик в длинной белой рубахе и в лаптях. Он сурово смотрел на баб, мывших пол, и на богомольцев, подававших монаху свечи. Носился тяжелый запах огарков, сырости и грязных человеческих тел.

Пришли солдаты и городовые, очистили церковь от богомольцев и стали перед входом в две шеренги. Кто-то ожидался. Толпа надвигалась и протиснула Егора с отцом к деревянной решетке, в тень, падавшую от церкви. В тени было прохладнее и дышалось легче. Небольшой человек с белокурой, взъерошенной бородкой и с острым лицом, оказавшийся рядом с Егором, говорил учительным тоном, ни к кому не обращаясь:

— Вот. Он его прославил, Господь… Сколько миру!.. Угодны Господу были дела его, а он о мирском не хлопотал… Он прославил, чтобы мы понимали… да. А мы все о мирском. Все норовим, чтобы побольше… Об мирском не хлопочи! Бог знает, чего кому надо. А ты отдавай всегда хоть малейшую, — он показал на палец, — частичку Богу. Много свечей не косо, а понеси одну, маленькую, а что лишнее — дай бедному, нищему, просящему. И Бог тебе воздаст… Ты и знать не будешь как, а он тебе даст: и в воде, и в припеке будет у тебя прибавка… Главное — в чистоте сердца… Богатый — он много несет, а как ишшо это Господь примет — мы не знаем… да. Тоже и начальство: брюхаты больно стали… Господь доберется и до них!

Он снял картуз, поскреб взъерошенную голову и, оглянувшись вокруг себя, присел на ступеньку входа.

— Я говорю по слову Божию… Другие прочие от чрева своего, а я по слову Божию говорю… — сказал он.

— Ну, ты!.. Пошел отсюда! — крикнул на него стоявший рядом солдат.

— А я тебе что? — вызывающим тоном, вполуоборот глядя назад, сказал взъерошенный оратор.

Солдат сердито покосился на его взъерошенную фигуру.

— Тебя, брат, поставили, ты и стой на своем месте, — продолжала эта фигура. — А я не боюсь никого… не-е-т! Я Господа моего…

Он сделал движение по лбу правой рукой, некое подобие креста.

— Одного Господа! — произнес решительно он и, тряхнув головой, стал совсем похож на ерша.

— Разговорился тут… Рассказчик! — иронически и злобно сказал солдат.

— Я, брат, не побоюсь! Я сам знаю свое место. А тебя поставили, ты и стой… С места даже тронуться не моги! — не без иронии прибавил оратор, продолжая сидеть на ступеньке.

— Горячих захотел? — сказал солдат угрожающим тоном.

— Я знаю Господа моего…

И опять взъерошенный человечек сделал десницей жест по лбу, и во всей фигуре его была видна непреклонная решимость упереться на месте. Солдат сначала посмотрел на него с грозным недоумением, потом надвинулся. Послышались звуки возни. Толпа заколыхалась. Опять Егора с отцом приперли к решетке, сдавили, потом вытеснили из тени на солнцепек. У Егора скоро закружилась голова, и он упал.

Очнулся он уже за монастырем, в каком-то чулане с земляным полом; рядом, вероятно, была конюшня, потому что оттуда доносились фырканье и топот лошадей, и пахло конским навозом. На концах широкой лавки, на которой лежал Егор, сидели отец и Алексей.

— Пить, — сказал Егор и не узнал своего голоса.

У отца был растерянный вид. Озабоченность была и на лице Алексея.

— Мой совет: опять к святому источнику… — говорил Алексей вполголоса. — Авось Господь оглянется.

Отец вздохнул, потом заплакал. О чем он заплакал? Поколебалась ли вера его, которую он бережно лелеял в душе? «Просите, и дастся вам!..» Он ли не просил?.. Он верил в эти ободряющие слова и просил, просил всегда страстно, горячо, со слезами, неотступно просил милости… У него уже умирали дети… Егор оставался последний… И было что-то непонятное и страшное в мысли о полном бессилии перед таинственными, непонятными предначертаниями…

— Ну, так чего же время терять? Идем! — сказал Алексей. — Бодро, кавалерийским шагом… а?.. Ты как, милый? — обратился Алексей к Егору с своей особенной, привлекательной лаской. — Ничего? Вот к святому источнику опять сходим, искупаемся. Там есть чистая половина, для господ… Мы в нее… попросим… там — ничего, пускают…

И снова Егор увидел вчерашнюю дорогу, нищих, больных, слепых, хромых и уродов. Опять в знойной пыли жужжала и быстро двигалась перед ним живым потоком толпа. Но больная, утомленная голова его, лежавшая на плече отца, не могла уже наблюдать. Он безучастно смотрел на этот движущийся и шелестящий людской поток и только одного хотел: скорей бы домой, к матери… И самое большое и желанное чудо было бы, если бы он мог очутиться сейчас дома, в тени, и съесть пирожок с вишней — вкуснее он ничего не едал в этой чужой стороне.

Алексею удалось выговорить разрешение искупать Егора на «господской» половине купальни. Но купать его не стали, а лишь помочили голову. Потом отдыхали в лесу. Егор метался в жару и часто просил пить. В бреду он звал мать. Отец сидел над ним, беспомощный и убитый горем. По совету Алексея, он отслужил у часовни молебен о здравии болящего отрока Георгия, поставил несколько свечей, долго молился Богу. Когда он возвратился к Егору, то Алексей сказал решительным тоном:

— Нет, Петрович, везите-ка его до дому… А там что Господь даст. А то плох хлопец стал… Горячий, как огонь…

— Я и то думаю так… — сказал отец, и они снова поочередно понесли Егора назад.

Егор смутно помнил, как его принесли к тому месту, гле они ночевали, как его клали на большую телегу, устланную соломой. Кучером была высокая баба в сарафане или в рубахе — в странном мордовском костюме. Алексей заботливо укрывал какими-то одеждами, мочил голову святой водой, потом мазал каким-то маслом и что-то говорил ему, но что — он не понимал, хотя и отвечал иногда, повторяя его слова. После Егор часто вспоминал о своем кратковременном друге и скучал, а тут ему было все равно.

День уже погасал, когда телега выехала из лесу на Арзамасскую дорогу. Ехали шагом. Тихо качало. Пыль относил ветерок в сторону. По бокам дороги везде шли, стояли, сидели и лежали люди.

Тихая качка усыпила Егора. Раза два ночью он просыпался. И странные, уродливые видения вставали перед ним и пугали его. Он плакал. Но когда отец, утешая его, напоминал, что они едут домой, он радостно засыпал снова.