16785.fb2
Слег я. Заболел. За мной ухаживает друг мой и Ивана Ильича — Михал Александрович Петухой. Выскочит он на момент, на свою работу, пометет-пометет улицу свою, да и ко мне. Такой огорченный стал. Такой стал серьезный и озабоченный. Во все углы заглядывает, на меня не смотрит, — будто что-то потерял. Аспириной меня кормит, разными перамидонами и еще какой-то жидкостью мутноватого цвета. Может мне и вправду плохо. В больницу не пойду. Что-ж, все под Господом Богом ходим. Он-то все видит. Вышло значит распоряжение — убрать со свету белого казака, Кондрата Евграфовича Кудрявова.
Сейчас же это болезнь в меня, во все дырки и полезла. И там ковыряется и там, ищет в моем теле, — за что бы ей уцепиться, какой инструмент сломать.
Приходил даже ко мне вчера полковник Козьма Иванович.
— Слег? — говорит.
— Слег.
— Что же у тебя болит, Евграфович?
— А все болит! И тут-вот, и тут-вот, и тут-вот.
— Г-м… Печально.
— Очень печально, — соглашаюсь.
Посидел он подле меня часочек. Покурили мы, хоть кашель меня и душит. Петухой в сторону смотрит, нос трет.
— Ему умирать никак нельзя! Он о Гаморкине записывает.
— Что записывает? — переспросил его Козьма Иванович.
— Да это так, — сказал я, — баловство одно! Заметки нестоющие одни.
— Кроме заметок еще есть всякой всячины — лезет Петухой с печальной своей физиономией к полковнику.
— Какой? — спрашивает его Козьма Иванович.
— Разное. Сказки Гаморкина. История, и прочее, тому подобное.
Петухой старается. Вытащил мой сунду-чек, поднял крышку, вывалил бумаженки на пол этакой кучей. Их так много, что я за голову схватился. Эк сколько наворочено. Чистое удивление. И все это я?
— Когда же ты, Евграфович, успел все записать?
— Сам, говорю, не знаю. Ишь сколько бумаги-то перевел.
Петухой блаженствовал, перебирая мои листочки, и гордо усмехался.
— Он наш списатель… Казачий.
Тут я закашлялся и они меня оставили. Козьма Иванович пообещался еще прийти навестить, а Петухой побежал на свою улицу посмотреть, не насорил ли кто, и не напакостила ли лошадь, ненароком.
Из пекарни мне было видно, а из своего окошка — не видать.
Каморка у нас — подвал. Со стен течет. Этак ладонью провести — воды столько, хоть морду мой.
Ох, грехи-грехи!
За наши грехи, а может еще за что.
Где то ты, друг мой сердечный, Иван Ильич, Настасья Петровна, семья моя и первая моя любовь — Левантина Федоровна (учительница наша хуторская).
Не хотел писать, а вырвалось. А когда-то было-было на ней не женился.
Было это после пятого года, когда я глаз потерял.
Пришли мы к ней свататься: Я и Гаморкин. Сидим все трое.
— Так что, барышня, — говорит Ильич и, ухмыляясь, смотрит на меня, изредка кивая головой в мою сторону, — сей казак непорочной станицы и прекрасного роду-племени.
В окна, как сейчас помню, врывается целыми снопами огненных лучей, солнце. Окна открыты и со степи Донской ветерок подувает. Горячий такой и страственный. Хороший денек.
Учителька опустила голову, слушает Гаморкина, ножку на ножку забросила, покачивает носочком — дразнится. Свежа и прекрасна.
Гляжу, помню это я на нее, глаз не спускаю. Приковала она мой взор этой своей ножкой.
Господи, думаю, ну что ей на чужих хлебах болтаться без толку. Горбом деньги зарабатывать, молодость свою чудесную губить. Полюбила бы меня, перебралась бы ко мне в курень, зажили бы с ней по казачьи в счастьи великом. Без хлопот и без забот. Господи, думаю, внуши, ей, вразуми. Наставь на путь правильный.
Хороша она была, очень хороша. Волосы каштановые — густые, глаза зеленые — большущии, ресницы черные, к верху концами загибаются — лба достают, а рот… не рот, а скважинка. Этакой малиной на личике пристроился. Висит эта малина и не вянет.
Да ее бы съесть!
Сахар! Да, о чем, бишь, я?
Говорит Гаморкин.
— Он — казак Кудрявов, пай имеет — шестнадцать десятин, да арендных у него шестьдесят четыре, да куренек недавно поставил, да две кухни, зимнюю и летнюю во дворе соорудил, да…
И перечисляя, загибает пальцы на обоих руках, чтобы не сбиться. А она ножку на ножку забросила, покачивает носочком, слушает.
— Богатый он, казак. Глаза нет. Так это в пятом году на усмирение под Бахмут ходили мы с ним. Камнем его кто-то ахнул. И как этот камень ему в мозг не залез — удивительно. Но… родился он с двумя. С двумя родился, барышня. Вот ей-ей, с места мине не сдвинуться, как говорит Петухой, и водой обтекти.
Если же вас повязка смущает, так это совсем напрасно. Ну, и кто теперь не подвязывается? Одним ремнем штаны, скажем…
Левонтина Федоровна поморщилась отче-то-то.
— Другие зубы при боли, третьи — нос л… всякие там вещи, все, так сказать, в свое время. А детки у него могут пойти глазастые. Ежели принять во внимание ваши распрекрасные глаза.
О, Иван Ильич Гаморкин!
Он прямо смаковал все подробности, входя все более и более в роль свата, которую на себя принял, искренно надеясь мне помочь.
— Ну, вот гляньте, барышня, на него. Какой он нескладный. Нос — клювом. А ваш нос, да его нос и выйдет — настоящий непорочный нос. Ни клюв, ни пуговка и ни… башмак. Ну, что, не правду ли я говорю?
У учительницы забегали в глазах искры скрытого смеха, но наружно, она его не показывала.