167403.fb2 Репоpтеp - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 41

Репоpтеp - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 41

- Что?! Да как вы можете?!

- Увы, можем... И через полчаса здесь начнется обыск... И вам надо отсюда уйти... Сейчас... Вам надо поехать к Ивану... Лучше, чтобы вы не имели никакого касательства к этому делу... Поэтому, пожалуйста, очень вас прошу, ответьте правду: Тамара просила у вас ключи?

Не отрывая от меня сухих, воспалившихся глаз, Оля медленно осела в кресле, губы ее сделались синими, тело обмякло.

Будь проклята моя профессия - я даже нашатырный спирт ношу в карманчике жилета, точно там, где Чурин хранил свои бриллианты. Я дал Ольге подышать из тонкой трубочки, она вздрогнула, выгнулась, как акробатка, снова стиснула кулачки у груди и беззвучно, сотрясаясь, заплакала, повторяя одно и то же слово: <Мамочка>, мамочка, мамочка...>

Я знал, что ей надо дать выплакаться, но я чувствовал, как против нее неумолимо работает время. Хотя скорее против меня - я совершаю должностное преступление: сколько же я таких преступлений натворил на своем веку?! Наверное, только поэтому еще и жив. Рискнув - реакцию предвидеть нельзя, я положил ей руку на густые черные волосы и начал медленно гладить, ощущая ладонью, как мелко сотрясалось ее тело. Руку мою она не сбросила, как-то даже ей поддалась, лицо утеряло гипсовую неподвижность, глаза сделались живыми, слезы лились неудержимо, словно вымывая ее; мужчины мрут от инфаркта чаще, чем женщины, потому что не умеют плакать, а это ведь такое облегчение; ни мать ее, верно, не понимала, ни Иван: она к ласке тянется, хоть закрытая... Какая же это тайна - человек... Вон ученые считают, что и растения обладают нервной системой: съеживаются, когда к ним приближается человек с ножницами, и, наоборот, тянутся, если руки держишь на груди...

Я глянул на часы, боясь, что она заметит этот мой взгляд и не сможет его верно понять; мне надо увезти ее отсюда через десять минут, самое большее пятнадцать. Потом приедут наши, и я ничего не смогу поделать верх нечестности по отношению к бедному Ивану. Увы, истерика и зло торжествуют чаще, чем добро и здравый смысл.

- Оленька, пожалуйста, соберите ваши вещи, - у меня не повернулся язык попросить ее не брать вещи матери, - и давайте уедем отсюда.

Продолжая безутешно плакать, она покачала головой:

- Каждому надо испить свое...

- Нельзя так, Оля... Подумайте о вашем ребенке. Нельзя вам здесь оставаться, понимаете?

- А вам какое дело?! Какое?! - в ней снова что-то сломалось, и она сказала это зло, хотя продолжала плакать беззащитно и жалостливо.

- Мне жаль вашего мужа... Он честный человек... И вас мне жаль... Если вы сейчас не уйдете, вам не миновать... формальностей... Допросов, показаний... Очных ставок... Не нужно этого, поймите... Я не имею права этого говорить... Я рискую, потому что верю вашей порядочности... По закону я должен сделать все, чтобы вы остались здесь... Вы же свидетель...

- Да, - вытерев слезы, сказала она и, выпрямившись, сбросила мою руку с головы. - Я свидетель... Спасибо за неожиданную гуманность и доброту, но я выпью свою чашу...

- Оля, эту квартиру опечатают... Вы же здесь не прописаны... Вас будут ждать тяжкие часы... Я не знаю степени вины Глафиры Анатольевны, но я убежден в том, что Тамара...

Оля резко поднялась:

- У вас есть еще ко мне какие-нибудь вопросы?

Я продолжал сидеть; откуда в ней это? Неужели действительно характер предопределен и является такой данностью, которая никак не корригируется?

- Послушайте, - сказал я, - вы закрыты в себе, так очень трудно жить... Нельзя никому не верить... Нельзя всех подозревать... Нас пускают в этот мир ненадолго, зачем бежать радости?

- Мы не бежим, - Оля вытерла щеки. - Она бежит нас... И совестно говорить о радости человеку, у которого забрали мать... Самого честного человека, маму...

- Ее задержали, - поправил я ее. - Забирали в тридцатых... И в сороковых, и в пятидесятых тоже... Я не следователь, Ольга Леонардовна, я сыщик. Я только ищу людей, которых подозревают в преступлениях... Я не имею права говорить вам всего, что знаю, но скажите: какие драгоценности есть в доме Глафиры Анатольевны?

- Бусы есть, - ответила она. - Из чешского граната... И серьги... Такие в Карловых Варах стоят тридцать рублей на наши деньги.

- Пойдите на кухню, - сказал я, поднявшись, - откройте полки, где хранятся крупы, высыпьте их содержимое на стол, и если там ничего не обнаружится, можете оставаться здесь...

Если бы она отказалась выполнить мою просьбу, мне пришлось бы в который раз испытать чувство глубочайшего разочарования в хомо сапиенсах... Если бы она отказалась, попытавшись скрыть испуг, беззащитно растерялась, я бы понял, что она в деле. Однако Оля посмотрела на меня с презрительным недоумением и вышла на кухню. Я слышал, как она открыла дверцу - почему-то у всех наших кухонных гарнитуров прежде всего отваливаются дверки, - достала банки, стеклянно громыхнула ими; потом я услышал, как посыпалось зерно, скорее всего гречка, а потом тяжело выпали металлические предметы, точнее - металл с камнем, я отличу этот звук от всех других...

...Оля вернулась в комнату неслышно. В левой вытянутой руке лежали два массивных кольца, судя по всему, платина или белое золото, изумруд и два крупных бриллианта...

- Вот, - сказала она глухо и впервые посмотрела на меня глазами, в которых ощущалась осознанная, устремленная во что-то мысль. - Возьмите.

- Это как понимать? Дарите, что ль?

- Я бы отдала все, что есть в этой квартире, спаси вы маму...

- Не заставляйте меня отвечать вам резкостью... Вы участвовали в составлении письма?

- Какого? - в ее глазах мелькнуло сосредоточенное недоумение; у нее странные глаза, как у тяжелобольного человека, вернувшегося после сеанса гипноза. - О чем вы еще?

- Вы не знаете, что Глафира Анатольевна прислала в редакцию жалобу на Ивана? <Разрушил>, издевается над беременной женщиной>, необходимо общественное разбирательство, кара и все такое прочее...

- Мама никогда не напишет такое письмо...

- Я его читал... Собственными глазами... Сожительство с Лизой Нарыш...

- Прекратите! - голос Ольги стал резким, пронзительным даже. - Не смейте! Не вздумайте оправдывать эту гадину! Она дьявол во плоти! Уходите отсюда! Уходите!

- Про Лизу Нарышкину вам Тамара сказала?

- Перестаньте! - еще пронзительнее, но теперь уже с затаенной мольбой прошептала Оля. - Что вы знаете о нашей семье?! Что вы знаете о маме? Я с детства помню нищету! Я в перелицованном мамочкином пальто ходила! Я помню, каким счастьем было для меня эскимо в воскресенье! Кто меня поставил на ноги? Кто заменил папочку? Кто?! Учителя? Кто выбивался из последних сил, чтобы дать мне образование?! Кто пережил ленинградскую блокаду? Вы? Или мама?! Кто остался сиротой в тринадцать лет? Кто вез санки с гробом брата на кладбище?! Вы знаете, что такое память?! Вы понимаете, что нельзя забыть нищету и голод! Понимаете?! Или нет?! Сначала дайте людям гарантии на будущее, а потом требуйте от всех честности! Или не мешайте верить в бога! Церковь тоже учит, что воровать грешно!

Я поднялся, зачем-то одернул пиджак, словно бы на мне был китель, и, открыто посмотрев на часы, сказал:

- Вы когда-нибудь пожалеете о том, что не послушали меня... У меня тоже, знаете ли, дочь, и тоже закрыта, вроде вас, и тоже болезненно ревнива - нереализованное воображение... Так вот, и на нее вышла гадалка стерва, обладала навыками гипноза, но внушала она ей, чтобы я посодействовал освобождению из-под стражи бандита, ее хахаля. Моя дочь не мне в этом призналась, а психиатру... У меня жена нормальная, бредням не поддается, потому что выросла в ссылке, дочь <врагов>, - она и отвела ее в клинику... Не надо гордиться друг перед другом горем, Оля. Давайте наслаждаться минутами счастья. Упрямство - глупо... Когда кончится обыск, после допроса, загляните в любую клинику, посоветуйтесь с хорошим психиатром, он с вас Тамарину дурь и наговор легко снимет... Но Ивана вы потеряете... А это неразумно - отталкивать тех, кто вас любит... Неразумно... А может быть, и преступно...

XXXI Я, Иван Варравин

_____________________________________________________________________

Около двери Виталия Викентьевича Бласенкова я стоял минуту, не меньше, потому что впервые в жизни ощутил, что у меня есть сердце; оно гулко ухало, словно бы не могло протолкнуть кровь, прилившую к лицу; руки отчего-то стали ледяными, особенно мизинцы и безымянные пальцы. Я сделал несколько глубоких вдохов и выдохов, как в перерыве между работой на ринге; дышал носом свистяще; медленный вдох и резкий выдох - <с>плеч>, как учил наш ветеран Островерхов. Только после того как сердце чуть успокоилось, я нажал кнопку звонка.

За дверью меня ждали: распахнулась сразу же; молодой парень - в белой крахмальной рубашке и красном галстуке - показал рукой на комнату, осведомившись предварительно:

- Вы к Виталию Викентьевичу? Товарищ Варравин? Вас ждут...

Комната была странная: круглый стол карельской березы, кресла, обитые белым атласом, два книжных шкафа, шведская стенка, штанга и раскладушка, заправленная солдатской шинелью.

- Проходите, Иван Игоревич, - сказал Бласенков, - гостем будете... Чайку изволите? Или кофэ?

- Благодарствуйте, - ответил я. - Не утруждайте себя хлопотами.

- Да разве это хлопоты?! Вот когда мы в лагере чифирили - то были хлопоты: где хорошего чаю достать, как сахарком разжиться, как на кухню пролезть?! А сейчас - лафа, все жизненные блага умещаются на сорока метрах...

- Вы чифирь в каком лагере варили? В нашем? Или гитлеровском?

- У немца разве что достанешь?! Немец, он и есть немец! Во всем порядок... Нет, это только наши пареньки из лагерной охраны нам чай тайком на воле покупали - народ добр, отходчив сердцем, злобы таить не умеет...

- У меня к вам несколько вопросов... Ответите?

- А чего и не ответить? С превеликим удовольствием... От чаю наотрез отказываетесь?