16746.fb2
Следующее турне Ксении было по Америке. Уехала на шесть недель, но через две вернулась. Какой-то там на ней помешался невероятный магнат, сорокапятилетний спортсмен с лицом старшеклассника. Обложил со всех сторон, завалил стотысячными побрякушками от Булгари, Картье и Шопард, которые она только успевала отправлять обратно, забил гостиничный номер корзинами цветов: всё по протоколу. На один из запахов у нее оказалась аллергия: мгновенно опухло лицо, а главное, горло, отвезли на "скорой" в госпиталь. Недосмотр охраны, ответственность нес импресарио, на этот счет был пункт в контракте - она воспользовалась правом его расторгнуть и потребовать уплаты неустойки. "И вообще: я там подумала-подумала - и придумала. Я из вешалок ухожу. Квартиру свою сдаю и снимаю нормальную. На разницу живу, сейчас все так делают". "Все кто?" "Кто свою сдает и чужую снимает".
Чувствовалось, что как легко она об этом говорит, так легко и сделает. Тоня заболела - то есть окончательно, отчего умерла - после ремонта квартиры. Пора было, и они через это уже однажды проходили, но тогда распоряжались две малярши, рекомендованные знакомыми знакомых. Достаточно аккуратные - или неаккуратные, зависит, как посмотреть, - управляемые, на третий день ставшие привычными, считай, своими. А сейчас торжествовал евроремонт, даже украинцы и молдаване, которых, кого ни послушай, брать ни в коем случае не следовало, ему обучились и лишь с большой неохотой соглашались на отделку повышенной категории. Пришел хорват, официальная фирма, письменный договор. Привел бригаду, трех все тех же молдаван. Они стали по двое у них ночевать, пекли на кухне томительно пахнущую паприку с помидорами и луком, исчезали на несколько дней, возвращались. Против обусловленных полутора недель затянулось на два месяца. Тоня не то прихворнула, потому что упало настроение, не то оно упало, потому что прихворнула. А потом сделали маммографию, и пошло-поехало.
"И чем займешься?" "Чем придется. Немножко собой, немножко вами". "Ага, я насчет этого как раз хотел сказать. Ну ходишь. Дело не в двусмысленности, то есть не в той, которую так называют. Мои выгоды налицо. Присмотр, уход, человеческое присутствие. А твои? Самоотверженность, и я как точка приложения? Вот что двусмысленно". "Я тоже против двусмысленности, и тоже против другой. Вы это говорите не вместо чего-то, чего не хотите сказать? Не потому, что я вам мешаю? Если так, могу перестать. Хотя было бы обидно. Мне с вами - какие у вас любимые слова? - свободно... спокойно... интересно. На занудстве вас не поймала: бывали на грани, но останавливались. Что вы старик... Вы же не уличный старик. Вы "дядя Коля". Каким дядя Коля должен быть, такой вы и есть. Мне единственно отчего неуютно, что не знаю, как к вам обращаться. Не дядя же, правда, Коля?" "А Николай Сергеич?" - предложил Каблуков: так сказать, по делу.
"Короче, Николай Сергеич, я не к старику езжу. Вы старый, я молодая, но это как вы китаец, а я финка. Вы "вы", я "ты". Нельзя финке с китайцем? Вам с тобой?" "Разные интересы, разве не так?" "Опять: вы про разные интересы, или что у вас ко мне нет интереса?" "Почему? Ты новый человек. Достаточно новый, достаточно свой. В этом смысле интересный. Ты же видишь". "А вообще?" "А вообще - не неинтересный. Во всяком случае, не скучный - если ты это имеешь в виду". "И благодарю". "Но есть же нерв возраста. А именно, и конкретно, и единственно значимо - молодости. То, что знают все, кому восемнадцать, и не знают, кому двадцать один. Знают в двадцать три и не знают в двадцать восемь. Как говорит твое племя - прикольность. Мне твои приколы до фени, а ты даже не понимаешь, что такое "до фени" значит". ""Феня" значит "фенамин"". "Вот-вот. В двадцать надо дышать мускусом, который выделяют двадцатилетние. Блажен, кто смолоду, и так далее. Пропустишь - всю жизнь придется принимать гормоны". "Мускусом, который выделяет двадцатилетний программист с блеском компьютерного экрана в глазах?.. А "феня" все-таки именно "фенамин". Психостимулятор. Моторика. Наглотаться и плясать. Вот до этого - всем на свете всё на свете".
"Прикольно, - сказал Каблуков примирительно. - Клево, стремно, конкретно, нормально, круто, прикольно. В самом деле, откуда ты можешь знать, что молодость, что не молодость? Молодость - это то, что только что было у приятелей в гостях. Ты болтал, шутил, смеялся, сверкал глазами. И что первое бросается в голову, когда в их ванной, после того как сделал пипи, подходишь к раковине помыть руки и в чужом зеркале неожиданно видишь свое лицо в новом ракурсе, по-новому. Лицо старого человека".
"Впрочем, - сказала она, приехав на следующий день, - это может значить и до фенечки. Из цветных ниток браслетик на запястье. Или на щиколотке. На краю тела. Все, что у нас есть, все до фенечки. За ней уже не мы. Особенно когда пляшешь". "Ты пляшешь? На дискотеках?" - спросил Каблуков неуверенно. "Вы ведь никогда на дискотеке не были - признайтесь. Что она такое, только по телеку видели, да? Думали сказать молодежи в масть. И промазали. Нет, я танцую, только когда у бабушки. Она просит. И всегда к моему приходу плетет несколько фенечек". "Она..." - произнес Каблуков вопросительно, оставив Ксении закончить на выбор: "умерла", "умирает", "держится". "Я читала - один дикий спорщик написал, что можно предположить, что где-нибудь есть еще млекопитающее, оригинальное, ни на какое другое не похожее, но нельзя вообразить, что у него не будет легких, кишок, сердца и так далее. А у бабушки ничего нет. Ну только мозг и сердце. Остальное всё вырезали. Грудь одну, потом матку, потом вторую грудь, потом желудок, легкое, полторы почки. Всю искромсали, обстругали - шахсей-вахсей. Она: хотите еще - пожалуйста. Не чтобы протянуть лишний месячишко - не говоря уж "выздроветь", - а чтобы помучиться. Это я ей сказала". "И что, согласилась?" "Ответила: мучиться никто не хочет. Если терпишь - значит, не совсем мука. Просто тяжело. Больно. Другое дело - да накажет мя зде по своей милости, но да не истяжет мя онамо. Она верующая". "Изольда?" "Я ее люблю, как никого. Она выше всех". "А мать?" "Что "мать"? Любит ли? Или люблю ли ее я? Мать любит не кого, а что. Мать любит то, что, она решает, правильно. Счет идет от Изольды: Изольда для нее верх неправильного. Я иногда думаю: лучше бы волк съел мать, а не бабушку".
"Я к ней уезжаю, - сказала она через неделю. - Дней на десять. Продержитесь? Это я вас дразню. Знаю, знаю: проголодаетесь - поедите, сморит - заснете". "Ей хуже стало?" "Нет, как раз ремиссия... Это мне нужно. Переезжаю. Нашла квартиру. И не хочу засвечиваться. На всякий случай. Чтобы, если кто любопытный, не взяли след. Барин уехал, а куда, неизвестно". "Так новые соседи узнают. Твоя физиономия в каждом киоске". "Во-первых, не физиономия - туловище. У нас физиономий нет. Не должно быть. В этом выходе такая, а через три минуты - такая, да не такая. В лицо одну Наоми еще кое-как узнают. И то методом исключения: сперва опять-таки туловище, а потом: чья же это голова на нем? Кофейная - значит, не Линда, не Клаудиа. В Линде - уже сомневаются. В Линде, в Кристи Торлингтон, а уж у нее вроде лицо-то собственное".
"Боишься, что так просто не отпустят? Все-таки денег столько в тебя вбухали. Раскрутка, раскрутка". "Это тоже. Но главное, остаюсь сама по себе, никаких бригадиров. Это у нас так бодигардов зовут. Точнее, бодигарды сейчас уже с той стороны. От которой они меня бодигардами и охраняли". "От бандитов?" "Много от кого. Вам не надо в голову брать. От животных. Диких. Как носороги. Похищают. Запирают в терема. Продают в гарем. Да все что угодно. Не обязательно, но имеет место". "На старой-то квартире будут знать, где ты". "Знать будут риэлторы. Слыхали, Николай Сергеич, слово? Не стопроцентная безопасность, но какая ни есть. Да больше и не надо, а то получится: ты где-то, а жизнь где-то".
Через десять дней она стала жить в сталинском доме рядом с клубом Русакова. Почти на краю парка. Пешком пять минут ходьбы от Короленки. На "Фольксвагене", который, оказалось, у нее был, днем из-за пробок на Стромынке - и пять, и десять, и все пятнадцать, а вечером - одна: села и встала. Села у своего подъезда, встала у каблуковского.
VII
Первый компьютер появился у Каблукова в середине девяностых. После нескольколетнего сопротивления убедили совместно Крейцер и Аверроес: никто тебя не совращает, ни на вдохновение, ни на свободное твое творчество не посягает - просто следующий этап пишущей машинки. Не требуется копирки, не требуется ничего переписывать, одно слово забивать, новое вставлять, склеивать куски, вклеивать куски. Нажимай кнопки - и всё. А хочешь непременно ручкой по бумаге, пиши на здоровье, потом перепечатывай. Сам скоро откажешься. Какая разница, кнопки или карандаш, лист или экран? И Тоня сказала: давай-давай, неудобно, новый век на носу... Да я и не пишу почти... Крейцер: тем более - не писать все равно чем, вечным пером или электронным шприцом... И Юра Канавин - Канарис - вдруг привез. У них в Физтехе списали, но умельцы из списанных игрушки делают. Сто долларов: цену назвал, явно только чтобы не обидеть. Оставил два листка инструкций: "на первое время". И назавтра Каблуков, непонятно почему смущаясь и недовольно пофыркивая, засветил экран. И железо потянуло из него, как фокусник тесьму изо рта, бесконечную цепочку слов. По ощущению - всего лишь из глаз, но каким-то образом сопряженную с освобождающейся из глубин нутра струйкой лимфатических или еще каких-то телец. Их мерцающее истечение - плавными слоями строчек доставляло слегка гипнотическое удовольствие. Близкое, как ни с того ни с сего подумал Каблуков, тому, что испытывает вскрывший себе вены, лежа в теплой ванне.
Настолько не имело это занятие связи ни с чем практическим, конкретным, что он сходу написал несколько - условных, экранных, неограниченно множащихся на компьютерной роговице - страниц сценария под названием "Бритье". "Ежеутреннее бритье - ничто не выражает так неопровержимо смысл предустановления, заповеди, аксиомы "довлеет дневи злоба его". Невозможно побриться сразу и на завтра - как нельзя помолиться о свете на сегодня и заодно на завтра, насытиться на все утро так, чтобы хватило и на вечер. Брейся беспрерывно, сбривай с левой щеки то, что выросло на ней, пока брил правую. Потому что и "раз-в-день", лукаво употребляемое вместо "ежедневно", означает "беспрерывно". И нет выхода, ибо, запустив бороду, ты входишь не в другую внешность, а в другую личность - с другой жизнью, с иной судьбой". И так далее, и так далее. Описание того, как сбривается рог волоса - у корня, ан не у самого-самого. Как повреждается - и сохраняется - уже привычный к многолетнему нажиму металла эпителий. Как мгновенно наливается брусничинка крови на месте содранного прыщика. Как не ровна, а похожа на кляксу маленькая ничтожная царапинка при разглядывании под лупой. Какие участки подбородка уходят, ускользают от острия бритвы, и сами не рады, что понуждают лишний раз скоблить себя. Какое искусство попасть лезвием на ту же высоту второго виска, по которой только что срезан - с коротким сухим скрежетом - первый. Блеск толстого кожаного ремня; обжигающая пена; еще более горячий набрасываемый на лицо в конце удар и обхват полотенца; едва заметная вогнутость посередине шведской "опасной бритвы", чья длина превосходит любую мыслимую поверхность щеки - на фоне грязных халатов, гниловатого дыхания брадобреев, пола с нечисто выметенными прядями волос, когда в парикмахерских еще брили. До СПИДа. До СПИДа, с которого, возможно, и начинается новое время.
Но с какой стати считать это сценарием? А не зарисовкой, не очерком? Не ленивыми, пустыми рассуждениями, наконец? А с такой, что результат - немое кино. Бреется один, другой, бреют третьего. Движется бритва - дирижерская палочка. Чем-то дирижирует. Волшебная палочка очищения. Изменения лица. Личности: вроде и та же, да не совсем. Танец цирюльника вокруг кресла. Проба выражения лица перед зеркалом, неизбежный переход к откровенному гримасничанью. Лезвие рядом с глазом. Угрожающее носу. Все ближе и ближе к горлу, на самом горле, на кадыке. Бритье - пучок интриг, переплетающихся, торчащих концами в разные стороны. Мужчины без женщин. Одни мужчины. Таинственная невероятная утопия. Осуществленная. Заговор свыше... Бритье в армии, на флоте. На борту качающегося судна. Бреются шикарно летчики, смеясь перед полетом. Бритье в тюрьме. Допотопными заводными механическими бритвами. Электрическими - рвущими волос. Лезвия запрещены. Бритье в больнице. Бритье больного лица. Бритье юного. Старого. Совсем старого. Похожего больше всего... (не сравнивать же с корой дерева - пусть и неменяющейся, окончательно выразительной)... на землю накануне первого весеннего дня. На зимнюю воду, заледеневшую в метаньях между прибрежными камнями. На огонь в догорающей печке под замахом кочерги. Бритье лица мертвого. Точнее, передней части мертвой головы. Освобождение ее от поросли мха. Тупой, уже не жалящей бритвой "Жиллетт"...
Ровные буквы, аккуратные блистающие слова, строчки без единой помарки, стройные колонки текста. Соблазнительное - или повергающее в панику, потому что не в ту клавишу попал, но и в этом случае все-таки соблазнительное сбривание написанного простым упором пальца в "дилит" или "бэкспейс". De, BkSp. И что? Что нового по сравнению с письмом рукой? Иллюзия зависимости от ящика. Это из него появляются слова, он склад их. Иллюзия - на грани зависимости реальной. Как будто то, то другое слово шепчет: напечатай меня. Вроде бы сам их выбираешь, а вроде бы и они тебя. Потому что любое чуть-чуть чужее такого же, которое выводишь пером. Что-то от компьютерных игр. А стар уже для игр, стар ты, Николай Сергеевич Каблуков... И тут в той же последовательности: Крейцер, Аверроес, Канарис - ставь себе почту, и-мейл, емелю. И звонок Гурия из Иерусалима: ставь. И Феликс из Нью-Йорка: даже я поставил, а грамоте хуже твоего знаю. И Тоня: пора-пора, давно пора, Некрасов во-он уже сколько по Николаевской железной дороге ездит, а ты все еще на ямщиках, как Радищев.
В очередную командировку Канарис опять заехал, поколдовал: пароль-логин-провайдер - машина заверещала и ни из чего принесла письмецо от g.bulgak-a, читай: Гурия. Оказывается, Юра, зарегистрировав n.kabluk-a в интернетной конторе, успел по мобильному кинуть тому в Израиль адресок. "Пришли-ка мне твою кардиограмму. Которую снимают на бегущей дорожке. Называется протокол стресс-теста. Просто перепиши, что врач написал. Букву за буквой. Как говорит чичиковский Петрушка - из них вечно выходит какое-нибудь слово, которое иной раз черт знает что значит. Он знает, и я тоже знаю. Мы с ним посмотрим, что можно сделать. Гарик". И под наблюдением Юры Канавина Каблуков нажал Ctrl-R и в открывшемся окошке написал: "Гурик! А ты мне пришли свою. С чего ты взял, что что-то нужно делать? Коля". Нажал Alt-S, нажал Enter, нажал Send, и, пока они с Юрой еще болтали, Юра снова чего-то коснулся, снова заверещало, Каблуков ткнул самостоятельно Ctrl-M и прочел: "Присылай давай, умник. Г.". И Каблуков переписал, чувствуя подъем, "суправентрикулярные экстрасистолы не зарегистрированы", "зубец Т положительный" и все прочее, включая латинские и, как ему казалось, даже греческие формулы. Прибавил, дурак: "А Тошин рентген тебе и-мейлом не прислать?" - никакого рентгена не было, о болезни никто еще не думал; прибавил: "Поклон от Юры, который здесь, вы ведь с ним заодно действуете?" и тоже подписался кратко "К.". Пижонство: экономить на нескольких буквах - в тексте, строящемся на разговорной необязательности.
И вот это его втянуло. Сказать так про сценарий телесериала, первый написанный им на компьютере, все двадцать серий, он не мог: сочиняя, чувствовал себя более деловым - и только. Ни про наброски для "сценария великого": тут компьютер показывал себя идеальным архивом. Правда, находящимся постоянно под угрозой уничтожения - если попасть пальцем куда не следует. Но этим распоряжался уже фатум - ранга Александрийской библиотеки: ну сгорела, ойкумена не перевернулась. И тем более не мог он сказать так про Паутину, в которую категорически не хотел лезть и ни разу не влез. Что-то претило почти физиологически, походило на "если бы писать о том подробно, то, думаю, и самому миру не вместить бы написанных книг", последние слова Евангелия. А сюда - вмещалось, это, стало быть, оказывалось больше мира и походило на юмор шизофрении, когда сумасшедший утверждает, что внутри земного шара расположен другой, большего диаметра. Да и старомодность брала свое: Каблуков испытывал род идиосинкразии к публичным библиотекам, и, когда все-таки заходил в них, привлекательным было не "какое счастье открыть нужную книгу", а "какое счастье не открывать весь миллион остальных".
Так что стало утреннее открывание мессажей (мессиджей, посланий из эфира, ниоткуда) таким же ожидаемым, приятным, привычным занятием, как приснопоминаемое бритье. С тем перед бритьем преимуществом, что вызывало - и тотчас удовлетворяло накопившееся за сутки - любопытство. Потихоньку-полегоньку круг переписки расширялся, попросили адрес на телестудии, оказалось, сценарий можно отправлять кусками, прямо из-за стола, получать, не вставая со стула, поправки, переписывать абзац и опять отправлять. Отклики телезрителей - хотите? - перешлем, Николай Сергеич! Мы даем некоторым ваши координаты, вы не против? Электронные - это же не почтовые, никто к вам телесно не явится, дверь ломать не станет. Не хотите не отвечайте, о'кей? "О'кей это по-электронному аминь? - сказал Каблуков. Пусть будет о'кей".
Что все это отдает тем светом и что, возможно, тот свет происходящее на этом принимает всерьез, он почувствовал, когда пришли одно за другим послания от Крейцера и от Аверроеса. С Крейцером они виделись регулярно, раз-два в месяц приезжал "урвать от семейного тепла", как когда-то не без ехидства проблеял. Жил холостяком, какие-то таинственные дамы навещали, но, кажется, больше было таинственного, чем дам. Съедал с Каблуковыми ужин, ложился на диван брюшком вверх, горбиком вниз, закуривал и, дымя, замечательно говорил. Обо всем. О последнем концерте, о том, зачем этот полноватый, ухоженный пианист выбрал Шумана, что думал передать своего и что передалось помимо желания, какой тип музыкантов вообще выбирает Шумана и как это всегда, всегда нечестно по отношению к нему, к его сломанной в поисках артистического совершенства руке, к тому, как он бросился в Рейн, чтобы утопиться, к двухлетним перед смертью мучениям в психушке. О новой выставке, о том, как счастлив бывал несчастный художник, когда писал такой-то и такой-то холст, а несчастный потому, что получал за них копейки и даже самые преданные женщины уходили от его изнурительной нищеты и ставили ему в пример других, чьи картины висели в роскошных залах - наподобие тех, в которых висит сейчас его выставка, а он ярился и орал: и убирайся к этому ряженому в бубенчиках, к его золотым рамам с золотым обрезом по самые золотые ятра. В орденах, пояснял Крейцер. Молодая, сама себя разжигавшая язвительность заместилась в нем ровной колкостью. Едко говорил о людях - знакомых и малознакомых, а если совсем незнакомых, то кратко и ярко их описывал. И не снижал едкости тем, что такой же кислотой и на свои язвы капал, - прием, к которому прибегают все, чтобы снять упрек в осуждении. А как-то удавалось ему сохранить у тех, кого выставил в смешном виде, все, что в них есть достойного и просто положительного. Не отменяющего, однако, того, над чем можно посмеяться, и тем даже едче, чем они достойнее и положительнее.
"Отвечаю на вопрос, - начиналась крейцерова депеша, - который, помнится, вы мне не задавали. Да, я женюсь. Акт, равный самоубийственному совокуплению скорпиона. Моя избранница - или, не пойму, чуть ли не я ее избранник - молода, крепка, пышна, упруга, очень, очень соблазнительна. Русская женщина, выбегающая из бани на снег. Очень мне хочется каждый вечер, ночь и утро валяться с ней в одной постели. При этом не глупа, тонка, знает, что почем. Не остра - тоже достоинство, когда муж змея. Очень мне хочется, чтобы она сидела у окна над шитьем, а я под торшером с книгой.
Однако самое во всем этом влекущее - именно самоубийственность. Ей тридцать, и понятно, что суета под одеялом и вожделение при рассматривании ее вышивающей - ибо вышивать она будет, не только наклоняя к игле шелковые русые локоны, но и держа пяльцы на крутых бедрах, прижимая к кругу живота, свешивая чаши грудей, - продлятся хорошо, если от недели до двух. Сосуды, сосуды, забитые никотином, холестеролом и вообще миазмами безвыездно городской жизни, не позволят протянуть дольше. Инсульт - вот мой выбор. В конце концов нужно же когда-то совершить Поступок. Инсульт с большой и достаточно основательной надеждой на мгновенный летальный исход. Если же нет, ну что, поживу для разнообразия орхидеей. Анчаром.
Не без гордости скажу, что, кажется, в ее склонности ко мне присутствует то, что проще всего назвать на букву "л", - а то с чего бы это такую красотулю на такого меня потянуло? Может, поухаживает умеренно. Впрочем, исхожу из того, что я как раз тот мудрец, на которого довольно простоты, и мой конец будет исключительно жалок и бесславен. Хотя бы что-то! А не съезжание на дряблых ягодицах туда, где нас кое-что, зевая, ждет. Плюс, в общем, тошно. И вам глядеть на меня тоже должно быть тошно. Если нет, то вы извращенцы. Или святые - выбирайте.
Засим имеем честь: я, Крейцер Лев, иерусалимского дворянского рода, и Кустодиева (да-да, представьте себе) Людмила (скажите спасибо, что не Глафира), духовного корня, пригласить - пожалуй что и призвать - вас на торжество гражданского бракосочетания в качестве каких-никаких свидетелей".
Людмила оказалась вполне-вполне. Но не такая, чтобы на нее хотелось бросаться. Кровь с молоком - больше все-таки молочного. Волоокая, с медленными глазами, выражающими прежде всего и почти постоянно спокойствие. В макси-юбке - именно не в длинной, как у тех, что ходят в церковь, а в элегантной, фасонистой, может, и французской. Всего на голову выше Крейцера. "Дездемона, - шепнула Тоня Каблукову. - За муки полюбила. И он ее понятно за что". "На глаз - за вместительность", - пробормотал Каблуков. "Какой ты иногда бываешь противный". Специально свадебного у Крейцера оказались усы, пухлая щеточка, отчего верхняя губа нависала над нижней, как у верблюдика, сообщая лицу откровенную надменность. Процедура происходила в обыкновенном загсе - правда, подражавшем в торжественности и церемониальности Дворцу бракосочетания. Невнятная музыка, кисловатое шампанское, высокопарная речь регистраторши. Это с новобрачными даже не обсуждалось, таков был протокол. Пары немолодые и некрасивые: браки с, так сказать, подмоченной, негодной для Дворца репутацией. Крейцеры и на их фоне выглядели вопиюще неприлично. Группки сопровождающих у всех были малочисленны, но ни одна так, как у них. Минимальная бармицва, сказал Крейцер, оглядев их четверку. Ко всему они ввалились в зал еще и с чемоданами: прямо оттуда на такси поехали в "Шереметьево" - для медового месяца по желанию невесты при скептическом согласии жениха был выбран Израиль.
"Ничего не мешает мне лишний раз вам позвонить, - гласило электронное письмо Аверроеса, пришедшее на следующий день, - и, возможно, вечерком и позвоню, но есть четыре причины, по которым сегодняшнюю болтовню желательно из нашей общей сорока-с-чем-то-летней выделить. Во-первых, обновить девственный твой модем. Во-вторых, каждый день я покрываю словами до тридцати страниц: одной больше, одной меньше, разницы нет. С этим связано и то, в-третьих, что с годами оптимальной скоростью выражения мыслей стала для меня именно скорость письма. И наконец, в-четвертых, вчерашняя свадьба нашего эксцентричного друга - на которую я был зван и заранее освободил время, а все-таки не приехал.
Я не завидую ему. Чему тут завидовать? И не жалею его. Жалеть еще как-то можно себя. И свое: жену, детей, папу-маму. И то с натяжкой, огромной, и в самом первом приближении. Сколько раз уже горевал, когда следовало радоваться, и наоборот. Это всё общие места. Да у меня и энергии на чувства не осталось от чрезмерного умствования. (Если была когда-нибудь.) Но какая-то последняя струйка гуморального сока - нет-нет, и прожурчит в мозгу, в крови, в тонком кишечнике. И в такую минуту я могу чувствовать даже восторг. Я восхищен крейцеровой БЕСШАБАШНОСТЬЮ.
Жизнь - ловушка. Мысль - ловушка, страсть - ловушка. Привычка, мятежность, надежда - ловушки. Время, гуморальная жидкость, всё. Мы попались - это всем общим местам общее место, всем экклезиастам сигнал гасить свет и отключать сознание. Бесшабашность - это не обсуждаемое, возможно, легкомысленное, возможно, нет, принятие шести дней творения, всего, что они принесли, и отказ от седьмого. От субботы. Без-шабашность: нет субботы. Никакого почтения к назидательности шестидневных усилий и свершений. Принимать принимаю, никакого заключения для себя из этого не вывожу. Конечно, с Крейцером случится что-нибудь, с общей точки зрения ужасное: жила лопнет, в приюте для беспамятных заживо сгниет. Но никак про это не скажешь "вся жизнь псу под хвост". Она уже до этого - там. Крейцер ее взял и под другой хвост перебросил, и эти несколько мгновений полета в полноте вкусил. Бесшабашного не поймаешь Экклезиастом: дескать, и бесшабашность твоя - суета сует, и за нее приведут тебя на Божий суд. Он к этому относится бес-ша-баш-но. Я не поехал в загс, чтобы не разочаровываться. Бесшабашность в нашем сознании мешается с молодечеством, а Крейцер - удаль, да, бесспорно, но на вид такой не мо2лодец!
Самое стыдное, что случилось со мной в жизни, произошло, когда мне было уже сорок. Я попал в ГДР с группой Академии наук. ГДР, Франкфурт-на-Одере, можно представить себе убожество - но как-никак заграница. Мы вышли на тесную площадь с собором, на котором было написано - мне и сейчас хочется это дать по латыни, но в том-то стыд и заключается "живый в помощи Вышнего в крове Бога небесного водворится". Девяностый псалом, расхожий стих. Я в каком-то школьническом вдохновении прочел это вслух для всех. Просветил. Девяностый, объясняю, псалом "живый в помощи". Но славянский перевод неточный, в синодальном русском правильнее: живущий под сенью Всевышнего покоится под сенью Всемогущего. А еще точнее у Юнгерова: живущий помощью Вышнего под кровом Бога небесного водворится. По-гречески это звучит - и говорю по-гречески. А на еврейском - и по-еврейски. И не могу остановиться: следующий стих, объявляю, "речет Господеви". И опять: по-латыни, по-славянски, по-гречески, по-еврейски. И все заапплодировали - наша группа, представители немцев, переводчица, несколько прохожих, которым она рассказала, какой многоученый муж из Советского Союза посетил их неглавный Франкфурт. И муж начал раскланиваться, от похвал порозовев...
Ничего особенно стыдного, да? Но вспомню, и уже не щечки румянятся, а кровь в лицо бросается. Ты понимаешь, о чем я? Мелочное честолюбие, невыносимое - конечно. Это раз. Чем гордился, чем угощал - это два. Прочитанным - какая дешевка! Но главное, что какую же я жизнь жил и прожил, если ничего стыднее в ней не было! Никто не водил меня на веревке, как раба, никто никогда не давал пощечины. Не ловили на воровстве, не прятался, как застуканный любовник, под кроватью. Продемонстрировал на публике знания: среднего студента-классика из университета нормальных времен. Даже меньше: Рабле требует для человека, считающего себя ученым, знать еще халдейский. Так что скорее выпускник московской классической гимназии на рубеже столетий.
Но пусть бы я сказал что-то более выдающееся. И пусть бы сделал это автоматически, не желая снискать одобрения, не замечая вообще содержащегося тут тщеславия. Вот оно, мое поприще! Читать, читать, читать и сопоставлять прочитанное. Наука избегает удивления, предпочитает объяснение. Нет больше открывателей, есть интерпретаторы. Коперник и Ньютон, да тот же Эйнштейн, прошли мыслью в опасной близости от ядра космоса - ядра, в котором спрятан Бог. Храбрецы. Их отчаянность - та же, что Магеллана, бросающего свои корабли в неведомую бесформенную пучину... И я. Мы. Каблуков, где герои?! Где Робин Гуд?! Ты герой?
Непохоже. Ты действующее лицо. Допускаю, что ты - главное действующее лицо истории, которая называется "Каблуков". Все равно это подмена понятий. Лермонтов - для единократного употребления - имел право пародировать героя "героем-нашего-времени". Любое повторение, любое применение его формулы не к Печорину, любая расширительность - пошлы, отвратительно пошлы, ничего больше. Оглянемся: есть жертвенные натуры, считанные, но есть. Есть честные люди, есть совестливые. Есть прыгающие выше головы, берущие, как твердил нам Бродский, нотой выше - какой бы реальный смысл в этой нелепости ни содержался. Есть головорезы, ворье, уголовники - иногда крупномасштабные. Тянет кто-нибудь из них на героя? На Ахилла? На Гомера, взявшегося говорить об Ахилле? Думаешь, у Ахматовой "Поэма без героя" потому, что нет героя поэмы? Потому что нет героев, чтобы быть воспетыми, - вот почему! Последний был Солженицын. До 1974 года. И Буковский. До обмена на Корвалана. И Амальрик. До подстроенной автокатастрофы - иначе говоря, пожизненный. Но ты замечаешь: все одного толка - перед амбразурой, на которую надо бросаться грудью?
Собственно говоря, что2 мне хотелось сказать, я сказал. Письмо кончено. Но для печати - а как знать, может, ты станешь исторической фигурой и твоя переписка окажется драгоценной для потомков, - для печати давай завершим композицию Крейцером. Он - ирой. На сегодня (точнее, на вчера) настоящий.
А я всего лишь
д. ч. А. Н.
Ушаков Паша,
известный в узком кругу как Аверроес".
"Черт знает, что такое, - сказал Каблуков вслух. - Он никогда в такие откровенности не пускался. И вообще ни в какие". Тоня прочла, проговорила неуверенно: "Пожалуй, он прежде не сомневался. Не было времени". "Да нет, он на эту тему заговаривал, но уж так отвлеченно, так отвлеченно, полированными формулировками. Как будто мы с ним две мумии в соседних пирамидах. Я думаю, его так электроника разобрала. В живом письме нужно решиться: почерк, нажим пера хранят непосредственное психо-физическое усилие. Даже на машинке удар по клавише - это твой удар. А здесь мгновенно отчуждаемый от пишущего текст. Написал - ты, но читаешь, как чью-то книгу. Потому и Крейцер - "не глупа", "не остра", "соблазнительна", "чаши грудей". Про жену".
VIII
Вечером того дня, когда Крейцер с Людмилой расписались и улетели в Тель-Авив, позвонил Гурий, из Москвы. Съезд кардиологов, российский, - он почетный гость. Не давал знать заранее, потому что до самого конца сомневался, ехать ли. И сейчас, три часа после прилета, после проезда по городу, устройства в гостинице, сплошного и каждую секунду неожиданного русского языка, сомневается еще больше, правильно ли, что согласился. "Сильная встряска. - Он говорил медленнее, чем прежде, чем даже по телефону, когда звонил из Израиля. - С этим было покончено. Я полуумер, вы полуумерли. Так или не так, в сумме выходила одна полноценная смерть. Одной и достаточно, так ведь? Я смущаюсь говорить. Как будто употребляю слова, на которые уже не вполне имею право. Привыкну, конечно. Но всё вместе - как будто идет переливание крови, у меня в операционной, обычное, из безымянного, только с гематологическими данными, мешочка, и вдруг я опознаю, от кого конкретно эта кровь. И начинаю бояться, что у меня задрожат руки. Потому что, может быть, это и моя. Которую я сдал еще в школе, или в институте, или в ленинградской клинике, где работал. Сдал, отдал, ее не могло больше быть. Как спермы моего отца, пролившейся для моего зачатия. С этим не может быть встречи. Покончено - значит покончено: было, когда было, а когда нет, то этого нет, пусто, ноль. Я, как сел в самолет, все время взвинчен. А прилетел, мне все время кажется. Все люди в двух видах: они, и они же - субстанции спиритического сеанса. Администратор в отеле, горничная. Проходил с самолета в "Шереметьеве" - на ожидающих рейса за стеклом смотрел с изумлением: как они могут выглядеть так похожими на ожидающих рейса в Стокгольме, во Франкфурте, где угодно?"
Назавтра пришел, обнялись, расцеловались, обрадовались. Выглядел молодо, загар. Не сезонный, а понятно, что всегдашний, многолетний. В хорошей форме, оценила довольно Тоня, в хорошей. Вид благополучного человека, сказал Каблуков, а на самом деле? Гурию понравилось: да? по каким признакам? Ну вообще: плечи, голова, манжеты. Кожа лица. Руки шикарные. Костюм? - спросил он. Они согласились: костюм. "Английский, сшит на заказ. На Бонд-стрит. Сказать, сколько стоил?" "Какой-то он стал восточный, да? сказала Тоня, обращаясь к Каблукову. - И костюм, как у египтянина". Стали болтать, но Гурий говорил не совсем уверенно, осторожно, как будто извиняясь. И так же двигался - словно боясь задеть мебель, предметы. Время от времени повторял: ну да, не свой я здесь, не свой, отвык. Нигде не свой, только дома. Ни в Штатах, ни в Европе. Замкнутый круг: быть евреем наверное, и значит жить в Израиле, а живя в Израиле, кто ты еще, если не еврей? Другой еврей: не вообще, а как земля. Отличается же эта земля от всей прочей. Обетованная, святая - неважно: другая. Кровь уже потом, сперва земля. Не подумайте, не дай Бог, что патриотизм. Патриотизм тут - седьмая вода на киселе. А в том смысле, что, как бы это сказать, все люди евреи. Лев Толстой в первую очередь. Достоевский этот. Антей - еврей. Жить на земле конечно, хорошо, правильно. Но в идеале всем надо жить на этой земле. Не обязательно в Эрец - пусть в Ясной Поляне. Но чтобы земля там была эта. Обетованная. Тогда за нее можно и воевать, и кровь проливать. Как мы. Или просто мучиться - как вы.
Каблуков сказал: воевать, похоже, лучше. Воевать обязательно. Мучиться тоже обязательно. Но разница - как голодать: потому, что никого на охоте не подстрелил, или потому, что в магазинах полки пустые. Я тебе завидую. Ты сколько раз воевал?.. Три. Не завидуй. Антураж позабористей, а так - то же мученье. Мука - ощущение жизни. Самое точное. Самое подлинное. Чем чище, тем подлиннее. На войне всё замутненнее, и мука тоже. По "Шереметьеву" шел, аэропорт как аэропорт. А казалось, что война - не то вот-вот кончится, не то вот-вот начнется. Может, потому, что все-таки свет потемнее, чем в других аэропортах. Да просто мерещилось - встряска. "Случайно Крейцер тебе там не померещился?" - сказала Тоня. "Слу-ушай. Не хотел говорить. - Речь Гурия оживилась, ускорилась. - Именно! Это был он? А я решил, что всё, привет, ку-ку". "Что-то это значит, - проговорил он через три часа, уходя, уже в дверях. - Что я сюда, а он туда. Вместо меня. Забавно".
А в последний день рано утром перед самым выездом на аэродром позвонил: "Тут из посольства человек говорит, что вчера Крейцер погиб. Фамилии не знает, но вроде он, описание совпадает". И в середине дня Людмила, из Тель-Авива: Крейцера заколол ножом арабский мальчишка. В Вифлееме. Он отправился туда от израильского КПП в такси, набитом арабами. Это рассказал солдат, который по инструкции предупредил его - на иврите и по-английски, что он предпринимает путешествие под свою ответственность. Осмотрел храм, постоял у яслей - там его видел армянский священник. Вышел, с центральной улицы свернул в боковую. О факте смерти сообщил палестинский полицейский. По показаниям очевидцев, подрались два подростка. Крейцер стал разнимать и получил ножом в живот. Все единогласно утверждали, что Крейцер нападал, мальчишка не превысил мер самозащиты. Понятно, все было вранье - кроме убийства. Кроме смерти Крейцера. Невероятной в предположении.
Людмила вернулась в Москву, звонила, несколько раз договаривались встретиться, но нетвердо. Наконец пригласила придти в квартиру Крейцера. Перед тем успели порознь позвонить три его приятельницы, Каблуковы были с ними мельком знакомы. Все говорили о Людмиле дурно: циничная баба, хищница. Когда Каблуковы пришли, она с этого прямо и начала. Я знаю, что обо мне так думают. А и не знала бы, нельзя не догадаться, что будут так думать. Мне все равно. Я была прежде замужем, у меня были романы. За него - она неопределенно повела рукой, обозначая Крейцера, - выходить не собиралась, он хотел. Ни на квартиру, ни на имущество не целилась - если не верите, то и не надо. А вот на него - очень даже.
Вы его знаете всю жизнь, привыкли. Неприличная женитьба, нелепая смерть. Так вы думаете. А для меня он был одним из тех ста сорока четырех тысяч из Апокалипсиса. Выбранных из человечества. Я учительница истории. История древнего мира, средних веков. Пятый-шестой класс. Для учеников чепуха, как предмет чепуха, интерес представляет, наверное, только для меня. Он (опять рукой) откуда-то оттуда. Живешь, живешь и начинаешь верить, что кроме той, которая по телевизору, другой жизни нет. Других людей, других мотивов жить. Древние - все в хитонах, средневековые - косматые и в железе, мы - в прозрачных трусиках. А Лев - и там, и там, и там - и везде сам по себе. Как его на небе спроектировали и на Земле отформовали. И на мне женили - большой, хорошо темперированной молодой девице, вроде как на теплой мягкой пашне. И умереть выбрали - где! Не от инсульта, с которым он, как маленький, носился, не от слабости, а способом единственно достойным, извечно благородным - от клинка. И когда умереть! Вот именно когда? Вы можете сказать? Я его хоронила - я и представитель нашего посольства. Это было при Титусе, или при султане, или при Арафате - когда? Посольство, кряхтя, предложило гроб везти в Москву. Позвонили из газеты, я сказала, что он хотел лежать в Иерусалиме. Он мне уши прожужжал. "Вот моя мечта: умереть на тебе и чтобы меня сразу здесь закопали. Потому что, когда седьмая труба протрубит, все, кто тут похоронен, встанут из гробов - а которые в других местах, им еще под землей переть и переть досюда". Этого я, само собой, журналисту не говорила - как и про первую половину мечты. О чем мне сейчас сказать вам, кстати, ничуть не стыдно. Газета дала деньги: по крайней мере,вторая половина сбылась.
"Вы возьмите себе отсюда, что хотите. Хоть все. Вам это дороже. И этому Аверроесу скажите, академику Ушакову. Он над ним, когда рассказывал, подсмеивался, но уважал. И вообще кому хотите. Он говорил: пусть Каблуковы распоряжаются". Тоня спросила - улыбнувшись: "А как он над нами подсмеивался?" "Никак. Напевал: голубок и горлица никогда не ссорятся. Конечно, в том смысле, что, мол, ах-ах-ах. Не без этого. Ехидство подпускал, но, как сказать? - номинально: мол, я же Крейцер, от меня ждут. Но самому-то нравилось. Вы ему нравились. Он вас любил".
IX
Первое письмо с аттачментом вызвало легкое возбуждение: приложено нечто, существующее само по себе. Документ. Нечто более официальное, чем само письмо. На экране была приписка Гурия: "Тебе это пришло?" И - клик, клик - открылось, по-английски: "Г-ну Николаю С. Каблукову. Международный фонд поддержки сценаристов, Голливуд (адрес). Дорогой Коллега, IFSSH получил данные вашего кардиологического исследования и передал их на рассмотрение медицинской комиссии, состоящей из трех авторитетных специалистов (фамилии, третья - Gary Bulgak). Ознакомившись с ними, комиссия пришла к единодушному выводу о необходимости неотложной операции на сердце. Имеем честь и удовольствие сообщить, что на счету, открытом IFSSH на Ваше имя, в наcтоящее время находится $ 75,000.00 целевого назначения. Мы надеемся, этой суммы достаточно, чтобы покрыть расходы по операции, послеоперационному уходу и содержанию в близлежащей гостинице под наблюдением - ежедневным - медсестры и - регулярным - врачей в течение периода, необходимого для выздоровления. Без колебаний обращайтесь к нам со всеми вопросами, которые у вас возникнут. Искренне ваш (подпись), секретарь".
"Что за номера? - в манере, принятой в студенческие времена, написал он немедленно Гурию. - Чьи деньги? Кому я буду должен? Как ты себе представляешь, смогу я эти пять нулей отдать? Что значит "неотложной"? У меня стенокардия, но организм с ней знает, как справляться: десять-двадцать секунд постоять - и боль уходит. Ну полминуты, ну даже минуту. Фонду отвечу, естественно, нет - но после того, как получу от тебя объяснение". Отправил и тут же накатал вдогонку: "Вы там с вашими долларами, видать, совсем потеряли уважение к людям. Дескать, деньгам все рады, бедные - особенно. Правильно в школе учили: буржуазный Запад думает, что за деньги все покупается и продается. Мы отвечаем этим господам: нельзя ли для своих прогулок подальше выбрать закоулок? Правда, дорогой: ты что, не чувствуешь, что это оскорбительно - за моей спиной записать меня в нуждающиеся, в попрошайки, в бери-и-будь-доволен?" И через минуту еще мессаж: "Но также и, само собой, спасибо. Напиши, кого благодарить. А лучше сделай это сам от моего имени. В том смысле, что с благодарностью отказывается, имеет возможность и средства лечиться в России".
Ответ был: "Знаешь ли ты, что в иврите нет мата и мы взяли русский per se? Так что слово, которое я сейчас напишу, прочти как иностранное, а иностранное не может быть обидным, правда? Все три твои ответа - mudatskie (не знаю, как перевести). Откуда у тебя средства - откуда?! И какие в России возможности, - какие?!" Потом сообщил, что наводил справки о фонде: по желанию вкладчиков их имена держатся в секрете. В Москве, конечно, о каблуковской стенокардии заговаривал, но только один раз. Сказал: не в том дело, какое состояние сейчас, а в том, что оно ведет к фатальному исходу. Фатальный - не обязательно летальный. Но обязательно - к немощи. Наступит день, ты руку не сможешь поднять без стона. Калека тебя устраивает? Или ее? Они с Тоней, когда он ушел, обсудили. Решили, что сделать надо, как скажет здешний кардиолог. У них там, может, и пора, а у нас здесь другие мерки. Кардиолог признал, что пора, но не наседал. Год-два еще вот так прохо2дите. Однако лучше не затягивать. Кардиографию лучше пройти уже сейчас. Можно у меня, я делаю два раза в неделю. (Гурий: "А надо четыре в день".) Операция у нас на западном уровне в четырех клиниках. Перечислил. (Гурий: "Это легкомысленно. На западном уровне оперируют на Западе. В Америке - или у нас".) Вы о чем думаете: какую выбрать?.. Я думаю, выбрать мне вас - или моих деда-прадеда, которым операций не предлагали... Как хотите. Их время другое было. Без нашей живости.
Тут наступило лето, поехали в деревню. Сердце ныло редко, сразу проходило, грех было жаловаться. А к осени заболела Тоня. И вот теперь пришло напоминание от IFSSH - как будто дожидались, чтобы все это закончилось. В настоящее время на вашем счету вместе с банковскими процентами семьдесят девять... и еще пять цифр - с точностью до цента. И уже нельзя делать вид, что ну и что такого. А через неделю звонок от Любы Шверник, из Лос-Анджелеса. Мы с Лялькой в курсе, у Ляльки сын хирург, кливлендское светило, байпассы ставит играючи, как песню поет... Лялька, Лялька?.. Вересаева Лялька, помнишь: отец - кремлевский врач, внучка писателя... А назавтра она сама: здравствуй, Николай (что-то новенькое "Николай", в то время только в военкомате его так звали). Я говорила с сыном, объяснила, кто ты и что ты, он думает, можно будет попробовать провести через картези-оф-коллигс. Фо фри... А кто я и что я?.. Не пи-эйч-ди, о'кэй? Это огромное сэйв-мани. Фонд взаимной любезности коллег, ты не платишь ни цента. А после госпиталя переедешь ко мне, я живу в сабербе. Считай, парк... Ляля... Николай, донт мэйк трабл, о'кэй? Не делай волну, о'кэй? Си ю... Гудки.