16746.fb2 Каблуков - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 9

Каблуков - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 9

Идут по улице, врач говорит быстро, не останавливаясь, не давая себя перебить. "Кого вы из себя строите? Никакой вы не газетчик, а я не лекарь. Вы - советский газетчик, я советский лекарь. Главное, что мы советские. Что мы советские - это девяносто девять процентов нашего химического состава. Что мы терапевт, репортер да кто угодно - один процент. Нечего делать вид, что вы, как там, у них, ведете журналистское расследование. Подноготная ему нужна! Очерк-то, небось, уже написан. "Пятнадцатое очко, стадион замер. Женя высоко выпрыгивает над сеткой, видит площадку противника, спиной чувствует собравшиеся в единый пучок взгляды двухсот миллионов, которые болеют за нее, взгляды пяти девчат, что на площадке, и тех, кто сейчас на скамейке запасных, этот луч наполняет ее сердце нестерпимым жаром, она не смеет промахнуться - бьет! Есть победа, есть медали чемпионов!" Мне сорок, а я уже врач сборной. Малейшая - не ошибка даже - неточность, и я участковый врач районной поликлиники. Я знаю этих ваших девчат, как свои пять пальцев. "Видите их голыми, ощупываете". Рассматриваю, как жену никогда не рассматривал, щупаю, мну, массирую, мази втираю, лезу во все места. Я их не ню вижу, не родимое пятно где у какой помню - я их вижу на рентгене, все снимки держу в голове. Это мой автопарк, я механик, машины должны быть в полном порядке, смазаны, залиты бензином, на ходу. Одна чихнет - все начальство смотрит на меня; вторая - на меня никто уже не смотрит, меня больше нет. К счастью, и они стараются не чихать. Потому что и они, как и я, уже не могут без того, что имеют. Без заграницы - это первое. Без денег - в пять и десять раз больше зарплат ткачих и асфальтоукладчиц, которыми они были. И участковых врачей. Без бифштексов и соков. Поэтому они заодно со мной, и чуть что - доктор, это у меня не трещина в пятке? доктор, меня изжога мучает!

И начальство заодно со мной. Пока. Пока нет чепе - это их любимое слово. Чрезвычайное происшествие. Потому что чепе у меня - это чепе у них. Но я должен трепетать. Как все. Как вы. Перед своим начальством. Перед тем, которое видишь, но оно не самое страшное, не оно. А вот невидимое!.. Ну там, понимаете? Которое мы не смеем называть, а только головой мотаем в ту сторону, где оно находится. Оно в Доме. В каком-то доме, у которого нет адреса, но мы знаем, где он расположен, мы его видели, и в сторону той площади или реки, на которых он стоит, мотаем головой. Вот для них, кто в этом Доме, я собственноручно пишу лозунги, вычерчиваю таблицы, графики, диаграммы. Они мистика, и у меня мистика. Я не пью уже три года. Точнее, не пойман. Начальство леску подергивает - чтобы не забывал, где у меня под губой крючок. Я боюсь. Но я боюсь конкретной вещи и страхуюсь - завязал, зашился, не притрагиваюсь. А если притрагиваюсь - отпуск, конференция физкультурных врачей в Вятке, а еще лучше во Владивостоке, и только поездом, - то не раздвигая занавесок и не включая электричества. А тех, невидимых, я боюсь вообще. Боюсь всего. Страх перед опасностью: перед тигром, перед начальником - нормальный. Сильный, острый, не острый. Выпил, засекли, повязали, спустили с экскрементами в туалете - страшно, но точно так же, как бывает весело, беззаботно, отчаянно. Страшный страх - это когда не знаешь, чего бояться. Страшно, что двое детей. Что жена: вдруг она не жена, а стукачка. Что три года не пьешь. Три года не пьешь - и никто ничего не говорит. Страшно, что работаешь в сборной страны. И не выгоняют. Что в женской. Страшно, что в волейбольной. Ну и так далее. Что заграница, что зарплата, что жратва. И чем больше страшного, тем страх неудержимей. Диаграммы, лозунги - посмотришь, и вдруг, честное слово, что-то вроде ужаса накатывает. И что присылают корреспондента, и вот он идет по коридору. Не вопросов его страшно, не проницательности его какой-то особой - на вопросы-то мы ответим, уж как-нибудь вкрутим ему, что требуется, - а что идет.

И вы меня такого хотите на откровенность вытянуть? Чтобы я вам прямо так выложил: да, есть, наблюдал я этакое-сякое влечение, хи-хи-хи, у этой к этой, а у той к другой, и у себя самого, хи-хи-хи, наблюдал, а бывало, и к себе. Чего ж вы вашего главного вопроса не произносите? Давайте, давайте, его на ушко все слюнявят. Ну! Бойко, да? Баба или мужик, да? Отвечаю: на этот счет не обследовал. Выше пояса видел, молочные железы имеются, хотя развиты слабо и мало чем отличаются от мужских сосков. Волосяной покров лица заметный, ежедневно или через день сбривается. Случай в медицине не такой редкий: гормональные нарушения, а то и просто обмен веществ. Когда в первый раз попросил показать органы мочеполовой системы - рутинный осмотр, входит в инструкцию, - посмотрела внимательно в глаза и сказала: "Не хочу". Никакой грубости, никаких "отвали, мужик" - у нас такое бывает; никакого жеманства, тоже случается - а "не хочу", с достоинством. И добавила: "Жалоб нет". Из снисхождения ко мне: дескать, пиши в графу.

Теперь всё? Тогда, правда, отвали. Дай одному погулять - как сам хочу. А ты иди и в свою графу пиши: высоко выпрыгивает, спиной чувствует, здравствуй, победа". Он прибавляет шагу, и корреспондент отстает от рамки кадра.

(Указание режиссеру. 1) Не следует с налету, по первому впечатлению упрекать этот эпизод в некинематографичности, отсутствии захватывающего внимание видового ряда. Кинематографичность здесь - в скорости речи: она должна ощутимо превосходить скорость физического движения, ходьбы, соединенной с неадекватной жестикуляцией и, возможно, гримасами. Как бы быстро врач ни шел и ни увлекал с собой молчащего собеседника, усвоение его речи свидетелями: самим корреспонедентом, случайными прохожими, зрителями в кинозале - должно отставать от содержания речи, лучше всего до полного отрыва. Тем, кто ее слушает, достаточно лишь понять - пусть на подсознательном уровне, пусть на уровне догадки, - просто о чем она, в самом общем смысле. Детали, доводы, логика не важны, десятистепенны. Внушительность - во взволнованной моторности говорения, словно бы не принадлежащего говорящему, раз навсегда ускользнувшего от него. На экране: проход кажется ускоренным, снятым на грани рапида. Впечатление, что это слова разгоняют видовой ряд. Образы фона - мелькают, но слова мелькают быстрее - может быть, раза в два быстрее. Определить опытным путем: чуть ускорить, еще ускорить, чуть замедлить - пробами. 2) Включение в действие актрисы - последний поступок корреспондента. С этого момента самостоятельная его роль начинает наглядно умаляться, и за время монолога его спутника он окончательно - в соответствии с логикой своего появления в этой истории обнаруживает себя служебной фигурой. Он посредник, медиатор. Во всяком случае, до поры до времени.)

VI

Сценарий двигался рывками. Во-первых, потому, что Каблуков представлял его себе достаточно отчетливо, настолько, что дело, в основном, сводилось, к записыванию уже продуманного. Импровизация в момент письма как разовым огоньком вспыхивала, так с выполнением очередного урока и гасла. Тяги, в обычном случае растянутой и на собственно сценарий, и на последующую вовлеченность в съемку, на этот раз не возникало. История - и та, что с Дрягиным, и та, которая развертывалась в "Конюшне", - заранее знала свой конец. Конец был в ней главное: мгновенный обрыв всех с ней связей в день передачи рукописи из рук в руки. Никакого продолжения, ни отзвука, ничего ее не ждало, из чего будет следовать, что ничего и не было - рукописи в первую очередь. Во-вторых, они сняли квартиру, точнее, настояли, что будут снимать, а не просто в ней жить, платя только квартплату, на чем настаивал хозяин, а именно Гурий, уезжавший на полгода в Казань "по обмену". Как всегда, все у него было таинственно, не то Казань, не то после Казани еще в Красноярский край, "на вторую родину", помочь местной больничке, тоже "по обмену". Что это за обмен, объяснял так, как будто хотел, чтобы отвязались. Обычный, от них врач на мое место, я на его, вы что, не слыхали? Денег, понятно, не возьму... Деньги возьмешь - найдешь, кому отдать... А что: кому отдать, найду... Однокомнатная на Большой Пушкарской. Ах, Петроградская, как мы любим Петроградскую, это ведь и есть Петербург, наш Ветер-пург! Для, конечно, знающих и понимающих в розе ветров.

Перемена места жительства - это переезд, это устройство, новизна, привыкание, это время, которого требует возбуждаемый всем вместе интерес. Каблуков положил себе написать сто страниц всё про всё. Был на пятидесятой, когда своим обычным наскоком прибыл и заглянул Крейцер, "на полчаса" - что значило до двух ночи, то есть до развода мостов, то есть уже до свода, до утра. И между делом - а он почти все между делом, чтобы выходило, что дела никакого нет ни у кого на свете, - спросил, чего Каблуков сейчас выпиливает-то лобзиком... Да так, заказную одну вещь, и сегодня, по подсчетам, ровно половина... Откуда ж известно, что половина, если еще неизвестно, сколько целое?.. Тот объяснил, и от удовольствия Крейцер встал и обошел вокруг стола, чтобы в конце концов взяться, как для декламации, за спинку своего стула: "Вот она, фарисейская любовь к буквальности. Потому что у них ведь буква - это цифра". И уже Тоне: "Я же говорю: все фарисеи, все. По крайней мере здесь, в этом, как тонко подметило население, городе белых ночей и черных суббот". Ленинградцев тогда заставляли работать и по субботам. Обошел еще раз: "Потому вы, наверное, в Москву и не переезжаете: там и фарисеи, и саддукеи, и коренные римляне, и варвары, а сейчас, говорят, и первые христиане появились - все в равном положении. Переезжайте. В Москве кроссворды легче. Я у вас открыл газету: "Исследования логистики состязательного движения, представляющее сущее через тематизацию скоростных режимов его существования", десять букв по вертикали. Так и не отгадал. А в Москве: "Полусон", пять букв - дрема".

Дрягин подгонял, Каблуков в ответ: пишу, пишу, вам же нужно бомбу, вот бомбу и сочиняю... Покажи хоть, что уже есть... Показ как аванс: показал (получил) - и зачем дальше писать? Цель-то как бы и достигнута... Ты, кстати, насчет аванса вот что: уперся - твое дело. Но мой тебе совет: присматривай квартиру на покупку. Я себе две купил: здесь за взятку, в Москве кооперативную. А ты меня не хуже... Вашему брату и за взятку?.. Не всё на ультрачастотах. Деньги когда-никогда должны всплывать живые - чтобы нам не забывать, как выглядят. И не съехать на пятой точке в самодельный коммунизм со своим еще социалистическим рылом...

Бомбы, однако, не сочинялось. Но что-то человеческое за именами дышало, особенно за Бойко и этой самой Людой, с которой стал у нее складываться непонятный узор. Каблуков записал ее в Семеновы: в каждой команде - лыжной, гимнастической, даже у альпинистов - обязательно была Семенова. Проверил списки волейбольной, и повезло: за десять лет ни одной. И у тех, кто заполнял с ними спецавтобус "Икарус", маялся на тренировке, выходил на площадку, кто высыпал мячи из огромной плетеной кошелки, а потом их собирал, - появлялись лица: как на фотобумаге в ванночке. Даже с той стороны сетки, у соперниц, нет-нет и выскакивала какая-нибудь не-вообще голова и произносила осмысленные и не обязательно об игре слова. Какие-то болельщики ждали их на выходе и, коротая время, тоже говорили, не что мяч круглый, а как будут добираться домой и что скажут жене, чтобы не ругалась, а налила супу. Отец и мать Бойко вдруг вылезли на свет - и тоже чего-то такое излучали, и у них кровь токала. Да даже корреспондента Каблукову не хотелось совсем-то выпускать из вида - порученное дело сделал, за ненадобностью слинял, а не чужой человек: как он там? И когда Дрягин, читая наконец готовый сценарий - а читать его Каблуков посадил в комнате, сам ушел на кухню смотреть телевизор, Тоня нарочно придумала уехать в Павловск побродить, - сказал громко: "Ну уж ты уж!", и это было про врача, Каблуков заговорил жарче, чем если бы врач был его реальный знакомый. "А это вы себя спросите, почему он такой. Куклой никому не интересно быть, а вы: будь! Меняй организм на механизм. Но веди себя при этом органически, ты же не кукла".

Дрягин на это сперва хаханьки, цинические парадоксы, насмешки над идеализмом, и тут же без перехода - доверительный тон единомышленника с поправками. Потом вдруг резко, зло, всерьез: да нет такого, абсолютно измысленный тип, даже не кинофигура, чистейший сюр. Но Каблуков как ждал, и ждал не на той точке, кочке, точке, куда тот шагнул, заступая за границу освоенной обоими территории, а много дальше, и не козырем стал отвечать, а разом смешал все карты: те, что на руках, с еще не сданными. "Давайте сюда рукопись. И расходимся. Никто никому ничего". Мгновение Дрягин как будто примерялся - и выбрал расползшуюся вокруг рта улыбку: "Це-це-це. Какой быстрый. Я еще не дочитал. Ты подумай: из-за врачишки, которому и на имя не расщедрился, на дыбки встал". Каблуков себя контролировал, истерики отнюдь не желал, но и захваченной позиции, которая, как он ощущал, в первый раз с их ужина, с прихода в кабинет, с дрягинского телефонного звонка наконец-то верно отвечала расстановке сил между ними, уступать не собирался. Диктует он. Тот может быть недоволен выбранным отрывком, просить заменить другим, отказаться писать, но права говорить, чтo диктовать и чтo нет, не имеет. "Вы мне, Сергей Николаевич, не сват, не брат, и этот врач, чье имя я почему-то не узнал, мне вас дороже. Я так говорю, чтобы вы понимали расстановку сил. И приняли к сведению". Дрягин повернулся и ушел в комнату.

VII

Глядя то в телевизор, то в окно, то в номер журнала "Юность" с повестью, которая иногда повествовала, как могло быть, чаще, как не могло, и никогда, как было, Каблуков мысленно представлял себе, чтo Дрягин за стеной в данный момент читает и чтo про это думает. Корреспондент (уже не претендующий быть характером, просто фигура, маска, тень, связывающая действие) знакомился с "Евгенией Касьяновной" - так представилась ему Бойко. При этом в кадре он находился словно бы контрабандно, кусками, то частью головы, то рук. Это была пантомима: они что-то говорили друг другу, она с видом угрюмым, он, насколько позволяли судить обрывки, само обаяние, губы шевелились, но слов, как в хроникальных пассажах, не было слышно - и так все ясно. Ее голос раздавался неожиданно: "У Семеновой спросите, она себе забрала". Звали Семенову, она появлялась - юная, долговязая, курносенькая, кровь с молоком, коротко стриженная. Все время дотрагиваясь до волос, спрашивала у Бойко: ну как? У той мягчело лицо, живел взгляд, рот приоткрывался, чтобы, если что, может, даже и улыбнуться, и изрекал, что так культурней, но с косичками было нормальней... Но вы же сами говорили... Корреспондент со всей, на какую способен, обольстительностью пытался вмешаться, физиономия и жестикуляция, опять-таки насколько можно было уловить по фрагментам, передавала напор речи, но картинка оставалась немой, звук выключен. Обе без выражения смотрели на него, потом младшая взглядывала на старшую и произносила: "Так пусть приезжает, вечер-то у нас свободный, я покажу".

Она открывала дверь, корреспондент входил в квартиру-распашонку, и первое, что видел, была надпись на бумажной ленте над входом в одну комнату - "Бойко Евгения", в другую - "Семенова Людмила". Сама Бойко сидела в кухоньке на табурете, обе казались гигантскими под этим низким потолком, тогда как он - просто высоким мужчиной. Хозяйка вводила его в первую комнату, стены в ней были скрыты под множеством фотографий, а вместо лампы сверху на упругом ремешке свисал волейбольный мяч. Семенова шлепнула по нему: наподобие боксерской груши он заметался между потолком и ее ладонями. На фотографиях великая спортсменка парила над сеткой и просто в воздухе, с мячом и без мяча, на замахе и после, падала на спину и на живот, в тренировочном костюме, в майке "СССР" и "ЦДКА", стояла в строю, всегда первым номером, в группе атлетов с популярными лицами, пожимала руку узнаваемым и неузнаваемым солидным мужчинам в тяжелых пиджаках и женщинам с иностранными лицами, одетым, как она. Фотографии перемежались треугольными и прямоугольными вымпелами разных цветов, на подоконнике стояло несколько кубков и статуэток: спортсменок вообще и Бойко в частности. "Это ей в игрушки поиграть пока охота, - объяснял ее голос с кухни, - так я дала". Корреспондент, все так же словно бы всовываясь в рамку кадра, рассматривал предположительно, пряча под заинтересованной улыбкой гримасу небрежности, что-то беззвучно спрашивал, ему беззвучно отвечали.

Вдруг голоса прорезa лись. "Мы пойдем, - говорила Бойко, - а вы папки посмотрите. Дай ему. Как кончите, поднимайтесь на следующий этаж. Две двери, кожей обитые, обе мои". Корреспондент оставался один, то есть комната выглядела пустой, но иногда сбоку всовывался его локоть, плечо. Пальцы перекладывали все те же фотографии, множество газетных вырезок со снимками и без, дипломы, грамоты. Через пять минут становилось понятно, что ему уже нечего было делать, но и являться так быстро неприлично. Он открывал дверь в другую комнату. Там стояла высокая металлическая кровать с периной под кружевным покрывалом и несколькими взбитыми подушками разных размеров. Над ней единственная фотография - Люды Семеновой, еще девчонки, лет тринадцати, в ситцевом платье, выпрямившейся над грядкой с ботвой, над холмиком накопанной картошки, с руками, черными от земли. С двумя косичками. Он тенью подходил к зеркальному шкафу, неприязненно глядел на свое отражение, делал рожу - что-то из этого в стекле промелькивало, что-то нет. Открывал дверцу. Среди нескольких жакеток, юбок, платьев шерстяных и шелковых, все без фасона и темные, блузок, все белые или бежевые, висело красно-бело-голубое, в рюшах и складках, с буфами, с низким вырезом, с топорщащимся подолом, который, вероятно, не прикрывал колен. Маскарадное не маскарадное, бальное не бальное: праздничное - неизвестно, на какой праздник надевать. Он отгибал ворот, со спины изнутри было фабрично вышито "Barcelona". Открывал отделение для белья - полка с лифчиками, с трусами, с нижними сорочками и отдельно ночными рубашками. Его рука протягивалась, вытаскивала пояс с резинками для чулок, два пальца справа, два слева растягивали верхний край, начинали не то поворачивать, не то приближать к лицу - стремительно складывали, совали обратно, решительно закрывали дверцу. Затем его спина в свитере заслоняла видимость, но продолжала едва заметно шевелиться, сдвигаться в одну сторону, в другую - как если бы он, опять наблюдая себя в зеркале, мотал головой. Например, стряхивал наваждение или подтрунивал над собой и порицал, после чего, довольный, себе подмигивал.

Этажом выше, действительно, две из четырех дверей были обиты кожей, он позвонил в обе. Одну открыла одна, другую - другая, шутка им понравилась, улыбались. Внутрь все вошли через одну дверь, потом изнутри появились в другой: между трехкомнатной и двухкомнатной квартирами была пробита стена одна из привилегий чемпионки мира, заслуженного-перезаслуженного мастера спорта. Но потолки такие же низкие, такое же ощущение тесного пространства. Теперь, по мнению обеих, пришла пора просмотра матчей и тренировок, записанных на узкую пленку. Повесили на стену экран, задернули шторы, застрекотал проектор, и показались те же однообразные, повторяющие одна другую картинки, только движущиеся. Молодая и пожилая смотрели на них привыкшим взглядом, изредка коротко говорили что-то техническое - друг дружке. Только однажды во время тренировочного фрагмента, когда играли в казаков-разбойников, одни девушки возили на плечах других, всадницы сшибались в рукопашном бою, стараясь сбросить соперницу, и случилось, что в кучу сошлись сразу три пары, Бойко сказала в расчете на корреспондента который продолжал быть за кадром, то есть его как бы и не было в комнате: "Лакоон. Нас в музей возили, в Риме, что ли, - там был". Она остановила пленку, изображение замерло: много переплетенных рук, ног, тел, непонятно, какие чьи. "Одни змеи, без людей", - прибавила она и мрачно хохотнула, не дольше секунды. Встала, нашла другую коробку с пленкой, поменяла, пустила ускоренно: проход всей командой по залам музея - пока не замелькала скульптурная группа с Лаокооном. Опять остановила, поглядела, сказала серьезно: "Не, со змеями красивее", - с ударением "красивe е". Люда подтвердила: "Со змеями красивe е". "Красивe е. Красиво". И та, как эхо, повторила.

Потом еще пленки, любительские: мы на Елисейских полях, мы на лестнице площади Испании, мы в Эскуриале. Держимся кучно, может быть, слишком, потому что опять не разобрать, это чей локоть, колено, сумка с "СССР", свитер с "СССР", и кто там спиной повернулся: это ты, Людка, - да Ольга это - ты, ты, Ольга вон - да это ж вы, все лица тут, вашего нет, потому что отвернулись. И везде толпы народа, и опять не различить, где не мы, где мы. Опять Бойко говорит: "Лакоон", молчит и прибавляет: "Со змеями красивe е". Люда ей возвращает, и обе смеются. А дальше каждую минуту в два голоса "со змеями красивe е" - и хохочут. И, правда, смешно: швейцарские Альпы - "со змеями красивее", Лазурный берег - "со змеями красивее", мавзолей Георгия Димитрова - "со змеями красивее".

VIII

Что можно сказать: бедный Дрягин? Уже на враче понял, что это не тот сценарий, какого он ждал, и чем дальше, тем "не тее" становится. Но ведь вовсе и не бедный - потому что не такой, а другой, для него неожиданный, это он написал. Сам не ожидал, а вот как получилось. И Каблуков, когда еще не писал, а предварительно думал, кто в эту историю войдет, а кто нет, и как войдут и что сделают и скажут, а что нет, тоже не ожидал, что именно и только эти, именно и только так и то. Творчество, ёкэлэмэнэ. Результат, неожиданный для автора. Дрягин ждал, что получит сценарий, который за него напишет Каблуков, а получил настолько "не то", что уже неважно, чье это не-то, Каблукова или его собственное. Неважно - что значит: все равно. А коли так, то пусть его. Раз, и автор сценария! - не будем жалеть Дрягина, не будем. Может быть, и он - сколько прошло времени? полтора часа? - перевалив за середину, встряхнулся, сбросил с себя разочарование от того, что его представления о рукописи, которую полтора часа назад открыл и сейчас прочтет, не оправдались. Может быть, уже читает довольно увлеченно, то там, то здесь удивляясь, как оно поворачивается. И не очень-то отличаясь от удивлявшегося, возможно, в тех же местах и тем же поворотам Каблукова.

В конце концов что такое плагиат? Только то, что украдено, списано, выдано за свое - ничего другого. Как он говорил? - не куклы. Люди - не куклы, а действующие лица. Каблуков поставил их в условия, подобие лабиринта - эко дело! Расставил ловушки, но даже не маскируя, и совсем примитивные, напрашивающиеся, естественные, то есть и не мастерил их, взял готовые. Вот и вся его работа. А дальше, как действующим лицам положено, они сами стали действовать. Короче: Каблуков писал, они говорили, что писать. Он свое, они: а наше правильнее. Их действия - их собственность, а так как они фантомы, то собственность фантомов. И первоначально бродили-то они в голове у того, кто их предложил, а предложил-то Дрягин. Что же тут красть, у кого списывать, чье выдавать за свое? Ну-ну. В общем, не обязательно, как хотел, можно и так. Теперь уже любопытно, в каких таких не Бог весть каких они положениях еще окажутся, как из них выйдут, как друг с другом разделаются.

Упомянутая мельком при просмотре пленок Ольга, например, выступала на передний план действия. До появления в команде Люды они с Бойко представляют собой, в зависимости от того, чтo хотеть видеть, закадычных подруг - или наперсниц: пару, спаянную самой тесной близостью. И игрок она того же уровня, что Бойко. И играет на позиции под ней: вешает мяч под удар, сама, если мяч идет вдоль сетки от кого-то, взлетает одновременно с ней, путая блокирующего противника. Семенову сперва берут ей в дублеры, на краткие замены - лишь впоследствии находят ей место в защите. Ее приход нарушает и игровые связи, и, гораздо существенней, личные. Ольга немедленно начинает ее третировать, шпынять, издеваться. Это только усиливает покровительство Бойко над новенькой, возникшее так же сразу. Его нельзя не заметить присутствующим. И не только его, не только опеки и поддержки, а еще и умиления и ласки - проявляющихся в том, как она на Люду смотрит, с какой интонацией с ней разговаривает, как, взяв у нее спортивную сумку, ждет, чтобы та завязала шнурки. И вызывающих у той ответные доверительность и нежность. Все это выражается грубовато, сплошь и рядом неумело, потому что вне рамок какого бы то ни было этикета ухаживания, непосредственно, самодельно. Стоять за этим может весь спектр отношений: сестринских, материнских-дочерних, силы и опыта к слабости и наивности, просто подруг и, как многим из окружающих хотелось бы, любовные. Есть основания видеть любые из них, но какие ни выбрать, столь они многозначны и неопределенны, что ни про какие нельзя утверждать, что это главные, не говоря уже единственные.

Ольга переходит к интригам, натравливанию на Люду, а предоставляется возможность, и на Бойко других девушек, распусканию слухов, передаче, что те про них якобы говорят за глаза. А параллельно с этим искусно портит той и другой игру: непредсказуемым пасом - вина за плохой прием которого падает на принимающих, неготовых к нему и растерявшихся; не дотягивает до нужной высоты или, наоборот, перебирает при навесе какой-нибудь сантиметр, незаметный для глаза, - это при аптечной и автоматической выверенности каждого движения в игре такого класса; и так далее.

(Указание режиссеру. 1) Техническую сторону волейбола следует показывать как отражение человеческих отношений - конкретно этих трех персонажей. Пусть по меркам требований уравновешенного видового ряда ее будет с избытком: первое, что нужно дать понять зрителю, - это что пас, навес, поднятый или упущенный мяч суть ревность, месть, разрыв, укрепление нового союза. 2) Примерно с четверти-трети сюжета - когда именно, определить по интуиции - имеет смысл окончательно создать иллюзию, будто фильм весь снят как документальный. Различие между показанным на домашнем проекторе и совершающимся здесь-и-сейчас сходит на нет, одно сметывается с другим почти без швов. Почти - потому что ощущение условности в такой стыковке все-таки продолжает соприсутствовать вторым планом: рамка несколько раздвигается, свет устанавливается, а не берется какой есть, лица выглядят более портретно. Вообще: на все ложится тень поставленности - едва заметная, но присутствующая.)

Наступает июль, отпуск. Как ни демонстративно радостны разговоры игроков о предстоящем месяце свободы, единственном в году, за ними проступает неуверенность и беспокойство людей, приученных существовать в армейских, чтобы не сказать тюремных, условиях, когда их жизнь устроена и обеспечена не ими, а теми, кто думает за них. Кто делает ее - занятой. И на время каникул самое простое - санаторий, всем предлагаются путевки. Бойко и Люда выбирают Сочи-Мацесту, полечить грязями болячки, выговаривают себе номер на двоих. Накануне отъезда приходит телеграмма, подписанная "Устинья": это от матери Бойко, из деревни - они с отцом хворают, просят навестить. Евгения колеблется, но Люда согласна ее сопровождать. С неохотой, вынужденно, обе принимают решение ехать, Сочи откладываются на неделю. Начинается путешествие с пересадками с поезда на поезд, всякий раз более медленный, более разболтанный и грязный, чем предыдущий. Один за другим мужчины, как правило, выпившие или пьяные, лезут знакомиться, чутьем принимая за своих, городская же внешность, вдобавок с непривычным лоском, только раззадоривает. Наконец, узкоколейка до лесопилки, грузовик до колхозной усадьбы и телега до деревни.

Не то что родители оказались больны по-настоящему, так, чтобы приезжать проститься, - как поняли телеграмму и сразу сказали друг другу дочь и подруга. Мать, увидев их, поохав и поплакав, заторопилась, подоила козу, спустилась в огород, нарвала редиски, зелени. Объявила, но как-то без уверенности, что зарежет козленка, - а те: ни в коем случае, - и принялись вынимать из рюкзаков, что привезли (большие жестяные банки с ветчиной, многочисленные консервы, два круга сыра, крупы, муку, сахар). Скорее отец был нехорош: не вышел, остался, когда они вошли, лежать на лавке, не поздоровался. Когда же встал по своей надобности и в избе выпрямился, то понятно стало, в кого дочь: длинный, ширококостый, правда, исхудавший, темный, с неподвижным лицом. У него был вид живущего где-то, например, на лесной зимнице, а сюда наведывающегося время от времени - как Касьян, чье имя он носил, напоминающий о себе раз в четыре года 29 февраля. Мать, едва за ним хлопнула дверь во двор, постучала указательным пальцем у виска. И вся деревня была такая: лежала полутрупом, хорошо если через пять домов на шестой кто-то еще шевелился. Не только луга никто не косил - улица, все дома обросли высокой травой. Лишь там, где паслись считанные козы, было выщипано до плеши, да еще несколько для них же выкошенных в произвольных местах лужаек.

На одной из них, перед домом, достав из рюкзака мяч, приехавшие стали играть: удар - прием - удар - прием, редко когда упустят на землю. Ирреальная сценка, инопланетяне. Подковыляли десяток старух, тройка стариков, все с палками, все одетые в теплые кацавейки, несколько и в валенках, остановились неподалеку. Сошла с крыльца мать Евгении, стала поближе, выражая в смешках, одновременно хвастливых и смущенных, смесь гордости за гостей и за них же неловкости. Однако искусность этой, возможно, впервые увиденной перекидки мяча постепенно увлекает собравшихся, вызывает восклицания, недоуменные и одобрительные, обмен впечатлениями. Это, в свою очередь, заставляет их играть азартнее. Мяч, пробитый Евгенией, отражается Людой, и еще раз, и с падением вперед, и на спину, и без снисхождения пущенный в уже лежащую, но все-таки поднятый ею, и последний раз по распластанной и потому отбитый уже куда попало, допрыгивает и докатывается до ворот, и только тогда все замечают Касьяна, стоящего в створе калитки. Мяч лежит у его ног, Люда просит бросить, пнуть, приглашающе машет рукой тот не двигается с места. Она подбегает, смеясь, подает ему в руки, предлагает кинуть в дочь - он как будто не видит, не слышит. Она делает два шага прочь, неожиданно присаживается, будто бы подтянуть носки, и, сделав вид, что не знает, куда девать мяч, бросает отцу. Тот рефлекторно старается поймать, неуклюже дергает руками, промахивается, она тотчас подхватывает, повторяет всю операцию, он снова роняет, она снова подкидывает, наконец он кое-как справляется. Все это происходит в считанные мгновения: он не успевает опомниться, как стоит с мячом в руках под смех зрителей, покрасневший от усилий, неожиданности и волнения, и, теперь уже вынужденный избавиться от мяча, бросает его, пытаясь еще и поддеть ногой, в сторону дочери - все так же неуклюже. И какая-то трещина пробегает по его лицу, не улыбка, конечно, но что-то живое, а живое всегда уязвимо, хоть для улыбки, хоть для слез.

Назавтра мать рассказывает, что боровиков в лесу косой коси, земляники ведрами собирай, а комаров хотя и тучи, но не едят, от человеческого духа отвыкли. Это подается как развлечение и удовольствие: приглашение, от которого не отказываются. Уже и короба с брезентовыми ремнями через грудь и лоб готовы, и бидоны пятилитровые. Евгения говорит, что местa помнит, гостьи отправляются. Всё и вправду так, как мать описала, - только когда полные короба вынесены на опушку и поставлены, чтобы не потерять их из виду, на высокие пни, а в бидоны, повешенные на шею, начинается спорый, двумя руками, сбор ягод, обеих как прорывает: наперебой и с одинаковыми подробностями они признаются друг дружке, как терпеть не могут труд, труд, труд, с раннего детства связанный со всем, что деревенское. Включая эти неподъемные кубы грибов, бадьи ягод, после которых не разогнуться.

Но, когда приходят домой, распаренные и припухшие от укусов мошкары, оказывается, Касьян ждет их на крыльце с приготовленным сюрпризом: не туда ходили. Женька, говорит он, может дома оставаться, а тебе вот кузовок, сведу на луговую клубнику. Всё это - ни на кого не глядя, в пространство. Мать пробует вмешаться, хотя бы отложить: "Вы сперва клещей друг с друга снимите". Но тут обе хором: "Нет у нас клещей" - как если бы стеснялись. Дочь, однако, хочет отца отговорить, спорит, провоцирует на переругивание он попросту не вступает с ней в разговор. Да и Люда почти сразу соглашается и, наскоро перекусив, той же дорогой уходит с ним. Придя на место, он садится на штабель бревен, неизвестно когда и для чего сюда свезенных, а она принимается собирать ягоды. О чем-то он ее изредка спрашивает, она отвечает, и так же, время от времени переговариваясь, они возвращаются в деревню.

Следующий день - последний, под вечер недолгие сборы, мать сует в рюкзаки высушенные грибы, разлитое по банкам варенье, полотняные мешочки с сухим укропом, прошлогодний лук, морковку, хранившуюся в сухом песке в подполе. Люда берет в руки мяч, говорит: "Оставляю. Я вам рассказывала, какие у меня две комнаты - одна моя, одна ее. Вот и вы у себя ей сделайте. У вас же тут мировая величина родилась".

"Пойдем-ка я тебе тоже комнатушку покажу, - говорит Касьян. - Тоже делал старался". Они проходят в так называемый двор: просторное помещение, с закутами для свиней, для овец, для коровы, стойлом для лошади - заколоченным крест-накрест досками. Все пустое, с широкими прорехами в крыше, воняющее отхожим местом. Подводит к свинарнику, ногой разбрасывает мусор, сшибает присохшую грязь. Отодвигает Люду, чтобы не заслоняла какой есть свет, сам наклоняется и ее манит посмотреть. На твердой, чуть-чуть выпуклой доске еще можно различить островки иконописи. "И так весь пол. В колхоз шел первый. А когда церковь под клуб пустили, чего-то во мне сбилось. Колокола сбрасывал, алтарь рушил, что на стенах, срывал. Потом выстелил вот свинкам. С иконостаса брал, самые большие. По размеру подгонял, чтобы без щелей. И церквы не стало, и клуба не вышло. Через год ночью туда забрался - и палить из ружья. До того весь год только пил и когда-когда хлеба кусок жевал".

Прощание. "Так я, чего обещала, пришлю", - весело говорит Касьяну Люда. Женя и мать заинтригованы, но, как ее ни расспрашивают, натыкаются только на отшучивание. Обратная дорога. Из райцентра поезд до области только через день, они идут в Дом крестьянина. Администраторша, взяв паспорта, приходит в ажиотаж: имя Евгении Бойко ей известно, только что видела в кино в "Новостях дня" перед художественным фильмом. Свободных мест достаточно, но спальни, как в общежитии, на много коек. На втором этаже есть специальное крыло "для начальства", номер со своей умывальней и - в примыкающем отсеке коридора уборной. Правда, с одной, зато двуспальной, кроватью. Несколько секунд все трое в смущении. Люда первая говорит: "Я не храплю", тогда и Бойко: "Я тоже".

Слоняются по городку, на Люде нейлоновая блузка со стоячим воротничком, на Евгении - на вид мужская ковбойка, если бы не мелкая клетка и вытачки по фигуре. Заходят в краеведческий музей. Бивень мамонта, каменные ядра, пушечка, не то отбитая Пугачевым у Михельсона, не то наоборот, непременные прялки, ковши, берестяные туески и торбы, несколько пар валенок местного производства, бушлат и отдельно кожанка матроса, принесшего сюда революцию, и - угол, целиком посвященный Бойко. Чтобы скоротать остаток дня, покупают билеты в кино. Действительно - те "Новости дня", где она подает, принимает, прыгает, бьет и в ответ на поздравления говорит, что это заслуга команды. Потом фильм "Петер": миниатюрная Франческа Гааль выдает себя за мужчину. По тому, как обе стараются смотреть только на экран, не переговариваясь, не касаясь друг друга, понятно, что опять они испытывают смущение. Когда выходят на улицу, уже темно. Танцы в городском саду: парни вроде бы и примериваются к ним, но все ниже ростом и не очень понимают, как с такими себя вести, - так и не подходят.

Наконец спальня в Доме крестьянина. Бойко заходит в умывальную. Почистив зубы и сполоснув лицо, глядится в зеркало. Расстегивает рубашку, смотрит на грудь, мускулистую, но почти плоскую, с двумя мешочками сосков, больше похожих на собачьи. По всей коже - синяки, за последние дни пожелтевшие, корочки ссадин, легко отлупливающиеся пальцами. Отводит взгляд, снимает рубашку, плещет на себя водой, вытирается. Накидывает ночную фуфайку. Теперь очередь Люды, слышно, как она звенит рукомойником и фыркает. Когда входит, Евгения уже под одеялом, у стены. Люда гасит свет - комната освещена уличным фонарем. Залезает в постель. Некоторое время обе лежат на спине, закрыв глаза. Бойко говорит: "Ну я сплю", - и в момент, когда отворачивается к стене, быстро вытирает каплю, набежавшую в угол глаза. Люда широко открывает глаза и глядит в потолок, пока такая же капля не начинает ползти у нее к виску. Тогда поворачивается в другую сторону и соединяет веки.

IX

Каблуков заглянул в комнату, взял со стола ненужный ему блокнот. Дрягину оставалось несколько страниц. Корреспондент объявляет на планерке, что материал не складывается. "Ну что мне писать: Женя высоко выпрыгивает над сеткой, чувствует спиной поддержку болельщиков, здравствуй, победа? Дайте еще время". "А сколько тебе нужно?" "Полмесяца, не знаю, месяц. Надо ход какой-то найти". "Ме-есяц? Вот что, отдай, что наработано, отделу спорта, они за три дня сделают. Выпрыгивает, чувствует каждой клеткой, есть медали чемпионов - вот-вот-вот-вот. То, что доктор прописал и чего ждет читатель". И дальше путешествие корреспондента по тому же маршруту. За свой счет и тоже в отпускное время. Два телефонных звонка: актрисе - тоже об откладываемой на неделю поездке (между делом сговоренной, только в Крым), в ответ - брошенная трубка; и врачу - приглашение присоединиться, в ответ: с какой радости?

В райцентре - расспросы администраторши, которые она так и не поняла, на что наводили. На открытой платформе, прицепленной к допотопному паровозику узкоколейки, - неприязненное молчание работяг, нежелание вступать в разговор и наконец прямая угроза отвести, куда следует, для проверки. Механик, по прибытии вызванный с лесопилки, изучает удостоверение и кое-как успокаивает подозрительных и бдительных. Только возчик, взявшийся довезти до деревни, сам заводит разговор, под переваливание телеги с кочки на кочку, о городских парне и девке, которых недавно доставлял туда же и забирал обратно, - но на этом сообщении и кончает.

Еще издали они замечают Устинью, стоящую на крыльце и тревожно вглядывающуюся в их приближение. Оказывается, пропал Касьян. Как дочь с подругой уехали, целый день что-то ладил в свинарнике, отодрал доски от лошадиного стойла и там тоже возился. Назавтра разрe зал ножницами старые белые кальсоны, чернильным карандашом долго выводил на них буквы. Мелкими гвоздиками прибил к притолоке над той и другой калиткой, под каждый гвоздик латунный квадратик. Выйдете - увидите. Опять заколотил досками, уже обе. Потом две недели лежал, как обычно. Потом девчонка-почтальонша привезла на велосипеде конверт, он раскрыл, опять ушел в свинарник. Еще два дня лежал, но нет-нет и зайдет туда. А потом она утром встала, лавка пустая, а хватилась его только днем. Ружье дома. И не знает, заявлять или как.

Корреспондент выходит из сеней под крышу двора. Над калиткой свинарника надпись "Евгения Бойко". Над загоном для лошади - "Бог", с твердым знаком на конце. Он отдирает доски. Пол свинарника вымыт, изображения на иконах, особенно уложенных вдоль стенок, отчетливы. С потолка свисает мяч, Устинья сзади замечает: "Старые вожжи разрезал". А стенки - в заметках о Бойко, с теми же, что в квартире Семеновой, фотографиями, только на газетных вырезках. Поэтому и бросается в глаза единственная настоящая - Люды над грядкой, в ситцевом платье, с черными кистями рук, с косичками. Он переходит в соседнее помещение, там темно, окошко забито. Приносит привезенный с собой электрический фонарь. Луч движется по дощатой обшивке и внезапно натыкается на повешенные примерно на высоте лошадиного роста две иконы всадников. Георгий-победоносец и Михаил-архангел, кони и верховые лицом друг к другу. Свет довольно долгое время не отрывается от них. Потом начинает шарить вверху, внизу, во все стороны: пусто. Корреспондент, опираясь на стенку, взбирается на бревно коновязи, отдирает от окошка фанеру. Пусто, сумрак, темные шершавые стены, и два невероятных в сочетании с этим, расписанных, соединенных встык прямоугольника из какого-то другого мира.

Что-то он еще спрашивает у Устиньи, что-то, проходя по деревне, у старух, у стариков. Ему показывают руками, куда приезжавшие ходили за грибами и земляникой, куда Касьян и Люда за дикой клубникой. Он выходит на тот же луг, садится на бревна. Медленно-медленно поворачивая голову, рассматривает, что открывается взгляду. Еще луга. Даль. Опушка леса. И на ней все время ему мерещится темное пятно: в одном месте, в другом. Не то густой куст или елочка, не то высокий пень сгоревшего ствола, не то кто-то полез на дерево и уселся на нижних ветках, чтобы тоже разглядывать все, что вокруг.

...Дрягин встал в дверях с непроницаемым лицом и не произнося ни звука. Каблуков поднял голову и опять уперся в чтение. Вдруг Дрягин сделал "гы-ы-ы" и расплылся в идиотической ухмылке. Потом еще громче и длиннее: "Гы-ы-ы-ы-ы. Я бы так не мог. Ты ведь не мог. Если бы мог, то написал бы раньше. Но, пока не написал, ты не мог. Но ведь написал! Значит, и я мог. Ну я дал! Зачем мне теперь изображать, что я киносценарист, а сам - боец невидимого фронта. К примеру говорю: боец - к примеру. Нет, я сценарист и поеду в Голливуд получать премию. Или подписывать контракт на следующую кинодраму. "Конюшня" - это вы написали? - это я написал. Снимать хочет Микеланджело Антониони, думаю ему отдать. Опупеть: человека уже зовут Микеланджело, а он еще Антониони. Каблуков, давай поговорим, как творческая личность с творческой личностью. Моя идея, конечно, была сильнее. Потому что примитивнее. Бабы лезут друг на друга. Зоопарк. Откровение Москвы. Ты ее, конечно, запорол. Сюжет вообще к старику съехал. Не поймешь, кто главней, он или она. Наш великий, могучий, правдивый и свободный русский секс или наше любимое богоискательство. Но, может, я бы и сам ее запорол. Ну лезут, ну бабы. Сейчас я это вижу, только как написано. Врач-рахитик, Касьян, слеза у той, слеза у этой. Корреспондент и есть, и отсутствует. Это кино, понял? Это и есть кино, понял? По большому счету это новое кино. Если наши поносники-авангардисты, конечно, вытянут".

"Так что принимаете?" - сказал Каблуков. "Двумями руками". "Тогда вот что". Они прошли в комнату, он достал из стола четыре листа бумаги с напечатанным текстом. Подал первый, с тремя строчками: "Сергей Дрягин", "Конюшня", "Сценарий художественного фильма". На втором в столбик "Действующие лица. Корреспондент. Алфеев (Алик), тренер. Бойко Евгения, знаменитая волейболистка. Люда Семенова, ее молодая подруга, волейболистка. Устинья, мать Бойко. Касьян, отец Бойко. Ольга, волейболистка. Врач". Третий и четвертый - расписка, в двух экземплярах: "Я, Каблуков Н.С., получил от Союза кинематографистов пятнадцать тысяч рублей за творческие консультации по текущей работе киностудий, проводившиеся мной ежедневно в течение последних полутора лет". Число-месяц-год. Подписи: Каблуков и Секретарь Союза кинематографистов Дрягин С.Н. "Одна вам, одна мне".

Тот положил первые два поверх рукописи сценария, поглядел оценивающе и прочитал вслух с удовольствием: "Сергей Дрягин. Конюшня, сценарий". Открыл портфель, положил на стол три пачки по пять тысяч из новеньких сотенных, затем с театральной торжественностью вынул свой лист и, как в цирковом номере чтения мыслей, эффектно обнародовал: "Мною, Каблуковым Н.С., получено от Дрягина С.Н. пятнадцать тысяч рублей за спецконсультации". "Для отчета, объяснил он. - А это лишнее". И протянул, возвращая, каблуковский вариант. "Подписываем мою", - сказал тот, не принимая. "Что так?" "Принцип. Хочу знать, откуда деньги". "Студии не при чем, полтора года и ежедневно - не при чем". "Спец не при чем: что за спецконсультации? И Дрягин. С чего вдруг? А полтора года - это восемьсот в месяц. Порядочно, но допустимо - если каждый день и творчески". Нехотя Дрягин подписал, за ним Каблуков. Взял лист, спрятал в стол; хмыкнув, сказал: "Документ". "Фальшивый". "Какой есть, а окончательный. Всё, забыли. Если поправки, переделки, ко мне не обращаться. Не говорю уже, проталкивание. Целиком ваше дело. Будем и об этом бумагу писать или на слово поверим?"

Дрягин, немного комикуя, сунул ему ладонь уточкой, Каблуков, усмехнувшись, пожал. И Дрягин усмехнулся, но успевшей до того мгновенно помрачнеть физиономией: "Ну хоть сознайся, что это ты такой свободомыслящий и смелый, потому что под меня писал. Врач запойный, корреспондент продажный, деревня гиблая, продукты из московских распределителей. Указания режиссеру. Ладно, если приспичит, может, режиссер и исправит. Не под меня бы поосторжнее сочинил, а?" Похлопал одобрительно рукой по портфелю: сценарий. Похлопал по пачкам денег. "Ну вроде всё. Как ты говоришь? Забыли".

X

Теперь можно было заняться квартирой капитально. Тем более что и нужно. Гурий вернулся на месяц раньше срока. Клялся, что жить ему есть где, великолепная дача в Ольгине, пустующая, хозяин, бывший его больной, умоляет вселиться, заодно присматривать, до города пятнадцать минут электричкой. Но что бы он ни говорил, съезжать надо было в экстренном порядке. Подвернулась шикарная жилплощадь: БэА уезжал на год на "Мосфильм", жена позвонила. Пятикомнатные хоромы на Шестой линии, между Невой и Большим, бельэтаж. Мы в них и в Ленинграде-то только с дачи наведываемся, живите на здоровье. О, Васильевский - но уже послабее "о". Дух - о! Дух того, раннего строительства, когда Амстердам был сразу за Лисьим Носом и туда гоняли на веслах. Дух энергичного прохода молодого царя с командой по этой вялой почве, которая и посейчас втягивает в себя микрон за микроном булыжники. Уж на что продувное место, а остался, зацепился за козырьки подъездов, рельефы, углы, застоялся за дверками, ведущими из подворотни на черный ход. И чего хорошего? Н-ну, не знаю, достоверно как-то. Хорошо здесь летом: прохладно, пусто, тени. Провинциальный городок, окраина, не надо дачу снимать. И осенью ничего, литография: небо - вот оно, верхний край рамки, геометрическая перспектива домов, несколько муравейных фигурок на задних лапках, одна - ты. Зимой кошмар, не будем даже говорить.

В общем, надо решать. И опять звонок жены БэА - из Москвы: продается квартира в кооперативе киношников на Черняховского. Каблуков - одна нога здесь, другая там, осмотрел, и так захотелось ее иметь, немедленно, не обязательно эту, но эта - вот, уже, через неделю въезжай, что даже открыл рот попросить у хозяев разрешения прямо от них позвонить Тоне. Закрыл - и на почту. Какой район удобный, исключительно: почта в двух минутах, метро в одной, магазины и в той стороне, и в этой. Все это вывалил Тоне и на той же ноте: "Зелено, просторно, двор - парк. Консьержка. Да ты же помнишь: мы там у Мыльникова были на ужине торжественном, когда ему Госпремию дали. Помнишь, там еще цветы в горшках на лестничных маршах - у нас тоже". У нас - уже купил... Она говорит: "У Мыльникова? Малоприятный человек... Слушай, а зачем нам с ними всеми жить? Мало тебе студии и Союза? Как после смены в цеху красный уголок. Поспрашивай вокруг: может, есть дом каких-нибудь архитекторов или, еще лучше, строителей - они себе плохого не построят. И хорошо бы в другом районе. В Москве ведь районы все одинаковые". Он спросил растерянно: "А ты не против Москвы вообще?" "Ты же знаешь, я не против ничего - если мы не против". "Антонина, хитрюга, диктатор, злоупотребляешь мыми, не злоупотребляй", - все-таки нашелся сказать.

Щекотливый момент был только сообщить, что отказались, жене БэА. Все-таки занимали ее квартиру, и не затем ли она звонила, чтобы не очень на их диванах рассиживались. Мнительность, конечно, но, что такое лезет в голову, показательно. Передал Тонины слова и про красный уголок, и про архитекторов, она сказала: понимаю, - и попросила к вечеру опять позвонить. И - да, выплыл подходящий вариант, горящий: деньги отдавать, вообще говоря, сегодня, крайний срок завтра утром. Архитекторы, только далековато, в Измайлове. "Но если вы хотите уединения... И потом прямо на краю леса". Утром с деньгами - три триста - приехал в мастерские Моспроекта, отдал мужику, которого за седину и изящные кисти рук, не задумываясь, взял бы на роль архитекора. Он показал план местности, проект дома. Повышенной категории, от желающих нет отбоя, это только вмешательство вашей покровительницы склонило чашу весов... Объяснил, как доехать, семь минут ходьбы от метро - "чтобы, знаете, в окна не шумело, там же оно на поверхности". Действительно, лес, ну не лес, но и не парк, а специально выведенная для городов помесь - лесопарк. Стройка, подошел, поглазел. На кране ползет вверх бетонная плита, на другом - собранный санузел в черном толе. Вон наш с Тошей поехал. Значит, плита, жаль - в Москве это главная фраза: у нас дом кирпичный, у вас какой, панельный? Хрустальный. Парень идет, похож на прораба, надо бы что-то спросить, только что?.. И обратно: прямая до площади Революции, Центральный телеграф, - возбужденный, почти восторженный отчет Тоне.

Тоня неделю как пошла работать в "Ленэнерго", в отдел жалоб населения. Он, нельзя сказать чтоб отговаривал, но приговаривал: такая тоска и такая морока. Чего ради? А она отвечала: жалоб - понимаешь? Жалуются, и их жалко. И если есть, чем их жалеть, то в самый раз. После первого дня, неуверенно посмеиваясь, призналась, что место работы - пустые темные коридоры и комнаты, никакой энергии. Сумрачность и зябкость такие сами по себе жалобные, что брюзгливое бормотание приходящих с неправильно выписанными или неучтенными жировками - как мотивчик, висящий в воздухе и непроизвольно подхватываемый, который мурлычат, не открывая рта. Теперь она сразу поехать в Москву - разобраться на месте, где они будут жить и нет ли у нее претензий, не пришедших ему в голову, какой-нибудь особой неприязни или просто идиосинкразии, - не могла: только начав службу, отпрашиваться на день по такому ненеотложному поводу неприлично. Решила, что приедет в конце недели, а он, если не найдет ничего лучшего, пусть поживет на чердаке у отца.

Петр Львович с остальным штабом на этот раз сидел в самой "Поляне". Сказал, что ключа не нужно, там кто-то обязательно будет, и дал адрес. Дом стоял в переулке между Сретенкой и Кировской, бесформенный, облупленный. Излучение угнетающих флюидов. Лифт шел до седьмого, потом еще два марша до площадки, на которую выходили две двери. Обе были открыты, за обеими шел ремонт - самый разворот. Не маляром, не штукатуром, не плотником - одетыми одинаково в грязные заскорузлые клифты - был расхаживающий туда-сюда и наблюдающий работу веселый длинноногий молодой человек в твидовом пиджаке. Одного роста с Каблуковым, он казался выше из-за маленькой, похожей на жирафью, головы. Первое, что он, иронически улыбаясь, сказал, было: "Это они нарочно - чтобы вызывать отвращение. Чтобы хозяин хотел как можно скорее от них избавиться". Его звали Глеб, художник. "Ху знает, монументалист", - так отрекомендовался. Пробил через Моссовет и еще ху знает через кого и ху знает за какие башли эту половину чердака, а ту, профессорскую, приводит в божеский вид заодно, по собственной инициативе: "Потому что ни самому себе, ни тем, кто будет сюда приходить, мне не объяснить, как это: мансарда, крыша, облака - и пьеса Горького "На дне", происходящая, как известно, в подвале".

Каблуков ждал Тоню не неделю, а две, простудилась, и все это время жил по приглашению Глеба в его квартире, а Глеб на даче в Серебряном Бору. Истолковал он такое обилие площадей все с той же внятностью, но при этом так кратко, что Каблуков понял только, что это родня, разветвленная родня, такие-то, такие-то и такие-то фамилии, которые он должен был знать и, действительно, мельком слышал, и Глеб своими апартаментами располагает просто как часть родни. Некий жилищный фонд, распределяемый на столько-то членов большой семьи. Несколько раз он звонил Каблукову, и они вечером шли в ресторан, вдвоем или с Глебовой компанией, симпатичными остроумными людьми и их красивыми подругами. Наконец Тоня приехала, и они с вокзала отправились в Измайлово: с "Комсомольской" до "Курской" и пересадка. Уже перегоны до "Электрозаводской" и "Семеновской" она проезжала с тоскливым выражением лица. Когда вышли к стройке, оказалось, прежний проход, через ложбинку, перекопан: готовили площадку для еще одного дома. Отвалы сырой глины превратили низину в порядочный овраг, впрочем, выглядевший проходимым. Он пошел первым, и сразу они стали увязать, а через несколько метров вдруг провалились выше колена в какую-то жижу, о составе и происхождении которой не хотелось думать. И Тоня заплакала. Кое-как выбрались обратно, кое-как в канаве смыли грязь. Она даже не сказала ничего, а только несогласно помотала головой: нет-нет-нет - огорченно и непререкаемо. "Да и парк, представляю себе, как загажен. Набоков про такие места - берлинские - писал".