167552.fb2
На подъезде к холмам извилистая, узкая дорога стала еще уже. Мы въехали в небольшой городишко под названием Пьяна дельи Альбанези. Мне уже доводилось здесь бывать. Одно из тех местечек — как Кастельвеккио ди Пулья, откуда родом мой дедушка и его братья, — где у макаронников похожие на мое имена.
Машина подкатила к узким воротам между двумя зданиями из старого, крошащегося камня.
Ворота были открыты. Луи вошел, я последовал за ним. Проход между домами вел к большому огороженному саду, такому древнему, неухоженному и заросшему, что он уже начал наступление на старинное строение, фасад которого был почти полностью покрыт густыми листьями расползшегося плюща. В деревянном кресле возле лестницы спал старик с открытым ртом и сложенными на коленях руками. Под руками лежало ружье. Рядом со стариком спал пес, похоже, ровесник хозяина, едва открывший один глаз при нашем приближении.
Дверь в дом была открыта, вторая, сетчатая, закрыта. Луи отступил в сторону. Я негромко постучал. Навстречу нам вышел преклонных лет священник. Увидев нас, он явно обрадовался. Мы обменялись рукопожатиями. Священник проводил нас в гостиную, где в уютном мягком кресле спал еще один старик. Из соседней комнаты доносились едва слышные звуки. Обычные, ничего не значащие, неспешные звуки кухни.
Священник подвел нас к спящему старцу и откашлялся.
Старик не пошевелился.
— Дон Лекко, — тихо позвал священник.
Старец продолжал спать.
— Дон Лекко, — уже громче произнес священник.
Спящий шевельнулся. Переменил позу. Я протянул ему руку, но он лишь безвольно кивнул, приглашая нас садиться на стоящий рядом диван. Потом он подержался за лоб и с заметным усилием и с помощью священника поднялся на ноги. На мгновение старик застыл, затем глубоко и удовлетворенно вздохнул, как будто сам совершенный акт восстановил его в статусе бога.
Медленно передвигаясь по комнате, он приблизился к громадному древнему сейфу «конфорти», стоявшему у стены слева. Когда-то сейф был темно-коричневым, но краска во многих местах отшелушилась, явив темную от времени сталь. Старик положил руку на замок, несколько раз повернул диск, набирая нужную комбинацию, и потянул обеими руками за тяжелый запор. В дверце глухо щелкнуло, и она со скрипом отворилась.
Хозяин дома медленно вернулся к креслу и сделал приглашающий жест.
Священник открыл сейф пошире, вынул из камеры резную старинную шкатулку и поставил ее на кофейный столик передо мной и Луи. Рядом со шкатулкой он положил два письма, одно на итальянском, другое на английском, из библиотеки Палермо, содержавшие доверенность, в соответствии с которой предъявитель этих писем получал манускрипт на период до шести месяцев с целью изучения его за границей «нашими американскими коллегами».
Я надел очки для чтения и снял со шкатулки крышку.
Возможно ли это? Несколько секунд я смотрел на первую страницу, потом осторожно перелистал рукопись. Строчка за строчкой слова покрывали все предоставленное им пространство, исторгнутые из глубин души поэта, затем переделанные, уменьшенные, обрезанные в угоду форме ритма и метра. Много лет назад, занимаясь переводом поэмы, я пришел к выводу о необходимости отказаться от формы terza rima. Прежде всего невозможно было переложить итальянские слова на английский без еще большей декоративной аффектации, чем того требовала избранная форма уже от оригинала. Кроме того, я понял, что форма неверна.
Точка.
И вот теперь передо мной лежало затушеванное перечеркиваниями и исправлениями свидетельство того, чем могла бы быть не загнанная в клетку формы «Комедия», вольная птица vers libre, которая могла бы отправить ко всем чертям тесный коридор формальной поэзии.
Возможно ли, чтобы эти страницы не были настоящими? Но если они настоящие, то это чудо.
Луи попросил чашку чая.
Священник довольно кивнул и отправился на кухню. Вернувшись, он сообщил, что чай будет готов через минуту.
Луи повернулся ко мне.
— Ну, как, по-твоему, то, что надо? — спросил он.
— По-моему, то, что надо, — ответил я.
Луи улыбнулся священнику. Я закрыл шкатулку. Из кухни послышались медленные шаги, и в комнату вошла старушка с серебряным подносом, на котором стояли маленький серебряный чайник, две хрупкие на вид чашечки, два блюдечка с маленькими серебряными ложечками и крохотная серебряная сахарница с торчащей из нее крохотной серебряной ложечкой. Пока я отодвигал шкатулку, освобождая место для подноса, Луи неспешно открыл холщовую сумку. Священник с выжидательным интересом наблюдал за ним. В его глазах не было жадности. Все, чего он смиренно ждал, это спокойного заката собственной жизни.
Старуха поставила поднос на столик и улыбнулась, как бы радуясь возможности услужить гостю. Тем временем Луи опустил руку в сумку, достал большой черный пистолет с навинченным черным глушителем и выстрелил старушке в живот.
Потом он выстрелил в священника, в глазах которого не было ужаса, а только печаль.
Затем, едва повернув запястье, застрелил сидевшего в кресле старика дона Лекко.
Все это, как мне показалось, заняло не более двух секунд.
Луи вынул из сумки второй пистолет и поднялся.
— Положи ящик в сумку и вычисти сейф, — сказал он.
Выгребая из сейфа то немногое, что там оставалось, я слышал, как Луи еще по разу выстрелил в каждого. Потом он выглянул в окно. Старик по-прежнему дремал в кресле, пес лежал у его ног.
— Пошли.
Подойдя к спящему охраннику и собаке, Луи выстрелил им в головы одновременно из обоих пистолетов.
Мы быстро прошли через сад, быстро прошли между домами и сели в ожидавшую нас машину.
Я перебрал взятое из сейфа. Кодекс Катулла, сверток документов с признаниями каких-то давно умерших пап. Пачка денег примерно на двадцать миллионов лир. Золотое кольцо с бриллиантом. Конверты с личными бумагами. Кольцо Луи надел на палец. Деньги мы поделили.
На окраине Монреале мы въехали в невзрачный, полуразвалившийся гараж, расположенный за одинокой бензоколонкой. В тени покрытой пятнами ржавчины крыши из рифленого железа сидел, покачиваясь в кресле-качалке, толстяк. Мы вышли из машины. Луи кивнул толстяку, толстяк кивнул Луи. В гараже стояла проржавевшая насквозь металлическая бочка, заполненная наполовину золой и мусором. Луи собрал валявшиеся тут и там грязные газетные листы, скомкал бумагу и бросил в бочку, потом полил все бензином и зажег спичку. Сначала сгорели наши два паспорта: их страницы и обложки свернулись и рассыпались. Я швырнул в огонь конверты с личными бумагами.
Луи обернулся к толстяку, пожал плечами и повернул руку ладонью вверх. Толстяк жестом указал на лежавший у входа в гараж большой кусок брезента. Луи позвал нашего шофера. Они вошли вместе, и когда шофер ступил на брезент, Луи застрелил его.
Он протер оба пистолета машинным маслом, вытер тряпкой и оставил завернутыми на верстаке. Толстяк уже стоял у входа в гараж. Через несколько секунд рядом с седаном остановилось такси.
Растрепанный таксист кивнул толстяку, и толстяк кивнул таксисту. Последний положил все три наши сумки в багажник.
На борту самолета Луи глубоко затянулся и медленно выдохнул дым. Он обвел взглядом салон с мягким ковром, маленькими столиками с цветочными вазами, веселыми занавесочками на иллюминаторах и ножками стюардессы, принесшей нам пепельницы.
— Живем, парень.
Три года прошли в трудах, три года после видения трех зверей, три года, чтобы найти совершенные слова — вдохнуть их от звезд — для совершенных душ и найти для слов совершенный ритм и совершенный метр.
Три года прошли в трудах, прежде чем он нашел их: слова, не несущие печати трудов, льющиеся естественно, как легкий, нежный дождь, каждая prismina каждой капли которого светится радугой значений под мрачнеющим небом, но читатель не видит и не чувствует этого, пока последний вздох последнего слова не утихает в многозначной, предвещающей грозу тишине.
Nel mezzo del cammin di vita nostra..
Темные леса — selva oscura — существовали в действительности. He так давно он снова побывал там в тщетной попытке вернуть тот дух, который, похоже, иссяк в нем. Леса эти находились к западу от старой дороги из Флоренции в Пизу, и, да, как только пришло ему в голову, к Западу, в стране мертвых.
В юности он сам рассказывал о встрече с тремя зверями в этом лесу. Иногда в этих рассказах он убивал одного из зверей, пользуясь мечом и силой, и его воинственный рык звучал так пугающе, что слушатели в страхе разбегались по кустам. Конечно, то было вранье: страх обуял бы и его самого. Но из вранья пришли три зверя поэмы.
Несколько месяцев ушло только на то, чтобы перейти к vita nostra от vita questa, а к последней от первоначальной vita mia, имевшим те же размер и звучание. Переход к vita nostra востребовало небо. Оно поддерживало его и придавало сил. От моей жизни к этой жизни и далее к нашей жизни — в этом была идея Единства.
Душа, звери. Ему в память запало вычитанное в старом, переводе платоновского «Тимея» объяснение наличия у человека двух душ: бессмертной, обитающей в голове, и смертной, «подверженной ужасным и неодолимым порывам» и «привязанной, как зверь неукротимый в животе». И обе наши души, смертная и бессмертная, всего лишь есть жизнь души, всего: nostra vita.
Третий зверь был порождением не умысла, а видения и дополнял триаду, троицу, триединство, sacerdotum mysterium трех.