16771.fb2
– Туг, по-моему, вы попали в самую точку.
– Однако из этого следует, что в мире всегда есть некоторое, причем достаточно точно определимое количество людей, страдающих в данный момент зубной болью. Пройдя или, лучше сказать, уйдя от одного из них, она всегда находит себе нового боленосца.
– Ну да, это как спишь под коротким одеялом: колени прикрыл, а локти мерзнут.
– Именно так. Надо было бы провести статистическое исследование, чтобы выяснить, какое количество людей в одно и то же время испытывали зубную боль, и тогда можно было бы доказать, что зубная не-боль есть самостоятельная вещь в себе.
– Такую статистику собрать будет трудно.
– Это вы так думаете, – возразил я.
– А здесь это и вообще невозможно, – вздохнул барон.
– Тут вы абсолютно правы: мы здесь одни.
– Однако в статистику-то, если уж делать все грамотно, следовало бы включить и коров, которые тоже ведь страдают от зубной боли?
– Вы полагаете, что в статистический анализ нужно включать и животных? Лошадей, кошек, змей, слонов и улиток? Вот уж, ради всего святого, только не улиток, – возразил я.
– Почему же, – удивился барон, – ведь у улиток тоже есть зубы.
– Нет! – воспротивился я.
– Да!
– Нет!
– Да!
– Хорошо, – сказал я, – однако все равно зубная не-боль улиток качественно отличается от зубной не-боли высших существ.
– В этом я с вами совершенно согласен, – сказал барон.
Со временем он приобрел цвет камня, хотя и в голубых тонах. Меня это не слишком удивило, потому что мы питались этой субстанцией, причем уже довольно давно. Вероятно, я тоже приобрел цвет камня. Зеркала у нас не было. Спрашивать об этом барона я не хотел, так как он несомненно задал бы мне тот же вопрос, а отвечать на него мне было бы неприятно. Ну кто, в самом деле, решится сказать в глаза своему последнему, единственному товарищу, что физиономия у того приобрела цвет камня?
Хотя я думаю, что со мной этого не произошло, во-первых, потому что я – бог Кауд'н, боги же против таких вещей иммунны, а во-вторых, потому что у барона начали появляться и другие странности, которых я у себя не отмечал.
У него явно замедлились движения. И он стал скрипеть при ходьбе. Когда ему приходилось быстро двигаться, это давалось ему с явным трудом, и с него что-то стекало. Однажды я, стараясь, чтобы он этого не заметил, подобрал с земли стекшее с него вещество. По консистенции оно совпадало с окружающим нас камнем. Пробовать его на вкус я, конечно, не стал, потому что я же не каннибал. Однако сомнений у меня больше не оставалось: барон постепенно каменел.
– Последним людоедом в Европе был пастух Бротмергель из Эйхельборна под Беркой, это на реке Ильм в Тюрингии, 1772 год; он зажарил и съел своего подпаска, – сообщил барон, когда мы почему-то заговорили о каннибализме (своих вышеописанных мыслей я вслух не высказывал).
Это был один из наших последних разговоров, потому что потом фон Харков вообще перестал разговаривать. Видимо, язык у него тоже окаменел. Что же ему остается делать дальше: поедать самого себя?
Сложить кеннинг о небытии мне пока так и не удалось.
Как горячий воск, который льют, например, на холодную поверхность мраморного стола, сначала медленно застывает, постепенно теряет прозрачность, а потом окончательно отвердевает, – так произошло и с бароном. Все в нем как будто захлопывалось, причем все быстрее и быстрее, а под конец вообще с такой скоростью, что он окаменел в одну минуту. Он превратился в собственную статую из пористого камня. Был ли он еще жив? Одна сплошная скала, камень, даже глаза, оставшиеся, кстати, широко раскрытыми. Таился ли в них упрек?
Когда он окаменел, я сразу же приложил ухо к его груди. Мне показалось, что где-то глубоко внутри бьется сердце. Возможно, впрочем, что я ошибался, и билось лишь мое собственное. А потом и вообще ничего не стало слышно. Неужели он был еще жив? На всякий случай я, соблюдая вежливость, по утрам говорил ему: «доброе утро», а по вечерам желал «доброй ночи»…
…По утрам? По вечерам? Борода у него, разумеется, больше не росла, превратившись все в ту же плотную, однородную массу. Я пытался вести счет дней и определять время суток по чередованию естественных потребностей организма, считая пробуждение от сна началом очередного дня. Способ не очень точный, но что поделаешь? К счастью, мне было чем занять свои мысли: я сочинял кеннинг о несуществовании.
Вы знаете, что такое кеннинг? Это замысловатый перифраз, популярный в древнегерманской литературе и считавшийся красивым, например: «кони моря» вместо «корабли», «невеста битвы» вместо «меч» и так далее. Kenning, во множественном числе kenningar.
Или «Зажопинские выселки» вместо «остров Св. Гефионы».
Должен ли я торжественно утопить барона в ледяном озере, в этом «инкрустированном льдом полу нашего голубого собора», по его же собственному выражению? Наверное, нет, причем не только потому, что он, возможно, еще жив, но просто потому, что его статуя слишком тяжела, чтобы я мог сдвинуть ее с места. Я накрыл его императорско-королевским знаменем. Хотел зажечь перед статуей свечные огарки, но не было ни спичек, ни зажигалки. Мне казалось, что надо высечь какую-нибудь подобающую надпись – это легко было сделать при помощи шпаги, например, на одной из штанин, – но я не мог придумать какую: «Здесь стоит…»? Или: «Покойся в себе с миром, барон фон…»? Или: «Я, бог Кэтхаун, преисполнившись великой печали, на камне сем оставляю весть об окаменении моего верного спутника…»? Наконец я решил написать самое простое – его титул и фамилию: «барон фон Харков». Без имени, которого он мне так и не назвал.
Пропилеи изо льда, голубые пропилеи, налепленные как попало и никак не соответствующие классическим пропорциям, абсолютно не канонические. Витрувий бы скривился. Сплющенные, согнутые, вывернутые пропилеи, линии, искаженные многотонной тяжестью, гигантские пропилеи, а точнее, ледяные полипы, ревущие, как умеют реветь только полипы, и не надо мне говорить, что полипы не ревут: они ревут, да еще как, особенно эти ледяные голубые полипы, белые и стеклянные одновременно, и это даже хуже, чем если бы они в самом деле ревели. Здесь все ревет. Замороженные водовороты из серого льда (который на самом деле белый) ревут из глубины своих недр, когда я смотрю вниз, где собор громоздится на собор, неосторожно нахлобученный один на другой, – ну как это описать?…
…А вообще с какой стати кто-то взял себе право запугивать бога Хедонна? Бога, иже есмь аз, присутствовавшего при начале начал, при Большом взрыве, – при изобретении бытия, при этой неизъяснимой трансформации, при внезапном переходе и т. п. от не-существования-ни-чего к бытию, к существованию-чего-то, к существованию всего и вся, в том числе и этих голубых соборов из чистого льда, из белого стекла с торчащими острыми краями. Кто сотворил это бытие? Вы можете представить себе пространство без бытия? Разумеется, нет, потому что пустое пространство тоже существует как факт, оно просто не могло не существовать до того, когда («когда»? но в этом пространстве нет времени) некое бытие, изначально бесформенное, просто сгусток энергии, вдруг взорвалось – нет, ворвалось! Или вырвалось? Как? Так или иначе, бытие, а вместе с ним время, взяли и проникли в пространство… Все, что было потом, уже объяснимо, пусть с трудом, но объяснимо, начиная с Большого взрыва и кончая налогом на добавленную стоимость… Но что же такое тогда существование небытия, когда нет даже пустоты, когда нет не только времени, но и пространства… Помоги мне, святая Гефиона!
Корабль вышел из Венеции 3 сентября 1819 года. Первоначально он назывался «Пан», однако достопочтенный Инноценц-Мария Полудудек, позже провозглашенный святым, а тогда назначенный бортовым священником указанного корабля, категорически отказался благословить его в плавание, сопровождая свой отказ громкими криками, потому что у корабля не христианское имя. Из-за этого выход корабля задержался на много недель, так как переименование императорско-королевского военного корабля («Пан» был сорокапушечным фрегатом) требовало санкции командования военно-морского флота в Вене, каковую санкцию, естественно, полагалось запрашивать официальным путем. Выход же в рейс без благословения мог повлечь за собой тяжелые осложнения с Ватиканом.
1 сентября 1819 года в Венецию наконец прибыл курьер из Вены, привезший указ о присвоении фрегату имени «Паприка». Большую первую букву, указывалось в императорско-королевском указе, следовало сохранить, дабы не тратить лишних денег на перекраску.
Командир корабля, Карл-Борромей Пфаундлер, рыцарь фон Гоннорвин, тиролец, намеревался сразу сообщить об этом будущему святому (которого, кстати, в 1913 году провозгласили еще и вторым по старшинству святым патроном соляных копей), но не смог этого сделать, потому что св. Полудудек был в очередной раз углублен в молитву. Вышел он из нее лишь на следующий день. Однако, когда он услышал новое имя корабля, ему стало плохо.
– Не-ет! – долго кричал он. – «Паприка» еще хуже, чем «Пан», это вообще воплощение сатаны.
– Почему? – удивился командир.
На что будущий святой ответил, что он не вправе произносить вслух неприличные слова и ругательства, не говоря уже о том, чтобы объяснять кому бы то ни было их смысл, и что он, Иоганн-Инноценц-Мария Полудудек из Великой Чехии, никогда не позволит себе благословить в плавание корабль, носящий языческое имя, и вообще он в самое ближайшее время опять собирается углубиться в молитву, поэтому его лучше не беспокоить, а плыть на этом корабле его вообще никто не заставит.
И он действительно углубился, да так, что не услышал призывов посланного к нему вестового, когда командир, устав ожидать команды к отходу, велел пририсовать к новому названию корабля две буквы с точкой: «Св. Паприка», о чем и хотел проинформировать святого.
По мнению корабельного врача, некоего Эдуарда Гольдштейна, св. Полудудеку пришлось не по душе венгерское происхождение слова «паприка», ведь у этих легкомысленных мадьяр вечно то гуляш, то чардаш, то мало ли еще какое язычество, – но прав был, наверное, все-таки старпом, предположивший, что святой отец, однажды откушав паприки и испытав на себе ее возбуждающее действие, просто не желает больше ни с кем обсуждать эту тему.
Короче, вестовому не удалось вернуть св. Полудудека к жизни, и он послал за подмогой в лице двух тарелочников императорско-королевского военно-морского оркестра, которые долго звенели над ним своими тарелками и делали много чего еще, а потом к ним присоединился и командир, чтобы отчаянно соврать уже возвращавшемуся к жизни святому, будто был такой святой Паприка, живший в третьем веке, а потом еще папа того же имени, после чего Полудудек неохотно согласился благословить корабль в плавание.
Однако незадолго до отплытия отец Полудудек потребовал, чтобы бортовой врач сошел на берег. Ибо он, Полудудек, не пойдет в рейс, если на борту будет хоть один еврей. Так д-ру Гольдштейну пришлось остаться дома, почему он и оказался впоследствии единственным спасшимся членом экспедиции.
– А если у нас кто-нибудь заболеет? – попытался возразить командир.
Людям на пристани показалось, что пришвартованное рядом судно (венгерский торговец под названием «Господи-дай-мне-еще») включило сирену, однако это был всего лишь вопль св. Полудудека. Вопил он долго, и когда его выкрики стали наконец членораздельными, то стало понятно, что он не одобряет позиции командира. Главный упрек: неужели тот не верит в спасительную силу молитвы (и в первую очередь, естественно, в силу молитвы самого св. Инноценц-Марии)?
– О вы, маловеры, не укорененные в вере сей, разве вы не знаете, что молеетва, – он так распевал это слово, – имеет больше силы, чем все мази и пилюли?! О вы, упорствующие, когда даже сам папа отвергает медицину, ибо ее жалкие и, как правило – да и поделом! – бесплодные потуги суть нечто иное, как вмешательство в божественный план спасеения человееков. Лишь молеетва приносит исцелеение и спасеение, – блеял он, – а посему она есть единственное («едеенственное») необходимое и достаточное лекарство.
Чтобы успокоить командира и команду, он сообщил, что у него с собой есть точнейший, одобренный Ватиканом лечебник с алфавитным перечнем всех болезней и ответственных святых, начиная с «Антонова огня: св. Амвросий» вплоть до «Язвы заднего прохода: св. Януарий», где предусмотрены любые возможные заболевания, заверил Полудудек.
Свою карьеру будущий св. Инноценц-Мария Полудудек начал в 1808 году в Вене, где быстро приобрел известность и даже, если можно так выразиться, популярность своими радениями. По богородичным праздникам он радел так, что двигался по улице Святой Марии-Девы исключительно вприпрыжку, делая скачки высотой два-три фута и распевая: «Пасха, Пасха настала в водах небесных», подыгрывая себе при этом на небольшом барабане. Полиция одно время считала его шпионом, потому что он слишком выделялся. Министр полиции граф Седльницкий заявил даже, что, поскольку шпионы обычно стараются не выделяться, то он совершенно уверен, что это – опытный иностранный шпион, потому что он так старательно выделяется из толпы, хорошо зная, что австрийская полиция первым делом обращает внимание на лиц, абсолютно ничем не выделяющихся, то есть нарочно ведет себя вызывающе, считая себя в полнейшей безопасности, ибо таким образом он (якобы) остается для австрийской полиции совершенно незаметным, – короче, кем еще мог быть этот столь живописно скачущий и вовсю барабанящий отец Полудудек, как не шпионом? Неясно было, правда, для кого он шпионил. Для Наполеона? Для русских? Или для Ватикана? Несмотря на тщательнейшую слежку, полиция так и не смогла выяснить, на кого он работает, хотя и не потому, что слежка была недостаточно профессиональной, а просто потому, что Полудудек никогда не был шпионом.
Своей второй по важности жизненной задачей, после почитания богородицы, Полудудек считал обращение овец заблудших. Он являлся в дом к Фридриху Шлегелю, ловил на улице Клеменса Брентано, бегал за Захариасом Бернером, твердя им: «Обратитесь же, обратитесь в веру истинную!» Сумрачный Захариас Вернер, и без того близкий к помешательству, не выдержал и, схватив будущего святого за шиворот, попытался вытолкать его за дверь, однако тот, упершись всеми конечностями в прочные деревянные косяки, лишь завопил еще громче, призывая несчастного поэта обратиться в истинную веру. Под конец Захариас Вернер начал видеть белых мышей и, чтобы избавиться от миссионерских приставаний Полудудека, сказал, что готов уверовать во все, что тому будет угодно.
Святой ушел, однако белые мыши остались. Позже Полудудек объяснял, что это скорее всего были ангелы, призванные охранять душу Вернера до тех пор, пока из нее не выветрятся последние следы лютеровского мракобесия. Венские обыватели с удовольствием глазели на необычную пару, прогуливавшуюся по утрам по Пратеру рука об руку – плотный, почти двухметрового роста поэт Захариас Вернер, и на удивление маленький и худосочный патер Инноценц-Мария Полудудек, которому стоило больших трудов удерживать под руку заблудшего поэта и одновременно распевать гимны во славу Девы Марии. Неудивительно, что тайная полиция не спускала с них глаз.
Переполнилась же чаша сия в мае 1819 года, когда Полудудек попытался обратить в истинную веру самого архиепископа Венского. Тот аргумент, что архиепископ и так уже католик по определению, не показался ему достаточно убедительным. Вопрос обсуждался на высочайшем уровне. Было решено, что лучше всего будет снарядить антарктическую экспедицию, назначив Полудудека бортовым священником, чтобы избавиться от него хотя бы на время.