167292.fb2
Так неспешно катилась та последняя беззаботная зима Стаина. Уже никто не отговаривал его от странного решения стать священником, все свыклись и, откровенно говоря, жалели шалопая Стаина. Были, правда, и восхищавшиеся им, а уж в глазах прекрасной половины их городка, у которой он и без того пользовался успехом, Жорик выглядел чуть ли не великомучеником, принесшим себя на алтарь непопулярной в советские годы религии.
Похоже, утихомирились и дома, по крайней мере, родителей перестали беспокоить в горкоме. Прислали официальную бумагу, что рассматривается вопрос о зачислении Георгия Стаина в Киевскую духовную семинарию. Правда, побеспокоили Жорика из милиции: почему здоровый парень не работает? Выручил отец Никанор -- дал справку, что Стаин служит при церкви на какой-то хозяйственной должности. Вся "работа" Стаина заключалась в ночных беседах с отцом Никанором, но зарплата шла регулярно, и выдавал ее дьяк раз в месяц. В такие дни Жорик кутил особенно широко и от души посмеивался: на свои трудовые, мол, гуляю.
Частые ночные беседы с отцом Никанором, ежедневные долгие прогулки, чтение религиозной литературы и редких книг по теологии не прошли для Стаина даром. Молодая память, еще не разрушенная алкоголем, быстро впитывала все, и Жорик, не напрягаясь, цитировал целые страницы Библии, не говоря уже об интересных абзацах. Увлекся он и философской литературой, тяготевшей к церковным учениям и мистицизму.
Бывая на танцах, на вечеринках или на репетиции оркестра, он всегда удачно и к месту вставлял в разговор цитату или приводил высказывание какого-нибудь богослова или святого, читал на память строку из Библии, причем непременно называл стих и главу, из которой она взята. Не исключено, что Жорик иногда извращал смысл стиха, изымая или добавляя какое-то слово, наполнял его новым, необходимым для него самого или ситуации смыслом, --никто ведь ни проверить, ни опровергнуть его не мог.
В любой разговор -- даже о девушках, музыке, джазе, моде, -- в любой треп Стаин так ловко вплетал цитаты, афоризмы, выдержки, что у неискушенных молодых людей невольно складывалось впечатление о его духовном превосходстве. Даже чтобы заставить кого-нибудь выпить, он всегда находил религиозный аргумент, устоять против которого было невозможно, хотя церковь отнюдь не поощряла пьянство. Даже его лихие, остроумные тосты были насквозь пронизаны религиозным мистицизмом.
Щедрое словоблудие при широчайшем общении -- от компании Исмаил-бека до джазового аранжировщика Эдди Костаки -- не могло не дать результатов, и среди молодежи города даже годы спустя были в ходу церковные словечки, цитаты, что считалось хорошим тоном, свидетельством высокого уровня культуры. Особенно его словоблудие почиталось среди девушек, на них магически действовал не только тщательно подобранный стаинский текст, но и артистизм, с которым Жорик его излагал, и не исключено, что в девичьих альбомах, модных в те годы, среди прочих дешевых сентенций были записаны перевранные Стаиным библейские заповеди.
XXXIII
Город уставал от долгой и трудной зимы, от необходимости круглые сутки топить печи, -- ведь в ту пору он на три четверти состоял из собственных разностильных домов; уставал от короткого дня, который в иные дни уже с обеда начинал переползать в сумерки, от метелей и ураганов, свирепствовавших обычно весь январь и февраль; страдал от перебоев транспорта -- дряхлые, латаные и перелатаные автобусы ходили редко, и горожане не особенно рассчитывали на них, а оттого в дальний путь без особой надобности не пускались.
И как награда за суровую зиму весна в их краях была на удивление красивой. Приходила не спеша, с оттепелями, капелями, проталинками, теплыми нежными ветрами. А придя, стояла, по примеру зимы, долго, и только в конце мая, когда отцветали яблони в редких садах и палисадниках и сирень уже не кружила голову молодым, только тогда, да и то не торопясь, передавала она полномочия лету. Оттого весну любили, ждали, скучали по ней. Всем хотелось скорее освободиться от громоздкой и неуклюжей зимней одежды, развязать разномастные шали, снять сыпавшие повсюду кроличий пух шапки, закинуть на печку до следующей зимы валенки, без которых не обходились даже записные модницы.
В конце марта, когда от тягучих влажных ветров из степи начинали оседать сугробы и снежная шапка парка резко спадала, оголяя голые сучья благополучно перезимовавших деревьев, на центральную улицу -- Карла Либкнехта, выходили дворники и энергично принимались сгребать остатки снега, словно оправдывая свое долгое зимнее безделье. И если не случался неожиданный снегопад -- бывало и такое в марте, -- уже через неделю она, единственная в городе, чернела выщербленным асфальтом дороги и тротуаров.
Уставшие от зимы горожане вряд ли замечали выбоины и колдобины главной улицы -- она была для них предвестницей наступающей весны, ее первым приветом.
В апреле, когда в церковном саду еще лежал снег, а аллеи по утрам сверкали тонким ледком, к обеду превращавшимся в лужицы, отец Никанор вместе со Стаиным снова начали выходить в город, хотя прогулки стали короче прежних, осенних, -- на соседних с Карла Либкнехта улицах, по которым они гуляли раньше, еще стояла непролазная грязь.
Еще чувствовалась весенняя свежесть, и отец Никанор поверх сутаны надевал черное касторовое пальто вполне светского покроя. Стаин щеголял в новом демисезонном, тоже черном, двубортном, с высокими, до плеч, острыми лацканами, с кармашком на груди, как у пиджака, из которого всегда кокетливо торчал беленький платочек. Появилась у него и черная широкополая велюровая шляпа, которую он надевал каждый раз по-новому, и особенно шикарно она выглядела, когда он гулял без батюшки.
Они так дополняли друг друга, что казались единым целым, и вполне могло показаться, что Стаин тоже состоит на церковной службе, а вовсе не на хозяйственной. И оттого, когда Жорик появился на улице один, старухи, встречавшиеся на пути, приостанавливались, и не выгляди Стаин столь недоступным, они не дали бы ему и шагу ступить. Но Жорик, когда надо, умел держать дистанцию. Он мог позволить себе лишь погладить по голове ребенка, идущего за руку со старушкой, и жест расценивался как милость, и об этом долго судачили потом на завалинках. Конечно, случалось, и не раз, когда какая-нибудь старушка бросалась к нему, прося благословения, или рвалась поцеловать ему руку, но из подобных щекотливых положений он выходил не суетясь, с достоинством, не признаваясь даже экзальтированным старухам, что не имеет никакого церковного сана и не волен никого благословлять. Он раскусил толпу, для которой важна была внешняя суть, а не сущность, и потрафлял ее вкусам. Потрафлял щедро, с выдумкой, ибо природа заложила в него много.
Прогулки вскоре пришлось оставить -- центральная улица день ото дня становилась оживленнее, люднее, и продираться сквозь толпу, словно на базаре, не доставляло удовольствия, приходилось отвлекаться, здороваться, извиняться. К тому времени подсохла главная аллея в церковном саду, и Стаин с батюшкой иногда прохаживались по ней.
Весной и произошли события, вновь всколыхнувшие городок.
К маю не осталось никаких следов зимы. Разъезженные по ранней весне дороги кое-где подлатали, а лужи высохли сами по себе, и не стало препятствий для прогулок, наоборот, все располагало к ним, -- запах цветущих лип, тополей, голубой сирени неудержимо вытягивал на улицу. И на Карла Либкнехта, особенно после работы, было так многолюдно, как на Первое мая, когда народ расходится после демонстрации. Уже открылся парк, и вырвавшиеся на простор трубы, тромбоны, саксофоны не знали удержу -- город вступал в лучшую пору года, лучился смехом, улыбками, надеждами.
В великом и одновременном своем пробуждении актюбинцы как-то не сразу заметили, что Стаин перестал гулять с батюшкой, да и отец Никанор уже давно не появлялся на весенних улицах. Хотя в мае тому легко находилось оправдание: стоял великий пост, а в конце месяца наступала Пасха, главное событие в церковной жизни. Первая Пасха для отца Никанора в новом приходе.
Что-то происходило и со Стаиным, хотя образа жизни он не изменил. Сыграл первый в сезоне футбольный матч, забив три мяча "Локомотиву", и Татарка, до того слыхом не слыхавшая о бразильской торсиде и итальянских тиффози, спустилась в тот субботний вечер в парк и шумно гуляла до полуночи. За каждым столиком кафе и летнего ресторана, на всех скамейках, где выпивали, захватив из дома закуску, за которой время от времени вновь гоняли пацанов, крутившихся под ногами, только и слышалось: "Стаин... Стаин... Жорик..."
На танцплощадке он по-прежнему находился в центре внимания, всегда окруженный толпой юнцов, ловивших каждое его слово. По-прежнему оставался неравнодушен к своему костюму, только внезапно подстригся -- не то чтобы очень коротко, но поповская грива, умилявшая старух, исчезла с плеч, отчего лицо стало еще привлекательнее. "Чтобы легче было играть в футбол", --высказался кто-то, и эту версию Стаин опровергать не стал.
Однажды, среди недели, Жорик неожиданно объявил оркестрантам, что завтра уезжает.
-- В Киев? - спросил кто-то из джазменов, свыкшихся с неожиданными поворотами в его судьбе.
-- Нет, в Крым, на все лето, -- ответил Стаин и нехотя добавил: --Завязал с религией, надоело...
Нужно было играть, и разговор прервался. Но Стаин не подошел попрощаться, как рассчитывали музыканты, и на следующий день действительно исчез и пропадал все лето.
А через неделю в местной газете появилась публикация, не оставшаяся незамеченной. Называлась она длинно и претенциозно: "Еще одна молодая судьба, отвоеванная у церкви". Не менее длинной и путаной оказалась и сама статья, включавшая и пространное интервью со Стаиным, рассуждения о церкви и религии, но теперь уже цитаты и афоризмы он выдергивал из других источников, налегая в основном на высказывания основоположников марксизма-ленинизма. С какой энергией и жаром еще месяц назад он отстаивал церковные постулаты, с такой же пытался ныне разрушить их. Но людям, близко знавшим Стаина, не все внушало доверие в статье, не все поверили в искренний порыв и мажорный пафос выступления -- между строк так и проглядывал ухмыляющийся Жорка. В заключение журналист желал молодому человеку, идущему столь тернистым путем к утверждению личности, успехов и выразил уверенность, что люди и организации отнесутся с пониманием к его необычной судьбе. Так Жорик предстал жертвой коварной церкви и стал героем, нашедшим в себе силы порвать путы и выбраться из религиозной трясины.
Статья, как и всякая другая, забылась бы вскоре, если через месяц после Пасхи отца Никанора не отозвали из прихода. И по городу поползли слухи: то ли отец Никанор промотал какие-то деньги и церковные ценности с Жориком, то ли в карты проиграл их Стаину. Говорили и о том, что не всегда зимними вечерами Жорик приходил к батюшке один, мол, заглядывал туда и глуховатый Шамиль Гумеров, известный на Татарке картежный шулер, бывали там и девочки, готовые идти за Стаиным в огонь и воду. Последняя догадка как будто была небезосновательной: именно однокурсница Дасаева, прелестная, но легкомысленная Ниночка Кабанова вдруг тихо забрала документы и исчезла в неизвестном направлении сразу после отъезда батюшки. Так, вольно или невольно, Стаин развалил поднявшийся из застоя приход, и церковь больше никогда не привлекала особого внимания жителей города.
Спустя несколько лет после окончания техникума, когда пути Рушана со Стаиным окончательно разошлись, он случайно прочитал в "Крокодиле" фельетон о неком блудном батюшке, ловко пользовавшемся тайной исповеди.
В числе его многочисленных жертв упоминалась и Нина Кабанова, которую он сорвал с учебы и увез из прежнего прихода, сделав своей содержанкой, а позже и подручной в аферах.
Дасаев вспомнил, что летом, на танцах, прошел среди оркестрантов слух, что пьяный Шамиль хвалился им, как крепко они "хлопнули" с Жориком батюшку в карты, и что молодцом был не он, а Стаин, накануне незаметно унесший запечатанную колоду старинных карт, а уж подточить ее, наколоть и снова запечатать -- для Шамиля было делом пустячным. Из-за этой, ловко подложенной меченой колоды батюшка и потерял, мол, приход. Но слух дальше оркестрантов не пошел -- о делах Шамиля в их городе распространяться было не принято, а попросту -- опасно.
Так невольно Рушан оказался свидетелем возрождения и падения церковного прихода в провинциальном городке на западе Казахстана, но тогда ни он, ни люди постарше не придали этому событию большого значения: атеизм, насаждавшийся жесткой рукой государства, приносил свои плоды - плохие или хорошие, это каждый решал сам.
Но наверняка нашлись и люди, признательные Стаину за дискредитацию церкви, и прежде всего в обкоме и горкоме: их действительно беспокоила нарастающая популярность отца Никанора, они чувствовали свою беспомощность в честной и открытой борьбе с религией -- и вдруг такая неслыханная, а главное, нежданная удача. И выходило, что Стаин, человек необузданных страстей, вольно или невольно сослужил службу государственному аппарату...
XXXIV
Видимо, Рушан и впрямь имел творческую жилку, иначе, наверное, его столько лет не мучили бы подобные вопросы.
Перебирая прошлое, он вспомнил, как предсказал судьбу знаменитой балерины Валентины Ганнибаловой, но упустил два других случая из того же ряда, которые могли бы несколько иначе осветить его собственную жизнь и поступки.
В середине шестидесятых годов он работал на строительстве крупного химического, а потом и металлургического комплекса в малоизвестном по тем временам городе Заркенте, что в часе езды от Ташкента. Месяцами жил в отстроенной для специалистов гостинице "Весна".
Город возводился с размахом -- по замыслу проектировщиков, он должен был стать еще одним маяком социализма, -- и потому многое в нем поражало воображение. Например, свой мототрек с гаревой дорожкой, тогда всего лишь второй в стране, после Уфы. По весне там собирались знаменитые гонщики, асы с мировым именем: Борис Самородов, Игорь Плеханов, Юрий Чекранов, Фарит Шайнуров и легендарный Габдурахман Кадыров, двенадцатикратный чемпион мира по спидвею. Спортсмены тоже подолгу останавливались в той же гостинице.
Рушану тогда казалось, что духовная жизнь Заркента вращалась вокруг престижной гостиницы. В те годы новые города были окутаны флером какой-то романтики, вызывали особый интерес, им посвящались стихи, песни, и гастролеры, обожавшие Ташкент, не упускали возможности побывать в Заркенте, рекламировавшемся как предвестник городов будущего, где создаются все условия для воспитания гармоничной личности, нового советского человека.
Размах поражал щедростью и широтой: город уже располагал прекрасными спортивными залами, и даже имел великолепный Дворец спорта, на зависть иным столичным городам, не уступал ему по архитектуре и роскоши отделки и Дом искусств с двумя концертными залами. Знаменитые артисты тех лет, нередко наезжавшие в Заркент, тоже облюбовали гостиницу "Весна" -- прибежище талантливых архитекторов, зодчих, видных специалистов в области химии и металлургии и молодых руководителей строительства, коих обитало здесь больше всех и которые чувствовали себя в юном городе хозяевами.
Такой творческой атмосферы в среде строителей Рушан больше никогда и нигде не встречал, как в те годы в "Весне", хотя за свою жизнь поездил и построил много. До глубокой ночи сияли огнями окна гостиницы, разговоры, начатые в ресторане или баре, продолжались в номерах, -- о чем только тут не спорили, о чем только не мечтали.
В ту пору Рушан, постоянный жилец "Весны", и перезнакомился со многими известными спортсменами и журналистами, актерами и эстрадными звездами, и даже писателями и поэтами, которых тоже привлекал город будущего.
Он помнит повальное увлечение горожан спидвеем. Так же, как и многие, он был влюблен в Габдурахмана Кадырова, чей красный шарф, наверное, не выветрится из памяти никогда. Позже неистово болел за местный футбольный клуб "Металлург", где доигрывал знаменитый пахтакоровец Станислав Стадник и блистали грузинские варяги: Джумбер Джешкариани, Роберт Гогелия и Тамаз Антидзе.
Несмотря на занятость, он тогда много читал, потому что вокруг постоянно велись разговоры о театре и книгах, кино и музыке, о живописи, музеях и выставках, -- такое распахнутое, окрыленное и странное, на нынешний взгляд, было время. С этажа на этаж, из номера в номер передавались журналы, книги, рукописные тексты, те самые, что сегодня называют самиздатом. Куда бы ни пришел, непременно можно было услышать: "А ты читал?.. А ты видел?.."
Книжный бум, уже зарождавшийся в стране, до тех краев еще не докатился, и в магазинах, а не на черном рынке, можно было купить любую книгу, и в свободной продаже встречались редкие экземпляры, раритеты по нынешним понятиям.
Если быть до конца объективным, то в том давнем книжном интересе приоритет отдавался зарубежной литературе. Это позже Дасаев поймет красоту и мощь русской литературы, и прежде всего Бунина, который затмит для него на долгое время многих других писателей. На следующем витке своего интереса к литературе он сам найдет дорогу к советским авторам, к которым снобы относятся скептически, и надолго на его столе поселятся книги Катаева, молодого Казакова и Распутина; он откроет для себя Битова и Фазиля Искандера, Тимура Пулатова и Гранта Матевосяна, Белова и Можаева, Трифонова и Маканина...
Как-то, возвращаясь с работы, он купил на уличной распродаже толстую, прекрасно изданную книгу "Условия человеческого существования". Роман оказался переводом с японского неизвестного ему автора Дзюнпея Гомикавы, хотя он знал о другой книге с таким же названием, принадлежащей перу известного итальянского писателя. Огромную книгу, почти в тысячу страниц, --ныне таких романов уже не пишут, -- он одолел за несколько ночей. Книга настолько потрясла его, что он до сих пор помнит имя главного героя --Кадзи.
Много позже, когда натыкался в прессе на литературные споры, связанные с успехами или неудачами социалистического реализма в нашей литературе, в которые были втянуты даже школьники, не говоря уже о студентах вузов, Рушану невольно приходила на память та толстая книга, ее название, которое художник подал серебристыми буквами наподобие самурайских мечей, и он думал, что отцы новой идеологии, насаждая идею социалистического реализма в советской литературе, мечтали, наверное, именно о таком герое -- цельном, несгибаемом, верном принципам и идеалам, достойном подражания. И если бы у него спросили, каким он видит идеального героя, подходящего под клише соцреализма, он без колебания назвал бы Кадзи -- героя японской книги. Автор писал роман в начале нашего века, без всяких идеологических шор, без классовой предвзятости, оттого, вероятно, у него и вышел герой на все времена и для всех народов.
Книга настолько ошеломила его, что он навязывал ее всем друзьям и знакомым, но, странно, ни у кого она не вызвала восторга и энтузиазма. Лет через двадцать, листая в поезде свежий номер журнала "Иностранная литература" он прочитал, что ассоциация писателей Страны восходящего солнца признала роман Дзюнпея Гомикавы "Условия человеческого существования" лучшей японской книгой XX века. Как он порадовался тогда своей молодой прозорливости, -- к этому времени он уже знал, что самая читающая страна в мире все-таки Япония, а не СССР.
А лет через пять испытал еще одну радость, связанную с этой книгой, --натолкнулся в газете на сообщение, что японское телевидение сняло двадцатисерийный фильм по роману, и что его уже приобрели десятки стран. Но напрасно Рушан искал в длинном списке свое родное государство -- СССР не значился среди них.
Может быть, когда-нибудь, запоздало, лет через десять, появится фильм и на экранах наших телевизоров, -- ведь купили же спустя пятьдесят лет после создания и всемирного восторга "Унесенных ветром". Вот тогда, наверное, кто-то из пенсионеров припомнит, как почти сорок лет назад, в Заркенте, молодой прораб по имени Рушан горячо рекомендовал прочитать этот роман, и как от него отмахивались, а, выходит, зря.