16776.fb2
Энно опустил голову, он не смотрит на мастера, даже когда, наконец, собирается с духом и отвечает: — Попал, да еще в какую…
Мастер стоит в раздумье и все еще рассматривает его. Наконец ему приходит в голову, что из этого случая можно сделать назидательный вывод: — А, пожалуй, тебе это и на пользу, Энно, пожалуй, это тебя к работе приохотит!
Мастер ушел, а Энно Клуге обрадовался, что тот именно так истолковал его синяки. Пусть думает, что это его к работе приохочивали, тем лучше! Разговоров будет меньше. Не станут приставать с расспросами. Самое большее, если за спиной посмеются, ну, и пускай смеются, подумаешь, велика важность. Теперь надо за работу приниматься, да так, чтобы всем на удивление!
Со скромной улыбкой, но все же не без гордости пошел Энно Клуге записываться в добровольную воскресную смену. Два-три старых рабочих, знавшие его раньше, отпустили по его адресу насмешливые замечания. Он посмеялся вместе с ними и с удовольствием увидел, что мастер тоже усмехается.
Впрочем, ошибочное предположение мастера, что его избили за отлынивание от работы, сослужило ему службу и у начальства. Его вызвали в контору сейчас же после обеденного перерыва. — Он стоял, как обвиняемый на суде, и страх его еще усугублялся тем, что один из судей был в военной форме, другой — в форме штурмовика, и только один — в штатском, но и у того на груди красовался значок вермахта.
Офицер перелистал личное дело Энно Клуге и равнодушным брезгливым голосом прочитал: такого-то числа такого-то месяца откомандирован из армии для работы в военной промышленности, такого-то явился на указанную фабрику с таким-то опозданием, проработал одиннадцать дней, сказался больным, острый колит, справки от трех врачей, из двух больниц. Такого-то выписался, пять дней проработал, три дня прогулял, день проработал, снова колит и т. д. и т. д.
Офицер отложил личное дело, брезгливо посмотрел на Клуге, то есть уставился примерно на верхнюю пуговицу его пиджака и сказал, повысив голос: — Что ты, собственно, свинья паршивая, думаешь? — И вдруг заорал, и было видно, что орет он просто по привычке, без всякого внутреннего раздражения. — Думаешь, что своими дурацкими поносами кого-нибудь проведешь? Я тебя в штрафную роту закатаю, там из тебя все кишки повытрясут, там тебе покажут, что такое понос!
Офицер орал еще некоторое время. За военную службу Энно привык к крику, его это не особенно пугало. Он слушал нагоняй, вытянувшись, как полагается, руки по швам, хотя и был в штатском, и ел глазами грозного начальника. Когда офицер останавливался, чтобы передохнуть, Энно говорил положенным по уставу тоном, без самоуничижения, но и без наглости, по-деловому: «Так точно, господин оберлейтенант! Слушаюсь, господин оберлейтенант!» Раз ему даже удалось, правда, без заметного эффекта, вставить целую фразу: «Осмелюсь доложить, что выздоровел, господин оберлейтенант! Осмелюсь доложить, что вышел на работу!»
Офицер перестал орать так же неожиданно, как и начал. Он закрыл рот, отвел взгляд от верхней пиджачной пуговицы Энно Клуге и устремил его на своего соседа в коричневой форме. — Имеете еще что-нибудь сказать? — спросил он с брезгливым видом.
Да, и этот господин имел что сказать, вернее, что наорать — казалось, все господа начальники только и знали, что орать на своих подчиненных. Этот стал орать об измене, о саботаже, о фюрере, который не потерпит изменников в рядах немецкого народа, и о концлагере, где Энно получит по заслугам.
— А в каком виде ты сюда явился, свинья? — вдруг заорал коричневый. — В каком ты виде? На работу с такой похабной мордой вышел? Где путался, бабий кот? На шлюх силы тратишь! Где был, где это ты так себя разукрасил, козел блудливый?
— Мне взбучку задали, — сказал Энно, оробев под его взглядом.
— Кто, кто тебя так отделал, я знать хочу! — заорал коричневорубашечник. И подставил кулак под самый нос Энно и затопал ногами.
Тут Энно окончательно потерял голову. Перед угрозой новых побоев он позабыл о своих намерениях, позабыл об осторожности и прошептал: — Осмелюсь доложить, меня так эсэсовцы отделали.
Безрассудный страх этого человека был так красноречив, что все трое сейчас же поверили его словам. Понимающая, одобрительная улыбка появилась у них на лице. Коричневорубашечник крикнул: — Отделали? Это называется не отделали, а поучили, наказали по заслугам. Как это называется?
— Осмелюсь доложить, это называется: наказали по заслугам!
— Ну, надеюсь, урок пойдет тебе на пользу. Следующий раз так легко не уйдешь! Можешь отправляться!
С полчаса еще Энно Клуге трясся, как в лихорадке, и не мог работать. Он забился в уборную, но мастер разыскал его наконец, отругал и погнал к станку. Теперь мастер стоял рядом и чертыхался, глядя на то, как Энно портит болванку за болванкой. У тщедушного человечка голова шла кругом: мастер ругает, товарищи смеются, начальство грозит концентрационным лагерем и штрафной ротой. В глазах темнело, руки, обычно такие искусные, не слушались. Он положительно не мог работать, но он должен был работать, у него не было выхода.
Наконец, мастер понял, что тут не злая воля и не отлынивание от работы. — Если бы ты не проболел уже столько, — заметил он уходя, — я бы сказал: ступай, полежи денек-другой, пока не отлежишься. — И прибавил: — Но сам знаешь, что тогда с тобой будет!
Да, он знал. И он продолжал работать, старался не думать о боли, о невыносимой тяжести в голове. Временами его неотразимо влекло к блестящему вращающемуся металлу. Достаточно сунуть палец, и покой обеспечен, ляжешь в постель, отлежишься, отдохнешь, выспишься, забудешься! Но он сейчас же вспоминал, что преднамеренное членовредительство карается смертью, и тут же отдергивал руку…
Да, смерть в штрафной роте, смерть в концлагере, смерть во дворе тюрьмы, вот что грозит ежедневно, вот что поджидает тебя на каждом шагу. А откуда взять силы…
Так или иначе, день прошел, так или иначе, в начале шестого он попал в поток возвращавшихся с работы людей. Он мечтал о покое и сне, но, очутившись в гостинице, в своем тесном номере, не мог заставить себя лечь в постель. Он побежал купить чего-нибудь поесть.
Вот он опять в комнате, еда на столе, кровать под боком — но ему не сидится. Точно что-то гонит его вон из этой комнаты. Надо еще купить кусочек мыла, поглядеть, не найдется ли у старьевщика синей блузы.
Опять он выбежал и в аптекарском магазине вдруг, вспомнил, что оставил чемодан со всем своим имуществом у Лотты, когда приехавший в отпуск муж так бесцеремонно вышвырнул его за дверь. Он выбежал на улицу, сел в трамвай, решил рискнуть: поехать прямо к ней. Нельзя же лишиться последнего добра! Его страшили побои, но что-то гнало его к Лотте, обязательно к Лотте.
И ему повезло. Он застал Лотту дома, мужа не было. — Ты за вещами, Энно? — спросила она. — Я снесла их в подвал, чтоб он не нашел. Погоди, я возьму ключ!
Но он обнял ее, припал головой к ее могучей груди. Он не выдержал напряжения последних недель и попросту разрыдался.
— Ах, Лотта, Лотта, я не вынесу разлуки! Я так по тебе соскучился!
Все его тело сотрясалось от рыданий. Она не на шутку перепугалась. Сколько она перевидала на своем веку мужчин, и таких, что пускали слезу, тоже, но обычно пускали слезу пьяные, а он был трезв… А тут еще этот разговор о том, что он соскучился, что не вынесет разлуки, уже целую вечность никто не говорил ей таких слов! А может, и вообще никогда не говорил.
Она успокоила его, как могла: — Он всего на три недели в отпуск приехал, потом опять переедешь ко мне, Энно! Успокойся, забирай вещи, пока он не пришел. Сам ведь знаешь!
Ох, знает он, еще как знает, что ему отовсюду грозит беда!
Она проводила его до трамвая, помогла донести чемодан.
Энно Клуге поехал в гостиницу, все-таки несколько повеселев. Всего только три недели, из которых четыре дня уже прошло. Потом муж отправится обратно на фронт, и можно будет занять его место. Думал Энно, что выдержит без баб, да не тут-то было, не может он, и все. А пока что надо будет наведаться к Тутти; он сейчас сам убедился, поплачешь у них на груди, они и размякнут, помогут человеку. Может, Тутти пустит на три недели, уж очень противно одному в номере.
Но женщины женщинами, а работать надо, надо, надо! Нечего больше шуточки шутить, раз навсегда закаялся! Вылечили!
В воскресенье утром фрау Розенталь с криком ужаса пробудилась от тяжелого сна. Опять ей привиделось то страшное, что снилось теперь почти каждую ночь: будто они с Зигфридом убегают от погони, будто прячутся, но плохо, преследователи проходят мимо, видят их и насмешливо подмигивают.
И вдруг Зигфрид бросается бежать, она вслед за ним. Она не поспевает. Кричит: «Зигфрид, не беги так скоро! Мне за тобой не поспеть. Не оставляй меня одну!»
Тут он отделяется от земли, летит. Сначала почти над самой мостовой, затем все выше, наконец, исчезает над крышами. Она одна на Грейфсвальдерштрассе. По щекам текут слезы. Большая волосатая рука тяжело ложится на лицо, голос шепчет над самым ухом: «Попалась, жидовская морда?»
Еще не совсем проснувшись, она глядела широко открытыми глазами на затемненные окна, — сквозь щелочки в шторах просачивался дневной свет. Ночные страхи отступали перед дневными. Впереди был целый день. Снова день! Опять она проспала, упустила советника суда, единственного человека, с которым могла поговорить… С вечера твердо решила не спать, и вот опять заснула! Опять одна целый день, двенадцать часов! Пятнадцать часов! Нет, больше ей не выдержать. Стены дома давят, все то же бледное лицо в зеркале, все то же самое занятие — пересчитывать деньги; нет, больше так нельзя. Самое страшное не страшит ее так, как это сиденье взаперти без всякого дела.
Фрау Розенталь торопливо одевается. Подходит к двери, отодвигает задвижку, тихонько отворяет дверь, выглядывает в коридор. В квартире тихо, и в доме тоже пока тихо. На улице не слышно детского крика — верно очень рано. А что, если советник еще у себя в кабинете? Она успеет поздороваться с ним, обменяться двумя-тремя фразами, которые дадут ей силы прожить еще один бесконечный день.
Она решается, решается, несмотря на запрещение. Быстро пробегает коридор и входит к нему в кабинет. Она жмурится от яркого света, который льется в открытые окна, ее пугает улица, внешний мир, ворвавшийся сюда вместе с утренним воздухом. Но еще больше пугает ее женщина, которая чистит щеткой цвикауский ковер. Сухопарая, пожилая женщина; повязанная платком голова, щетка для чистки ковров говорит о том, что она здешняя прислуга.
Увидев фрау Розенталь, женщина прекратила работу. Минутку она удивленно таращит глаза на неожиданную гостью, быстро и часто мигая, слоено не совсем веря в реальность того, что видит. Затем, прислонив щетку к столу, решительно идет навстречу фрау Розенталь, машет руками и громким свистящим топотом повторяет «Шш! Шш!», будто гоняет кур.
Отступая, фрау Розенталь, умоляюще шепчет: — Где господин советник? Мне надо с ним поговорить!
Но женщина сжимает губы и решительно трясет головой. Опять она машет руками и шипит «Шш! Шш!», пока окончательно не загоняет фрау Розенталь обратно в спальню. Та падает в кресло у своего столика и разражается слезами, а женщина тихонько прикрывает дверь. Все напрасно! Опять она обречена на целый день одинокого, бессмысленного ожидания! Бог знает, что творится на свете, может, как раз сейчас умирает. Зигфрид, или немецкие авиабомбы угрожают ее Эве, а она обречена сидеть здесь в темноте и ничего не делать.
Она сердито качает головой: нет, больше так жить нельзя. Если суждено ей терпеть горе, если суждено быть парией и изнывать в вечном страхе, так по крайней мере она хочет жить по-своему! Ну, что же, пусть эта дверь захлопнется за ней навсегда, ничего не поделаешь. Гостеприимство было предложено от доброго сердца, но добра оно ей не принесло.
Уже стоя в дверях, она вдруг что-то вспоминает. Возвращается к столику и берет массивный золотой браслет с сапфирами. Может быть…
Но той женщины уже нет в кабинете, окна снова закрыты. Фрау Розенталь выжидающе стоит в коридоре у входной двери. Вдруг она слышит звон тарелок и идет на звук в кухню. Так и есть, эта женщина моет посуду.
С умоляющим видом протягивает она ей браслет и говорит, запинаясь: — Мне необходимо повидать господина советника. Пожалуйста, ну, пожалуйста!
Служанка нахмурилась при этом новом нарушении тишины, едва взглянула на протянутый браслет. Опять она наступает, машет руками, шипит «Шш! Шш!», и фрау Розенталь спасается к себе в спальню. Не долго думая, бежит она к ночному столику и берет из ящика прописанное ей советником снотворное.
До сих пор она не пользовалась его порошками. Теперь она высыпает их все, не то двенадцать, не то четырнадцать, на ладонь, идет к умывальнику, и со стаканом воды выпивает все. Сегодня надо обязательно заснуть, сегодня надо проспать весь день. А вечером она поговорит с советником суда и узнает, как быть дальше. Она ложится, не раздеваясь, на постель, укрывается одеялом. Лежит на спине, не шевелясь, глядя в потолок, и ждет сна.
И вот уже сон спускается к ней. Мучительные мысли, кошмарные видения, порожденные в мозгу постоянным страхом, затуманиваются. Глаза смыкаются, мускулы ослабевают, напряжение спадает. Сейчас, сейчас шагнет она за спасительный порог…