167292.fb2
В мартукской парикмахерской работали две очаровательные сестрички, Марта и Магда. Рушан не раз стригся у них под нулевку -- другая стрижка в те годы младшеклассникам не разрешалась.
Вот эту семью Тиссенов разыскала какая-то родня из ФРГ, и опять поползли слухи, что родственник не то банкир, не то генерал. Тиссены стали собираться в дорогу...
У Марты к тому времени уже был жених, Вольдемар, старший брат товарища Рушана -- Сагизмунда Вуккерта (которого друзья на русский манер звали Саня), так что отъезд происходил у Рушана на глазах. Сыграли скорую свадьбу: иначе Вольдемар-Володя остался бы без невесты, а уж там, в ФРГ, такую красавицу, наверное, сразу перехватил бы какой-нибудь бюргер, -- так рассуждали Рушан с Вуккертом-младшим.
Честно говоря, Володя на Запад не рвался, можно сказать, чашу весов перетянула боязнь потерять любимую. Уезжал он из Мартука со слезами на глазах, Рушан это мог подтвердить, и первые письма его были полны печали и тоски по России, -- Рушан их читал сам. У людей в ту пору не было особых тайн, и письма брата из ФРГ Саня всегда приносил в школу.
Потрясло их одно письмо, которое земляк написал, когда устроился на работу. У Володи не было какой-то конкретной специальности, вкалывал, где появлялась работа, а с ней всегда было трудно в селе. И вот он нашел себе место в маленькой столярной мастерской, где делали обыкновенные табуретки для кухни, пивных баров, дешевых столовых. Показав, что и как, дали инструмент и благословили на работу -- долго говорить с каждым у хозяина времени не было. Удивил Володю план-задание -- две табуретки в день. И он решил отличиться: показать хозяину, что и российские немцы не лыком шиты. В общем, он сделал к вечеру восемь табуреток, даже на обед не ходил.
Каково же было его огорчение, когда вместо ожидаемой похвалы увидел недоумение и растерянность на лице владельца мастерской. Тот, конечно, оценил "старание" нового работника, которого принял по рекомендации одного из влиятельных заказчиков, однако предупредил, что впредь нужно делать только две табуретки и ни одной больше, но делать так, чтобы они не скрипели, не рассохлись ни через год, ни через два, ни через десять лет. Может потому, несмотря на семьдесят с лишним лет новой жизни, в наших домах кое-где до сих пор сохранились простые гнутые венские стулья со спинкой без обивки -- их во множестве выпускали в России совместные предприятия. Действительно ведь, не скрипят, не рассыхаются.
О "старании" наших бывших граждан, желающих отличиться перед новыми хозяевами, ходит немало историй, но Рушана поразила одна, услышанная не так давно -- из новейшей, так сказать, эмиграции в Израиль.
Некий ташкентский мясник из бухарских евреев, осевший в Тель-Авиве, устроился по специальности, и так же, как и Володя, старался в поте лица, ежедневно сдавая хорошую выручку приказчику. Когда хозяин через какое-то время лично посетил лавку, наш мясник, выбрав момент, заманил его в подсобку и, воровато достав припрятанный сверток, протянул значительную сумму денег.
Владелец магазина, опешив, спросил: откуда это? Мясник гордо признался, что недовешивал, недодавал сдачу, делал пересортицу, словом, работал, как привык и как от него требовали прежде, вот, мол, за месяц и набежало. "Неблагодарный" хозяин тут же уволил удивленного работника. Тот долго не понимал -- почему? Ведь из тех "левых" он не взял себе ни гроша, хотел выслужиться перед работодателем. А там, оказывается, выслуживаться не нужно -- нужно работать честно, добросовестно, качественно. Другая работа там просто не нужна.
Какой еще долгий путь нам следует проделать, чтобы усвоить простые истины: не убий, не укради, -- нам все надо начинать сначала...
Если бы Рубин не спешил, ему, наверное, тоже открылась бы дорога, и он мог бы найти достойное применение своим математическим способностям. И если бы дождался сегодняшних дней, то уехал без особых хлопот, как уезжают сотни тысяч немцев.
Жаль, хорошие люди уезжают, надежные, трудолюбивые, и как хорошо, что хоть из них за семьдесят с лишним лет не удалось выковать нового советского человека. Пусть люди впишутся в новую семью народов мира, и не надо на их пути ставить препятствия и давать лживые обещания, за которые никто не несет ответственности. Слишком долго они ждали, надеялись, что своим трудом, умом, талантом завоюют подобающее место в обществе, но если честно, они так и не нашли свое место в новой России. Пусть хоть историческая родина оценит их терпение и труд, пусть они будут счастливы...
В старинном квартале, где жил Дасаев, традиционно мусульманском, обитала лишь одна русская семья -- Козловы, а точнее, дед Козлов с бабкой Августиной. Как величали хозяина подворья на углу Украинской улицы, где всегда росли подсолнухи со сковородку и сохли на плетнях глиняные горшки, Рушан никогда не знал, потому что и стар и мал называли его просто -- дед Козлов. Появился дед Козлов, говорят, в Мартуке почти в один и тот же год, что и известная слепая старуха Мамлеева, с которой он и был дружен до последних дней. В войну оказалось, что едва ли не единственным мужчиной на Татарке остался дед Козлов, всех мужиков отправили на фронт.
Отвоевался дед Козлов давно, еще в первую мировую войну -- попал в германский плен, оттуда трижды бежал, а последний раз, чтобы не пускался в бега, зашибли ему ногу, и он заметно хромал.
Многое он повидал на своем веку и многое умел, даже по-немецки лопотать научился в плену и позже в охотку поучал поволжских немцев их языку и обычаям, за что особо почитался среди новых переселенцев и многие звали его в крестные отцы.
Что бы ни случилось на Татарке, все бежали к деду Козлову: помоги, подскажи, как быть, что делать? И для всякого у него находилось и доброе слово, и умелые руки, а бывало, и делился последним. С каждым треугольником, полученным с фронта, шли к нему женщины: фронтовик, орденоносец, два Георгия за войну с немцами имел, жил в Неметчине, батрачил в имении у какого-то бюргера, -- уж он подскажет, как там на войне в самом деле, скоро ли конец проклятой. Но писем с фронта поубавилось в первую же зиму: большинство мартучан из Туркестанской дивизии -- в их числе и отец Рушана, Мирсаид, --полегло зимой сорок первого года под Москвой (среди знаменитых панфиловцев есть и два их земляка, сейчас их имена носят пыльные, в колдобинах, улицы за базаром).
Всю войну в степных краях стояли лютые зимы, и Козлов, бесплатно подшивавший всей Татарке валенки, сокрушался, что не смогли они с мужиками перед самой войной выкопать колодец в квартале, хотя место ему успели определить. За водой ходили на станцию, не близко, да и там, среди обозленных станционных баб, чувствовали себя неуютно, вроде как на чужое зарились... И с очередной похоронкой, приходившей на Татарку, становилось все более ясно, что копать колодец теперь будет некому -- придется нанимать людей.
Дольше всех с фронта шли письма от соседа -- казаха Сулеймана. Тот помнил о колодце, который не успели вырыть летом сорок первого, и все сокрушался в каждом послании, как они маются там в грязь и холод. Обещал обязательно захватить из Германии метров двадцать цепи для колодца -- знал, что по тем временам дома и ржавого гвоздя не найти. Но в сорок четвертом году погиб под Будапештом и Сулейман.
Дед Козлов понял, что кроме него бедным бабам рассчитывать больше не на кого -- те несколько мужиков, которых ожидали из госпиталей, тоже в счет не шли: кто без руки, кто без ноги, а кто и вовсе ослеп. И вот летом, в год победы, дед Козлов продал на базаре свою единственную корову редкой голландской породы и на вырученные деньги выкопал колодец.
Колодец служил людям долгие годы, много воды попил из него и Рушан. Теперь уже лет пятнадцать, как его нет, -- засыпали, отпала в нем нужда, у каждого во дворе персональная колонка на электричестве.
Нынешним людям, даже деревенским, трудно представить, что означал колодец вблизи дома, какую роль играл в судьбе каждого, и как он объединял, воспитывал, сплачивал жителей, ведь его надо ежегодно чистить, каждые два-три года менять деревянный сруб, ворот и даже цепь, отполированную до зеркального блеска.
Теперь живущие на Татарке вряд ли помнят и о колодце, и о том, какой ценой он был построен, да и самого Козлова тоже забыли. Страшно, если в удручающем беспамятстве, даже в запальчивости, внук Сулеймана крикнет внуку или правнуку деда Козлова: "Убирайся в свою Россию!" Единственная отрада, что ни Сулейман, ни дед Козлов этого уже не услышат.
IX
Предаваясь экскурсам в прошлое, Рушан обнаружил, что жизнь современного человека, даже обыкновенного, не особенно преуспевающего, вбирает в себя очень много событий. А какие расстояния ему приходится преодолевать! Еще совсем недавно о подобных стремительных перемещениях по стране человек из маленького местечка и помыслить не мог. Поистине -- космический век, космические расстояния...
Под настроение Рушан довольно часто перечитывал старые письма, подолгу рассматривал пожелтевшие фотографии, которых, к удивлению, за жизнь скопилось немало. Они были словно иллюстрации к прожитым годам, но чаще всего старые любительские снимки служили толчком к новым воспоминаниям, из глубины сознания возникали давно забытые случаи.
Сегодня, на исходе двадцатого столетия, возник невиданный интерес к оккультным наукам, ко всяким предсказателям, экстрасенсам, шаманам, гороскопам. Окажись у кого карты в руках -- тут же станут выяснять ваше прошлое и предсказывать будущее. Как-то, перебирая пачку фотографий, он обнаружил два снимка рядом, они-то и навели его на мысль о расстояниях, да и о судьбе тоже. Он мысленно провел между ними линию, получилось -- из континента на континент.
Один снимок был сделан в самой восточной точке Азии, в порту Находка, где он был в командировке, получал вьетнамский паркет красного дерева. А другой -- на мысе Рока, в Португалии, в самой западной точке Европы. Оба известных географических места расположены высоко над обрывом, а внизу шумят два великих океана.
Хотя Рушан отнюдь не принадлежал к элите, он тоже успел кое-где побывать. Прорабская работа тяжелая, ответственная, и чтобы как-то скрасить строителям жизнь, высокое начальство, особенно курировавшее пусковые объекты, выделяло в межсезонье для своих трудяг путевки. В одной из таких поездок он и снялся на мысе Рока. Но тогда, в ветреный апрельский день, он и не вспомнил, что некогда уже фотографировался на другой крайней точке планеты. Вот только спустя годы, когда волею случая две фотографии, словно удачливые карты, легли рядом, осмыслил, как далеко ему приходилось забираться. Он глянул на карту мира, висевшую в кабинете, и, найдя эти точки, поразился расстоянию. Между ними лежали континенты, десятки стран, сотни городов с вековой историей, тысячи поселков и деревень. На этих просторах, неохватных даже воображением, жили миллионы людей, разных рас и вероисповеданий, и каждый -- со своей судьбой...
И, может, оттого, что впервые почувствовал себя песчинкой в пустыне, каплей в океане, он стал еще пристальнее вглядываться в себя, свою жизнь, свое прошлое.
Но странно: память уносила не в прославленные края, где ему удалось побывать, в Париж, например, а к истокам, к школе, где пробуждалась его душа, где он мечтал о жизни, о своем месте на земле, размышлял, кем станет, кого полюбит. И поиски самого себя в том давнем времени удавались лучше, когда он вспоминал разных людей, казалось, не имеющих к нему никакого отношения...
Все было так давно, и даже директор школы со странной фамилией Фасоль ходил тогда в холостяках. И в одну зиму прошелестело по классам: Фасоль женился, жену привез. В ту пору директор жил при школе, и на какой-то перемене Рушан увидел невысокую стройную девушку в изящной беличьей шубке, в коротких зимних сапожках на высоком каблуке, называемых почему-то "венгерками". Она оказалась милой и пригожей, с румяными от мороза щеками, и, наверное, чем-то походила на городских старшеклассниц, хотя Рушан уже знал, что она детский врач. Он помнит, как вскоре у них родилась дочь, видел, как ежедневно выгуливали эту девочку возле школы. Девчонки-старшеклассницы каждую перемену сбегались к коляске и по очереди катали ее по школьным аллеям среди цветущих акаций, -- это тоже врезалось в память. Акации, дорожки, посыпанные красноватым песком, школьницы в белых фартуках, словно бабочки, и маленькая девочка, вся в кружевах...
Много лет спустя, в один из своих отпусков, Рушан танцевал с этой очаровательной девушкой, в то время уже ленинградской студенткой, в летнем саду, и очень смешил ее теми давними воспоминаниями. После его отъезда в том далеком августе, из-за нее застрелился какой-то парень, кажется, бывший одноклассник. Как тесно все переплелось в жизни -- любовь и смерть...
Сегодня уже нет в живых директора школы, большого любителя шахмат, давно на пенсии его жена, некогда показавшаяся Рушану старшеклассницей из-за беличьей шубки с муфтой на груди, в которой она прятала озябшие руки в тонких перчатках, а очаровательная девушка, которую некогда катали в коляске по школьному двору выпускницы, вряд ли часто вспоминала провинциального мальчика, нажавшего в ту роковую ночь на спусковой крючок охотничьего ружья. Как стремительно летит время, и как быстро ржавеют небогатые железные надгробья на могилах юных, как скоро забываются даже самые грустные истории...
Последние годы Рушан часто вспоминает школу, а вернее, две школы в своей жизни. Порою ему казалось, что он слишком идеализирует ее, слишком много приписывает ей хорошего, возвышенного, романтического. И как он был горд, когда правда обо всем стала пробиваться на свет и оказалось, что выпускники советских школ пятидесятых годов были намного образованнее, эрудированнее нынешних юнцов конца восьмидесятых-начала девяностых. Откровенное признание некоего авторитета из Академии педагогических наук осветило воспоминания по-новому, потому что большей частью они касались школьных лет. Хотя он устыдился своей гордости, уловив в ней нечто противоестественное: что же тут хорошего, если наши дети за тридцать лет прибавили лишь в теле и невежестве -- ведь на плечи плохо образованного и плохо воспитанного поколения ляжет твоя старость.
Но о старости, которая подступала уже вплотную, думать почему-то не хотелось, может, оттого, что до сих пор снятся молодые сны, а точнее, сны о юности. Странно, бывшие возлюбленные снятся прежними, юными, какими запомнились на всю жизнь. Да и ты сам не ощущаешь в снах груза собственных лет, чаще тоже бываешь молодым, но непременно с опытом прожитой жизни, как мудрая черепаха Тортилла, -- и теперь-то тебе все ясно и понятно. Какие же это удивительные и прекрасные сны! И как горьки, мучительны возвращения в действительность от этих снов!
Ведь милых, очаровательных девушек, чей образ ты пронес через всю жизнь и с одной из которых ты только что, во сне, договаривался о новой встрече или о том, чтобы больше никогда не ссориться, давно уже нет. Есть женщины, побитые судьбой, уставшие от жизни, одни уже на пенсии, а другие на пороге ее, и мало что в этих женщинах напоминает о былой красоте, изяществе, легкости движений. Попробуй кого-нибудь из незнакомых людей убедить, какой красавицей была та или иная прежде, могут и на смех поднять, -- время безжалостно отбирает все: и блеск глаз, и пышность волос, и улыбку...
Наверное, есть что-то справедливое в том, что, выходя замуж, девушки теряют свои фамилии, тем самым как бы утверждая: нет больше ни Нововой, ни Давыдычевой, ни Резниковой, а есть некая Астафьева, Журавлева, Зотова. Эти новые фамилии твоих давних симпатий и привязанностей ничего тебе не говорят, да и сами они стали незнакомыми, чужими женщинами -- чьими-то женами, матерями, а то и бабушками уже...
Наверное, в нажитых сединах и морщинах тоже есть свои преимущества --по крайней мере, обретая их, меньше витаешь в облаках и объективнее рассматриваешь и прошлое, и настоящее, и будущее, -- розовые очки к этому времени то ли разбиты основательно, то ли вовсе затерялись. И дело не в том, что задним числом понимаешь, в какую дверь надо было входить, а в какую - не стоило; просто знаешь, почему вошел в другую, хотя многого не понять даже сейчас, особенно того, что касалось сердечных дел. Поступки женского и уж тем более -- девичьего сердца не подвластны никакой логике, об этом написаны горы книг, на том стоит литература, да и сама жизнь, -- это было тайной для него, останется и после него. Но все же даже через годы, десятилетия, однажды всплывет какая-то фраза, жест любимой, который не понял тогда и не можешь разгадать сейчас, -- оказывается, это сложнее, чем шумерские письмена. И осознавать это мучительно...
Стороннему человеку, тем более молодому, раздумья о том, что когда-то сказала или как посмотрела некая десятиклассница или студентка, показались бы просто нелепыми, но, как ни странно, для некоторых людей, проживших уже немало, это становится очень важным. Ведь так сложилось, что, отняв у человека самостоятельность, решая за него буквально все, вытравив личностное, индивидуальное, навязав коллегиальность во всех делах, общество не добралось лишь до дел сердечных, тут допускалась инициатива и альтернатива, как нынче модно выражаться, и поэтому неудивительно, что мы так легко ранимы в личной жизни. Нам не давали реализоваться в иных сферах, и крах, неудачу в любви, в семье, мы переживаем острее, чем несложившуюся карьеру.
Может, оттого, что Рушан был с детства влюбчив "как гимназист", по определению его любимого писателя Катаева, его воспоминания подернуты романтическим флером, и все ему видится под густым налетом сентиментальности? Ведь он и впрямь был влюблен в Сафию-апай на ее свадьбе, и даже жалел, что когда вырастет, ему не достанется девушка с подобными достоинствами, о которых так красочно распинались возбужденные вином гости. Позже он влюбился в "мадам Баттерфляй" с нежно-персиковым лицом, на которой так и не женился его дядя Рашид. И даже доктора Юлию, жену директора школы, обожал почти полгода, пока в его сердце ненадолго не поселилась пионервожатая -- по-цыгански смуглая, по-цыгански веселая и шумная Наденька Кривцанова.
Созерцательность, романтический взгляд на мир, сентиментальность никак не вязались с его основным занятием в жизни -- строительством, скорее эти черты характерны для представителей творческих профессий, гуманитариев, людей, выросших в интеллигентной среде, а он никоим образом не попадал в их число. Казалось бы, человек, наделенный такими, несвойственными для строителя, качествами, должен быть плохим прорабом, но в том и состоял парадокс, что Дасаев был профессионалом своего дела, и, будь он чуть предприимчивее, давно возглавил бы какую-нибудь крупную стройку за рубежом, да и места намечались интересные: Куба, Марокко, Алжир, Индия.
В бедном Мартуке разговоры о какой-то необычайной или редкой профессии вызывали непонятную злобу и раздражение. Он помнит, как девочка из другого класса, Валя Домарова, с которой у него впервые в жизни намечалось нечто вроде "романа", как-то призналась в сочинении на вольную тему, что хотела бы стать балериной, и какой резонанс это вызвало во всем Мартуке. Даже на Татарке старухи у колодца, путая русские и татарские слова, хихикая спрашивали друг друга: "Слыхали, дочка шофера Васьки Домарова балериной надумала стать?" -- "Это значит, в исподнем перед людьми ноги задирать? Ха-ха-ха!" Дальше шли комментарии и вовсе непечатные. А ход многолетнему шабашу вокруг девочки, мечтавшей стать балериной, дала учительница литературы.
История не забылась ни через десять, ни через двадцать лет. Уже умерла мать Вали, и сама девочка, мечтавшая стать балериной, уже готовит, вероятно, документы на пенсию, а про ее родителей разговоры все равно начинаются одинаково: а не те ли Домаровы, чья дочка балериной порхать хотела...
Так мог ли кто тогда помыслить в Мартуке, что он станет дипломатом или журналистом, композитором или писателем, режиссером или актером? Такое просто в голову не могло прийти, и не только потому, что боялись досужей молвы -- они были уверены: люди подобных профессий рождаются где-то в иных местах и совсем иные.
Отсюда дружно шли в горные техникумы и институты, потому что в те годы там была самая высокая стипендия и бесплатно давали обмундирование. По той же причине охотно шли в военные и морские училища и во всякие ремеслухи: здесь и кормили, и одевали бесплатно, что для ребят из провинции оказывалось главнее призвания. Рушан попал в железнодорожный техникум, на строительное отделение, по тем же причинам: там тоже многое сулили "бесплатно", а главное, открывалась возможность повидать страну. В приемном объявлении значилось четко: ежегодно предоставляется право бесплатного проезда в любой конец Советского Союза. Это и определило жизненный выбор - его всегда манило в какие-то неизведанные дали. Еще бы - ведь рядом постоянно громыхали поезда...
Что-то артистическое в его натуре проявлялось с детства, и, возможно, ему удалось бы найти себя в творческой сфере, но чего не случилось, того не случилось. Может, именно сегодня, запоздало приступив к сочинению своего "романа о жизни", он решил реализовать в себе и всегда дремавшее творческое начало?
В детстве ему и его сверстникам повезло: сразу после войны они перевидали много трофейных фильмов - в том числе и те, которым предстояло войти в золотой фонд мирового кино. В ту пору о мастерстве, режиссуре и прочих тонкостях не говорили, тем более в их далеком от столицы поселке, но не пропускали ни одного фильма. Если сейчас расцветом Голливуда принято считать предвоенные и военные годы, то большинство фильмов этого периода они видели. Живущие другой жизнью и знакомые с другим кинематографом, они жадно вглядывались в иной мир, в иные взаимоотношения. Там, в тех давних фильмах, все было другим, нереальным на их взгляд.
Фильмы тогда гоняли в старой, наспех переоборудованной под киношку конюшне колхоза "Третий интернационал". Зал всегда заполнялся до отказа, и таким мальцам, как он, чаще всего приходилось сидеть где-нибудь на полу в проходах. Зал не отапливался, и чем больше набивалось народу, тем было теплее.
Вспоминается, как он сидит в проходе у самого экрана, жует жмых --жесткие брикеты из остатков семян подсолнечника, после того, как из них выжмут масло, -- и во все глаза смотрит на разворачивающееся действо. А на экране фешенебельный курорт. В просторном фойе белоснежной гостиницы, уставленном диковинными пальмами и цветущими кактусами в кадках, прохаживается ослепительная красавица, нетерпеливо поглядывающая на широкую мраморную лестницу, устланную кроваво-красным ковром. По лестнице спускается молодой темноволосый мужчина с тщательным пробором в набриолиненных волосах, одетый в элегантный костюм с атласными бортами, белый пикейный жилет, с белой же бабочкой.