16785.fb2
— Да што ты? Ревешь? Ть-фу, бодай тебя черт! Да што ты, Петровна, иехнулась штоль? Ай я тебя за сердце тронул? Ну-у, работай себе там, работай, а я пойду! Во-о! Рази я знал? Тю — черт!… — плевался Гаморкин постыдно убегая из куреня.
Во дворе, не выходя на солнцепёк, с которого даже куры разбежались, он присел на приступочку и позвал меня.
— Кум, а кум!
Кумом он называл меня с тех пор, как я у него несколько лет тому назад, крестил дочь. Настасья Петровна опять была беременной и Гаморкин, мечтая о сыне, виду мне не подавал о тех своих желаниях.
— Иди сюда, кум. Пушшай Петровна нерв себе успокоить. С Нюнькой што-ли займется. И што я ей сказал такого обидного — не знаю. Ведь я же ее люблю-люблю, письма со службы писал-писал, — все, кажется, ей делал и делаю, а она рюмает.
Я вышел тихонько из куреня и хоть Петровна, быстро успокоившись, вытерла подолом лицо и опять принялась копаться в хозяйстве, мне стало ее жалко.
— Что ты, отец, жену забижаешь?
Он мне ничего не ответил. Задумчивые глаза под нависшими бровями мечтательно устремились вдаль, куда-то выше тына, так что он вряд-ли меня и слышал, вообще.
— А ежели, кум, и впрямь война? Опять значится. Был я против японца, а теперь — против германца придется идти. За японца крест у меня есть, а только не хотится мине в другой раз головой зря рисковать. Ну, скажем, ежели бы ен, германец, Дону войну-б объявил, што-б самому, скажем, степью владеть и рыбу ловить, ну, тогда бы мы доказали. А то…
Как ты думаешь на етот самый предмет? Раскачались ли мы тогда-б? Если бы вся степь поднялась…
Иван Ильич вдохновился.
— Скажем, все бы станицы поднялись. Б каждом хуторе всяк от мала до велика казак встрепенулся-б. А? Ведь ето што-б было? Весь-то Дон? Все Великое Войско Донское. Скажем — шестьдесят полков и шешнадцать батарей. Накось, сунься. Я-б с сыном наперед… наперед… наперед…
— У тебя же Нюнька, дочка.
— Уйди ты, кум, репейное твое рыло. Вечно ты встрянешь куды не надо. Петровна, а Петровна, будет у нас сын скоро, ай нет? Слышишь, тебя спрашиваю, будет, ай нет?
— Отвяжись ты от мине — гудит из куреня жена.
— Силишша-б какая! Казаков бы:
— Козорезов? — Я!
— Персиянов? — Я!
— Греков? — Я!
— Гаморкин? — Я!
— Сын Гаморкина? — Я, черт меня побери с пикой вместе. Вот-он, сын Гаморкина, стоить рядом со своим батюшкой, на шашку уперся, нагайкой помахивает. Да-а, нас Донцов свыше милиона, да скажем, ежели Кубанцы поддержуть:
— Скибин? — Я!
— Чаусов? — Я!
— Улагай? — Я!
— Гамор… г-м…
— А ешшо Терцы… Ты-то про Терцев, кум забыл?
Иван Ильич презрительно посмотрел на
меня.
— Этакую-то ораву казаков забыть?
— Да я, Иван Ильич, молчал.
— Полно врать-то! Чёрти, о чем ты думаешь? Терцы там, разные. Так мы бы сами могли три года воевать. Может быть и могли бы. Не то, што там с немцем, против северных и южных американцев вдарили бы за мое почтение. Сильны мы стали, Евграфыч, сами только своей силы не знаем. Нам бы уже своего Царя заводить надо бы было, а мы под русским самодержцем живем. Пушшай он сам себя и содержит, а не гоняить нас с фронта на фронт.
Поуспокоившись, махнул Гаморкин рукой.
— Живешь в степи и не знаешь — твоя она или не твоя. И завоевали ее, и работали на ней веками, веками же, защищаем ее, кормилицу нашу, — а прийдет наказ — с Дону на Амур съезжать, и гоняют казаков Бог знает куда. Может туда и Макар телят не гонял, может там Кудыкина гора стоит. А?
Да вот, скажем, германец. Видывал я их. Народ толстый, из себя представительный, калбасу есть любит, и хоть себе на уме, а смирнай. Ни они казаков, ни их казаки, можно сказать, не трогають. Да и чего, спрашивается, в драку лезть? Побьют казаков, еще меньше казачьего народу на Дону останется, и полезут тут на свободные места — пензенские, да тульские, да переяславские. А меня, к примеру, немец из-за куста с коня снимет — и нет меня в живых. Был и нет. Фь-ю-я!
Я, значит — фь-юю. Погиб за славушку казачью донской казак и каптенармус лихой. А в ето самое время, из Ивано-Вознесенска к нашему хутору кто ни на-есть и прилаптяет, в лаптях, значит, прибредет… и прямо к Настасье Петровне:
— Бабочка, — скажет, — жалмерочка… сдобненькая кинареичка…
Да разве я подобное потерплю, Евграфыч? Да я — мертвым прилечу. Что-б со всех-то сторон, в нашу Казачью землю перли, и нас от жинок наших оттирали? На наших кровных землях избы строили, да из наших ковылей лапти себе плели, а? Что-б к Настасье Петровне, Иванов, Иван Матренович, в бутылочных сапогах, с самоделковой балалайкой, и в картузе — приблизился?
Настасья Петровна с раскрасневшимся лицом выглянула из двери.
— Итить-те аладьи есть.
— Что-б это он — я кровью кого-то там защищаю, умер, наконец, я — фью-я! послужил чужому Царю, а он ко мне в па-стелю со своими вшами…
— Кто? — прислушалась Настасья Петровна с открытым ртом. — В нашу пастелю? Про кого ты? Да я-б его…
— А про того, кто в картузе и с сумой шалается. Сидел бы уж в лесах и болотах, коли забрался туда с перепугу. В картузе который, а ну, подойди…
Расходился Иван Ильич.
А тут ворота рипнули — входит Михаил Александрович Петухой, коня в поводу ведет и, что самое главное, так это картуз на нем белый, летний и с козырком лакированным.
Услыхал эти слова Петухой, да и — обратно.
— Куда-а? — завопил Иван Ильич. — Куда-ж ты? Это я не про тебя.
— А кто тебя знает, — обиделся Петухой, — кричишь „который в картузе". Даже рукой в мою сторону показал.
И к хозяйке поклон:
— Здорово дневали.