167579.fb2
И тихая внутренняя сущность Безусловного Интеллигента северных широт мучительно отторгла этот невыносимый мир материка, этот душераздирающий крик большого города, нет, его утробный вопль.
Но все по порядку.
Сразу по прибытии сегодня утром в Питерский порт Хмурое Утро отправился к месту своего прежнего жительства, но не дошел до него нескольких кварталов: потянуло в любимые места, и он завернул к Дому писателей, где прежде числился заурядным членом писательской организации с незаурядными способностями к питию.
И что же он увидел? Пепелище! Самое натуральное пепелище: обгорелые балки и пустые оконные глазницы... Ошарашенный, он побрел куда глаза глядят, и у Летнего сада его неожиданно окликнули:
- Извините, можно вопрос?
Перед бичом стоял бородатый великан в свободной шелковой куртке, светлых брюках и берете. В руках у него была кожаная папка. Брови бородатого находились где-то на лбу, что указывало на высшую степень удивления, переходящего в озабоченность.
- Какой вопрос?
- Хочу спросить вас...
- Да о чем спросить-то? Хотя, можете, конечно...
- Вы Третьяков, Иван Третьяков, да?
- Нет. Теперь нет... а когда-то был им, точно был.
- Вот те на - так вы же умерли! Я сам читал некролог в "Смене" и потом еще статью в "Вечерке". Я даже на ваши похороны прийти хотел!
- А что же не пришли?
- Не знал, где и когда...
- И на том спасибо. А как некролог и "похоронка" в "Вечерке" на уровне были?
- Да, на уровне. Все скорбели и сокрушались по поводу безвременной утраты такого таланта.
- Ну и дураки. Я-то как раз жив остался, а они...
- Что вы говорите? Что они?
- Да ничего...
- Значит, вы живы.
- Значит, жив, но только это уже не я.
- А, понимаю, понимаю... А вы меня не помните? Я ведь вам стихи свои носил как мэтру...
- Нет, что-то не припомню. А бутылку вы с собой приносили?
- Да нет вроде...
- Ну и что я ругал, наверное, раз без бутылки?
- Нет, хвалили, советовали в журналы почаще носить рукописи и в котельную устроиться, чтобы все время - днем и ночью - над стихами работать.
- Устроились?
- Куда?
- В котельную, чтобы над стихами работать.
- Нет, котельная не для меня. И сторожить не для меня. Я литературный клуб организовал, спонсоров нашел, начал литературный журнал выпускать, стал американских да французских поэтов в гости приглашать, потом поэтический фестиваль устроил понаехало отовсюду поэтов тьма тьмущая. Господи, откуда они берутся только и как их только земля-то носит! Ну и, значит, дальше пошло-поехало. Стали в Америку приглашать - лекции в университетах о русской советской поэзии читать. А что я знаю? Ну Маяковский, ну Светлов, ну Пастернак. А студенты у меня про Введенского спрашивают да про Олейникова. Я им говорю, что никаким Введенским у нас в советской литературе и не пахнет! Студенты как-то приуныли, а потом говорят, что им их профессор об ОБЭРИУтах рассказывал и все восхищался, а оказывается, их в советской литературе нет. Как же нет, говорю я, когда есть! Хармс, говорю, ОБЭРИУт. Тут они обрадовались, а лекция, слава Богу, закончилась... Ну, в общем, в Америку я больше не захотел ездить, стал кататься во Францию - за их счет, конечно, на всякие культурные фестивали. Ну, французы мне и говорят, отберите-ка нам русских поэтов человек десять, только самых талантливых, на ваш взгляд. Я и стал отбирать самых талантливых - мальчиков разных пушистых да девочек сладких, но только чтоб не талантливее меня, сами понимаете, не солидно как-то, если талантливее. Теперь французы, благодаря мне, хорошо знают русскую-советскую поэзию, а я у них первое место занимаю. Эх, я бы и вас тогда в список включил, если б знал, что вы живы! А теперь все. Теперь я кино снимаю совместное. Знаете, режиссером быть интереснее, чем поэтом, даже номер 1, как я. Я ведь неформальное или, как его еще называют, параллельное кино снимаю. Там навыков особых не требуется: вали в кучу, что умеешь, только понаглее и чернухи побольше, они в Европе это любят. Крутят у себя мои картины, обдумывают. А чего там думать, если я ни мысли, ни тем более сюжета в них не закладываю, а иду, так сказать, от естества, от самого грубого животного хотения. Такое физиологическое кино получается, что даже самому смотреть тошно. А сам я то на одном фестивале, то на другом, и все время фуршеты да поздравления, даже отдохнуть некогда. На всяких собраниях и приемах дамы пристают: вы тот самый, который у русских главный поэт сейчас? А я только плечами пожимаю: увы, увы, теперь больше не пишу, теперь больше снимаю. А они: ах-ах, а все же прочтите нам что-нибудь из последнего. Ну, завернешь им, лягушатникам, верлибром что-нибудь о половом акте на пианино и в потолок смотришь, а они: ах-ах, как изысканно, как современно. Я же знаю, что им всем надо!
- Рад за вас,- ухмыльнулся бич.- Значит, я в вас не ошибся.
- Да нет, ошиблись. Какой я, к черту, поэт! Насмешка одна и недоразумение, потому в кино параллельное и смылся: там они еще лет пятьдесят разбираться будут, что к чему, пока не поймут, что все это пустота и ведьминский шабаш, но я-то уже отойду в мир иной со всеми подобающими моей персоне почестями. Меня можно считать даже проходимцем - я не против, потому как это справедливо. И если мне выпало жить в это проходимское время, то зачем, скажите на милость, стараться быть Дантом или Микеланджело? Эпохе-то этого не надо: подлинных Данта с Микеланджело она отторгает, как инородное тело, ей нужны игроки и мистификаторы вроде Дали, да, искусные, да, изощренные, но по существу не настоящие, не от Бога, что ли, в общем, все тот же ведьминский шабаш. А современникам нравится. Правильно, потому что время такое. Потому-то настоящие таланты и загнивают: не ко времени пришли, не нужны, не требуются. Эх, им бы в девятнадцатом веке родиться... А теперь что?! Теперь время таких, как я понятливых и необременительных. Зачем нести массам какую-то правду, если им нужна ложь? Они Данта не любят, они Фрейда любят - и правильно, умнейший человек был: "Любовь апельсин, ты ушла-и я один". А? Что вы говорите?.. Я ведь вам, Иван Третьяков, все это рассказал только потому, что вас нет, ну совсем нет, и все тут... Знаете, так хочется иногда выговориться, очистить душу, да некому: не буду же я своей жене, француженке, которая, слава Богу, в Париже своих лягушек жрет, или любовницам такое говорить, ну, или там друзьям и почитателям? Не поверят, смеяться будут, чудаком называть. Нет, я не сумасшедший, я живу в этом мире и хочу еще пососать вымя этой неразборчивой дойной коровы под триединым названием Чванство, Лживость и Глупость людская. И ведь не я обманывал людей это они по собственной воле сделали из меня кумира. Им нужен кумир. Что ж, я не против... фу! - шумно выдохнул бородатый.- Кажется, полегчало! Прощайте. Там мой "мерседес"... И бородатый быстро зашагал через сад с папкой под мышкой вероятно, снимать очередной физиологический шедевр из жизни собственного желудочно-кишечного тракта.
Исповедь бывшего желторотого птенца от поэзии, а теперь первейшего, по франко-американской мерке, российского поэта и замечательного неформального кинематографиста не слишком огорчила бывшего похмельного мэтра Ивана Третьякова, а ныне свободного от абстинентного синдрома и социальных связей бича по прозвищу Хмурое Утро.
Все то же самое, или примерно все, он и сам представлял себе, просиживая бесконечными зимними вечерами с ураганными ветрами и вьюгами у жаркой топки в одной из котельных военного поселка на архипелаге. Удивила его лишь обреченность интонации, с которой этот бородатый исповедник, имени которого Хмурое Утро не помнил, говорил о своей грандиозной судьбе и рублевом месте под солнцем.
"Смотри-ка, а ведь он еще живой, этот кинематографист. На таком хлебном месте больше полугода не задерживаются: смердеть начинают. А этот... Наверное, действительно когда-то ничего себе стишки писал, ишь, душа-то еще щенком пищит, шевелится. Ну и пусть попищит. Может, и повезет бедняге, поездом где-нибудь переедет его, или кирпич с крыши на голову брякнется: все останется, что Богу на покаяние из грудной клетки выпускать..."
Хмурое Утро решил не идти домой: он побоялся, что там будет еще хуже. "Умер так умер!" - решил он про себя. Однако желание вкусить прежней питерской благодати, которой когда-то были буквально переполнены величественные порталы, грандиозные фасады и гранитные плиты, обрамляющие Неву, было настолько сильным, что он решил еще пройтись по любимым своим маршрутам и отыскать где-нибудь остатки прежнего величественного духа города, чтобы наконец утолить память сердца.
Бич направился к улице Желябова, на которой когда-то в подвале одного из домов в условиях постоянных затоплений арендовал у крыс и кошек маленькую мастерскую его знакомый художник Саша, с которым Иван Третьяков любил, бывало, залить глаза до чертиков, обсуждая проблему личного бессмертия.
На Конюшенной площади совсем рядом с бичом, отвыкшим от интенсивного уличного движения, беззвучно промчалась огромная серая машина с фирменным знаком "мерседес". Бич невольно отшатнулся и стал разглядывать машину, которая метрах в тридцати от него вдруг затормозила и задним ходом приблизилась к нему. Бич замер, спокойно ожидая, что последует дальше. Из-за открытой дверцы машины сначала показалась гривастая и бородатая голова гения неформального кино, который приветливо кивнул бичу, а затем хорошенькая женская головка с небрежно убранными назад роскошными каштановыми волосами.
- Ваня, это ты? - спросила бича красивая молодая женщина, робко улыбаясь.
- Нет, это не я,- улыбнулся в ответ Хмурое Утро и стал напряженно вглядываться в черты лица, показавшегося ему знакомым.
- Ваня, Третьяков, значит, ты все-таки жив... Ну и кто ты теперь?
- Никто,- сказал бич, улыбаясь. Теперь он узнал женщину. Это была Катя, его, Третьякова, верная подруга, преданная почитательница Ванькиного творчества и некоторым образом жена Катя, которая была с ним почти до того рокового момента, когда Третьяков решил уйти из прежней жизни, чтобы родиться для жизни новой...
- Никто и звать тебя никак? - Благоухая дорогой французской парфюмерией, Катя подошла к бичу и, взяв за руку, посмотрела на него своими лучистыми голубыми глазами.
- Нет, Катя, меня зовут теперь Хмурое Утро.
- Как индейца? - спросила она, все так же грустно улыбаясь и пытаясь отыскать на его лице что-то только одной ей знакомое и родное.
- Да, как индейца. Я тут последний из могикан.
- Зачем, Ваня, зачем?
- Незачем, Катя. Просто я от себя отказался в от всего прошлого тоже... А этот, он что, с тобой?
- Да так...