169186.fb2
Все персонажи и события, описанные в романе, вымышлены, а совпадения имен и фамилий случайны и являются плодом фантазии автора.
Слова живут дольше людей. Вроде, бестелесный звук. Тьфу! Пустое сотрясение воздуха, а гляди ты − годы, века, тысячелетия прошелестели над скорбным шаром нашей планеты, миллионы нам подобных погрузились в бездны земли, проросли травой и деревами, сгодившимися для питания и строительства жилищ иных поколений, а слово, это дрожащее марево в нашей гортани, продолжает своё бессмертное существование.
Однако, оставим рассуждения о мистике происхождения слова высоколобым учёным, отгородившимся от нас холмами книжной пыли и что-то фанатично бормочущим в съедающем жизнь полумраке своих кабинетов. Вернёмся в привычную реальность большого и понятного нам города.
За широкими окнами, занимающими всю стену, беззвучно плыли аккуратно выкрашенные зелёной краской крыши. Несмотря на свою армейскую одинаковость, крыши были разномастными, с индивидуальными изломами и какими-то особыми выкрутасами. Так теперь уже не строят, разве что на новых дачах, облепивших в последнее время Москву, как присоски гигантских щупальцев. Крыши, словно изумрудные волны окаменевшего водоёма, застыли причудливыми горбами, изломами впадин, за которыми изредка, как незагоревшая полоска тела, вожделенно блеснёт на солнце белая штукатурка стены. Крыши этих дышащих властью зданий, не натыкаясь друг на друга, уже несколько веков не меняют своих привычных очертаний и в молчаливой покорности обрываются у самых Кремлёвских стен.
Крыши Старой площади до шестидесятых годов толком никто и не разглядывал, разве что с редких колоколен чудом уцелевших храмов, чекист с оловянными глазами по-хозяйски строго бросит прилипчивый взгляд на подотчётное ему надчердачное пространство или раззява-птица, по непростительной глупости, одинокой тенью скользнёт над мёртвым морем таинственного квартала третьего Рима.
Всё своё великолепие крыши явили не лишённому чувственности чиновничеству, после спорного, если не сказать скандального, строительства серой от стекла и бетона высотки шестого подъезда, вход в которую располагается со стороны Ильинки.
Человека, впервые подошедшего к окну последнего этажа этого безликого достижения архитектуры и с высоты птичьего полета глянувшего на чудо преддверия Кремля, охватывал ни с чем не сравнимый мистический трепет. За доли секунды, как перед смертью или вратами Рая, перед его внутренним взором пролетала жизнь. Мельчайшие пылинки её образов, знаковые события выстраивались в чёткий, упорядоченный ряд и представляли собой уже некое подобие лестницы, спиралью тянувшейся из беспробудного мрака общенародного небытия в ослепляющую голубизну державного света персональной власти. Ощущение небожительства, данное ещё при жизни, переполняло человеческое естество, рождало внутри некую ни с чем не сравнимую гордость за личную причастность к чему-то невидимому, всесильному и непостижимо страшному.
Именно эти чувства и испытывал, стоя у окна своего кабинета, Малюта Максимович Скураш.
Заветные мечты и тайные помыслы, как правило, сбываются неожиданно, уже, кажется, и забыл про них, перегорел, переболел и давно проглотил надсадно-горький привкус несбывшегося, и вдруг на тебе — привалило! Да ещё как! Ты, недавно безродный, полурастоптанный жизнью и осатаневшим бытом человечишка российской действительности, возносишься неведомой силой в грозные чертоги преисподней Власти.
Тут бы, казалось, в самую пору и воскликнуть: «Чур, меня! Чур!» — и попытаться остановиться, сгрести своё вздыбившееся «я» в охапку, отдышаться и сделать попытку сохранить в себе право называться простым человеком. Но мало кому это удаётся, уж так склеена и устроена Система, которую мы называем властью. Оторопь нечаянной радости взлёта проходит быстро, и место осторожной почтительности заполняет душевная слепота и спесь.
Про слепоту Малюта ещё не догадывался, он бесстрашно плавал в волнах своего воображения, наэлектризованного эйфорией только что состоявшегося назначения.
«Эх, жаль, отец не дожил, вот бы порадовался — ишь, куда занесло его семя», — с оттенком лёгкой грусти подумал новый насельник кабинета, усилием воли заставляя себя отойти от пролома огромного окна.
Сделав пару шагов, он всё же не выдержал и обернулся. Крыш уже не было видно, во всё окно от края и до края, словно гигантская нижняя челюсть, с неровными, красными от кариеса зубами и непропорционально огромными клыками башен, тянулась Кремлёвская стена. Красные рубины без внутренней подсветки казались рваными кусками недоеденного мяса, заветренного осенним утром. Над всем этим, будто гигантская летающая тарелка, пылала трёхцветным флагом огромная в своей несуразности куполообразная крыша.
Малюта Максимович оцепенел от неожиданности: «Вот Оно, только протяни руку, сделай шаг — и ты уже там, за Зубьями!» Он вскочил со стула и засновал по кабинету, не спуская глаз с раздвоенных, как ласточкины хвосты, зубцов.
В дверь постучали.
— Да, входите, — с облегчением выдохнул Малюта и остановился перед беззвучно растворяющейся дверью.
— Малюта Максимович, вы, конечно, извините, — являя годами натренированное смущение, произнесла довольно привлекательная женщина лет тридцати. — Я — сотрудник секретариата Инга Мрозь.
— Очень рад познакомиться в свой первый рабочий день с приятным человеком, особенно если этот человек − очаровательная женщина, — поднося к губам узкую, не лишённую изящества руку, произнёс возвращённый к реальности Скураш.
— Спасибо за комплимент…
— Инга, вы меня обижаете! Какие комплименты при исполнении служебных обязанностей?! Я просто как госслужащий госслужащему обязан был сказать правду. И не более.
Оторопев от первых напористых слов, в которых, как стальные перья зазвякали командные нотки, женщина к концу монолога рассмеялась.
— Да, Малюта Максимович, нас предупреждали о вашей неординарности…
— Интересно, кто этот ординарец, сеющий в юных и трепетных душах столь лестные моему сердцу слухи? Немедленно отвечайте, Инга, иначе…
— Товарищ Скураш, — стерев с лица улыбку и привычным движением одёрнув борта тёмно-синего пиджака, призванного, по всей видимости, подчеркнуть заманчивость перехода талии в бедро и с особым цинизмом выделить рвущиеся наружу мячики грудей, которым явно не хватало места под ослепительно белой рубашкой, с явной обидой в голосе произнесла женщина, — возможно, я для вас мелкий клерк, но как госслужащий госслужащему имею право сказать…
Её серо-зелёные глаза постепенно напитывались стылью осенней воды, голос слегка подрагивал, и если бы не едва уловимые искорки, блуждающие где-то глубоко внутри зрачков, это возмущение можно было бы принять за чистую монету. Входя в роль, Инга, в притворно гневном вздохе набрав в лёгкие побольше воздуха, готова была продолжить монолог обиженной подчинённой, призванный, по её разумению, произвести на этого сорокадвухлетнего мужика особое впечатление, ставящее их дальнейшие поведение на интригующую грань неслужебных возможностей.
Скураш, воспитанный армейской средой и с курсантских времён усвоивший аксиому: прекрасное это — женщина, сразу включился в предложенную ему игру. Накопленный годами опыт и природный азарт исключали, как ему казалось, возможность промаха, надо было только не торопиться и дождаться, когда навязываемая тебе игра наскучит её инициатору. Инга продолжала что-то обиженно говорить и сама от этого заводилась.
«А она и вправду хорошенькая… Только вот на хрена вся эта комедия? Хотя если комедию ломают, значит это кому-то нужно».
Сделав сей почти философский вывод и вдруг решительно взяв женщину за плечи, Малюта приблизил её лицо к своему на то опасное расстояние, когда отчётливо проявляются тонкие штрихи макияжа и становится очевидным истинное предназначение духов, усиленных теплом и запахом кожи, а окружающий мир готов вот-вот раствориться в отражающих друг друга широко открытых глазах.
Инга от неожиданности вздрогнула, видимо не ожидая такого поворота. Её глаза, уже утратив напускную свинцовость, выражали искреннее удивление, смятение и лукавое любопытство.
«Вот будет забавно, если он меня прямо сейчас и трахнет…» − с усмешкой подумала она, но потом, превозмогая уже начавшую разливаться по телу истому, выдохнула:
— Однако странная у вас манера знакомиться с подчинёнными, Малюта Максимович. А если кто-нибудь войдёт?
— Менять манеры мне уже поздновато, тем более что вы сами спровоцировали меня на сие безумство, а безумству храбрых, как известно, поём мы песню. — С явной неохотой он отпустил уже начавшие подрагивать плечи. — Так чем я обязан столь взволновавшему мою кровь и воображение визиту?
— Действительно, как-то всё глупо получилось, вы меня извините…
— Не стоит, ибо нет ничего более привлекательного, чем взаимная глупость, а уж ежели она родилась, не будем её торопить, пусть всё идёт своим чередом. Но я вас внимательно слушаю.
— Да нет ничего срочного, просто в мои обязанности входит проведение консультаций вновь назначенных сотрудников Совета. Знаете, в администрации существует уйма документов и инструкций, регламентирующих порядок внутренней жизни. Порой эти документы очень старые, некоторые подписаны ещё чуть ли не Сталиным, а вот, не взирая на преклонный возраст, продолжают действовать.
— Так вы главный специалист по номенклатуре?
— Опять вы шутите и, заметьте, на весьма щекотливую тему. Номенклатуры сегодня, кстати, нет, вернее, вроде как нет, но старые инструкции остались, а в них расписано, что и кому положено. Поэтому, чтобы облегчить вашу жизнь и предупредить возможные конфузы в будущем, наберитесь терпения и послушайте меня.
Осеннее небо медленно тускнело, набирая дышащий бездной свинец будущих холодов, и только на западе ослепительно зияло страшным проломом с рваными краями. Столб яркого и оттого почти нереального света, клубясь в вечерней дымке, падал из этой дыры отвесно вниз, упирался в покатый холм, не давал небу окончательно навалиться на окрестные дачные посёлки и, перетерев их в мелкую, как сажа, пыль, выплеснуть в мир мрак безлунной ночи.
Фигура человека на фоне этой игры света казалось почти нереальной и, если бы не витые балясины перил выходящей прямо в сад веранды, её вполне можно было принять за оптический обман, рождённый закатом и нашим воображением. Облачко табачного дыма окутывало его голову и каким-то удивительным образом притягивало к себе малую толику того далёкого небесного света, отчего походило на отливающий золотом нимб.
Скураш подчёркнуто вежливо сидел в глубине комнаты у растерзанного трапезой стола, смотрел на спину курящего и старался силой воли подавить в себе лёгкое опьянение. Он знал, что после таких аутогенных практик наутро будет раскалываться голова, и любые, даже самые незначительные раздражители повлекут за собой приступы агрессивности или меланхолии.
Однако именно сегодня новоиспечённому начальнику управления Совета национальной стабильности необходимы были трезвые мозги. Мысли с токами крови, разогретой выпивкой, требовательно стучали в висках. Услышанное не укладывалось в рамки привычного, и оттого внутри всё сжималось, рождало азарт и сладкое предчувствие нового, неизвестного, требующего от Малюты полной самоотдачи, работы до изнеможения. Кто хоть однажды по-настоящему любил, тому известно это магическое чувство полного саморастворения и усталости, которые вызывает неописуемый прилив новых сил и жажду дальнейшей деятельности, сравнимую разве что с вдохновением художника.
«Ты опять поплыл, нимб над головой у отпетого грешника причудился, ты бы ещё Апостола Павла с сигаретой в зубах и в генеральском мундире нагрезил, благодари Бога, что твоих мыслей жена не слышит».
Он на минуту представил скептически улыбающееся лицо Екатерины, её насмешливые огромные глаза, в которых когда-то с первого раза увяз, да так и остался там на всю жизнь. Жили они с женой, если смотреть со стороны, хорошо, вызывая стабильную зависть окружающих, правда, раз в несколько лет, случалось, крепко ругались и порывались во что бы ни стало развестись, но потом всё как-то само собой устаканивалось, возвращалось на круги своя, обретая знакомые контуры милой привычной жизни.
Как и у каждой семьи, у Скурашей были свои годами длящиеся споры и предметы вечных, как сегодня модно говорить, разборок. Одной из таких «продлёнок» был фундаментальный вопрос о личной преданности, даже, скорее, фатальной привязанности мужа к своим начальникам.
Малюта был уверен, что без этого граничащего с фанатизмом чувства не может быть настоящей работы, настоящего большого дела. Катя же, видя его мучения после каждого разочарования в очередном кумире, которого он с таким трудом годами создавал себе, повинуясь обычному женскому эгоизму, вместо сочувствия неделями пилила его за напрасную трату нервов и сил, а главное — за недонесённые в дом деньги.
Поспорить с женой, пусть даже мысленно, Скурашу не дали.
— Малюта Максимович, — заставив вздрогнуть, прервал его размышления беззвучно, как привидение, проскользнувший в комнату руководитель секретариата Совнацстаба Лаврентий Михайлович Обрушко, — давно сидите?
В этом нехитром, казалось бы, вопросе для опытного уха чиновника угадывался целый рой отголосков старых интрижек, ревности, естественного страха быть обойдённым, оболганным и, конечно же, непрекращающейся борьбы за доступ к телу начальника.
Если бы кто-то всесильный смог хотя бы на несколько часов заглянуть в черепные коробки служащих высших государственных учреждений страны, он бы ужаснулся. Львиная доля напряженных усилий маленьких клеток серого вещества госчиновников уходила на придумывание и разгадывание сложнейших многоходовок и головоломок годами длящихся интриг и борьбы различных группировок за место под номенклатурным солнцем. Чем меньше конкретных и необходимых для страны дел выдавали на гора управление, институт, группа, команда, тем сильнее и долговечнее они были, потому что не тратили драгоценное время на пустяки, а жили чистой интригой, целью которой было одно — самосохранение и круговая порука.