169188.fb2 Тень жары - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

Тень жары - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

ЧАСТЬ ВТОРАЯСИНДРОМ КОРСАКОВАиграем в прятки

Он определенно близорук. Или просто устал сидеть на боевом посту. Или не самое благоприятное впечатление производит на него то, что по ходу разговора я посасываю за щекой тугой комочек "истинной свежести" — так или иначе, он слушает меня насупившись, ковыряет спичкой под ногтем, изредка поднимает глаза, точно проверяя, на месте ли я или уже удалилась, позабыв в казенном доме свой голос; он опускает лицо и закатывает глаза — это именно то движение, каким достопримечательны близорукие люди.

Наверное, носит очки — но дома, а не при исполнении; "при исполнении" он рассеянно следит за моими сбивчивыми объяснениями и время от времени отворачивается к окну, ритмично расчерченному прутьями решетки.

Если меня спросят, отчего так скверно и скованно чувствует себя человек, оказавшийся в милицейских апартаментах — точнее это состояние отражает, на мой вкус, термин "приплюснутость" — так я-таки вам скажу, чтобы вы не искали причину там, где ее нет. Ее нет в этих холодных, бесстыдно раздетых стенах, крашенных унылой масляной краской; и даже в решетках, графящих живой уличный свет на равные квадраты; а уж в ровном шуршании радиоэфира, на штилевую поверхность которого время от времени выныривают шипящие голоса, ее нет и подавно, ибо причина прорастает не столько в антураже, сколько в запахе.

Если безнадежность чем-то и пахнет, то пахнет именно этой тусклой и совершенно безликой комнаткой, где мы объясняемся с милиционером вот уже примерно с полчаса, и он ничего от меня не может добиться, или почти ничего.

Ну хорошо, он ваш учитель… Дальше? Когда он ушел из дома? Во что был одет? Где был замечен в последний раз? Возраст?

Я втягиваю голову в плечи — сказать мне почти нечего, я даже возраст его не знаю.

Особые приметы? Хромой? Сильно хромой? Ногу подволакивает, говорите? Слава богу, хоть какая-то есть зацепка…

– И что теперь?

– Ну что… — он пожимает плечами и разламывает спичку, как бы подводя итог нашему общению. — Наверное, будет заведено розыскное дело. Знаете, сколько их по городу заводится? Тысячи полторы-две в течение года.

– Неужели так много? И все — без вести пропавшие?

Характеристику "без вести пропавший", терпеливо разъясняет он, еще нужно заслужить — долгим и честным отсутствием; стаж этой выслуги — пятнадцать лет с момента заведения дела.

Как на войне… Пропавшие. Исчезнувшие. Уж лучше похоронка, чем так — уйти в никуда.

– А мы и есть на войне, — безразличным тоном откликается он. — Когда вы, хоть примерно, обнаружили эту пропажу?

О, это был знаменательный день в жизни туземцев Огненной Земли!

– Тэк-тэк, — он потирает мочку уха — наверное, прикидывает про себя, не стоит ли вызвать санитаров — и пристально меня оглядывает. — Что еще?

С утра пораньше в мою машину пытался залезть один человек. Сначала я приняла его за насильника и намеревалась стукнуть обломком железной трубы по голове, однако этот очаровательный бандит оказался приличным, интеллигентным человеком; мы чудно провели с ним время на кладбище.

– Очень хорошо! — понимающе кивает милиционер. — Чрезвычайно существенная информация. Это все?

Да что вы — это было только хорошее начало хорошего летнего дня; потом три белокурых бестии на пустынной дороге предложили мне пойти с ними в овсы и "расслабиться": если насилие неизбежно, говорят, надо расслабиться и получать удовольствие.

– И как?

Ну, проверить на практике эту народную мудрость мне не пришлось — так уж неудачно обстоятельства сложились.

О том, что в результате этого инцидента одной из белокурых бестий я вдребезги разнесла стальным прутом ключицу, мне хватило ума умолчать. Равно как и не распространяться по поводу тех предметов, которые мой попутчик таскает под плащом.

– Что еще?

Надо припомнить… Ах да, потом на Садовом кольце мы наблюдали штурм Зимнего.

Мой собеседник сдавленно застонал.

Нет-нет, это фигурально, так сказать, выражаясь; на самом деле народ штурмовал трейлер, битком набитый баночным пивом и испанским шампанским.

Он с треском захлопнул блокнот, в котором, наверное, собирался делать пометки, но так ни одной и не сделал; болезненно сожмурился, потом мелко-мелко заморгал, выдвинул ящик стола, достал маленький белый контейнер, резко встряхнул его, звонко, точно опустошенную стопку, вколотил его в стол и не обратил внимания на то, как я, чувствуя шевеление рвотного комка в горле, беспомощно озираюсь в поисках стакана с водой — по фильмам я помню, что в заведениях такого рода обязательно должен быть графин и стакан — однако ничего уже с собой поделать не могу…

МИР ДОСТОИН ТОГО,

ЧТОБЫ УВИДЕТЬ ЕГО В КРАСКАХ

КОНТАКТНЫЕ ЛИНЗЫ

ОТ ФИРМЫ "БЕЛЫЙ ВЕТЕР"!

…с минуту он пристально меня рассматривает, то ли дожидаясь разъяснений, то ли теряясь в догадках, откуда мне известно про контактные линзы.

– Извините, — тихо говорю я, избегая встречаться с его взглядом. — Это у меня бывает… Синдром Корсакова.

– Алкоголизм? — сухо осведомляется он.

Что-то в этом духе… Похоже на похмелье; опытный человек знает: когда мутит с утра пораньше, надо пойти куда-нибудь в укромное место и сунуть два пальца в рот — потом становится полегче.

Он убрал контейнер с физиологическим раствором (да-да, Сергей Сергеевич Корсаков мне верно подсказал: в таких пластиковых снарядиках хранят контактные линзы) в стол и углубился в бумаги, давая понять, что аудиенция окончена.

– Постойте! — нагнал меня его голос уже на пороге. — Вы полагаете, что весь этот цирк, который вы тут устроили, имеет отношение к вашему делу?

Я ничего не полагаю; просто инстинкт водящего в "прятках" подсказывает мне, что, при всей абсурдности моего поведения, в этом есть кое-какой смысл.

Он проводил меня долгим, тяжелым, с оттенком недоумения взглядом.

Глава первая

1

"ТАМПЕКС" РЕШИТ ВСЕ ВАШИ ПРОБЛЕМЫ!

Я СДЕЛАЛА СВОЙ ВЫБОР!

— кто-то шепчет над самым ухом — кто? Никого поблизости нет, ни единой живой души; значит, опять произошел выброс "китчевого вещества", и мое счастье, что на этот раз оформлен он легким, едва различимым на губах шепотом.

Развитие сюжета, вполне возможно, будет иметь отношение к тем сокровенным уголкам женского тела, обслуживание которых берет на себя время от времени этот спасительный "Тампекс", однако в моем положении уместнее припомнить иную мудрость: если насилие неизбежно, следует расслабиться и получать удовольствие!

Оно, конечно, можно — но не в муравейнике же…

Застегивая "зиппер", я мысленно посылаю проклятия на головы тех, кто вшивает в джинсы столь оглушительно журчащие "молнии".

Скорее всего, сотрудникам "Леви Страус" досталось понапрасну: глухой, унылый участок загородного шоссе, где слышно, как растет трава и как в земле шевелятся, разминаясь, поводя плечами, грибы, накрыто такой плотности и прозрачности беззвучием, что в ушах твоих короткая линия крохотного и слегка зазубренного звука, издаваемая механизмом застежки, распухает до размеров невероятных: такое впечатление, будто ты тащишь из воды ржавую, ритмично клацающую зубами якорную цепь.

Тут даже в поступи муравья, волокущего хвойную иголку, слышится нечто слоновье — потащил, работяга, очередной кирпичик в основание своего муравьиного дома, притулившегося сбоку от дерева.

Мои осторожные телодвижения в жидком придорожном кустарнике не потревожили его слух — странно; у бандитов и насильников слух волчий.

Так или иначе, он не среагировал — скорее всего, слишком был поглощен делом: уперев ладонь в дверное стекло Алкиной Гакгунгры, он пытался опустить его.

Дело незатейливое; стекло в правой передней дверце держится на честном слове, на ходу оно слегка опускается само, и в щелке свистит остренький, как бритва, сквозняк.

Он наверняка сейчас сломает подъемный механизм.

Значит, если я выйду живой и относительно невредимой из этой передряги на пустынном шоссе, придется ехать на станцию техобслуживания… Я плохо знаю эту сферу криминальных (судя по ежедневным разборкам в автосервисных организациях) услуг: куда там ходить, с кем договариваться? Вертеть бедрами надо? И каким выражением лицо гримировать на этом плотно заставленном паркинге перед воротами, где слоняются — будто бы без дела, а исключительно наслаждаясь свежим воздухом, — люди со скользкими глазами и притушенными, вернее сказать, притененными голосами? И как вести себя с механиком, перед тем как пасть на колени и вручить ему челобитную по поводу барахлящего карбюратора или обвалившегося стекла? Главное же — в какой валюте рассчитываться за услуги: в деревянной, твердой или в мягкой (натурой, так сказать). Система натуральных взаиморасчетов достигла у нас такого совершенства, что пророчества относительно финансового краха представляются мне чистой воды кликушеством: обвалится и рассыпется в прах рубль, гривная, карбованец — черт с ними; наш рынок не умрет — "не надо золота ему, когда простой продукт имеет".

Он уже слегка сдвинул стекло. Еще немного — и он сможет просунуть руку в щель, выдернуть запорную кнопку.

Странно, в моменты не самые приятные, когда следует стремительно соображать (кто он такой и что ему надо в полуразваливающейся машине, предоставленной мне Алкой во временное пользование?), искать выход из положения (кричать, звать на помощь?) и принимать решения (уносить подобру-поздорову ноги?) меня одолевают совершенно идиотские мысли — вроде этой, о преимуществах "мягкой валюты" в период тотального финансового кризиса.

Забавно же должна выглядеть со стороны девушка, что, притаившись за кустом в момент, когда бандит с большой дороги лезет к ней в автомобиль, предается такого рода размышлениям.

Как, к примеру, "мягкая валюта" будет конвертироваться, и по сколько соитий будут на межбанковской валютной бирже давать за доллар — тысячу? А как осуществлять половые взаиморасчеты между государствами СНГ? Если я в украинском Конотопе закупила, предположим, партию дверных щеколд или ночных ваз — во сколько пламенных ночей любви это мне встанет? Коробок спичек в табачном ларьке будет наверняка стоить один половой акт.

Не может же он стоить — половину?

Нет, половина полового акта или же четверть — это даже звучит странно, не говоря уже о смысле. Зато до чего прелестно жить в стране, где в магазинах и банках, газетных киосках и коммерческих ларьках, универсамах и на колхозных рынках, в сберкассах и ресторанах, трамваях и метрополитене, общественных туалетах и картинных галереях, прачечных и булочных, клиниках и концертных залах — словом, везде, где за еду, питье, услуги и эстетические радости надо платить, аквариумы кассовых клетушек заменят эдакие сооружения наподобие примерочных кабинок в магазинах готового платья, оснащенные вместо кассового аппарата диванами, тахтами, канапе и банкетками… Он сдвинул стекло.

Пора выходить из засады.

Как он отреагирует на мое появление? Возможны варианты. Побежит? Вряд ли. Зачем бежать, если ты мужик; если время московское что-то около шести утра; дорога пуста и до горизонта нет ни одной живой души? Прогонит? Не исключено. Захочет немного развлечься? А почему бы и нет? Догонит, повалит прямо в муравейник и — "если насилие неизбежно, следует расслабиться"…

Я огляделась, оценивая это славное местечко, где мне, возможно, предстоит "получать удовольствие".

Трасса уныла и пряма, как слесарная линейка; вдали она слегка выгибает спину на длинном пологом подъеме; пыльный, задохшийся в газовых атаках дороги кустарник — угловатый, костлявый, чахоточный; высокая трава — расчесана на множество проборов, пролегших по следу дорожных людей, притормаживающих здесь с целью "девочки — налево, мальчики — направо"; за этой нуждой я, собственно, и свернула на обочину… Нет, получать удовольствие в общественном туалете под открытым небом — сомнительное удовольствие, и потому я для более близкого знакомства прихвачу кусок ржавой железной трубы — вот она торчит в груде мусора. Имея при себе такой аргумент, как-то спокойней обмениваться с этим парнем любезностями, делать реверансы и приседать в книксенах.

Он наверняка слышал шорох в кустах и сдержанное поминание черта (преодолевая канаву, я провалилась в закамуфлированную травой лужу), однако, скорее всего, отнесся к чьему-то присутствию за спиной философски: стоял, не шелохнувшись, выжидал.

Я знаю: в такой ситуации большое значение имеет стартовая атакующая реплика — когда-то под нашим старым добрым небом мне случалось видеть, как дрались у нас в Агаповом тупике мальчики… И очень часто успех оказывался на стороне того, кто лучше умел атаковать словом. Прикидывая, про себя, варианты (сука! сволочь! скотина! дерьмо поганое!) я чувствовала, как пробуждается во мне и крепнет тот внутренний голос, мое особое китчевое "эхо", что время от времени выплескивается из меня наружу, во внешний мир — совладать с выбросами этих идиотских паролей времени я не в силах…

А ВАША СЕМЬЯ –

ОДЕВАЕТСЯ У ЛЕ МОНТИ?

Да: он очень качественно, добротно одет в духе чисто коммерческого "стайла" — длинный бледно-салатовый плащ, темно-зеленые брюки, прекрасные черные ботинки,

ЛУЧШАЯ ОБУВЬ ИЗ ИТАЛИИ,

РУЧНАЯ РАБОТА, ПРЯМЫЕ ПОСТАВКИ

ОТ ФИРМ-ИЗГОТОВИТЕЛЕЙ!

да и под плащом у него, скорее всего, не домотканый свитер — он неторопливо, плавно, как заспанный, заторможенный солдатик, исполнил команду "Кругом!" и поглядел на меня с чувством крайнего недоумения.

2

Я нередко ловлю на себе взгляды такого рода: на улице, в магазине, в трамвае, в прачечной, в аптеке — везде, где есть люди, до слуха которых долетают эти мои невольные выкрики… Смотрят на меня по-разному: снисходительно или с опаской, с сарказмом или с сожалением, с удивлением или испугом — однако в любом случае человек, оказавшийся поблизости, предпочитает отступить на шаг: девушка, похоже, немного не в себе…

Пару раз я пыталась объясниться, однако быстро поняла бессмысленность торопливых извинений; природа этого поведения слишком сложна, чтобы ее можно было растолковать в двух словах. Пришлось бы рассказывать про телевизор "Рекорд", старый заслуженный ящик — "Заслуженный деятель телевизионных искусств" — прослуживший мне верой и правдой десятки лет. Давно ему пора на пенсию: в последнее время он медленно, мучительно слеп, с год назад экран стал бледнеть и представлять движения размытых теней, которые быстро, в течение одной недели, совершенно растворились в молочно-белом, слегка потрескивающем поле экрана.

Утратив реальные очертания, тени сохранили главное — голоса.

Голоса по-прежнему звучат сочно, ясно — по ним весь последний год я и ориентируюсь во внешнем мире. Приходя домой, я целую Роджера, старого друга, хранителя девственной чистоты моей девичьей кровати, в холодный лоб (в ответ он скалится — преимущество Роджера в том, что он перманентно весел…) и, повернув ручку, соединяюсь с внешним миром с помощью Заслуженного деятеля ТВ-искусств.

Это очень устойчивая связь; в контексте современной культуры она выполняет функцию основного канала — глубокомысленные откровения интеллектуальной публики о том, будто всякий рождающийся на земле автоматически становится читателем Толстого, слишком лукавы, замысловаты и слишком не от мира сего: человек теперь если и становится читателем, то исключительно тех текстов, которые хранятся в

ГОЛД СТАР СУПЕР МИРЕКЛ –

Я ХОЧУ, ЧТОБЫ КАРТИНКА ОЖИЛА!

Никакой потребности в "живой картинке" я не испытываю; мне вполне достаточно "Рекорда": слепой, но голосистый, он питает меня тем необходимым для современной жизни веществом культуры, которое вливается в кровь, проникает в клетки кожной и мышечной ткани, оседает на легочных альвеолах и погоняет, нахлестывает реакции, несущиеся по нервам, как спринтеры по гаревым дорожкам, — в этом смысле я нормальный, рядовой ЖИТЕЛЬ ОГНЕННОЙ ЗЕМЛИ. Иной раз вещество переливается через край — ну что ж, должно быть, я слишком восприимчива к голосам культурной среды, и потому время от времени с губ моих слетает очередная, отлитая в звуковую форму и ясно артикулированная веха современности, ну, предположим:

АДЫРГА? АЗЫРУНГА? ХЕРШИ-КОЛА!

Сокрушительность переворота — смены вех — я почувствовала три дня назад, когда мы с Алкой ехали на дачу, откуда я теперь и возвращаюсь. На выезде из Москвы мы миновали косогор, поросший интеллигентной щетиной (травку аккуратно, на английский манер, подстригают, подравнивают), ехали быстро, однако что-то в стремительном промельке наклонного бледно-зеленого поля было не так, не на месте было… Мимо этой природной декорации в прежние времена я следовала не раз и не два — и что-то в ней теперь определенно изменилось… Мы отъехали уже довольно далеко, когда я догадалась: смена вех! В поле жизни, представляющемся мне беспредельным болотом, топким, опасным, кисло пахнущим плесенью, прелью и сочной грязевой жижей, веки вечные воздвигались сигнальные вешки, по которым следовало торить путь и перескакивать с кочки на кочку. Во времена молодости моей бабушки они представляли собой милые трогательные глупости: "В человеке все должно быть прекрасно!", "Красота спасет мир!", "Человек — это звучит гордо!". Потом на месте прежних были вколочены твердой рабоче-крестьянской рукой сигнальные ориентиры попроще: "Народ и партия едины!", "Мы придем к победе коммунизма!", "Превратим Москву в образцовый коммунистический город!" — и если старозаветные вехи выстраивались в материале духа, то последующие выпиливались на конвейере из похожего на бетон вещества холодной идеи; однако — при всей наивности первых и при всем идиотизме вторых — наши вехи никогда не обозначали нечто осязаемое.

Я вспомнила. Прежде на этом косогоре выложенные из дерна — точно самой природой выстраданные, выпестованные и выстроенные — красовались слова: "Слава КПСС!". Теперь там прорастало из земли нечто иное:

PIERRE SMIRNOFF

и сигналило о трансформации предмета духа и предмета идеи в "просто предмет" — в вещь высочайшего качества, не чреватую рвотными позывами с утра, однако — вещь.

Не в этот сумбурный день, когда население нашей Огненной Земли дружно спятило, предалось вселенскому пьянству, наживая себе инфаркты-микро и инфаркты обширные, а много позже, когда станет со всей очевидностью ясно, что Иван Францевич Криц, мой старый школьный учитель, пропал без вести, я проговорю про себя давнюю детскую считалочку: "Вышел месяц из тумана, вынул ножик из кармана: буду резать, буду бить, все равно тебе — водить!" — и окончательно пойму, что в поле наших диких игр водить выпало мне; и покорно встану у стены, буду считать, давая возможность партнерам по игре скрыться, а напоследок предупрежу:

– Иду искать! А кто не спрятался — я не виноват!

Играем в прятки! Играли когда-то под нашим старым добрым небом дети; и маленькая рыжая девочка, повадкой, моторикой движения похожая на стремительного рыжего зверька — потому и называли ее у нас в Агаповом тупике Белкой — вот так же водила, водила, водила, искала своих попрятавшихся товарищей — и набрела на Дом с башенкой, где жил хромой учитель; много-много раз потом туда возвращалась, сидела за круглым столом и смотрела в потолок, расписанный масляными красками; и вырастала, и выросла; и не догадывалась, что однажды придут в эти московские дворы другие времена, а жизнь — в самом-то деле! — потечет в них строго в русле одной коротенькой заметки в писательском дневнике: в литературе, мол, царят нравы каннибалические, совсем как у туземцев на Огненной Земле… Вольно было последнему из наших классиков в другой раз на эту же тему рассуждать: подрос Набоков, да и сразил нас, стариков, наповал!.. Набоковские пули отливались в книгах — мы же, истинные, а не литературные туземцы, свои льем из свинца; и не знают промаха наши стволы калибра "семь-шестьдесят два", и много же мы стариков положили — не в романах, а на самом деле…

Так что води, Белка, води — двигаясь наощупь по тропам безжалостной каннибалической игры, согласно правилам которой старик должен быть съеден; води, выстраивай свой текст в том сугубо китчевом жанре, в русле которого развивается эта жизнь — ведь инстинктивно жанр тобой нащупан… Знать законы жанра — уже полдела, если не три четверти; инстинкт подскажет тебе, где искать — строго в пространствах столичной Огненной Земли, а также что искать: не след, не отпечаток пальца, не старый окурок, не "вещдок", не улику — нет. Двигаясь в русле жанра, то есть в духе смены вех, ищи звуковой пароль времени, и значит:

– Ищи вещь! — скажу я себе…

Если, конечно, удастся выйти невредимой из этой передряги на пустынном утреннем шоссе.

Я помахивала железной трубой аки жезлом железным — если он поведет себя агрессивно, я его приласкаю.

3

Он недоуменно оглядел свой наряд, пощупал рукав плаща и, выставив вперед ногу, оценил состояние ботинка, измазанного грязью.

– Вообще-то у Ле Монти я не одеваюсь… Ботинки, правда, в самом деле итальянские, однако сомневаюсь, что это ручная работа…

Он сделал шаг вперед, я подняла железный жезл — еще шаг, и придется пустить его в ход. Жаль… У него милое, приятное лицо, он определенно кого-то мне напоминает, да: нежный рот, мягкий подбородок, плавные — будто бы не до конца оформившиеся, созревшие — черты, в них просвечивает какое-то отчетливое детское начало.

– Вы, наверное, хотели спросить, что я тут делаю? — он мягко улыбнулся. — Честно говоря, я собираюсь залезть в эту машину.

Святая простота… Я верю в магическую силу слова, вернее сказать, точно выбранного слова; бывают ситуации, когда одна-единственная фраза (именно единственная, верно избранная из тысячи вариантов) способна решить исход дела; он меня разоружил — очаровательный незнакомец в грязных черных ботинках (ко всему прочему, он еще и блондин); я швырнула трубу в канаву. Наверное, несчастная мартышка вот так же, случайно напоровшись на гипнотический взгляд удава, послушно и радостно идет под смертельный удар змеиного хвоста — разоружившись, позабыв о вековом инстинкте самосохранения.

— Давайте поедем, — он похлопал ладонью по крыше автомобиля, — поедем, время… — упомянув про время, он посерьезнел, собрался, огляделся по сторонам, и, приподняв подбородок, замер, прислушался: не возникнет ли у этой дороги на кончике языка далекий, приглушенный звук.

Я опустила глаза: его брюки по щиколотку темнели от влаги.

– Говорят, по росе надо ходить босиком. Полезно для здоровья. А так… Ты промочил ноги.

Он рассеянно взглянул на свои штиблеты: их холеные лоснящиеся остроносые физиономии в самом деле были изуродованы бурыми потеками и рыжими комочками грязи — значит, прежде чем ходить по росе, он шагал нашим вечно разбитым российским проселком.

– Поехали, чего там… — я погладила шершавое, слегка облупившееся крыло; Алкин "жигуль" (Алка называет свой автомобиль Гактунгра) — птица пестрая, разнокрылая; сама по себе она густо зелена, левое крыло — салатовое, правое — бежевое; Алка водит крайне неосторожно, вечно бьется, так что крылья у Гактунгры неродные; красить их в тон нет никакого смысла — все равно придется менять, не сегодня, так завтра. — А куда мы едем?

Он молча смотрел на дорогу. Я рванула с места в карьер — наверное, слишком жестко всадила Гактунгре в бока шпоры; она взвыла, вильнула задом, пошла юзом на влажном от утренней влаги шоссе — прекрасный незнакомец бросил на меня косой выразительный взгляд; я открыла было рот, чтобы оправдаться

"КРУТАЯ ДЕВЧОНКА"! ФИЛЬМ ДЛЯ ВСЕХ!

и втянула голову в плечи — такова моя инстинктивная реакция в моменты, когда культура вдруг хлестнет через край.

4

Двести дней своей жизни человек проводит, сидя на унитазе, — вдумайтесь, вслушайтесь в мелодию этого статистического откровения и впишите ее — отдельной, самостоятельной темой — в симфонию вашего бытия и, проникнувшись ощущением вечности, потренируйтесь в арифметике; перемножьте цифру "200" на бесчисленные численности всех племен и народов, медленно шагающих из ледяных пещер питекантропа к спасительным кострам древнего человека, от которых далеко еще брести до мрамора античных дворцов; прошагайте опасный кровавый путь до мрачных средневековых замков, и так далее и тому подобное, вплоть до вашей малогабаритной квартиры; и ужаснитесь: мама мия! — тысячелетия человечество провело на унитазе, вместо того, чтобы предаваться любви или войнам, сочинять трагедии или писать картины; строить замки или рыть каналы; растить хлеб или рожать детей; возделывать фруктовые сады или сочинять головоломные геометрические теоремы; изобретать паровоз или играть "Гамлета"; вязать кофточки или печатать энциклопедические словари — так вот, милые люди, в рамках такого рода философствований прислушайтесь к моему доброму и бескорыстному совету:

– Ни в коем случае не садитесь с Алкой пить чай!

Не позволяйте ввести себя в заблуждение ее профессиональным интонациям — Алка двухголосая; приглашая к чайным церемониям, она подло, каверзно прячет свой обычный бытовой голос (с таким голосом ей бы петь на клиросе — от ее нижнего "до" вздрагивали бы лица святых угодников и гнулись бы острые свечные наконечники…). Нет, она подманит вас в свою западню тем восхитительным бархатным голосом сирены, какой составляет неотъемлемую часть ее теперешней профессии.

Ах, не садитесь с ней пить чай — ни на ночь глядя, ни с утра — иначе вы рискуете провести на унитазе не отмерянные вам природой заветные 200 дней, а все четыреста: нынче утром, стартуя с Алкиной дачи в направлении столицы Огненной Земли, я — то ли спросонья, то ли оглушенная полночным сообщением БИ-БИ-СИ — забыла залепить уши восковыми пробками, не велела привязать меня толстым пеньковым канатом к мачте, за что и расплачиваюсь на дороге. Прежде чем притормозить у кустов, где судьба свела меня с незнакомцем, я успела уже дважды остановиться и проклясть свою слабость.

Вскочив ни свет ни заря, примерно в половине пятого, металась я по комнате, натыкаясь в потемках на стулья и табуретки, и пышными гроздьями развешивала где только можно эпитеты в адрес нашего горячо любимого и всенародно обожаемого правительства, примерно вот такие:

…. … ….!!! …..!…! … … …!!!!

Алка, послушно поводя глазами — так следят за шараханьем туда-сюда теннисного мяча на корте — наблюдала, как расцветают гроздья гнева: на впившейся в стену железной трубе от "буржуйки", на вешалке, на старом комоде; и когда концентрация инфернальных паров достигла в комнате критической отметки, а из плотного текучего воздуха нашей дачи можно было запросто изготавливать семидесятиградусную чачу, Алка, поглаживая темные усики над верхней губой, провозгласила голосом сирены:

– Может, чайку?

Она интонировала предложение на особый, сугубо профессиональный, бархатный манер — таким тоном она разговаривает со своими сексуально озабоченными абонентами; абонентов Алка называет "вонючими онанистами". Должно быть, работа на "секс-телефоне" (или "телефоне любви", или как там еще называется эта служба, куда можно позвонить и совершить половой акт по телефону?..) настолько обострила ее обоняние, что она слышит запахи, сочащиеся по телефонным кабелям и радиоволнам.

Я вовремя не среагировала — в момент приглашения к столу занималась конструированием замысловатой фразы, содержащей в себе исчерпывающую информацию о том, где я наше всенародно обожаемое демократическое государство видала, как я его имела, а заодно имела всех его родственников, внуков и племянников, деверей и невесток, тещ и зятьев, бабушек и дедушек, снох, золовок и дядьев — и потому машинально отмахнулась:

– Давай!

Чай я ненавижу.

Моя ненависть глуха, свирепа и беспощадна — особенно с тех пор, как Алка наложила на себя очередную диетическую епитимью.

Сколько я ее помню, она вечно истязала свою обширную, тучную плоть мазохистскими ограничениями, исключая из рациона то мучное, то мясное, то молочное, то рыбное, то овощное, то хлебное, то сахарное и вводя в него то размоченный овес, то проросшую пшеницу; однако стрелка домашних весов неизменно улетала за отметку "100".

В конце концов она провозгласила, что отныне, убедившись в полной несостоятельности диетологических рецептов, будет сбрасывать вес согласно рекомендациям, изложенным в классической литературе, и сделается "полковником, которому никто не пишет".

Я плохо помню, какими яствами был украшен стол этого старика, известного всякому советскому человеку (и даже сантехнику, и даже первокласснику) тем, что в свое время он состоял казначеем революционного округа Макондо, что подтверждается собственноручной распиской полковника Аурэлиано Буэндиа, главного интенданта революционных сил Атлантического побережья, однако Алка освежила мою память.

– Знаешь, когда полковник почувствовал себя победителем? — спросила она. — Когда ответил жене на ее вопрос: "Что же мы будем есть?"

– И что он ответил?

– "Дерьмо".

Не знаю, в какой степени Алка следовала оригиналу… Теперь она ничем не питается — кроме чая.

Из чувства жалости и сострадания я время от времени составляю ей компанию в чаепитиях; чай мы не просто пьем, мы его глушим — понимая неотвратимость этой муки, я присела к столу: надо же хоть чем-то ее отблагодарить.

В конце концов она пошла на большую жертву, разрешив мне взять Гактунгру для поездки в столицу Огненной Земли и покинуть эту забытую богом деревню, где Алка владеет серым, выцветшим от дождей и ветров срубом.

Три дня назад она затащила меня сюда, "на природу": устала, надо отдохнуть.

Служба на секс-телефоне, в самом деле, трудная и утомительная, за такую работу полагается давать молоко: для разгона отношений Алка живописно рассказывает клиентам, как однажды в пиковом троллейбусе к ней сзади прижался мужчина (подробности прилагаются: чем прижался и как) и что она в конце концов от этих горячих, упругих прикосновений испытала сладостный оргазм (подробности прилагаются) — ну, а дальше Алка импровизирует. Все последнее время ее донимает один клиент, который не удовлетворяется привычными ласками в постели, а требует пройти в ванну — Алка называет его "самой отъявленной занудой из всех онанистов Земного шара" и жалуется, что после его звонков у нее ломит колени.

Мы чудно провели время среди тишины, запахов сосны и блаженного отсутствия каких-либо мыслей; я, наверное, прожила бы так выходные и начало будущей недели — не дерни меня черт после вечернего чая покрутить ручку плоского, шепелявого транзисторного приемника.

Я докрутилась до приглушенных лондонских голосов, кормивших занимательной сборной солянкой из обрывков светской хроники, разного рода невероятных случаев кто-то выпал из окна на пятнадцатом этаже приземлился на клумбу и отделался переломом пальца), далее следовал репортаж с выставки "Оборудование туалетов" (Вот!), проходящей в маленьком европейском городке; организатор выставки, упомянув про заветные "двести дней", патетически восклицал: "Ну неужели вам безразлично, на чем вы сидите более полугода?! И при этом, заметьте, никто до меня всерьез не занимался научным изучением этого фаянсового предмета — я имею в виду не столько техническую сторону дела, сколько, если хотите, философскую" — а потом объявили сводку новостей.

Мы сидели за столом, полоска огня уютно шевелилась под колпаком длинноносой керосиновой лампы; в трубе ухал домовой; ползли по стенам и переламывались под потолком гигантские тени — нам было хорошо, уютно; а потом равнодушный женский голос бесстрастно доложил нам, что в России опять грянуло.

Грянула очередная и любимая всем населением Огненной Земли забава: с понедельника купюры с профилем Ильича будут стоить дешевле туалетной бумаги.

С минуту мы сидели и тупо смотрели друг другу в глаза.

Потом дрогнули и двинулись Алкины губы; ее аппетитный и любвеобильный рот медленно, очень медленно округлялся, и в глубине монументального Алкиного тела, где-то в районе его фундамента, возник глухой, невнятный звук; он рос по мере движения вверх, к голосовым связкам, он темнел, наливался спелостью и наконец созрел в черном провале Алкиного рта.

– Л-о-о-о-о-о-о-о!!! — Алка выла низко и протяжно, на одной долгой и глубокой ноте, текущей неторопливо и мощно, как великая египетская река Нил, и на самое дно этих теплых желтых вод опускались обломки классической фразы; "…б!" — еще можно было различить; "твою!" мелькнуло над волнами и погрузилось в пучину, а "мать!" и вовсе не выплыла — Алка трубила голосом слона; наш добросердечный домовой, как реактивный снаряд, вылетел из трубы и унесся к звездам; сверчок в чулане потух навеки; и полегли в округе травы; и сосны в ближнем лесу пустились наутек; галки на проводах остекленели и посыпались наземь, звеня, как хрустальные рюмки; а мертвые постояльцы деревенского кладбища восстали из могил, взялись за руки и стали водить хороводы.

– У-у-у-х! — тяжело выдохнула Алка.

– Какой сегодня день? — спросила я неживым голосом; такими голосами, скорее всего, разговаривают те, кто, усевшись в лодку, принимается жаловаться на жизнь, безденежье, пьянство мужей, их заскорузлые носки, на моль в шкафу, на ранний климакс — а Харон все гребет и гребет.

Значит, пятница.

Ночью она отговаривала меня ехать.

Но не ехать нельзя: дома в письменном столе, в конверте, перетянутом резинкой, лежат восемьдесят тысяч; месяц назад испустил дух мой старый "Саратов": он умер спокойно и мужественно, без вскриков и воплей, в полный рост, как боец старой наполеоновской гвардии под градом союзнической картечи; деньги на новый я собирала долго и мучительно, вымаливая в десяти местах, занимала и перезанимала — пришлось завести специальный листок, на котором вычертилось могучее, с путаной кроной, древо моих долгов.

– Знаешь, — ответила я Алке на ее уговоры, — у меня есть предчувствие, что сегодня я кого-нибудь убью. Будет грустно, если этим человеком окажешься ты. Так что лучше я тронусь.

Дорога привела меня в чувство. Однако Алкин чай дал о себе знать быстро: он колыхался во мне и просился на волю — уже минут через двадцать я вынуждена была остановиться.

На отрезке между второй и третьей "стоянками" случилось маленькое происшествие. В зеркальце заднего обзора стремительно вкатилось нечто серое, ослепительно сверкающее свежим лаком. По левой стороне трассы, за сплошной осевой, мне вдогонку несся роскошный лимузин. "Должно быть, за рулем англичанин, — подумала я, — который спросонья позабыл, что катит не по дороге своей туманной родины с левосторонним движением".

Настичь меня на таком быстроходном аппарате ему ничего не стоило.

Я, естественно, наслышана о том, что на Минское шоссе теперь лучше не соваться, если под сиденьем у тебя не лежит, на всякий случай, ручной пулемет или, на худой конец, "калашников" — жидкие леса, что тянутся вдоль трассы аж от самой польской границы до Смоленска и дальше, давно изведены на корню, а взамен насажены деревья из лесов шервудских; что касается братьев, курсирующих тут на "поршах", "альфа-ромео" и "ниссанах", то они, в отличие от своих литературных пращуров, начисто лишены сантиментов, а тугим лукам предпочитают лимонки и гранатометы.

Впрочем, их интерес касается иномарок.

Серый красавец поравнялся со мной, некоторое время мы двигались борт в борт. Потом он резко ушел вперед. Вообще-то я струхнула. Как только лимузин скрылся из поля зрения, я причалила к обочине.

И в результате мне сломали подъемный механизм в правой дверце.

5

– Здесь направо, пожалуйста!

Свернув на поселок, тихой сапой, маскируясь в перелеске, подползающий к трассе, я почувствовала себя в родной стихии разбитой, чудовищно раскачанной грунтовки. Маленький брелочный чертик, подвешенный на зеркальце, занялся выполнением махов — как гимнаст на перекладине — и, кажется, собирался сделать "солнышко".

Проехав метров двадцать, я сказала себе: "Какого черта!" — и нажала на тормоз.

В его интонации напрочь отсутствовали характерные приказные нотки; напротив, он обозначил вектор нашего дальнейшего следования очень спокойным ровным тоном, как если бы высказывал нечто само собой разумеющееся и между нами давным-давно обусловленное.

– Какого черта!

С какой стати я должна колыхаться на этой сугубо кроссовой пересеченной местности вместо того, чтобы сломя голову нестись в столицу Огненной Земли?

– Пожалуйста, — мягко произнес он. — Вон туда. Видишь: рощица впереди? Пожалуйста, я тебя прошу.

Вижу, не слепая: примерно в километре на пологом взгорке — грива березовая, роскошная, вся в есенинских кудрях; и воздух в ней, наверное, голубой, есенинский: "Гой ты, Русь, моя родная, хаты — в ризах образа!" — листва над головой журчит, загорелые подберезовики в высокой траве совершают свой утренний променад… А что, сесть бы там, березу обнять, да и заплакать: да что ж это за жизнь у нас такая на Огненной Земле, что мы, в самом деле — родина слонов?

Осторожно огибая метнувшуюся под колеса впадину, сочно и пышно, как торт с шоколадным кремом, украшенную толстой грязевой пеной, я пробиралась вперед и размышляла об этом хорошем начале хорошего летнего дня.

Подхватила я своего обаятельного бандита километрах в тридцати от столицы, сразу за развилкой, где стоит указатель, зазывающий посетить загородный ресторан… Наверное, пропьянствовал ночь в кабаке вместе с цыганками, а теперь возвращается к жене.

Приоткрыв рот, он массировал пальцем уголок глаза. Я сразу заметила: веки припухшие, розовые, потяжелевшие — скорее всего, в самом деле ночь не спал.

– Осторожней! — подсказал он, но опоздал: очередная яма кинулась под колесо, горизонт накренился; я с трудом выправила машину.

– Ты инвалид? — спросила я.

– С чего ты взяла?

– Да так… Ты все время держишь левую руку в кармане. Наверное, у тебя под манжетой протез в черной перчатке.

Встряска на дороге только выправила ход этой мысли: да, все время держит руку в кармане, и сидит несколько странно, откинувшись назад, деревянно и прямо, точно плечевой пояс скован гипсовым корсетом; или просто прячет под плащом что-то мешающее устроиться в кресле нормальным образом.

– Налево! — подсказал он, я послушно крутанула руль.

Мы огибали холм по раздолбанной колее, и я все время опасалась, что Гактунгра сядет на брюхо — если это произойдет, нам понадобится трактор или танк.

Только теперь я разглядела, куда мы направлялись.

– Карамба! — заорала я. — Ты завез меня на кладбище!

Вот уж, в самом деле, "хорошее начало хорошего летнего дня": наверное, он вампир: распластает меня на каком-нибудь осевшем от времени холмике, станет пить мою девичью кровь, а прошлые люди, поднятые из могил вчерашним Алкиным трубным воем, сгрудятся вокруг и станут давать ему полезные советы.

– Я сейчас, — он хлопнул дверцей, стекло обвалилось.

– Гад! — крикнула я ему вдогонку. — Ты сломал мне машину!

Он обернулся, пожал плечами — что за мелочи жизни! — и двинулся в глубину кладбища. Минут через пять он появился, пригласительно помахал рукой: дескать, давай, заезжай и будь как дома. Я приткнулась за буйными зарослями бузины и вышла из машины. Он стоял, привалившись плечом к стволу коренастой березы, покусывал травинку и смотрел в сторону шоссе.

– Извини, — сказал он. — Кажется, я немного расстроил твои планы. Ты в Москву?

Туда, куда ж еще: участвовать в осаде сберкасс; работать локтями в раскаленных потных очередях, материться, проклинать начальников и срывать злость на безответных стариках; штурмовать магазины, мести с прилавков все, что под руку подвернется, — кастрюли, утюги, колготки, туалетную бумагу, кофе, соль, спички, контурные карты для школьников, презервативы, картошку, хрусталь, гвозди, граненые стаканы… Я отчетливо помню, как выглядело прежнее светопреставление и сомневаюсь, что на этот раз любимая забава туземцев Огненной Земли будет обставлена иначе.

– Давай немного переждем, — сказал он, покосившись на шоссе. — Недолго… А потом тронемся, — он осторожно опустил руку мне на плечо, и мистическим образом все нервное электричество, скопленное мной для битв у стен сберкассы, незаметно и плавно перетекло в эту узкую и поразительно прочную ладонь; я сразу обмякла и потому никак не реагировала на то, что рука, освоившись на плече, осмелела, двинулась дальше и добралась до моей щеки: господи, какая у него ледяная ладонь — наверное, приняв в себя едкие испарения моих умонастроений, химический анализ которых однозначно подтвердит наличие в них стрихнина, мышьяка, цианистого калия, синильной кислоты и боевого яда кураре, отравилась — прикасаться к бабе, имеющей в столе восемьдесят тысяч, которыми с понедельника можно будет оклеивать туалет, опасно для жизни.

– Ты простыл… Ноги вон сырые. Тебе выпить надо.

В "бардачке" лежала бутылка "Лимонной". Собираясь в деревню, я прихватила с собой пару бутылок; одну потихоньку выпила, стараясь не провоцировать Алку, объявившую мораторий на спиртное, вторую не успела.

– В самом деле. Чуть-чуть. Для здоровья. Дрянь, конечно, но согревает.

Что напиток "Лимонная" — продукт для здоровья небезопасный, я давно заподозрила, благодаря чисто бытовому наблюдению: последнее время все помойки у нас в Агаповом тупике завалены крупнокалиберными бутылками из-под любимого напитка туземцев Огненной Земли "РОЯЛ". Эти груды стекла настолько впечатляют, что предположить, будто вылакало спирт коренное население Агапова тупика, я не рискну — даже если вообразить, что спирт у нас пьют все рабочие и служащие, пенсионеры и пенсионерки, молодые мамаши, юноши и девушки, школьники и дошкольники, грудные дети и беременные женщины, истребить такие объемы алкоголя им не под силу; значит, работники прилавка разбавляют дешевый канцерогенный спирт лимонной эссенцией, и мы, простодушные туземцы, лакаем эту огненную воду, рискуя ослепнуть или оглохнуть — или сделаться дебилом.

– Спасибо, — вежливо отозвался он. — Не теперь.

– Пойдем в машину. Я печку включу.

Он отрицательно мотнул головой.

– Давай тогда подышу на руку — это я твою руку отравила.

— Давай…

Интересно, за кого он меня принимает? Что вообще можно подумать о девушке, покорно следующей за первым встречным, приглашающим скоротать время на кладбище, предлагающей кавалеру в шесть утра канцерогенной водки и согревающей теперь его застывшую руку теплом своего дыхания?

– Ты меня не бойся, — сказала я, предупреждая этот возможный ход его мыслей. — Вообще-то там, на дороге, я намеревалась огреть тебя трубой по голове. Ты вовремя обернулся. И, кажется, в порядке знакомства нашел какие-то очень точные слова.

– Место, конечно, не самое веселое… — он смущенно оглядел кресты и могилы.

– Ну отчего же. Мне тут нравится.

Я в самом деле люблю эти старые деревенские кладбища, прячущиеся в прозрачных рощах… В этой земле уже давно никого не хоронят; ни кощунственный скрежет заступов, ни надгробные плачи, ни маятник батюшкиного кадила не тревожат здешних старожилов; прошлым людям здесь уютно, просторно и покойно: летом не жарко, зимой не зябко; столетние дожди смыли с дубовых, вразвалку бредущих меж берез, крестов начертания имен и дат — так пусть; здесь все друг друга знают, живут в мире и согласии и шепчут нам, сходящим с ума наверху: присядь и отдохни… Присядь тут, где сдержанные шепоты бродят в березовых кронах да трудолюбивый кузнечик упорно шлифует прохладный, как березовый сок, воздух своим тонким надфилем; ах, хорошо, "не пылит дорога, не шумят кусты, подожди немного, отдохнешь и ты…"

– Спички у тебя есть?

– Да я не курю, — извинился он.

Не курит, не пьет, хорошо одевается, симпатяга, не лезет в первые пять минут знакомства тебе под юбку — очень симпатичный набор добродетельных качеств. Он присел на корточки и вывалил на землю содержимое кармана; носовой платок, маленькую записную книжечку в изящном кожаном переплете с золотым тиснением, несколько небрежно скомканных купюр пятидесятитысячные… я впервые вижу такие серьезные дензнаки…), еще что-то, похожее на крошечную голубую льдинку; взглянув на этот предмет, я почувствовала, как заходил в горле рвотный комок…

КРИКЕТ! МИРОВОЙ ЛИДЕР СРЕДИ ЗАЖИГАЛОК!

ВОЗЬМИ С СОБОЙ ЕЕ НЕПОТУХАЮЩИЙ ОГОНЬ!

…следовало бы извиниться, однако, покуривая, я заметила среди карманных причиндалов нечто такое, что меня насторожило.

Ключи от машины — они были прицеплены к плоскому серебряному брелоку, изображающему Нефертити.

Странно: имея машину, он предпочитает путешествовать автостопом. И носит с собой кучу денег.

– Ты что не знаешь, какой сегодня день?

Он не знает — я его просветила. Он долго разглядывал одну из своих розовых бумажек.

– Тут, кажется, нет нигде Владимира Ильича.

– Дай-ка!

В самом деле, нет, денежка свежая: только-только соскочила с печатного станка — единственного механизма в станочном парке, который пока работает на полных парах и дает тысячу процентов плана.

– Возьми… — он протянул мне пару купюр, когда я рассказала ему о своей беде; он предлагал мне сотню тысяч таким бесхитростным тоном, как будто речь шла о фантиках от жевательной резинки; я попыталась отвести его щедрую руку, однако он решительным жестом сунул деньги в карман моей куртки:

– Давай будем считать, что здесь, — он кивнул в сторону крестов, — выездной филиал Сбербанка. А твои бесполезные сбережения я у себя на работе обменяю, ей-богу, в любом количестве.

– Ладно, — согласилась я. — Разберемся как-нибудь… А что с твоей машиной? — я дотянулась до ключей, подбросила их на ладони — серебряная царица издала грустный глухой возглас.

– А-а-а… — неопределенно протянул он. — Гвоздь поймал на переднее колесо. Неподалеку тут. Пришлось оставить пока.

Занятно. Надо иметь очень веские основания к тому, чтобы бросить беззащитную машину в чистом поле. Неужели он настолько не от мира сего, что не догадывается: в течение часа его машину ослепят, оскопят, линчуют, четвертуют и разденут до скелета. Наверное, и скелет потом упрут: в хозяйстве пригодится.

Он осторожно разжал мои пальцы, извлек задохнувшуюся в кулаке Нефертити, прикованную к колесику с ключами.

Ни с того ни с сего он напрягся, быстро прошел к зарослям бузины, откуда открывался вид на дорогу; я последовала за ним.

Со стороны Москвы по шоссе двигалась машина. Я ее сразу узнала — роскошный серый лимузин, некоторое время эскортировавший меня. Я вспомнила, как этот быстроходный автомобиль, поравнявшись с Гактунгрой, следовал в опасной близости от моего борта; он не притирал меня к обочине, вообще не проявлял никакой агрессивности, но, может быть, поэтому ладони мои мгновенно вспотели; я вцепилась в руль, стараясь сохранить самообладание: всякая инициатива в такой ситуации чревата улетом в кювет. Тревожный привкус нашей совместной прогулки ощущался уже в том, что я не видела, кому обязана такого рода экстравагантными ухаживаниями на пустынном шоссе — стекла в лимузине изысканно-дымчатые. Наконец, дымчатое поле справа от водителя плавно соскользнуло вниз, рассеялось, открывая чье-то лицо, настолько неестественно бледное, что я инстинктивно отшатнулась — что-то в его застывших, жестких формах было от посмертной гипсовой маски.

Теперь серый лимузин двигался в обратном направлении — крайне медленно. Было что-то неестественное в том, как этот изящный, способный выжимать на трассе за двести километров в час автомобиль крайне неторопливо, вдумчиво, я бы сказала, шествовал по шоссе — точно совершая разведку и опасливо озираясь по сторонам.

Серый разведчик притормозил у того места, где мы свернули на проселок, постоял в замешательстве и медленно покатил дальше.

– Они по твою душу? — тихо спросила я, когда серый филер скрылся.

– С чего ты взяла? — его отсутствующий взгляд бродил меж берез, как будто выискивая удобное местечко: где бы здесь, среди захлестнутых травой холмиков, присесть и отдохнуть.

Я догадалась, откуда мне знакомо лицо обаятельного незнакомца; прикрыв глаза, я медленно восстанавливала в памяти цвета, звуки и запахи оригинала; тона выстраивались в мрачноватую, производящую гнетущее впечатление из-за долгой разлуки с солнечным светом гамму — здесь безраздельно господствовали болотные и бурые оттенки; звуковое поле представляло собой причудливую смесь голосов обширной рыночной площади, на задворках которой квакает вековая слизистая грязь, плывет и пьяно покачивается нестройный кабацкий гомон, расчерченный тонкими женскими визгами, и где-то вдали остро трещит прерывистый полицейский свисток — эта звуковая материя косо и безжалостно была насечена тонкими бритвенными порезами, так рассекают воздух розги в опытной руке; и тяжелы тут запахи: ветхой одежды, вдрызг изношенных башмаков, жиденькой овсянки, булькающей в огромном сиротском котле, крови, перекисшего пива, затхлой трущобы; а сквозь эти оттенки, звуки и запахи пробирается маленький мальчик с чистым непорочным лицом, широко распахнув наивные и верующие во что-то хорошее глаза.

Незнакомец в чем-то, безусловно, изменился, однако сохранил во внешности мягкость и ласковость оригинала.

– Ай, нехорошо! — пожурила я его. — Вроде из добропорядочной семьи, да и воспитание, скорее всего, получил отличное, в классическом английском духе… А девушек на дорогах пугаешь. Кстати, чем ты занимался за пределами текста? — я подняла глаза в небо, соображая. — Унаследовал дедушкино дело? Вряд ли… Я тебя не вижу в чопорном антураже Сити — ты в детстве слишком много повидал, а детский опыт устойчив, он не пустит тебя в те сферы, где делают деньги, — именно потому, что бизнес неизбежно продуцирует все те беды, через которые ты прошел… Скорее всего, ты избрал за пределами текста карьеру военного. Служил, наверное, где-то в колониальных войсках, к тридцати годам вышел в отставку…

А вообще-то, увлекательное занятие: выстраивать тот или иной персонаж за пределами авторского "DIXI". Золушка в обязательном порядке превратится в страшную зануду и от безделья будет патронировать богадельни. Мальчик-с-пальчик определенно дойдет до степеней известных в политике или бизнесе, хотя я скорее вижу его в роли "капо" какой-нибудь мошной мафиозной семьи: отдать на заклание семерых девочек — пусть и злых, пусть и дочерей людоеда, — способен только тот, для кого кровь людская — что водица.

– Так-так, — улыбнулся незнакомец. — В колониальных войсках, говоришь, служил? А где именно?

Кто ж тебя знает, мало ли у Владычицы морей колоний по всему миру. Возможно — в Индии: грабил индусов, ходил в пробковом шлеме и привязывал несчастных сипаев к жерлам пушек, а потом командовал "Пли!" — что ж, такого рода закалка далеко не бесполезна у нас тут, на Огненной Земле.

– Ты удивительно похож на Оливера Твиста, — я вернулась к машине, запустила двигатель, включила печку, высунулась в окно: — Сэр, экипаж готов, кони сыты, бьют копытом.

Он уселся на свое место, развернул зеркальце заднего обзора, долго в него вглядывался, потом тихо, обращаясь скорее к собственному отражению, нежели ко мне, произнес:

– Оливер Твист, говоришь? Ну-ну…

Если бы я знала, насколько оказалась права.

6

На малой скорости мы сползали с пригорка, оставляя за спиной березы, кресты, груду мусорной травы, из которой торчит ржавый остов венка, увитый бледнолицыми бумажными цветами. Выехав на грунтовку, я остановилась, обернулась и помахала кладбищу на прощание:

– Пока. Мы скоро все здесь соберемся!

– Поедем… — он чиркнул зажигалкой, дал мне прикурить. — Ты, кажется, торопишься?

– Нисколько, — возразила я, глубоко затягиваясь. — Сто четырнадцать дней и… — я сверилась с часами, — шестнадцать часов — это большой срок.

– В самом деле, — согласился он. — Можно многое успеть.

Еще бы, милый друг Оливер, еще бы; сто четырнадцать дней даются человеку один раз — и прожить их надо так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно истраченные часы, минуты и секунды; эта мысль преследует меня с тех пор, как брат Йорген, с оттенком брезгливости берясь за тугую ручку тамбурной двери, торжественно и скорбно возвестил мне, что двадцать четвертого ноября сего года, в полдень все сущее на земле, все дышащее, цветущее, текущее, мыслящее поющее, кукарекающее, мычащее, произносящее парламентские спичи, поспевающее и увядающее, летающее и ползающее, талантливое и бездарное, гурманствующее и голодающее — словом, все без остатка прекратит свое существование; глупое человечество, сбившее в кровь ноги на каменистых путях тысячелетий, рухнет в белую пыль, испуская дух, — поскольку никак не двадцать третьего или двадцать пятого, а именно двадцать четвертого ноября придет к нам в гости светопреставление.

Благая весть настигла меня недели две тому назад, в семь часов пятнадцать минут утра, в момент шествования по проходу в вагоне электрички и в настроении несколько нервном: дядечка предпенсионного возраста с обширной розовой лысиной, отороченной вспенившимся младенческим пушком, сосредоточенно оттопырив влажную нижнюю губу, крайне неторопливо, часто увлажняя пальцы языком, коротко и стремительно, как у настороженного варана, выстреливающим изо рта, отсчитывал мне замызганные купюры, прежде чем вручить их точное количество в обмен на "Московский комсомолец"… До отхода поезда оставалось минут пять, а мне предстояло пройти еще, как минимум, три вагона.

Неисповедимы пути Господни — кто бы мог разглядеть их немыслимые изгибы в прошлом основательном времени, когда ты уводила взгляд от книги, прислоненной к массивной, профессорского вида настольной лампе и, передвигая его вдоль высоких книжных полок, взявших в тугое кольцо гулкое пространство читального зала научной библиотеки, подталкивала взгляд выше, к просторным окнам, как бы испрашивая там подсказки в разрешении смысла очередного темного, путаного абзаца; там, под сводами гигантской ротонды, прояснялись и наливались силой те крохотные звуки, что отлетают с длинных стволов: чье-то сдержанное подкашливание, юркнувшее в стыдливый кулачок, скрип столетнего переплета, разминающего старые кости в чьей-то руке, скороговорочное бормотание страниц, пущенных веером… Кто бы мог представить себе, что это текучее вещество звуков, умное и сосредоточенное, когда-то вступит в реакцию с щелочной основой новейших времен — и я выпаду из него в осадок здесь, в пахнущей потом дорожными бутербродами и немытым человеческим телом электричке.

Промышляю я газетами не так чтобы часто — лишь тогда, когда с утра бреду на кухню, осматриваю закрома и понимаю, что зубы мои, как говорят в народе, уложены на полку, а до зарплаты еще очень далеко.

В таком случае лучше вложить оставшиеся средства в газеты и ехать на вокзал. Спекуляция газетами — дело несложное, надо только с умом поместить капитал и соблюдать кое-какие маленькие хитрости, делающие профессию газетного фарцовщика относительно прибыльной.

Во-первых. Интеллектуалистику, распрысканную по столбцам "Независимой", "Сегодня", "Литературки" и кое-каких других газет с чопорной физиономией и опрокинутым в себя взором, будьте любезны, засуньте себе в задницу! — именно так, просто и бесхитростно, объяснял мне смысл информационных и культурных ожиданий граждан Огненной Земли Гена, обнаружив меня в "своей" электричке с кипой "солидной" прессы под мышкой.

Гена — двухметровый славный человек, напоминавший тяжелую боксерскую грушу, — осуществлял в поездах инспекторские функции, то есть вышвыривал вон всякого "чужака", неосторожно сунувшегося в застолбленную тем или иным кланом фарцовщиков электричку.

Меня он не трогает и даже слегка патронирует— несколько неуклюже, зато вполне надежно — и дает множество советов относительно потребительских качеств столичной прессы. Все интеллектуальные издания — говно, объясняет Гена; "Криминальная хроника", "Петровка-38", "Очень страшная газета" — тоже говно, но пожиже; на пикантную прессу, бильд-редакторы которых убеждены, что нет ничего на свете краше женских гениталий, тоже надежды мало — оральный секс в натуральную величину уже мало вдохновляет наш "самый читающий народ в мире". Лучше всего разлетаются "АиФ", "Вечерка", "Московский комсомолец". Маркетинговые откровения Гены безупречны, я точно следую его рекомендациям.

В вагоне, где меня настигла благая весть, наблюдался "эффект театрального кашля".

Доказано вековым опытом сцены: стоит в зале, накрытом давящим мраком, кому-нибудь поперхнуться, как по рядам прокатятся вспышки кашля. Примерно так же и в вагоне: если кто-то из первых рядов взял у тебя газету, значит, остальные, подчиняясь стадному инстинкту, разберут добрую половину твоей кипы. Если передовые индифферентны к твоим рекламным завываниям — можешь со спокойной совестью чесать в следующий вагон. Здесь первые три ряда проглотили весь мой "АиФ", остальных я докармливала "Комсомольцем". В четвертом я сбагрила газету по десятерной цене — тут соседствовал с парой миловидных барышень гражданин, как теперь принято выражаться, "кавказской национальности" (двадцать последних лет я катаюсь по Кавказским горам на лыжах, но о такой национальности не слышала) — он сунул мне крупную купюру не глядя и легким кистевым движением отклонил попытку дать сдачи. А потом меня застопорил розоволысый старичок с его ветхими рублями — деньги он извлекал из полиэтиленового мешка; в такую тару нищие в метро сбирают свои урожаи.

– Возьмите так! — махнула я рукой. — Дарю!

Только дилетант мог бы упрекнуть меня в бескорыстии: бесплатная раздача газет старикам и старухам тоже входит в арсенал "маленьких хитростей", один-два номера на поезд можно пожертвовать — это располагает публику.

Вместо традиционного "Дай Бог тебе здоровья!" я получила в ответ на благотворительный жест изумленное (или озадаченное) молчание; нижняя губа читателя К набухла и опустилась, добродушные глаза остекленели, розовый в белом пушку затылок напрягся; соседствующая со стариком мадам в поблескивающем, будто бы недавно смоченном дождем костюме "адидас", коренастая и плотная, как борец вольного стиля в полутяжелом весе, повесила на полпути к пунцовому рту руку с бутербродом: куски салями на хлебе громоздились, как груда подтаявшей, размякшей черепицы.

Я обернулась. В проходе между креслами парило ослепительное существо в снежно-белых одеждах. Его скорбное, красивое бледное лицо, будто бы освещенное изнутри, имело отчетливое сходство с лицом Кторова, сыгравшего в старом немом фильме роль мошенника на религиозной почве; про себя я тут же назвала человека в просторных и легких, фасоном схожих с долгополой монашеской рясой, одеждах "брат Йорген".

"Брат" медленно приближался, целясь прохладным взглядом мне в плечо; монотонно и бесстрастно он декламировал какой-то текст то ли заклинательного, то ли проповеднического свойства, требуя от очумевших пассажиров покаяния и отречения от мирской скверны в преддверии Страшного Суда.

Я моментально пришла в себя — такого рода ахинея в большом почете у туземцев с Огненной Земли; ничего, кроме сарказма, эти заклинания у нормального человека не вызывают.

Я подхватила сумку и прошла в тамбур.

Что-то я про эту белосаванную компанию уже слышала; заправляет там симпатичная женщина средних лет — то ли Христова сродственница, то ли вообще некая ипостась Спасителя — в этих тонкостях я не сильна. Кто-то мне говорил, что в прошлом она комсомольский работник. Что ж, вполне в духе времени: если все эти добротно откормленные ребята — еще вчера — с алым значком в лацкане — теперь сплошь банкиры и генеральные директоры акционерных обществ, то почему бы кому-нибудь из них не заделаться мессией?

Я как раз закуривала, когда в тамбур прошествовал "брат Йорген", и машинально прыснула; в голову мне пришла кощунственная мысль: интересно, он под рясой — голый? Или в трусах? А если в трусах, то в каких — пролетарских, семейных? Или в модных — какие продают в коммерческих ларьках?

"Брат Йорген" коротким, вертикально восходящим взглядом измерил все сразу: рост, кондиции фигуры, степень греховного падения; взялся за дверную ручку.

– Эй, брат! — окликнула я.

Он заинтересованно посмотрел на меня.

Я спросила, когда точно грянет конец света — надо знать, дела завершить, долги содрать и хорошенько напоследок отдохнуть.

Он укоризненно вынес вердикт: я не верю в приход Страшного Суда, который настанет 24 ноября сего года, однако у меня еще есть шанс очиститься от скверны.

Я хотела было ему возразить, что я уже вполне очистилась — от уверенности в себе, веры в людей, от денег, планов на будущее, нормального питания, одежды; я очистилась настолько, что вот эти джинсы и есть последнее, чем я могу прикрыть задницу; однако воздержалась.

– Знаешь, брат, — сказала я, втаптывая окурок в грязный заплеванный пол, — мне кажется, вы со сроками что-то напутали. Мы уже давно переехали в какие-то параллельные астральные миры… Давно, года два назад.

Он не ответствовал, дернул ручку и двинулся дальше — вдохновлять немые сцены в соседнем вагоне…

– Так куда мы теперь? — спросила я у попутчика, притушив сигарету в пепельнице, — Туда? — и указала на узкую дорогу, уползающую в глубины бескрайнего картофельного поля. — Огородами — и к Котовскому?

Он пожал плечами: давай огородами, только, ради Бога, не надо к Котовскому.

– Чем тебе не нравится народный герой?

– Не люблю лысых.

Напрасно: среди них попадаются милые люди, как тот розовый старичок с глазами сказочника из электрички, которому досталась бесплатная газета. Кажется, я сыграла с ним злую шутку и впопыхах сунула в руки газетку "ЕЩЕ", гнилую, вонюче-порнографическую — у меня был один экземпляр в сумке; перебирая ее содержимое после ухода "брата Иоргена", этой газетки, где на первой странице запечатлена девушка в чудовищно откровенной, разваленной позе, я не нашла.

7

Наконец-то мы выбрались на прочный асфальт. Цивилизованное дорожное покрытие после мытарств на штормовой российской грунтовке успокаивало. Меня немного клонило в сон.

Сейчас бы освежиться чашечкой кофе — о пагубности этой мысли я догадалась слишком поздно, когда синдром Корсакова опять дал о себе знать:

ТОНКИЙ АРОМАТ, ВЕЛИКОЛЕПНЫЙ ВКУС –

"НЕСКАФЕ", ЛУЧШИЙ КОФЕ ИЗ ГЕРМАНИИ!

…и ближайшие десять минут смотреть в сторону попутчика я избегала.

День потихоньку прояснялся, подвижное небо было высоко и неровно, все в мелких кудряшках мутноватой облачности.

Мы двигались по извилистой дороге, изобиловавшей глухими поворотами и совершенно заплутавшей в обширном поселке, — то и дело мне приходилось тренировать тормозную систему Гакгунгры. Дворы вдоль дороги сплошь крепкие, основательные, дома каменные, гаражи кирпичные, сараи — и те их бруса: крестьяне живут себе и не тужат; станут они кормить нас, худосочных и бесполезных горожан, как же! Сами съедят свои окорока, сметаны, свеклы и укропы; без "Амаретто" и порнухи — кажется, кроме этих продуктов, город уже ничего не может поставить в деревню — как-нибудь перетерпеть можно…

Миновав поселок, мы вторглись в просторный и прямо-таки шишкинский пейзаж, очень воздушный и совершенно беззвучный — вот разве что поскрипывал, наверное, ствол сосны, выпрямившейся среди немыслимого оттенка поля, где многочисленные влажные цвета были мелко нарублены и винегретно перемешаны.

Сосна занимала положенное ей место в левом углу композиции. Наискосок от нее, у обочины, бездарно модернизируя классический пейзаж, стояли "жигули": лицом к нам, но на правой стороне дороги.

– Не стоит! — быстро среагировал мой попутчик на то, что я притормаживаю.

– Там что-то стряслось! — отмахнулась я.

– Не стоит, — упорствовал он, но я пропустила его совет мимо ушей.

Их было трое. Один лежал на асфальте в нехорошей, какой-то "мертвой", позе, второй стоял перед ним на коленях, третий выбегал на дорогу и с бесстрашием парламентария размахивал чем-то бельм, кажется, полотенцем.

– Газуй! — тихо, но требовательно произнес мой попутчик.

– Куда?!

– Прямо на него… Он. отскочит в последний момент.

Парламентарий стремительно приближался; у него были крепкие нервы — во всяком случае, крепче моих — я затормозила, вышла, склонилась над мертвым.

– Господи, что тут у вас?

"Мертвый" приоткрыл правый глаз и сально улыбнулся.

Все произошло быстро и просто. Мертвый пружинисто вскочил, коленопреклоненный последовал его примеру.

Я тупо смотрела на асфальт, где только что лежал беспамятный человек и спиной чувствовала: в моем тылу происходит что-то нехорошее.

Я медленно обернулась, чувствуя, как справа налево, по мере кругового движения, на меня наплывает ощущение немоты — той самой, которая окатывает тебя в кошмарном сне, когда хочется орать и звать на помощь, но вместо членораздельной речи на губах созревают какие-то неповоротливые и тяжелые, точно груда камней, звуки.

Так я и стояла, разинув рот и беспомощно мыча.

Они выстроились перед Гакгунгрой в позе белокурых бестий из гитлеровского кино — расставив ноги и заведя руки за спину; на вид им было лет по двадцать; кожаная с ног до головы экипировка, пробитая заклепками — должно быть, в часы досуга они полируют металл зубным порошком.

Не хватало им только эсэсовских фуражек с черепом вместо кокарды.

Точно по команде они опустили руки.

"Мертвый" был вооружен монтировкой, "парламентарий" — стальным прутом, коленопреклоненный — приземистый, коренастый, длиннорукий, словом, типичный житель Огненной Земли, где в джунглях водятся кинг-конги, — что-то сжимал в кулаке.

С коротким щелчком из кулака высунуло нос голубое лезвие.

– Девушка! — тоном коверного клоуна обратился ко мне "мертвый". — У вас есть в багажнике запаска?

Я скорбно кивнула. Есть, совсем свежая, месячная — наверное, не более месяца назад ее сперли с завода и продали Алке на блошином авторынке.

– Отдайте ее нам, — вежливо попросил он. — А то у нас резина лысая.

Врет. Резина у них отличная и притом высочайшего качества: я успела заметить "мишленовское" клеймо на скате — мне бы такую резину, да на все да на четыре колеса.

Направляясь к багажнику, я заметила: мой попутчик безмятежно сидит на своем месте и развлекается тем, что подталкивает чертика, висящего на зеркальце, — чертик болтается туда-сюда; "Вот сукин сын! — подумала я, — с меня, похоже, сейчас снимут скальп, а он развлекается с брелоком".

Колесо я отволокла к ним в машину. В багажнике лежали еще три. Сейчас они полностью укомплектуются и направятся на авторынок толкать товар; и какая-нибудь Алка купит у них колесо втридорога — только затем, чтобы на какой-нибудь пустынной дороге безвозмездно вернуть товар — какой очаровательный круговорот колес в природе! Наверное, весь наш рынок вращается в рамках этого круговорота.

"Парламентарий" тем временем ощупывал переднее колесо Гактунгры.

– Эй, ребята, вы что? — заорала я. — Как я поеду дальше?

"Мертвый" картинно развел руками — се ля ви! — но тут внебрачный сын кинг-конга подал голос:

– А ты не поедешь!

Нельзя доверять человеку голос такого угрюмого свойства и низкого сорта — окружающие рискуют остаться заиками.

– Тащи домкрат! — весело прокомментировал реплику товарища "мертвый".

– Может, мне сразу и могилку выкопать? — спросила я; на самом деле мне было не до шуток.

"Парламентарий", набросив свой белый флаг на плечо, подошел к нашей машине и постучал ладонью по крыше:

– Дружочек, пойди, пожалуйста, прогуляйся. Мы с девушкой сейчас пойдем в овсы, — он указал в сторону поля, смерил меня внимательным раздевающим взглядом и добавил: — Развлечься. А ты воздухом подыши, вон какой бледный.

Они опять, как и в прологе к нашему знакомству, выстроились в рад — только на этот раз перед своим "жигулем" — и приняли позу белокурых бестий.

Я слышала, как мой попутчик испускает вздох сожаления и выбирается из машины. Что произошло дальше — не знаю. Глаза у чернокожаных хлопцев стали расширяться. Потом за моей спиной раздался сочный, плотный "чтоп"! — качеством и объемом этот звук напоминал вскрик бутылочного горлышка, исторгающего из себя пробочный кляп.

Левое колесо автомобиля вздрогнуло и, предсмертно шипя, испустило дух.

Потом ребята с большой дороги дружно, как по команде, улеглись на землю. Секундой спустя — слишком быстро развивались события — я поняла, что команда все-таки прозвучала; она была произнесена совсем негромко, скрытным каким-то, спрятанным, как подсказка из суфлерской раковины, приглушенным голосом:

— На землю.

Я уже освоилась с тем, что мой попутчик изъясняется тихо, не напрягая голосовых связок. Однако в этой короткой реплике звучали свежие интонации.

– Руки на затылок!

Послушно исполнив команду, я сделала полуоборот назад — как физкультурник на зарядке.

Попутчик грустно улыбнулся и покачал головой.

Я наконец увидела предмет, который он таскал под плащом, придерживая рукой, спрятанной в кармане.

Это было ружье.

Он тронул меня за плечо: "Это к тебе не относится!", а ребятам миролюбиво посоветовал: "Лежать смирно. Одно движение, и…"

Не спеша прошествовав к распластанному на асфальте обществу, он носком ботинка, несколько брезгливо, отфутболил в мою сторону образцы холодного оружия.

– Прибери это… В хозяйстве пригодится.

Я выбрала стальной прут; я русский человек, и с молоком матери впитала основательную народную мудрость: против лома нет приема.

Он прохаживался в опасной близости от уткнувшихся лицом в землю злоумышленников. Коснулся стволом обезьяноподобного.

– Встать.

Тот поднялся.

– Без лишних телодвижений! — он упер дуло парню под ухо; наверное, это профессиональный прием; в полицейских боевиках герои именно сюда тычат свои черные пистолеты, под ухо.

– Так, — сказал попутчик. — Теперь ты немного займешься физкультурой, — он отступил на два шага. — Руки опусти, затекут.

Потом я наблюдала, как потенциальный партнер, с которым я должна была бы, уступая грубой силе, заниматься любовью в овсах, перегружает все четыре колеса из багажника своей машины в Гакгунгру.

– Тащи домкрат.

Парень принес.

– Слушай меня внимательно… — он говорил спокойно и монотонно, как будто зачитывал инструкцию о пользе мытья рук перед едой. — Ты сейчас на этой машине заменишь всю резину. Три ваших колеса, насколько я понимаю, в полном порядке. Пробитое оставишь себе. Снятые с нашей машины колеса уложишь на заднее сиденье.

Трудно сказать — как я среагировала.

Уголком глаза я видела: "парламентарий" потихоньку убирает ладони с затылка, приподнимается. Вот он уже стоит на четвереньках…

Я с размаху хватила его стальным прутом по плечу.

Наверное, я сломала ему ключицу — он рухнул лицом вниз, дико завыл, подобрал под себя раненую руку и остался так лежать в неловкой скрюченной позе — и выл, выл, выл…

Попутчик подарил мне долгий оценивающий взгляд, в котором я прочла примерно следующий текст: "От девушек с такими ухватками стоит держаться подальше. Или нужно заставить их носить на груди металлические таблички, которые вешают на столбах линий электропередач в порядке предупреждения — "Не влезай, убьет!"

Если он предположил нечто такое, то отказался от истины неподалеку — недаром же добрый десяток лет я живу вместе с Роджером. Металлическая табличка, изображающая череп, висит у моего изголовья — Роджер весело скалится и предупреждает всякого, кто рискует покуситься на мою девичью честь: "не влезай — убьет!"

Процедура переобувания Гактунгры в новую резину заняла немного времени. "Его бы в компанию механиков формулы-1", — подумала я, наблюдая, как разбойник проворно управляется с делом.

– Хочешь, составлю тебе протекцию в конюшню "Вильямс-Рено"? — сказала я ему на прощание. — У меня там знакомый. А что, по миру поездишь: Монте-Карло, Монако…

Он окинул меня взглядом мясника, собирающегося разделать коровью тушу согласно малоаппетитной схеме, какие когда-то висели в мясных отделах магазинов; корова на этих полотнах казалась сшитой из разноцветных лоскутков, и мясник точно знал, в какой из швов ему надо садануть топором.

Отъехав, я глянула в зеркальце: парень исступленно колотил кулаками по крыше безногого автомобиля.

– А что, это так теперь в приличном обществе принято — таскать под плащом ружья? — спросила я.

Он засмеялся: нет, не принято, конечно, просто так сложились обстоятельства; он охотник, заядлый… Дал приятелю на время свое ружье, тот на уток собирался сходить; договорился в охотхозяйстве — хотя у него ни охотничьего билета нет, ни, естественно, разрешения на хранение оружия. Приятель этот человек взбалмошный — вчера мой попутчик пожалел о своей слабости, поехал к нему на дачу, ружье забрать. Хозяина на месте не оказалось, его мамаша выдала ружье — правда, без чехла, чехол приятель куда-то засунул. Искали-искали, но так и не нашли. Пришлось забрать так. Ну, а на обратном пути он поймал гвоздь на колесо.

– Остальное ты, вроде, знаешь, — заключил он.

– Так ты охотник… — грустно протянула я.

– А что, это плохо?

Все это время он сидел вполоборота ко мне — изучал.

– Ну, что смотришь? — огрызнулась я. — Интересно?

Ничего интересного: девушка тридцати с небольшим, рыжая, рост сто пятьдесят восемь, вес сорок пять килограммов, грудь маленькая, образование высшее гуманитарное, русская, беспартийная, место работы — профсоюзная библиотека, семейное положение — разведена, место прописки — Агапов тупик, дом десять, квартира двенадцать — в самом деле ничего интересного, таких маленьких беззащитных зверьков сейчас много расплодилось в лесах Огненной Земли…

– А почему Белка? — спросил он после паузы.

Это с детства… Когда-то под нашим старым добрым небом так звали маленькую девочку, она давно выросла, а прозвище осталось; скачет с ветки на ветку, питается дарами природы, орехами да сушеными грибами и старается держаться подальше от людей — среди них встречаются охотники: уверенные в себе мужики. И меткие — бьют белку прямо в глаз, чтобы шкурку не попортить.

Глава вторая

1

"Город принял!" — был в свое время такой популярный милицейский роман; если я не ошибаюсь, в заглавие выплыла одна из уставных реплик: заступая на дежурство по столице, герой докладывает начальству — именно этой фразой — о том, что теперь рука его на пульсе нашего опасного и не вполне здорового мегаполиса.

Именно в этом выражении я бы оценила состояние столицы Огненной Земли в день, когда грянула денежная реформа; город определенно принял — основательно и с утра пораньше: водки и пива, ликеров и сухого, коньячка и шампанского, "Черри" и "Салюта", спирта, "Лимонной", "Чинзано", "Мартини"; город потрошил ларьки, торопясь вложить бесполезные деньги в полезные напитки. Похоже, народ отмечал прощание с каноническим ленинским профилем тотальной пьянкой, салютуя вождю чпоканьем пробок и журчанием огненной воды всех цветов радуги, — так что пробка на Садовом кольце меня ничуть не удивила.

На проезжей части творилось что-то невообразимое — бурлящее, клокочущее, поразительно напоминавшее сцену штурма Зимнего из старых фильмов.

– Рабочий тащит пулемет, — сказала я, выворачивая на пешеходный тротуар; однако продвинуться вперед нам так и не удалось — путь был перегорожен грузовиком.

Я выключила движок и закурила.

– Какой рабочий? — спросил мой попутчик.

О, этот поэтический персонаж есть один из ритуальных тотемов коренного населения Огненной Земли; стих, в котором действует ритуальный рабочий, напоминает мне гвоздь-сотку, по самую шляпку его вколотили в наши головы еще в школе — так мы и ходим с пробитыми железной занозой черепами, и никакими…

ВИДАЛ СОСУН, ВОШ ЭНД ГОУ,

ПРОДУКЦИЯ КОМПАНИИ

ПРОКТОР ЭНД ГЭМБЛ,

…и никакими французскими мылами, кремами, едкими притирками и благовонными маслами эту пробоину не заретушируешь: в один прекрасный момент мы репрессируем необъятное лексическое население нашего языка, сохранив жизнь одному единственному его представителю, — "Долой!" Рабочий наш седоус, в кепке, в ладном пиджаке, у него умное основательное лицо, теплые и одновременно (как бы с изнанки) очень строгие глаза — оттиски этого лица я многократно встречала в фильмах про большевиков (седые усы — в обязательном порядке) или же на плакатах, иллюстрирующих тезис о преемственности поколений. Он — правая рука в отлете, левая крепко держит длинноносого "максима" то ли за шкирку, то ли за фалды — стремится вдогонку за своей летящей вперед ладонью; лицо его полуразвернуто к зрителю — наверное, он призывает отставших догонять, вливаться в ураганную волну черных матросских бушлатов и серых рабочих тужурок и скорее выплеснуться на Дворцовую площадь.

– А где же пулемет? — спросил попутчик, вглядываясь в кучу-малу, клубящуюся на дороге.

– Где-то должен быть! — уверенно ответила я. — Сказано же: "рабочий тащит пулемет, сейчас он вступит в бой: долой — царя, господ — долой, помещиков — долой!"

В центре композиции в самом деле присутствовал персонаж, пластически точно имитировавший позу поэтического рабочего — только это был на сей раз пожарный в тяжелой робе и защитном шлеме, он волочил жирную пожарную кишку.

– В самом деле, дурдом какой-то, — отметил он. — И на штурм Зимнего похоже…

Этот гигантский трейлер с прицепом я заметила на одном из светофоров. Он рассеянно проскочил на желтый сигнал, исторгая из себя клубы черного выхлопа — слишком густого и темного — как будто залил в баки не солярку, а сырую нефть. Он торжественно волочил за собой этот сизый шлейф, но чем дальше, тем больше дым густел и напоминал вату… Он горел!

Он чадил, как дымовая шашка. Наконец, водителю, наверное, стало совсем тепло в кабине — он резко и рискованно затормозил; прицеп занесло, и дымящийся монстр перегородил проезжую часть.

В течение нескольких минут этот цирковой номер собрал полный аншлаг: никак не меньше половины пешеходов Садового собралось здесь — поглазеть. Из кабины вывалился низкорослый щуплый молодой человек, отбежал метра на три и очень нелепо окаменел, затвердел на мгновение в позе копьеметателя, собирающегося послать снаряд метров на восемьдесят.

Обмякнув, он начал медленно приседать — ему не хватало разве что переминаемой в руках газетки, чтобы пантомимически точно воспроизвести человека, неторопливо, в предчувствии скорого блаженства, принимающего характерную "позу орла".

Усевшись, он тонко, пронзительно завыл.

В ответ на призывный вой появился шофер — молодой опять-таки человек в кожаной куртке и бейсбольной кепке, в тулье которой расправляла широкие крыла белая гербовая птица американских, скорее всего, кровей. В его меланхоличных движениях присутствовало то немыслимо отстраненное от всего окружающего мира начало, которое управляет движением добротной американской челюсти, массирующей сочный комок, скажем…

ОРБИТ БЕЗ САХАРА –

ЛУЧШЕЕ СРЕДСТВО ПРОТИВ КАРИЕСА!

…все вокруг может рухнуть, взорваться, рассыпаться на куски, однако эта самовлюбленная челюсть методично будет заниматься своим делом. Сбив кепку на затылок, он поплевал на ладони и отворил задние шлюзы трейлера — оттуда низвергнулся густо-фиолетовый дым.

Молодой человек, сопровождавший груз, ринулся в чрево кузова и очень быстро вернулся: с вываленным языком и обильно слезоточащими глазами. Он с трудом удерживал на вытянутых руках шаткую конструкцию из картонных, со слюдяным тентом, коробок — и не удержал…

Верхняя рухнула на землю, слюда лопнула.

– Ну и цирк! — воскликнула я.

С ревом и воем подкатили пожарные — вскрыв своим краснокожим фургоном бока, они потянули из брюшин пожарные кишки и селезенки. В черный зев кузова шарахнули струи разлетающейся хлопьями пены.

Очень неточно трактует нашу жизнь известная песня: "настоящих буйных мало, вот и нету вожаков!" — вожаки всегда найдутся.

Сыскался он и на этот раз. Впечатления буйного он, правда, не производил: средних лет мужичонка пограничной наружности; с одинаковым успехом его можно было принять за станочника высокого разряда или за инженера: неяркая клетчатая рубаха, брюки от "Москвошвеи", в авоське пакеты то ли с молоком, то ли с кефиром.

В коробках было баночное пиво.

Одна из банок подкатилась к его ногам. Некоторое время он недоуменно взирал на аппетитно поблескивающий, расфуфыренный подарок судьбы. Нагнулся. Поднял. Взвесил в руке. Дернул колечко запорного клапана. Отпил глоток.

Секунду в его лице стояло расплывчатое выражение то ли наслаждения, то ли тоски — с таким видом, слегка забывшись, люди ковыряют в носу.

Если цирк с известным допуском и кое-какими оговорками можно причислить к искусству, то последовавшие за глотком пива события развивались строго в русле тезиса "Искусство принадлежит народу!"

Мужичонка, выпустив из рук авоську, ринулся к трейлеру — его порыв стал именно той искрой, из которой возгорается пламя. Народ со всех сторон — справа и слева, сзади и спереди, с неба и, кажется, даже из-под земли — обрушился на этот начиненный пивом фургон. Мгновенно возникла сюрреалистическая мешанина рук, спин, крика, свиста, парящих в дыму ящиков; и вся эта подвижная композиция была пышно — точно щеки клиента под помазком брадобрея — декорирована густой, шевелящейся пеной.

Кроме пива, народу принадлежало, как выяснилось, еще кое-что — синдром Корсакова проснулся во мне, и очередной рвотный комок подкатил к горлу:

КОДАРНЬЮ — ЛУЧШЕЕ ШАМПАНСКОЕ

ИЗ ИСПАНИИ!

…мой попутчик усмехнулся (я по обыкновению втянула голову в плечи), выждал, пока приступ меня отпустит, и возразил:

– Это не "Кодарнью". Если не ошибаюсь, это "Деляпьер".

Какая разница… Главное, что его много.

– Как думаешь, — толкнул он меня под локоть, — этот парень не умрет?

– Вряд ли… — я проследила направление его взгляда и добавила: — Разве что взлетит в небо, как воздушный шарик. От избытка газов.

Обменивались мы мнениями по поводу одного из удачливых участников штурма Зимнего. Это был сельского вида мужчина, сухощавый и добролицый.

Сколько тяжелых и скользких шампанских бутылок в состоянии унести человек?

Этот унес восемь. Отдалившись от кучи-малы, он уселся на тротуар, облокотился на стену дома, вытянул ноги и приступил к дегустации. Пейзанин методично производил залпы и пил. Он пил неторопливо, с чувством, с толком, с расстановкой, почти не отрываясь от горлышка. Дух он переводил только в перерывах между салютованиями.

Я толкнула дверцу машины.

– Хочу быть с народом, — объяснила я свои намерения. — Пойду стырю пару ящиков. Ни разу в жизни не пила испанского шампанского.

Попутчик выразительно дернул плечом — я вспомнила про ружье, захлопнула дверь, закурила.

– В таком случае, что шампанское будет с тебя причитаться.

Он с улыбкой кивнул.

Я резко подала задом и опрокинула лоток с книгами. Торговец — седовласый человек с печальными глазами безработного доцента — бросился собирать свои фолианты: большие, тяжелые, в однотонных переплетах — похоже, он специализировался на продаже словарей.

Ну и слава богу, драться с интеллигентным человеком у меня охоты не было.

Пятясь назад, расталкивая истеричными сигналами пешеходов, мы с грехом пополам дотащились до ближайшего переулка.

2

Переулок, которым я собиралась бежать от революционно настроенных масс, был узок; проезжую часть теснил мощный бетонный забор, огораживающий стройку.

– Карамба! — выкрикнула я. — И тут затор!

Пробку создавали две "девятки" цвета сырого асфальта. Водители вели мирную беседу, не обращая внимания на то, что с обеих сторон скопились приличные "хвосты": ни развернуться, не объехать "беседу" в этом переулке возможности не было.

Одного из собеседников мне было хорошо видно — килограммов сто двадцать живого веса, скотская рожа, черные очки — он стоял, облокотившись на открытую дверку автомобиля, в его руке тлела сигарета; второй из машины не вылезал, опустил стекло и вывалил наружу затянутый в кожу локоть — дописать его внешность большого труда не составляло, он определенно из семейства кинг-конгов, которые во множестве водятся в лесах нашей Огненной Земли.

Мы стояли уже минут пять — семь.

Кинг-конг в очках прикурил новую сигарету и, кажется, забыл про нее — медленный плавный дымок напоминающий воздушный макет перевернутой Шаболовской телебашни, вырастал из мощной короткопалой лапы.

Моя беда в том, что я слишком остро чувствую деталь.

Скорее всего, я бы осталась безучастной к происходящему, если бы не этот сигаретный дымок; его медленное движение бесило меня все больше и больше.

– Они тут до второго пришествия могут дымить! — я собиралась выскочить из машины, однако попутчик удержал меня за локоть.

– Сядь… — сказал он, по обыкновению, тихо.

– Какого черта! — я дернулась, пробуя высвободиться, однако безуспешно; хватка у моего знакомца, как выясняется, железная — наверное, синяки останутся на руке. — Что это вообще за рожи?

– Насколько я понимаю… — он присмотрелся к горилле в очках, — это палаточник.

Торгаши? Торгашам приспичило философствовать посреди дороги, а я должна ждать, пока они иссякнут?

– Да нет… Охрана.

Понятно… Толстомордые обезьяны из этого племени вечно толкутся у ларьков с колониальными товарами. Как только я доберусь до своей библиотеки, первым делом разыщу собрание каких-нибудь марксистско-ленинских сочинений, сосланных в подсобку на поселение. В этих бескрайних текстах, густо засоренных стилистическими плевелами, надо будет разыскать каноническое определение класса; занятная же метаморфоза произошла в классовой структуре нашего туземного населения: прежние гегемоны потихоньку уплотнились в тонкую и зыбкую рабоче-крестьянскую прослойку, сдавленную глыбами новейших гегемонов: торгашей и охраны. Других классов у нас просто не осталось. А где гегемоны, там и диктатура — тут классики как в воду глядели.

Кто-то не выдержал и вякнул. Сигнал подали зеленые "жигули", стоящие вторыми в моей колонне. Очкастый недоуменно поднял физиономию, выискивая нарушителя спокойствия.

Он на секунду исчез в салоне и тут же возник — с монтировкой в руке; медленно и лениво гегемон прошествовал к зеленой машине, похлопывая монтировкой по тяжелой ладони, обошел ее, попинал носком ботинка скаты. Первый удар пришелся в лобовое стекло — на тротуар брызнуло немного стеклянной крошки, основная масса хлынула в салон, прямо на водителя.

Отступив на пару шагов и склонив голову к плечу, кинг-конг любовался делом рук своих — так скрупулезный пуантелист, поставив в холст крошечный мазок, проверяет его точность. Впрочем, художник редко курит за работой — в отличие от гегемонов: он вынул из кармана куртки пачку и я поперхнулась…

ЛАКИ СТРАЙК — НАСТОЯЩАЯ АМЕРИКА!

…а потом, закусив губу, я тупо наблюдала за тем, как этот мордоворот, выбив всё стекла и фары и напоследок шарахнув пару раз по крыше, неторопливо возвращается к своей машине, еще с минуту о чем-то беседует с приятелем, точно извиняясь за вынужденную отлучку, а потом они медленно, торжественно трогаются.

"Тоже мне охотник, — подумала я, — мог бы и вмешаться…"

Кажется, он угадал ход моих мыслей.

– Светиться в городе с ружьем? Шутишь, что ли?

Я расхохоталась.

"Светиться" — чудное словечко, вчера я на него наткнулась в мемуарах какого-то нашего легендарного рыцаря плаща и кинжала; исследовала Алкин чердачный архив и наткнулась на эти воспоминания в одном из журналов; супершпион повествовал о том, как он "засветился" в первый же день своей карьеры, где-то в середине двадцатых годов; прибыл ночным поездом в Берлин, он направлялся в гостиницу и страшно волновался на предмет того, как впишется в чуждую всякому советскому человеку среду — языковую, бытовую, поведенческую, — а навстречу ему шествовал какой-то гражданин, явно обрадованный присутствием в вымершем городе хоть одной живой души; "Сейчас будет мой первый экзамен", — думал разведчик; когда они поравнялись, гражданин на чистейшем русском языке осведомился у рыцаря плаща и кинжала: "Слушай, друг любезный, ты, часом, не знаешь, где тут можно поссать?" — на что свежеиспеченный тевтон, не моргнув глазом, и опять-таки на чистейшем русском языке ответствовал: "А ты иди в любую подворотню и ссы на здоровье!" И только после того, как господа раскланялись, нашему штирлицу пришло в голову, что он, кажется, немного "засветился".

Мы тронулись. Водитель зеленых "жигулей" — в профильном очерке его лица было что-то от попугая — стоял возле своей покалеченной, безглазой машины и тупо следил, как по бетонному забору осторожно, рассчитывая точность каждого шага, шествует серая уличная кошка; и я сглотнула слюну…

ВАША КИСКА КУПИЛА БЫ "ВИСКАС"!

…по счастью, мне удалось подавить в себе очередной выброс культурной информации,

3

Он жил в Марьиной Роще.

На скамейке у подъезда шестнадцатиэтажной бетонной башни смирно сидели три старика с пустыми глазами.

– Так я пошел? — неуверенно произнес мой охотник.

— Иди.

Мы молча посидели в машине еще какое-то время — не знаю, сколько: отрезок длиной в выкуренную сигарету.

– Пока. Спасибо тебе.

– Пока, — вяло отозвалась я.

Старики у подъезда очень напоминали аксакалов из "Белого солнца пустыни": те же позы, та же обездвиженность, тот же холодный отблеск вечности в глазах… С удивлением я поймала себя на мысли: мне не хочется, чтобы он уходил.

Он ушел, а я осталась сидеть — трудно сказать, что я тут высиживала. Из состояния прострации меня достал негромкий звук — тук-тук-тук! — костяшкой пальца он постукивал в стекло. Я кивнула: заходи!

– Я видел из окна. Что-то с машиной?

– Не заводится… Выкобенивается старушка, — я ухватилась за подсказку и повернула ключ зажигания — Гакгунгра предательски завелась с пол-оборота.

Если бы маэстро Решетникову вздумалось воскреснуть и в современной манере исполнить свое классическое полотно "Опять двойка", то лучшего натурщика для воплощения темы стыда и раскаянья ему бы не найти.

– Я же обещал починить тебе стекло… — он настолько просто и естественно преодолел неловкость паузы, что мои пылающие щеки мгновенно остыли. — Поехали. У меня есть знакомый на станции техобслуживания.

Станция техобслуживания? Ну нет, там бензином воняет, маслом, соляркой, и мужики с сальными глазами тебя ощупывают взглядом, намекая на расплату в "мягкой валюте".

– Нет, — сказала я. — Мы поедем к Панину. У него золотые руки и большой жизненный опыт. В свои тридцать пять лет он успел поработать учителем в школе, корреспондентом в газете, мойщиком трупов в морге, кормильцем стариков в больнице и тапером в борделе.

– Какой матерый человечище! — усмехнулся охотник. — Он что, твой знакомый?

Знакомый? Да нет… Он наставник. Он был моим заботливым наставником в античной литературе (недолго, в течение двух семестров), горных лыжах (опять-таки недолго, всего один сезон) и в любовных утехах (долго, лет, наверное, десять, пока я не вышла замуж). Теперь милый друг детства никем не работает. Он хорошо разбирается в машинах — у него отец был шофером в каком-то номенклатурном гараже. Панин в два счета подлечит Гактунгру. Так что мы сейчас путь держим к нам, в Агапов тупик.

Панин, по счастью, оказался дома. Поломку он ликвидировал быстро.

– Куда мы теперь? — спросил охотник, когда мы выезжали со двора.

Тут недалеко… Мы едем в Дом с башенкой, проведать Ивана Францевича: он совсем старенький, газеты не читает, радио не слушает — наверняка весть о том, что у нас грянула денежная реформа, прошла мимо него.

– Поехали, охотник! Я покажу тебе наше старое доброе небо. Оно нарисовано на потолке в Доме с башенкой.

Дом с башенкой — алмаз в нашей ржавой короне, где все плебейские стразы тускло бликуют; Дом с башенкой — камень благородный, хотя и очень причудливо огранен. Несет он в себе примету незаконченности, как будто создатель наш, наш скромный ювелир, сидел себе за рабочим столом, утомительно долго шаркая грубым напильником, вытачивал фасады и дворы нашего Агапова тупика; занялся, наконец, огранкой настоящего камня — да вот в разгар точного, скрупулезного труда отчего-то зевнул… Откинулся на спинку стула, потянулся, приподнял утомленную бровь, выронил из глазницы черное бельмо ювелирной лупы, и, запахнув полы шелкового халата, отправился, предположим, на кухню — сварить себе кофию; сготовил, серебряной гильотинкой кастрировал гаванскую сигару, закурил да и задремал себе у окна… А проснувшись, засмотрелся в какой-то другой угол верстака, позабыл про нас, принялся вытачивать другие пространства; может, Сретенку полировал, или Лубянку гранил, Арбат осторожно шлифовал — так и остался Дом с башенкой незавершенным… Должно быть, смутные готические фантазии тревожили нашего ювелира за работой — и ожили под резцом, вычертились узкие бойницы окон, тонкие, летящие вверх линии фасада, глубокая ниша над подъездом, где встал на вечный пост Ричард и оперся локтем на рукоять огромного меча. И почему-то созрела в правом углу башенка; она эркером обнимает угол дома чуть выше уровня четвертого этажа и походит на глуповатую туру. По всему судя, дом должен бы иметь иной размер, иную форму: скажем, подъездов должно быть два — и башенки тоже две; однако через три окна от дозорного Ричарда готические линии резко, бездарно обрываются, точно рассеченные палаческим топором, а вторая половина дома обрушилась с плахи, покатилась куда-то — то ли на Сретенку, то ли на Чистые Пруды; и оттого Ричард так угрюм, тяжел в своем одиночестве, и даже не замечает, что его шлем и латы в отвратительной коросте голубиного помета… Он отшагнул в глубь полукруглой ниши; косой свет скользит по бетонным доспехам, оттеняет смотровые пазы забрала, острые холмики локтевых и коленных суставов и подчеркивает тяжесть огромной десницы в боевой перчатке; знакомы были дети под нашим старым добрым небом со вкусом свинцовых чернил Вальтера Скотта — и потому каменное чудовище, охраняющее Дом с башенкой, конечно же, звалось Ричардом, и в холодной толще бетона стучало для них львиное сердце.

Смотри, охотник, выслеживай: видишь, по краю сквера бредет маленькая рыжая девочка — что-то в ней есть от бельчонка, не правда ли, — маленького безобидного зверька, заблудившегося, потерявшегося в Агаповом тупике; и какой же у нее несчастный вид — она водит… Играли дети в прядки, вставши в круг, считались для начала, и рука разводящего отмеряла доли этого круга: Вышел. Месяц. Из тумана. Вынул. Ножик. Из кармана. Буду. Резать. Буду. Бить. Все равно. Тебе…

И ей выпало водить.

Она давно водит, никак не меньше часа: товарищи по игре попрятались, и она никого не смогла отыскать, Теперь бредет краем сквера и не замечает, что щеки ее влажные от слез — какая досада! отчего она так неудачлива в детских играх? — и вдруг чувствует, как на плечо ее опускается чья-то рука. Она поднимет глаза и увидит невысокого человека в строгом черном костюме — он знаком бельчонку: с этим учителем они встречались в школьных коридорах. "У вас какая-то беда?" — спросит учитель и, взяв за руку, поведет ее к Дому с башенкой. Идти ему трудно: он тяжело приволакивает правую ногу в черном, огромном, напоминающем спелую грушу ортопедическом ботинке, на ходу он раскачивается, как будто проваливается через шаг в ямку…

Входи, охотник, в этот подъезд — здесь так прохладен и спокоен притененный воздух. Наверное, этот воздух, впущенный однажды в просторный холл с мраморной лестницей, которую стерегут две каменные вазы по бокам, тут так и остался. Множество ветров неслось мимо тяжелой входной двери с круглым окошком, в толстое стекло которого проросли нити бронзового К узора, но он, этот древний первозданный воздух, почему-то сохранился — не выветрен. И вкус в нем свой, и цвет — бледно-рыжий — как фоновый тон фотокарточек, впаянных в жесткую картонку с золотым тиснением, — таких много хранится у бабушки.

Видишь, охотник, слева от лестницы — уютная, в три четверти человеческого роста, полукруглая ниша? Внутри ее живет некое таинство пустоты — не так ли? Вот именно, таинство пустоты: здесь кто-то когда-то определенно был. Наверняка. И конечно же, мраморный. Возможно, это мраморная греческая девушка, захваченная художником в момент летящего шага и насквозь, до самой мелкой мраморной прожилки, пропитанная воздушной энергией этого вольного движения. Она застигнута врасплох, обращена в камень в тот момент, когда тяжесть тела приходится на носок, и этот крошечный носок есть все, что связывает ее с земной твердью, а все остальное — уже не здесь, уже в полете: тонкие руки, отброшенные назад, хрупкие плечи, девичьи бедра, облитые тончайшей тканью туники… еще секунда, еще грамм энергии — и девушка взлетит… Хотя, возможно, и не она занимала нишу. А вот, скажем, легионер. Если он был тут, то в нем совсем иная кровь, иной вязкости и тяжести; он, может быть, зашагнул в нишу после долгого перехода по белой раскаленной, гремящей бранным железом боевой дороге; он жаждет, горло его пересохло от пыли и зноя, и весь он в тяжелом липком поту. Пока войско устраивается лагерем, раздувает костры, он отошел к роще, снял тяжелый шлем, расслабил колено, облокотился на обломок оливкового дерева и застыл, наградив себя за долгий путь и невзгоды этим мгновением полной расслабленности; а все, из чего сложена жизнь — кровь, пот, слезы, дым пожарищ, журчание контрибуционного золота, перекошенные рты насилуемых пленниц, бегущая по земле тень стремительного дротика — все это вдруг схлынуло, стекло с потом к сухой траве; и ничего не осталось — одно спокойное бесстрашное предвиденье скорого конца, возможно, даже в завтрашнем бою…

Бог его знает, охотник, кто именно стоял в нише тоща, когда вниз по лестнице, скорее всего, стекало полотно мягкого ковра, а мимо ниши степенно двигались прежние люди с прямой осанкой; и желтый свечной след полировал глянец их цилиндров, или взрывался вдруг в драгоценной нитке дамского ожерелья — взрывался и быстро, как шипящее пламя в бикфордовом шнуре, скатывался к самому краю декольте. Девочка послушно следовала за учителем по спиральной лестнице, ввинчивающейся высоко-высоко, в самое небо, до верхнего этажа.

Какая странная комната у учителя… В ней почему-то пять стен — ах да, ведь учитель живет в башенке. Он вытянет больную ногу, усядется в кресло, выдернет двумя пальцами белый уголок из кармана мягкого уютного домашнего пиджака, в который успел переодеться, — уголок рассыпется полотнищем платка. Учитель снимет очки, начнет медленно, подробно протирать стекла; глаза его без брони толстых, слегка желтоватых линз сделаются оловянными.

"Ой, что это?" — девочка поведет взгляд вверх — от обойных цветов к лепному бордюру, резко обрывающему край бумажного поля, которое все в синих васильках; и дальше взгляд подтолкнет — к краю тяжелой дубовой рамы, в которую закован пятиугольный потолок; и задохнется от восторга… А как же, охотник, а как же! Наши-то потолки, наши комнатные, неряшливо отбеленные небеса, где по вечерам стоит худосочное солнце в тридцать электрических свечей, оттеняя желтые разводы проточек и шершавые трещины, — все они скроены у нас, в Агаповом тупике, на один манер; угрюмы они и холодны, а тут — Господи, какая красота! Высокие сосны, а между ними, изгибаясь, ходит теплый ветер; белый песок пляжа и пруд — чистый, холодный — а над водой мостик горбится, учтиво переводя зрителя на лужайку; по лужайке дети бегут в доисторических каких-то одеждах: мальчики — в матросках, девочки — в легких белых платьицах с глухим высоким воротом, они… играют? Неужели тоже в прятки играют?

"Сколько я знаю, — объяснит учитель, проследив направление ее взгляда, — тут прежде доходный дом был, вы понимаете, что означает — доходный дом? Хотя, откуда вам знать… Сдавались, значит, квартиры, приносили доход, вот и называлось — доходный дом, вы понимаете значение слова "доход"? Хотя, откуда?.. Не самый, конечно, шикарный дом, но вполне, вполне — для публики, так сказать, среднего слоя: врачи, адвокаты… знаете, кто такие адвокаты? Да нет же, нет, вовсе не мильтоны… Ад-во-ка-ты… Ковер, конечно, был в парадном: широкий, красный (обязательно красный!), а туг? Тут башня, судя по всему, была — из слоновой кости. Почему, говорите, из слоновой кости? Ну, это выражение такое; мне рассказывали, здесь мастерская была, художник какой-то жил. Потолок — это он расписал. Хорошая фреска, не так ли? Несколько, правда, приторная — впрочем, возможно, я слишком строг — я математик и не люблю пасторали… Но заметьте, как устойчиво легли краски — раз и навеки; смотрите; ни трещин, ни патины — умели раньше краски разводить; но почему вы плакали, девушка?"

"Ах, вон, значит, как… — скажет он в ответ на девочкин короткий и неловкий рассказ; его шелкопрядно-пышные брови потяжелеют, и заострится маленький кукольный нос в тяжелом ярме оправы, и припухнут гипертрофированно огромные, спелые губы. — Мучительное это дело, надо вам сказать, детские игры, тяжкое. Я ведь за вами наблюдал, там, во дворе — когда разбежались ваши сотоварищи, и вы остались в одиночестве у стены. У вас был очень несчастный вид, такой бывает только у очень, очень одинокого человека… Теперь вам этого не понять, но все равно послушайте — когда-нибудь вы вспомните еще эти слова… Во всех этих детских играх есть что-то наподобие синдрома. Синдром — не понимаете? Что-то вроде болезни — она впитывается в человека в детстве и так преследует его потом всю жизнь… Ну, вот ваши прятки: тут явный синдром одиночества. Или жмурки — до чего же несчастен водящий, погруженный в темноту, лишенный зрения; он существует в каком-то диком, варварском и совершенно безопорном мире, раскачанном, накренившемся… Впрочем, в подвижные игры меня в детстве не брали, я их больше наблюдал со стороны. Но вот вам, например, фанты! До чего же несуразная игра! По какому праву некто, повернувшись к тебе спиной, навязывает тебе свою волю? Знаете, что мне все время выпадало в фантах? Думаете, стишок прочитать? Песенку спеть? Рисунок исполнить? Куда там… Мне все время выпадало — станцевать. Впрочем, что это я? Чаю хотите? Да вы не скромничайте. Сейчас заварим. Варенье вы какое любите, вишневое? Или клубничное?.."

Ну вот, охотник, а потом, через год, когда девочка пойдет в пятый класс, этот толстогубый хромой человек будет назначен ее классным руководителем — и часто она будет приходить в Дом с башенкой, сидеть под живописными небесами.

Хотя, теперь жизнь перевернулась — сколько же я не была здесь, когда в последний раз навещала Дом с башенкой? Года два назад.

4

Заснуть мне так и не удалось. Я оделась, вышла на улицу. Люминесцентный светильник, работавший вполнакала, спелой сливой нависал над нашим переулком. Зачем я на ночь глядя опять отправилась в Дом с башенкой? Не знаю…

Должно быть, меня повел туда инстинкт. Вон, и месяц в самом деле вышел из тумана — висит в черном небе, холодный, неживой; и греет в кармане свой ножик…

В дальнем конце переулка грохочет стекло: кто-то мечет из окна пустые бутылки, они тяжело, гулко взрываются на асфальте.

Ивана Францевича мы дома не застали. Своим нервным пальцем я, скорее всего, выколола дверному звонку его черный пластмассовый глаз: давила, давила на кнопку — и звонок под пыткой истерично вопил где-то в глубине квартиры, хозяин которой так и не пришел ему на помощь. Вспомнила: запасной ключ всегда хранится в маленькой нише справа от двери, где установлен счетчик электроэнергии: сине-бело-черным языком счетчик медленно облизывал губу и смаргивал какую-то цифру.

Мы обследовали квартиру. Затхлые запахи хмуро стояли по углам, охраняя характерный воздух нежилья. Живописный оттиск нашего старого доброго неба заинтересовал охотника — правда, он заметил, что с таким потолком трудно жить: все время кто-то точит взглядом затылок. В дальнем углу, ближе к окну, штукатурка осыпалась, обнажив мелкую сетку тонких деревянных несущих реек; везде — на полу, на мебели, книжных стеллажах — лежал слой белой штукатурной пыли.

У моего охотника оказалось немыслимое, никак с внешностью не монтирующееся имя — его звали Зиновий. В самом деле, какое неудобное, холодное, неживое имя; большинство имен подвижны и наделены способностью теплеть: Иван Иванович — холодно; Ваня — уже теплее; Ванечка — ах, как славно разогрето слово уменьшительно-ласкательным суффиксом! А Зиновий… Я сказала, что буду звать охотника Зиной — а что, по-моему, это мило; и вовсе оно, как заметил бы классик "не застегнуто на левую сторону" — носят же мужчины имена Валя, Женя… В ответ на замечание относительно несоответствия имени и внешности он ощупал лицо, точно проверяя, все ли в лице на месте.

– Зина, ты еврей?

Он удивленно приподнял бровь и сказал, что не знает. Возможно, он грек. Или русский. Может быть, мордвин или чуваш. Точно он может сказать одно: он не негр и не китаец.

– Я в самом деле не знаю, кто я. Кто я и откуда взялся.

– Разве так бывает?

Он мрачно кивнул: бывает.

Потом мы заглянули ко мне.

Усевшись с ногами на бабушкин купеческий диван, я наблюдала, как он осваивается в новом месте: щупает корешки книг, щупает мои насупившиеся лыжи (три времени года они стоят, уткнувшись носом в угол, как наказанный за непослушание школьник) и осторожно присаживается на диван, точно опасаясь запретного соприкосновения с музейным раритетом (впечатление справедливо: диван мой — долгожитель; резьба, извиваясь, ползет по краю спинки и блеет какой-то путаный орнаментальный текст черного дерева; боковые спинки уютно выставляют локти в пухлых нарукавниках кожаной обивки; и ложе еще мускулисто, под кожей перекатываются тугие бицепсы — умели раньше мебель мастерить!). И дальше наблюдаю, как, покосившись на Веселого Роджера, хранителя моего девственного ложа, он поднимается, прохаживается вдоль стеллажей, растворяя туманные отражения лица в стеклах, и недоуменно ощупывает груду машинописных листов, возвышающуюся на рабочем столе (тоже бабушкина мебель, тех же древних негритянских кровей, что и диван):

– Х-м… Твое?

Мое — ветхие останки прошлой жизни; листы пожелтели, скрючились, греют гербарийно засохших тараканов; мое — опавшая крона диссертационного древа. Название ее я теперь и не выговорю… Однако можно рискнуть; кажется, звучит примерно так: "Проблема социальной детерминации искусства в работах прогрессивных мыслителей Латинской Америки" — Господи, какая тарабарщина! Груда кособоких, рахитично шаркающих текстов, глыбы глав, бетонные блоки параграфов, мертвый синтетический язык и долгий шлейф библиографии: произведения классиков, официальные документы съездов, угрюмые догматики вроде Агостии, Мариатеги, Арисменди, Тейтельбойма, Корвалана, Кастро, пересыпанные нашими отечественными эстетствующими ортодоксами; и все это для шарма расшито блестками, пусть и грубо, белыми нитками, пристроченными: Маркес, Картасар, Астуриас, Неруда, Льоса, Отера-Сильва, Онетти, Фуэентес… Тускло где-то мерцал Борхес — впрочем, он был решительно спорот научным руководителем.

– Детерминация? — Зина в мучительном раздумье сдвинул брови. — А что это значит?

А черт его знает: я и прежде-то не разбирала смысл этого понятия, а теперь и подавно не разберу; и слава Богу, что эта бумажная уродина, это в муках созревшее во мне дитя, этот недоносок с грацией неандертальца и ухватками вышибалы, так и не объявил свой младенческий крик в какой-нибудь сомлевшей от запаха пота и тоски аудитории, — не дошло дело до защиты.

Я вспомнила: деньги… Отдала Зине конверт, перетянутый резинкой, он небрежно сунул его в карман. Ушел он часа в четыре. Я предложила подвезти, он отказался.

Остаток дня я провела на диване. Попробовала читать, но минут через десять отложила книгу.

Отчего-то меня тянуло в Дом с башенкой.

Да, надо сходить — возможно, Иван Францевич уже вернулся.

Странно: в последнее время он редко выходил; в магазин, разве что, в сберкассу за пенсией — ходить ему стало совсем тяжело.

Дверь я открыла запасным ключом, позвала. Никто не откликнулся.

Не нравится мне все это, и в первую очередь не нравится — воздух нежилья. Я прошла в комнату и зажгла свет. Протерла пыль, уселась за круглый обеденный стол — прямо под нашим старым добрым небом.

Я всегда ощущала его как некую звуковую материю, — в моей личной картотеке звуков много чего хранится… Сигнальное покрикивание татарина-старьевщика: "Ста-а-а-а-рьл!.." — головка фразы стоит высоко у верхних окон; туловище же и, тем более, хвост клубящейся мешаниной гортанных хрипов растекаются у земли и пенятся, как кусок карбида в луже. А вот — сдержанное, целомудренное чпоканье домино под старой липой… Или внезапное, точно от щекотки, взвизгивание электрички где-то вдалеке — в той стороне, где железная дорога. Термоядерный взрыв вороньего крика в сквере, рассыпающийся на множество мелких, острых осколков, кувырком летящих с высоких тополей, а вслед за взрывом — бурные аплодисменты испугавшейся вороньей стаи… Шорохи в зарослях боярышника — безжалостно, густо, в упор расстрелянного сочной, поспевающей шрапнелью… И что там еще хранится в картотеке?

Есть монотонное, бесконечно вытянутое бубнение радиоприемника за распахнутым окном на третьем этаже — там, в темных уютных глубинах комнаты, прорастает гладкокожий фикус. И скрученное жгутом журчание водяной струи, сочащейся из крана, — к этому крану, высунувшемуся из цоколя, наш дворник Костя прикручивает черную жилу шланга для ежеутренних орошений двора; шланг шипит коброй, а вырывающаяся из него струя вся инкрустирована радужными зернами. И будто даже бордюрный камень в молочной пенке тополиного пуха, и липовый летунок, штопором ввинчивающийся в теплый воздух, и зеленые вспышки травы в трещинах асфальта, и ночное копошение шампиньонов в черной земле сквера, и шевеление теней, неряшливо измазавших двор, и растекание зеленоватой плесени под низкими сводами арочных проходов — все, все, все имеет свой опознавательный звуковой знак…

Должно быть, потому меня и мучает время от времени "синдром Корсакова"; эта прежняя материя звука, осевшая во мне, плохо принимает песни нынешние — их несовместимость и провоцирует приступы рвоты. Тошнота — облегчает; выблевав современный, непереварившийся во мне продукт, я чувствую себя лучше…

Да, так, наверное, и было все устроено когда-то в этой пятиугольной комнате: звуки жизни плавно восходят от круглого стола, за которым Иван Францевич, нагружая голос басовой нотой и быстрым взглядом сверяя его правильность с распахнутой книгой, декламирует перед детьми какие-то густо-лиловые, местами с кровавыми прожилками тексты (шекспировские, как потом выяснится), и дети в странном оцепенении, будто пораженные лунатизмом, сидят у стола; и медленно испаряются отсюда, текут вслед за звуками привычной дворовой жизни; и оседают в масляно поблескивающем поле нашего старого доброго неба, среди светлого воздуха, прямых сосен, пушистой травы; они уходят туда исполнять свое предназначение, ибо каждый из тех, собирающихся у своего классного руководителя за круглым столом, отмечен искрой божьей.

Их пятеро, они веером разбегаются по лужайке и стремятся к густому кустарнику, обрамляющему озерцо. Крайняя слева девочка: широко распахнутые руки, очень красивое, яркое, нарядное евразийское лицо (восточная выделка плюс европейский пошив). За ее спиной мальчик: хрупко сложен, густая штормящая шевелюра — и поразительно глубокий, как бы в себя обращенный, взгляд. На одной с ним линии еще один мальчик; он невзрачен, низкоросл, слегка кривоног; он бежит неловко, вперевалку, в его осанке есть легкий намек на сутулость — видно, слишком упорно сидит над своими живописными картонами. Еще один мальчик немного отстал от компании: он полноват и мало приспособлен для подвижных игр, он розоволиц, у него "большие негритянские губы — должно быть, подолгу целуется с мундштуком какого-то духового музыкального инструмента.

И есть еще один ребенок, девочка: она застыла в полуобороте, у нее хрупкая, с выражением внезапного испуга, спина; поза ее, в отличие от остальных детей, не взбодрена динамикой; она стоит и выжидает.

Меня отвлек какой-то шершавый звук — точно мышка скребется в углу. Странно: мышки не ходят по потолку.

Сверху стекала струйка штукатурки. Она текла из россыпи трещин, сетчатым чулком охватывающих ногу черноволосой девочки с евразийским лицом; поток белой пыли медленно нарастал, уплотнялся, а потом посыпались куски: башмачок на тугой шнуровке, подол платья — под ногами у меня вздулось облако белой пыли.

Я замела штукатурку в угол.

Пора домой.

В коридоре под ногами что-то хрустнуло. Я включила свет и…

КОМПАНИЯ КРАФТ –

МЕДИЦИНСКАЯ ТЕХНИКА

ЗАВТРАШНЕГО ДНЯ — УЖЕ СЕГОДНЯ!

…это был разовый шприц.

Ума не приложу: зачем он понадобился старику?

Глава третья

1

Две недели — это много, если занят делом и есть что предъявить по истечении срока самому себе: свежую главу в рукописи книги; принявшееся деревце, посаженное тобой… Или просто услышать в себе мягкий толчок предчувствия, за которым воспоследует задержка, а потом и все остальное; и все это мучительное остальное через девять месяцев разрешится острым криком крохотного существа, которому ты дала жизнь.

И значит, ты состоялся.

Ни на шаг за эти две недели я не приблизилась к тому, чтобы состояться. Книгу не написала, дерево не посадила, ребенка не родила. Несколько раз съездила по коммерческим нуждам на вокзал. Спекуляция принесла кое-какой доход — достаточный, чтобы поддержать силы, спокойно коротать время за рабочим столом в библиотеке и не особенно расстраиваться, что третий месяц не платят зарплату. Телефон молчит, Заслуженный деятель телевизионных искусств хрипит и кашляет, отхаркивая время от времени едкое вещество культуры, в котором последнее время безраздельно господствуют какие-то мистические кампании, огромными тиражами штампующие свои заветные и самые надежные бумаги–

ДРУГИЕ-ТО АКЦИИ ЕСТЬ…

НО СЧАСТЛИВЫЕ — ТОЛЬКО ЭТИ,

ПРИНАДЛЕЖАЩИЕ ПЕРВОМУ ВАУЧЕРНОМУ!

…прислушиваясь, я все думаю: народ у нас в самом деле полный идиот или только прикидывается?

Уик-энд внес разнообразие в череду однотонных дней; впечатление от поездки в троллейбусе оказалось настолько мощным, что я прямо с порога собралась потребовать у Варвары рюмку чего-нибудь крепкого.

Варвара позвонила в субботу и попеняла мне за то, что я давно не появлялась со своими "сагами" — пришлось собираться в гости.

Мы знакомы давно, еще по университету. Все пять лет нашего ученичества Варвара выступала в каких-то изнурительно невзрачных темных нарядах, фасоном напоминавших школьную форму. Плотная, чуть выше среднего роста, с плоской грудью и увесистыми, чисто мужицкими руками, она плохо вписывалась в изысканное, утонченное факультетское общество; единственным ее богатством были волосы — роскошные, темно-русые, великолепного качества — они были заплетены в тяжелую косу; такую косу носила моя бабушка. Происходила она из далекого, темного, пахнущего дешевым портвейном района (кажется — Тушино), поступила в университет по рабоче-крестьянскому списку, имея трехлетний стаж работы на заводе; сколько я помню, она неизменно сидела на первом ряду в аудиториях, конспектировала, старательно догоняя нас, вчерашних школьниц: в знаниях, умении сносно выражаться на родном языке, манере держать себя; эти старания не были видны невооруженным глазом, однако они были — теперь я отдаю себе отчет в том, как ей, "дочке поварихи и лекальщика", тяжко давалась эта наука.

После факультета она пристроилась в какой-то жиденькой отраслевой газетке — то ли лесной, то ли железнодорожной — и надолго исчезла из поля моего зрения. Выплыла Варвара на поверхность в ту славную пору, когда у нас тут все бурлило и клокотало: я увидела ее на телеэкране (мой "Рекорд" тогда еще дышал). Она сильно изменилась. Слава богу, у нее хватило ума не трогать свои роскошные волосы и не уродовать их современной стрижкой. Перед камерой Варвара с угрюмым пафосом произносила что-то энергичное и непримиримое — "наш верховный начальник пролез в президенты "через форточку"! — я еще подивилась ее рабоче-крестьянскому бесстрашию; за такие лихие оценки можно было схлопотать. Как тут же выяснилось, она уже схлопотала — из газеты ее выгнали, так что вещала Варвара в качестве "независимого" журналиста без места работы и оклада. Через год я встретила ее на митинге; дело было на Маяковке: сорвав глотку выкрикиванием проклятий в адрес какого-то верховного начальника — не помню, какого именно, — мы зашли ко мне в гости, выпили водки, смеха ради я разложила на столе свою Сагу "О трактористах и механизаторах".

От нечего делать в библиотеке я просматривала газеты и собирала в них всякие забавные случаи из советской жизни. Девять десятых этих историй почему-то касались именно трактористов и механизаторов — люди этих профессий оказались единственными представителями нашего народа, которые вели полнокровную жизнь и практически в каждом номере газеты что-то находили или откапывали в земле: кадушки со старыми монетами или керенками, бомбы, снаряды и другие боеприпасы времен войны, а также черепа древних людей. Так что коллекция этих историй у меня собралась очень внушительная.

С год назад она меня разыскала. Позвонила, мы потрепались о том о сем; Варвара вспомнила мои собирательские труды и предложила продолжить в том же духе — она теперь работает на радио, у нее прямой полночный эфир, ей необходимы для подпитки мозга, устающего продуцировать темы для многочасовой болтовни, своего рода дайджесты из самых разных областей жизни — все равно я "задницу просиживаю в библиотеке" и могу стричь из газет всякие вкусные (так она выразилась) разности.

– Вкусные? — переспросила я.

– В целом ты действуй в жанре саги, — наставляла меня Варвара, — это у тебя хорошо получается, но при этом надо иметь в виду соображения "вкусности"… Как бы это объяснить… — в трубке возникла пауза, потом что-то зашуршало.

– Ну вот хотя бы это, с телетайпа, Франс-Пресс передает, — Варвара что-то пробубнила себе под нос, потом выкрикнула: — Да! Слушай. "Одна девушка в Центрально-Африканской республике в ходе нетрадиционных любовных утех откусила возлюбленному детородный орган" — представляешь, какой кайф!

Иной раз я туго соображаю. Это был именно тот случай.

– Как это? — простодушно поинтересовалась я.

Варвара ответила — глубоким стоном.

– А-а-а, — наконец сообразила я. — Понятно. Вкусности. Понятно.

Мой первый труд — "Сага о чуме и холере", по оценке Варвары, имел большой успех. Я перемолола кучу газет за пару последних лет и составила подробнейшую антологию рецидива на просторах нашей Огненной Земли тех болезней, которыми мир переболел в эпоху средневековья и о которых узнает разве что за чтением исторических романов. Оказалось, что если свести вместе все короткие и явно эзоповым языком изложенные сообщения о холере, чуме, черной оспе, тифе и других дремучих хворях, то картина получается очень впечатляющая. Правда, у Варвары были неприятности: одного слушателя увезли на неотложке с микроинфарктом.

Следующую антологию — "Сагу о Геенне огненной" — я старалась выполнить помягче, чтобы не травмировать психику аудитории. Я представила панораму пожаров; в самом деле: все кругом горит, дымит и полыхает — если сгорел дотла такой монстр, как КамАЗ, то что говорить о коммерческих ларьках, офисах, магазинах, складах, квартирах, кинотеатрах. Кто-то из публики долго и настойчиво стучал Варвариному начальству по телефону, и в результате ее на некоторое время разлучили с микрофоном — за нагнетание катастрофических настроений. Репрессии ее только взбодрили — она опять почувствовала себя в родной стихии "борьбы за правду".

– А то, мать их, хуже прежних стали давить! — высказалась она о своем демократическом начальстве. — Ничего… Правду не зароешь! — и пожелала мне успехов в моих сокрушительных трудах.

В последнее время я работала сразу над двумя трудами: "Сага о родных и близких" и "Сага о том, что лучше быть бедным и живым, чем богатым и мертвым".

Прихватив наброски, я отправилась проведать Варвару.

2

Варвара жила на Комсомольском. Вернее сказать, они: Варвара и ее муж — милый, тихий интеллигентный человек с землистого оттенка лицом, низкого роста и высокого положения; поженились они года три назад. Трудно сказать, чем уж Варвара приворожила этого далеко не последнего сотрудника МИДа — не исключено, что именно основательной комплекцией и рабоче-крестьянской прямолинейностью. Так или иначе, они составляют занятную живописную пару: щуплый узколицый чиновник (он по специальности синолог) и Варвара, которая всякую попытку мужа вставить слово поперек пресекает решительно и бескомпромиссно: "Ты брось свои китайские штучки!"

Я немного припозднилась, уже вечерело. Минут двадцать пришлось ждать троллейбус. Наконец-то он притащился, долгожданный.

Я пробила талончик в компостере на задней площадке. Народу было не слишком много. В салоне были свободные места, но ехать мне было недалеко — ничего, постою.

Кто-то сочно дышал мне в затылок свежим перегаром. Обняв вертикальную стойку у крайнего сидения, раскачивался и колыхался гражданин с оплывшим лицом. Неустойчивость его бросалась в глаза, и я прошла в салон от греха подальше. Мы подъехали к метро "Фрунзенская". Что произошло в двух шагах от остановки — сказать не берусь.

Я услышала хлопок под ногами, за ним последовал жуткий свист. Я опустила глаза и уставилась на то место, где только что стояла. В чреве троллейбуса происходило утробное вулканическое брожение. Пол вздувался, вспучивался — как будто под рифленой резиновой кожей пола зрел нарыв. Созрел и прорвался…

В полу образовалась дыра с рваными краями — и в эту прореху, крича, как раненая птица, погружалась молодая женщина. Мы вместе ждали на остановке, и у меня было время ее рассмотреть. Впрочем, рассматривать было нечего — кроме ног. Восхитительные ноги, затянутые в тугие, черные, сально поблескивающие чулки — забыла, как они называются. Юбку она надеть забыла. Длинный лиловый свитер более открывал, нежели скрывал.

Плохо помню, как в потоке горячих тел, среди кулаков и ругательств, я выплеснулась через переднюю дверь на улицу.

Заднее колесо троллейбуса разлетелось в клочья.

Быстро подъехала "скорая"…. Женщину с изуродованными, жутко располосованными окровавленными ногами увезли.

Пьяный человек обнимал столб и блаженно улыбался.

– Спасибо вам, — сказала я. — Если бы не вы…

Я очень живо представила себя на задней площадке — ив очередной раз подивилась языку, способному на такое лукавство, как сослагательное наклонение: если бы он оказался трезвенником? А если б и оказался пьющим, но сегодня решил бы воздержаться? Если бы принял на грудь, но не такую дозу? Если бы ввалился в другой троллейбус? Если бы да кабы — то в этой карете "скорой помощи" валялась бы теперь я, без сознания, с разодранными в клочья ногами, ногами, ногами — прикрыв глаза, я опять увидела эти очаровательные ноги, затянутые в… и почувствовала, как Сергей Сергеевич Корсаков опять стучится в мои двери:

ДОЛЬЧИКИ!

ВЫБИРАЯ ДОЛЬЧИКИ, ВЫ ВЫБИРАЕТЕ

ВАШ ИНДИВИДУАЛЬНЫЙ СТИЛЬ!

…пьяный, по-прежнему нежно, как любимую женщину, обнимавший столб, лукаво погрозил мне пальцем:

– Лоси-и-и-ны…

Господи, какой идиот… Остаток пути я проделала пешком.

3

"Балбесина!" — вместо заготовленной и старательно отрепетированной реплики ("Дай глоток чего-нибудь крепкого!") у меня вырвалась именно эта.

Варвара рывком втащила меня в прихожую.

Она была лысая.

Так мне показалось, когда дверь отворилась, и Варвара предстала передо мной во всей своей красе. Впечатление было настолько сокрушительным, что я моментально позабыла о приключении в троллейбусе. В прихожей у меня было время рассмотреть ее повнимательнее.

Да, она была лысая, но уже не вполне — с такой растительностью на голове человек покидает холерный барак, если ему суждено уйти оттуда своими ногами: густой плотный "ежик" в возрасте двух-трех недель.

У нее была абсолютно круглая голова и затылок с выражением трогательной беззащитности — какие у нас, оказывается, беззащитные головы, если их обрить.

Варвара (услышала, что ли, мои репетиционные упражнения на лестнице?) молча налила мне рюмку рябины на коньяке и, склонив голову набок, утомленно впитывала мой монолог, мелко кивая и время от времени освежая рюмку новой дозой.

– Все? — спросила она, когда вдохновение мое иссякло. — Можно хлопать в ладоши? — она налила себе, отхлебнула. — Теперь слушай сюда.

Оказывается, я напрасно расточала эпитеты и обличительные характеристики — просто она угодила в переделку, обычную для нашей Огненной Земли; она возвращалась после своего полночного эфира, и на нее напали четверо туземцев, совсем еще пацаны. Варвара — сказываются пролетарские гены и закалка Тушинского района — активно возражала агрессивным поползновениям молодых людей и с криком "Ну, кто тут хочет попробовать комиссарского тела?!" приласкала по голове одного из насильников деревянным тарным ящиком, удачно подвернувшимся под руку; тем не менее, оставшиеся в строю воины ее одолели.

Вели они себя странно и никакого интереса к комиссарскому телу не проявляли. Вся процедура заняла от силы минуты две-три. Потом туземцы ее отпустили и смылись, позабыв раненого товарища, заползшего в кусты, — "отряд не заметил потери бойца".

– Так тебя не обесчестили? — глупо удивилась я.

Варвара допила и облизнула губы.

Какое, к черту, бесчестие: просто обрили наголо, волосы сложили в огромный пластиковый мешок — и были таковы. Толкнут ее восхитительную шевелюру в какой-нибудь парикмахерской или фирме, изготовляющей шиньоны из натурального продукта, — представляю себе, сколько такая шевелюра может стоить.

Варвара провела ладонью по голове и заметила: мол, ничего, отрастут, зато у этого щенка уже ничего не отрастет.

– Что ты натворила?!

Варвара приподняла бровь, округлила глаза и приоткрыла рот — такой мимический рисунок можно прочесть в лице человека, услышавшего совершенную нелепицу.

— А чё они?

По этому характерному "А чё?" я определила, что в тот сумрачный полночный час она отлетела в миры своего пролетарского детства, очистилась от скверны высшего образования, сделалась девочкой тушинских окраин, с молоком матери впитавшей справедливый взгляд на вещи, согласно которому за око полагается — око, а за зуб — именно зуб. Однако ни глаз, ни челюсть, ни даже короткая стрижка молодого туземца ее не вдохновили. Она разыскала его в кустах, прислонила к дереву и…

– В детстве я очень хорошо играла в футбол, — пояснила Варвара.

Мне стало не по себе. В самом деле она рассказывала, что в детские годы увлекалась футболом, играла во дворе с мальчишками, и у нее был "мертвый", неберущийся удар.

Словом, она ногой заехала молодому человеку в пах. Чтобы наверняка избавить его от дальнейших хлопот, связанных с половой жизнью, она проделала эту процедуру еще дважды; пришла домой, посмотрелась в зеркало, выпила полбутылки водки, а остаток ночи поила мужа валокордином.

– Он теперь может устраиваться евнухом в гарем, это точно, — подвела итог Варвара, и тяжело вздохнула: — Сейчас бабе иначе не прожить… Иначе тебя кругом будут иметь все кому ни лень: на работе, в ЖЭКе в магазине, в парикмахерской. Они, — Варвара наполнила это "они" каким-то всеобщим, космическим содержанием, — они начинают с тобой считаться исключительно в одном случае. Если им хорошенько заехать по яйцам. Ладно, проехали это… Что там у тебя вкусного?

Я открыла общую тетрадку и принялась за чтение бесконечной саги "Родные и близкие". Значит, познакомились Миша и Оля, заключили счастливый брак; Миша был в прошлом боксер, располагал отдельными, апартаментами, набитыми всяким заграничным барахлом; Оля была девочка девятнадцати лет без определенных занятий…

– Мокрощелка, — прозорливо оценила Варвара.

Возможно… Словом, стали они жить-поживать, потом родился у них сынок; Оля стала веселиться с приятелями — Миша стал возражать; и супружеская жизнь дала трещину. Оля решила с ней покончить: договорилась с приятелями, сели они как-то все вместе выпивать, Миша зачем-то в холодильник полез — тут его топором и огрели, затем придушили и снесли в ванную.

– Омовение перед положением в гроб? — спросила Варвара.

Нет, чтобы кровь стекла. Оля потом уселась смотреть "видик", а с утра Мишу выкинули на свалку.

– Дальше! — сосредоточенно скомандовала Варвара.

Две подружки из Подмосковья сидели на живописном берегу речки, попивали винцо; повздорили немного — одна другую взяла да и утопила.

– И что тут "вкусного"? — хмуро поинтересовалась Варвара.

– Название речки. Очень красивое, говорящее прямо-таки.

— Ну?

– Эта речка называлась — Моча.

– Отменно! — кивнула Варвара.

– Дальше. Жили-были на одной лестничной площадке — молодой человек и молодая женщина. Сосед выпил вечером и направился к соседке в гости; заткнул ей рот кляпом, раздел и привязал ремнями к стулу.

– Банально, — поморщилась Варвара. — Хотя… Как это он ее употребил — на стуле?

Вовсе нет, у него и в мыслях не было лишить соседку чести. Он ее просто — обглодал.

– Что-что?

То, что слышала: обглодал… Начал ее кусать, отрывать куски мяса. Он так соседку объел, что ее едва в реанимации откачали… Потом вот еще… Молодая мамаша двадцати трех лет так извелась от плача девятимесячного ребенка, что взяла да и проткнула его кухонным ножом; потом легла спать, и говорят, хорошо выспалась… Налей-ка, Варя, сейчас мы переходим к роковой теме лесбийской любви…

– Я за это пить не буду! — вспыхнула Варвара. — Ненавижу педиков и лесбиянок!

Можно и не пить, а просто понаблюдать за развитием сюжета; собрались четыре девочки на квартире и стали друг дружке доставлять всякие удовольствия; потом кто-то кого-то приревновал; обиженная в лучших чувствах завалила разлучницу на пол и до смерти истыкала ножом.

– Ненавижу педиков и лесбиянок, — опять подтвердила прочность своих рабоче-крестьянских моральных устоев Варвара.

Можно и про нормальных: вот в Орехово-Борисово внук собрал приятелей, сели выпивать, мальчик отключился; а тут его бабушка пришла, принялась молодых людей укорять, что спаивают ее внучка, — ребята ее и покрошили на мелкие куски…

– Фигурально, так сказать, выражаясь? — сухо осведомилась Варвара.

Ну, отчего же — в прямом смысле слова: иначе бабушку нельзя было бы упаковать в ящик из-под телевизора, а по частям она как раз уместилась. Ящик отнесли на балкон. Самое интересное, что юноша вспомнил про бабушку только через четыре месяца. Или вот еще сюжет из семейной жизни. Жила-была семейка: он, она, двое детей; к папе с мамой часто любители винца захаживали; сидели как-то большой компанией на кухне, папа позволил себе что-то нелюбезное в адрес мамы произнести — ну и мама со товарищи папу, как свинью, ножом прикололи…

– Дальше!

Постой, это еще не все… То ли у них закуска кончилась, то ли просто охота к нестандартным ощущениям пришла, — словом, папу тут же освежевали, вынули у него сердце и зажарили на сковородке; дети, понятное дело, при сем присутствовали.

– Ё-мое! — густо прогудела Варвара; наверное, ее окраинная закалка дала трещину. — Перерыв! — она вышла из-за стола, достала из мойки пару стограммовых граненых стаканчиков и початую бутылку водки. — В самом деле — не город у нас, а Огненная Земля.

Под водочку с селедкой я не спеша прочла фрагменты другой саги — "Лучше быть бедным и живым, чем богатым и мертвым". Действовали в ней так называемые "новые русские" — точнее сказать, они не столько действовали, сколько выполняли роль мишеней. Генерального директора взорвали в машине вместе со всем семейством. Директора товарищества с ограниченной ответственностью расстреляли из автоматов возле казино. Директора совместного предприятия разорвали на куски гранатой. Какую-то предпринимательницу двое суток насиловали и пытали электрическим током, а потом утопили в колодце. Директора крупного концерна грохнули прямо на выходе из ресторана…

– Кто таков? — вяло поинтересовалась Варвара.

Я назвала фамилию.

Варвара присвистнула: человек очень заметный, такие без охраны шагу не ступают; даже когда они в постели с любовницей, кто-то из ребят держит свечку — тем более в кабаке…

Я перечитала свои записки.

– В этом эпизоде много неясного… Он выходил из дверей ресторана и ни с того ни с сего опрокинулся. Никто ничего не мог понять, звука выстрела не было слышно; шел себе человек, шел и вдруг свалился, как подкошенный. Потом, правда, установили, что выстрел все-таки был — неизвестно откуда. И — что характерно — одиночный. Странно: в джунглях Огненной Земли киллеры предпочитают палить длинными очередями, чтоб наверняка… Есть еще один сюжет, просто очаровательный, — вспомнила я, закусывая ледяную, ломящую зубы водку хлебной корочкой, — по нашей с тобой специальности.

– А кто мы с тобой по специальности? — угрюмо спросила Варвара; дав мне прикурить, она добавила: — Мы с тобой по специальности полное дерьмо.

Сославшись на "служебную надобность", — десятый час, надо телек посмотреть, информационную программу! — она удалилась в комнату.

Я докурила сигарету и последовала за ней, уселась в мягкое кожаное кресло. Шел репортаж с какой-то глубокомысленной заседаловки. Сначала возник в кадре наш всенародно любимый президент — на совершенно брежневский манер он мучительно пережевывал какой-то суконный текст, не отрываясь от бумажки. Затем камера медленно прошлась по лицам граждан заседающих.

– Господи! — выкрикнула я, вглядываясь в знакомые черты: высокий упорный лоб, опрятная борода, седые виски, упрямо поджатые губы, насупленный взгляд…

Да, он вел у нас спецсеминар по Салтыкову-Щедрину, да, это он; до нас долетали слухи, что у него всю жизнь были неприятности, веки вечные он пребывал, как бы Трифонов выразился, в состоянии затира, затирали его; я прекрасно помню его изящные, тонкие (явно с двойным дном) пассажи относительно теории и практики социалистического реализма, саркастические шпильки в адрес "живых классиков" и литературных генералов… Впрочем, в последние годы он часто мелькал — на телеэкране, в прессе, на всяких говорильнях.

Значит, пробился, наконец, в генералы — и не только литературные, но и во всамделишные. — У господ шестидесятников расстройство желудка, — прокомментировала Варвара. — Не у всех, конечно… — она кивнула на экран, — но у этих точно. Опасно хавать власть в таких количествах. Можно жидко обосраться… — она грустно взглянула на меня. — Ты что с Луны свалилась? Он же член президентского совета.

Мы долго молчали.

– Как ему не совестно? — тихо сказала я.

Варвара со стоном выбралась из кресла, где очень уютно сидела, поджав ноги и укутавшись пледом; подошла, указательным пальцем приподняла мне подбородок и долго изучала мое (должно быть, крайне растерянное) лицо.

– Тебя надо лечить! — серьезно заметила она.

В прихожей, помогая мне надеть куртку — я никак не попадала в рукава; то ли алкоголь сказывался, то ли впечатление от телерепортажа — она вспомнила: а что за сюжет по специальности?

Занятный сюжет: ребятишки, ученики одной из столичных школ, пытались пристрелить свою учительницу. Это была учительница литературы. Она сидела у себя, дома перед зеркалом, когда шарахнул выстрел: стреляли через окно. Ей хватило ума моментально грохнуться на пол — это ее и спасло.

– Вот молодцы ребята! — азартно выкрикнула Варвара. — Так их и надо! Шаламов как в воду глядел — на три четверти в нашем переселении на Огненную Землю она виновата, наша великая и самая гуманная словесность.

На прощание она сунула мне в карман очаровательную пластиковую бутылочку — в таких водятся французские шампуни; я инстинктивно прихлопнула рот ладошкой, однако приступ тошноты побороть не удалось:

КАСКАД МЯГКИХ СТРУЯЩИХСЯ ВОЛОС!

ВИДАЛ СОСУН, ВОШ ЭНД ГОУ!

ПРОДУКЦИЯ КОМПАНИИ

ПРОКТОР ЭНД ГЭМБЛ!

– придя в себя, я отпихивалась, как могла:

– Тебе ведь самой нужно!

Варвара провела ладонью по своему "ежику".

– Мне? — и сокрушенно покачала головой. — Нет, тебя надо лечить.

Я хотела было поцеловать ее в щеку на прощание, но передумала — еще заразится моя подружка, а ей это ни к чему.

4

На обратном пути меня потянуло в Дом с башенкой. Две недели прошло с момента последнего визита сюда, а я, тварь, так и не удосужилась навестить Ивана Францевича, порасспросить: куда это он исчез? Уезжал куда-нибудь? Родственников навещал?

Хотя, какие родственники… Он же совсем один на этом свете. Отец его, насколько я знаю, умер где-то в казахских степях в районе Семипалатинска. Иван Францевич имел несчастье уродиться немцем — их, немцев, перед войной всех куда-то ссылали… Кроме отца, у него никого не было.

Окна в башенке не светились.

Пошарив в нише, я нащупала ключ, прошла в квартиру. Никого.

Пахнет все тем же — нежильем…

Стоп!

Когда мы с Зиной первый раз приходили сюда, какая-то смутная догадка потревожила меня — какая?

Так… Мы долго звонили. Потом я нашла ключ в нише под счетчиком. Потом прошли в комнату…

Счетчик! Он медленно вращался и наматывал на цифровые барабаны значения расходуемой электроэнергии.

Если человек надолго собирается покинуть свой дом, он отключит электроприборы.

Значит, Иван Францевич не имел в виду отлучаться надолго — тем более на две недели.

Я прошла на кухню, закурила, поискала, куда бы можно стряхнуть пепел; на холодильнике заметила пустую баночку из-под майонеза.

— Идиотка, — сделала я себе комплимент.

Холодильник, конечно же холодильник — можно было давным-давно догадаться.

Это был старый "ЗИМ", тяжелый, грузный ящик с вертикальной запорной ручкой. Я потянула никелированный рычажок на себя — в дверце что-то глухо щелкнуло.

С минуту я в оцепенении стояла перед распахнутым холодильником; наконец, пришла в себя:

– Этого не может быть, потому что не может быть никогда.

Даже если бы мне суждено было найти здесь залежи полупротухшего минтая, сизого цыпленка, кусок заплесневевшего сыра (и что там еще отпускают старикам по списку в "ветеранском" магазине в награду за труды на благо Отечества?), то я очень бы удивилась.

Полки были забиты продуктами — этот живописный натюрморт в холодильнике нищего пенсионера едва не опрокинул меня навзничь… Особенно меня поразил большой пухлый фирменный пакет — такие выдают в ресторанах; на наречии туземцев Огненной Земли это должно звучать… ну же, Сергей Сергеевич Корсаков! ну же, приходи скорей на помощь и даруй мне очередной рвотный позыв:

ДАЖЕ В ТЕ ДАЛЕКИЕ ВРЕМЕНА, КОГДА

ПО ЗЕМЛЕ БРОДИЛИ СТРАНСТВУЮЩИЕ

РЫЦАРИ И ПОЭТЫ, ЛЮДЯМ О-О-О-ЧЕНЬ

И О-О-О-ЧЕНЬ ХОТЕЛОСЬ КУШАТЬ… УТОЛИТЕ

ГОЛОД! НИЧТО НЕ МОЖЕТ СРАВНИТЬСЯ

С МЯСНЫМИ ДЕЛИКАТЕСАМИ ИЗ ДАНИИ!

…да-да, возвращаясь в Агапов тупик после приключений на дорогах, мы с охотником забегали в один ресторанчик, тут у нас, неподалеку — там выдают точно такие пакеты.

Прежде в этом заведении размещалась крохотная "Кулинария", где на прилавках синели задушенные цыплята, чернел сопливый шашлык, костенели заскорузлые рулеты, и мухи отстукивали барабанные дроби по стеклам; я хорошо знала это заведение; прежде частенько брала здесь так называемое азу, сделанное из тугой резины… Теперь его было не узнать.

Две божественно-чистые фиолетовые колонны охраняли изящную стерильную дверку, за которой тебя приветствует — "Добрый день!" — девчушка лет шестнадцати; фирменный козырек (такие таскают пацаны из "Макдональдса") слегка приподнят, невыгодно приоткрывая лоб, производящий впечатление не совсем чистого; все остальное в ней — фирменная отутюженная униформа и приветственная улыбка — подчеркнуто стерильно. В уютном зальчике несколько белых столов, широкая стойка, в витрине пышное изобилие чего-то очень аппетитного; тихая музыка и мягкая фиолетовая подсветка — наверное, фиолет это фирменный тон заведения. Помнится, я присела за столик, пока мой охотник набирал всякие вкусности. Распорядитель на этом празднике чревоугодия, приземистый широколицый молодой человек с острыми подвижными глазами и профессионально безупречным проворством рук (это проворство существовало совершенно автономно — от выражения лица, тех или иных телодвижений, необходимости поддерживать учтивый разговор с клиентом), нагружал пакет; я рассеянно взглянула на меню — и перед глазами у меня закачались фиолетовые тени: цены тут были космические…

Я сунулась в пакет, стоящий на средней полке.

Все верно — мясные деликатесы.

Я продолжила инспекцию холодильника. Собственно, он являл собой крохотный филиал Центрального рынка. Венчал композицию большой ананас с красочной биркой на жесткой шевелюре. Десерт был представлен блоком коричневых пластиковых стаканчиков — французский шоколадный крем "DANETTE".

В дверце несколько бутылок с темным вином. Я вынула одну из обоймы, посмотрела этикетку. "Хванчкара".

Это в его духе — он человек старых правил.

В морозилке хранился большой кусок отборной свинины. Вот уж не могла предположить, что мясо такого качества существует на свете — оно, кажется, давно погребено в "Книге о вкусной и здоровой пище".

Особняком в компании благородной "Хванчкары" Стояла какая-то прямоугольная посудина.

"Амаретто". Это уже совсем чудеса.

Я свернула бутылке пластиковую шею, хлебнула из горлышка — Иван Францевич меня простит, мне надо было сосредоточиться.

– Ну и дрянь! — прислушалась я к вкусовым ощущениям. — Хотя для неустойчивых девушек в самый раз.

Местами наречие туземцев Огненной Земли бывает Удивительно точным, в переводе с языка аборигенов ликер "Амаретто" означает — БАБОУКЛАДЧИК. Туземное предание гласит: если тебе пришла охота уложить девушку в постель — накачай ее "Амареттой",

Захватив эликсир любви, я вернулась в комнату, присела к письменному столу, упирающемуся в подоконник. Выдвинула ящик — бесцельно, чисто машинально.

На дне лежали; стопка пожелтевшей писчей бумаги, картонный пенал с карандашами и несколько почтовых конвертов. Я взяла верхний, рассеянно пробежала глазами адрес.

Это был мой адрес.

Я вытащила остальные, разложила их на столе. Так этот конверт предназначался Алке. Этот — Семену…

Кому были адресованы остальные, я догадывалась — откинулась на спинку стула, задрала голову. Алка осыпалась почти совсем — в живом живописном поле нелепо и беспомощно висела ее обрубленная по локоть рука.

Я вытащила из своего конверта открытку, пробежала текст. Иван Францевич приглашал меня на НАШ день.

"Наш день" — это день его рождения.

Что бы там ни было, в этот день после окончания школы мы всегда — когда впятером, когда и с другими ребятами из класса — собирались за этим столом. Последние пару лет эта традиция тихо угасла; все разбрелись по своим норам.

Какое же это число?

Вспомнила. День его рождения приходился как раз на тот день, когда у нас грянула реформа…

— Он не собирался никуда исчезать! — я шарахнула кулаком по столу с такой силой, что с потолка посыпалась штукатурная пыль.

Я открыла окно, глотнула свежего воздуха, набрала его полные легкие и заорала:

ЧЕЛОВЕК ПРОПАЛ!

— впрочем, вряд ли кто-то из туземного населения расслышал в ночи этот крик, а если б даже и расслышал, то наверняка ничего бы не понял: иностранные языки даются жителям Огненной Земли с большим трудом.

5

Что ж, теперь я по крайней мере знаю, что мне делать.

Выйти во двор, встать к глухой кирпичной стене и, сдерживая порывающийся перейти с ходьбы на бег шепот (регламент игры предписывает водящему избегать скороговорки), вести отсчет; и медленно отодвинуть от ноющих висков занемевшие ладони, отступить на шаг, увидеть: желтая стена вся в трещинах, вздутиях и струпьях; чуть выше, широко расставив ноги, стоят буквы, прыснутые из пульверизатора с краской: "Витя Цой, вернись!" — и довести положенный счет до конца, а потом громко выкрикнуть: "Я иду искать! А кто не спрятался — я не виноват!"… Однако прежде я отведу эту несчастную старуху домой.

Мы спустились в подземный переход, потом миновали сверкающий надраенным никелем и дымчатым стеклом отель, свернули в чудовищно захламленный глухой двор (сюда стаскивают картонные отходы уличной и палаточной торговли); старуха остановилась перед парадным — подслеповато щурясь, она вглядывалась в окно на первом этаже; потом тихо заплакала.

Я встретила ее возле прачечной — она беспомощно озиралась и со стороны казалась птенцом, выпавшим из гнезда. Ростом — никак не больше метра сорока — и фигурой она была совершенный ребенок, вот именно птенец.

– Потерялась вот… — она зачем-то показала мне пустую сетчатую авоську. — В прачечную пошла, а обратно как, к дому — не помню…

Она назвала улицу. Это совсем недалеко, минут пять-семь ходу; я взяла ее под локоть, мы медленно двинулись к перекрестку; вдруг я случайно оглянулась на витрину и чуть было не споткнулась на ровном месте. Листок, приклеенный к стеклянной двери, сообщал, что сегодня прачечная отдыхает по причине санитарного дня.

– Когда вы ушли из дома? Вчера? Позавчера?

Вид у нее был испуганный: похоже, она опасалась, что я не отведу ее на родную улицу, а покину здесь, среди незнакомых домов, деревьев, машин и людей… От нее исходил тонкий, сладковатый, совсем древний запах.

Она мелко-мелко закивала головой.

Авоська у нее пустая, значит, в лучшем случае вчера сдала свое ветхое белье, а потом кружила по Агапову тупику, плутала, и душа ее медленно мертвела от мучительного неузнавания квартала, поблизости от которого прошла, наверное, вся ее жизнь, и где она знала каждый камень, куст, дерево, пучок травы, взломавший асфальт… Я поймала себя на мысли, что точно так же ничего вокруг не узнаю: я родилась и выросла в каком-то другом городе.

Возможно, и мой учитель вот так же ушел из дома, забылся, заплутал… Эта мысль меня грела, однако, недолго. Он был в абсолютно трезвом уме и здравой памяти. В беспамятстве не пишут пригласительные письма ровным твердым почерком.

Я усадила старуху на лавочку, собралась было уходить, но тут обратила внимание на маленькую странность: только окно на первом этаже было оживлено сиреневыми хлопьями герани — все остальные окна были пустоглазые, совершенно неживые.

– Выселяют нас, видишь, — просто объяснила старуха. — Я одна в доме осталась… Куда я поеду? Всю жизнь тут… Вон уж и отключили все, воду, газ… Сказывали, дом этот, стеклянный…

"Отель", — догадалась я.

— …В общем, расширяться этот дом будет. А чего, красивый дом, богатый.

Как же она будет — без воды, газа, без тепла — холода скоро нагрянут…

– Ничего, — сказала старуха, смахнув застрявшую в глубокой морщине у рта слезинку и аккуратным жестом упрятала выбившуюся из-под платка прядку пегих волос. — Проживем как-нибудь.

На прощанье она меня перекрестила… Что ж, в бога я не верю, но, возможно, прозрачная тень креста, вычерченного этой крошечной рукой, поможет мне искать. Здесь неподалеку; мимо этого отеля наверняка проходил в последнее время Иван Францевич, тут пролегает путь, который проходят все пенсионеры Агапова тупика: через квартал отсюда, в сером доме, где на запущенном балконе растет худосочная березка, на первом этаже находится почта; здесь все наши старики получают пенсию. В прежние годы я несколько раз провожала учителя до почты. Тогда отель еще строился, отгородившись от мира глухим массивным забором, ритмично проштемпелеванным через каждый метр фирменным клеймом какой-то очень известной строительной кампании — то ли австрийской, то ли итальянской, то ли турецкой.

Теперь на месте забора паркинг. А на ступеньках прогуливается швейцар — он торчит туг с утра до ночи.

Возможно, он видел пожилого хромого человека.

6

Когда-то на этом месте был скверик; узкие дорожки извивались между пышной сиренью и сходились к обширной клумбе, в центре которой рос массивный каменный цветок лепной вазы — такие цветы культивировались прежде в парках культуры и отдыха, и Бог знает, какими ветрами бетонное семя занесло его сюда с тех плантаций, где вдоль аллей стояли гипсовые гребцы, копьеметатели и пионеры с горнами… Здесь было тихо и темно — детям под нашим старым добрым небом этого вполне хватало; собирались здесь по вечерам — сидеть на лавочках, дышать свежими запахами и обниматься. Отель подмял под себя все прежнее: сквер, лепную вазу, сутулые лавочки, на которые волнами накатывала сирень, — ах, как хорошо было тонуть в этих темных пахучих волнах! Я принюхалась, отметила про себя:

ВСЕ АРОМАТЫ ФРАНЦИИ

В ОДНОМ НАБОРЕ!

…и порыскала взглядом: от кого бы могли исходить ароматы такой плотности?

По сверкающей лестнице нисходила азиатская женщина средних лет в невероятно белоснежном пиджаке. В стороне от парадного подъезда стоял полный мужчина со щеками такой восковой спелости, что в них хотелось впиться зубами, как в мягкую, сочащуюся янтарным соком грушу, — что-то в его позе было неловкое; уронив левое плечо, он пытался нащупать что-то в кармане. Смысл позы расшифровать оказалось нетрудно: в глубинах просторных брюк совершенно автономно от взгляда, скользящего по лакированному паркингу, от выражения лица, от правой руки, в которой быстро тлела сигарета, происходило характерное шевеление — мужики имеют обыкновение, впав во внезапную задумчивость опускать руку в карман… Внезапно за спиной моей возник звук — оглушительный! — если брать во внимание его природу… (во всяком случае, нужно обладать большим талантом и навыком, чтобы исторгать из себя подобные густо-басовые рулады).

Эта женщина с тщательно отштукатуренным лицом бухгалтера совместного предприятия прохаживалась на углу паркинга и жевала что-то продолговатое, полуочищенное от кожуры блестящей обертки; старик Корсаков тут бы не смолчал:

СОЧНАЯ МЯКОТЬ КОКОСА

И ВОСХИТИТЕЛЬНЫЙ МОЛОЧНЫЙ

ШОКОЛАД СОЗДАЮТ ПОИСТИНЕ

НЕПОВТОРИМЫЙ ВКУС…

БАУНТИ — ЭТО РАЙСКОЕ НАСЛАЖДЕНИЕ!

…подавив икоту, я присмотрелась к обладательнице столь нетривиального таланта… А что, ее дедушка мог вполне иметь красивые льняные волосы и прекрасное рязанское лицо.

– Слушайте, — спросила я. — Ваш дедушка, часом, не служил в Конармии? Там был один боец, который восхитительно умел вот так развлекать ратных товарищей… Называлось это, кажется, "орудие номер два нуля, крой беглым".

Она продолжала жевать и трубить, совершенно не смущаясь собственной неосторожностью; больше того, она продолжала, даже встретившись со мной взглядом.

Глаза у нее были карие — красивые, спокойные и глупые.

– Катись ты, — парировала она, заканчивая на высокой ноте; скомкала фантик и пульнула серебряным шариком в меня; я увернулась, и маленький снарядик вприпрыжку понесся к ногам грушеголового господина, невозмутимо продолжавшего свои потаенные массажные пассы. Я, было, подумала посочувствовать: "Вам трусики жмут?" — однако вовремя прикусила язык: не ровен час, меня здесь еще поколотят.

Швейцар в зеленой униформе, расшитой золотом, напоминавший генералиссимуса, переломившись пополам (в нем, как минимум, два метра роста), учтиво объяснял что-то на вполне приличном английском японской женщине; та слушала и бессмысленно улыбалась — не кому-то конкретному, а в пространство. Уличный генералиссимус производил впечатление подростка: патологическая худоба, подчеркнутая баскетбольным ростом, смуглое, скорее даже закопченное узкое лицо — точно только-только прибыл сюда с берегов самого синего в мире Черного моря, где можно расслабиться, разомлеть на солнце и не думать о том, что мама тебя только затем и произвела на свет, чтобы ты в идиотски-пышной ливрее торчал под козырьком отеля, кланялся богатым самураям и рассылал во все стороны лакейские улыбки.

Я поинтересовалась: что он заканчивал — ИнЯз или Институт международных отношений?

– Вам нечем заняться? — он быстро, профессионально осмотрелся, бегло оценил мою внешность и сдержанно кашлянул в кулак — намекая, по всей видимости, что присутствие здесь, на огороженном столбиками пространстве, людей вроде меня не вполне уместно.

Заняться? Отчего же нечем; я занята, мы играем в прятки; один пожилой человек так замаскировался, что я никак не могу его отыскать…

– Хромой такой… Левая нога в ортопедическом ботинке. Не видели?

Поразительно — он видел и запомнил.

Он запомнил благодаря какой-то странности… Ах да, он был очень бедно одет, и вообще производил впечатление полунищего, однако при этом на ходу жевал шоколадную конфетку — что-то из известного семейства, где "толстый-толстый слой шоколада".

Ой, не нравится мне все это… Безденежный старик, все последнее время едва-едва сводивший концы с концами, раскошеливается на "сникерсы" или что-то в этом роде?

– Он задал мне тот же вопрос… — швейцар стыдливо отвел глаза. — Насчет института. И еще спросил — не грустно ли все это.

Понимаю… Узнай Иван Францевич, что я фарцую газетами, он бы меня по головке не погладил.

– Один совет… — я потянула молодого человека за рукав, понуждая его наклониться. — Не тяни гласные без разбору. Это все-таки язык Шекспира, а не бабл-гам.

– Да-да, — согласился он, — "пишется Ливерпуль, а читается Манчестер"… Я за этим послежу, — зыркнув по сторонам, он вытащил из кармана крохотный продолговатый пенальчик, дал ему в лоб щелбан; предмет выплюнул плоскую пластинку.

– С собой? — сглотнув слюну, спросила я.

Он расхохотался. Ах, да…

РИГЛИС ПЕРМИНТ –

ВОЗЬМИ С СОБОЙ ИСТИННУЮ СВЕЖЕСТЬ.

7

Что за прелесть — водить в Агаповом тупике; идти дозором по этим дворам, прислушиваться, принюхиваться, приглядываться — непременно взбодрит тебя какое-нибудь свежее впечатление: на этот раз оно явилось мне в виде татарки Раи, нашего дворника, средних лет женщины с румяным лицом, очень хорошо сохранившимся от здорового, наполненного физическим трудом на воздухе образа жизни; опираясь на метлу, она с тоской и грустью взирала на помойку.

Железные контейнеры, как всегда, были доверху завалены пустыми толстобокими бутылками; еще совсем недавно, может быть даже вчера, наполненные любимым напитком туземцев Огненной Земли. Загружает контейнеры какой-то подпольный буглегер явно по ночам; с утра население приходит к помойке, а опорожнять мусорные ведра некуда — вываливают объедки прямо на асфальт.

Рая сквозь зубы обещает спиртовозу повыдергивать ноги и пустить их самостоятельно гулять по Агапову тупику.

– ГовнА такая! — ругается Рая, и я про себя восхищаюсь ее тонкому языковому чутью; до чего просто и гениально: достаточно одеть слово среднего рода в женскую сорочку — и оно тут же приобретет известный шарм и изысканность.

Рая хмурилась, припоминая; хромой? Нет, в последнее время не встречала. Недели три, наверное, или больше.

Рае можно верить — она человек профессионально старательный, стоит на боевом посту часов с пяти утра, и пройти мимо нее незамеченным просто невозможно.

– Может, он в больницу загремел?

В больницу? Об этом я как-то не подумала.

Скорее всего, так; не дай бог, с ним что-то серьезное: "неотложка" или "скорая", массаж сердечной мышцы, инсулин…

Рая прищурилась — она близорука немного, однако очки не признает; наверное, она права, дворник в очках — это все равно что еврей-дворник, нонсенс. Я проследила направление ее взгляда.

От арки наискосок через двор по направлению к нам двигалось сомнамбулическое существо в сером, гигантского, гренадерского размера больничном халате и тапочках-шлепанцах; я зябко поежилась: в последнее время дни стоят свежие, сомнамбула одета явно не по погоде.

– Никак, Тоня? — охнула Рая.

Баба Тоня: лицо как печеное яблочко, длинные трудовые руки, легкая косолапость — один из старожилов Агапова тупика; прежде у нее была собака Чуча, добродушный волчара с невозможно стыдливым взглядом, но весной она сдохла, отведав во дворе воздушной кукурузы. Это лакомство, как выяснилось, было нашпиговано зоокумарином и предназначалось для крыс. Баба Тоня с горя захворала — чем-то ужасным, безнадежным. Наверное, злокачественные опухоли уже давно свили гнездо в ее легком, одуванчиковом теле, и смерть любимой собаки только подтолкнула и разогнала процесс: после долгих обследований и истязаний ее уложили в онкологическое отделение.

– Что их там, на прогулки отпускают?

– Ага, жди! — пресекла Рая мои размышления вслух и как всегда, оказалась права.

С утра в отделение, равнодушно докладывала Тоня, пришел главврач и "освободил" больных и страждущих: нет денег на содержание, нет лекарств и лабораторных препаратов, нет еды в столовке — вообще ничего нет; поэтому граждане рако-больные, ступайте с богом! — баба Тоня и пошла…

– Господи, пешком? — я прикинула про себя расстояние до онкологического центра и ужаснулась. — В самом деле пешком?

Ласково улыбаясь, баба Тоня мелко кивала: пешком, пешком, милая, а как же еще, денег-то нет…

Что ж, пейзаж для Огненной Земли вполне нормальный; так и бредут они по городу: все сердечники, разинув голубые от боли рты; и почечники, гремя утробными камнями; и костыляют из Склифа наскоро заштопанные, на живую нитку наметанные клиенты хирургического отделения; и паралитики, наверное, идут как цирковые акробаты — на руках; и даже те, кто в состоянии комы пластался в "интенсивной терапии", тоже пойдут, бережно неся на вытянутых руках свои капельницы.

– Чер-р-р-ти! — выкрикнула Рая; я смотрела вслед удаляющейся бабе Тоне и поэтому не поняла, что на этот раз вызвало гнев нашей дворничихи; Рая вытянула ногу, демонстрируя свой ослепительный, апельсинового оттенка резиновый сапог, измазанный чем-то черным и сальным. — Влипла… Куда ни плюнь — говны кругом!

Что верно, то верно: собачки настолько густо унавозили двор, что не оставили без продуктов своего отменного пищеварения ни единого квадратного сантиметра, — однако, черт с ними, в самом деле, — с четвероногими друзьями человека… "Рая, — восхищенно воскликнула я про себя, — это именно тот случай, когда умри, а лучше не напишешь!" Ведь в самом деле:

В МОРЕ МЫСЛЕЙ

НАШЕЛ Я ЖЕМЧУЖИНЫ СУТЬ!

…и пусть фирма "Эрлан" к продукту, о котором идет речь, отношения не имеет, это уже не столь важно… Их в самом деле много, они — справа и слева, сверху и снизу, они заливают нас девятым валом и топят в себе…

Забежав в библиотеку, я талантливо отыграла роль "библиотекарша-сломленная-простудой" и выпросила несколько дней воли. Впрочем, и разыгрывать не было особой нужды: я имею безоговорочное право ни черта не делать на службе, поскольку зарплату мне задерживают уже третий месяц.

Вернулась домой, поцеловала Роджера в холодный лоб, бесцельно побродила по квартире; наконец уселась у телефона и поймала себя на мысли, что в последнее время отчетливо ощущаю его присутствие в доме… Это как боль — зубная, сердечная; нет ее — и будто бы не понимаешь, что есть у тебя челюсть, а в ней резцы и мудрые зубы, и не слышишь ритмичный ход сердечного перпетуум мобиле; однако чуть что — зашевелился нерв в зубе, сердечный клапан застучал — и сразу чувствуешь всю хрупкость плоти.

Значит, я жду звонка: манит, манит черный телефон; однако за пазухой у него холодно, он крайне молчалив, и даже если вызвать его на разговор, он попросит отвязаться: ту-ту-ту…

От кого должен долететь звонок? От Алки? Это исключено — мы страшно поцапались. Вернувшись в Москву из своей деревни, Алка гневно отчитывала меня по телефону: я — сука такая! (само собой разумеется), я —… (понятно, упрек принят), я —… (с этой характеристикой можно поспорить), я —… (ну, эхо уже слишком, перебор, я не торчу на Трех вокзалах и не занимаюсь оральным сексом с кем попало!) — словом, я, конечно, неправильно поступила, бросив ее на даче без машины и без средств к существованию… Нет, Алка не позвонит, да я и не жду.

Признавайся, Белка: ты самая чудная белка из всех бегающих по деревьям в джунглях Огненной Земли, поскольку ждешь встречи с охотником.

Я рассеянно листала странички с номерами телефонов — нет занятия печальнее: перебирать имена людей, когда-то близких, необходимых, но теперь годами не подающих весточку.

Из блокнота выпала визитка. Я повертела в пальцах плотный и вполне респектабельный кусочек картона.

"Сергей Панин, консультант…"

Ах да, в прошлом году, кажется весной, Серега заходил в библиотеку — порасспросить о моем бывшем муже. Помочь я ему тогда не смогла: с Федором Ивановичем мы не виделись лет восемь, и желания встречаться я не испытывала… Помнится, Панин от руки вписал телефон мужа.

Мне пришла в голову нескучная мысль.

Этот розыгрыш стар, как мир.

Он стар настолько, насколько идиотичен.

Тем не менее я набрала вписанный от руки номер телефона.

Ответил ровный, прохладный женский голос. Нет, с генеральным директором поговорить нет никакой возможности. Да, занят… Если вы не договаривались о разговоре заранее, то — увы и ах…

Ничего себе, оказывается, в коммерческих лавочках даже о телефонной болтовне следует договариваться.

– У госпожи какой-то деловой вопрос?

Я поперхнулась. Меня подташнивает от этих речевых ноу-хау, принятых в кругах "новых русских": твою мать господа с четырехклассным образованием!

Деловой вопрос? В каком-то смысле да, госпожа беспокоит госпожу с телефонной станции. Нет, все счета оплачены — просто обычная проверка линии; линия барахлит, вот мы и прозваниваем всех абонентов. Аппарат у вас качественный? Какой-нибудь из рода:

ТЕЛЕФОННЫЕ АППАРАТЫ "СОНИ",

ХАЙ БЛЭК ТРИНИТРОН,

ТЕЛЕФОНЫ ФИРМЫ "СОНИ" –

ВЕСЬ. МИР У ВАС В КАРМАНЕ!

— она ответила в том смысле, что и без указанных аппаратов у фирмы в кармане — пусть не весь мир, но добрый его кусок.

– А провод у вас длинный?

Длинный, сообщила секретарша, метра три.

Я сокровенно притушила голос и попросила: ну, так будьте любезны, госпожа, засуньте его себе в задницу — и повесила трубку. Выждала минут пять, перезвонила и строго приказала: теперь можете вынуть.

Минуты через три раздался звонок.

– Развлекаешься? — спросил Федор Иванович. — Ты ничуть не изменилась.

– Как ты догадался? У тебя телефон с определителем?

– Естественно, но определитель в данном случае ни к чему. В этом городе есть только один человек, способный позволить себе такого рода идиотские шутки! Впрочем… — он помолчал, — нет, не один, а два. Еще твой горнолыжный приятель Панин. Как он там, еще не сдох? Мусорщиком работает?

Нет, не мусорщиком. Время от времени подрабатывает частным извозом — родитель его умер года четыре назад, если не ошибаюсь, и оставил сыну машину. Свою теперешнюю профессию он толкует, на мой вкус, несколько глубокомысленно: извоз — это своего рода внутренняя эмиграция — он не желает участвовать "во всем этом идиотизме". Милый, старый Панин… Говорят, часть животных впадает зимой в спячку и пребывает в состоянии анабиоза до первого тепла. Мы с милым другом детства "животные-наоборот" — погружаемся в анабиоз в течение трех времен года, когда не лежит снег. Стоит первому снегу улечься в Крылатском, как мы тут же собираем лыжи, пакуем рюкзаки и движемся на природу — "открывать сезон". Открытие сезона — это торжественное, ритуальное мероприятие; пару раз мы спускаемся с горок, а потом катим к огромному дереву, торчащему посреди склона.

– Лыжи плохо едут, — объясняет Панин. — Надо смазать! — и лезет в рюкзак. Последние пятнадцать лет Панин в качестве смазки, радикально улучшающей скольжение, применяет портвейн. Прошлое открытие сезона прошло настолько душевно, что милиционер в метро заметил моему лучшему другу: "А вам, товарищ лыжник, предстоит добираться наземным транспортом!"

Я хотела пожелать Федору Ивановичу на прощание что-нибудь душевное, однако мой бывший муж предусмотрительно повесил трубку.

Едва я успела нажать на рычажок, как туг же раздался очередной звонок.

Это был Зина.

– Охотник ты, — пожурила я его, — но где же дичь? Где куропатка или сыч?

– Это стихи?.. А что дальше?

О, дальше просто великолепно:

Мы славно выпьем под сыча

Зубровки и спотыкача.

"Спотыкача" Зина мне не гарантирует, но что-то вроде сыча отведать можно…

– Давай поедем куда-нибудь. Перекусим.

Он подъехал через полчаса на изношеной "шестерке" сугубо "литературного" оттенка. Литературным я называю цвет "сиреневых сумерек" — в природе такого оттенка нет — его придумали писатели, а они, как известно, страдают легкой формой дальтонии — не все, но многие… Наблюдая за ним из окна — он запирает дверцу, по привычке пинает носком ботинка колесо, медленно поднимает лицо, видит меня, расплющившую нос об оконное стекло, — я с удивлением отметила: у меня есть впечатление, будто мы знакомы сто лет; и странно, что в паспортах нет соответствующих штампов… Во всяком случае, если он сейчас присядет на диван и заметит, что пора бы уже приступить к исполнению супружеских обязанностей, я отнесусь к его словам с тем послушанием и спокойствием, с каким выслушала бы тривиальный бытовой намек — ну, скажем, на то что в мойке с вечера лежит груда грязной посуды.

В прихожей он осторожно отвел мои волосы от виска, наклонился, поцеловал — висок вспыхнул; наверное, вспыхнуло и все остальное… Он прошел в комнату и уселся на диван. "Ну вот, — подумала я, — сейчас скажет, сейчас произнесет…"

– Так что, едем?

– Сейчас… — рассеянно ответила я, соображая, во что бы нарядиться. — Сейчас, только пописаю…

Я схватилась за рот, но было уже поздно. Реплика выпорхнула совершенно автоматически; такого рода рассеянные замечания разбрасывают люди только в одном случае: если это свои люди.

"Охотник… — подумала я, — вошел в мои леса и моментально сделался своим; знает все тропы, ручьи, буреломы, понимает язык зверей и птиц…"

Я столбом стояла посреди комнаты — скорее всего, в этот момент я была сделана из чистого, без посторонних примесей, сталактитового вещества.

Он поставил на стол какой-то пакет:

– Твой Делапьер! Сама ведь говорила, что хорошее шампанское за мной.

Опять он нашел какую-то самую простую и самую нужную в неловкой ситуации реплику — я моментально "отмерла".

– По походному одеваться?

Он ответил неопределенным жестом, который можно было истолковать примерно так: "По походному, однако не совсем…"

– Впрочем, я сейчас уточню… Телефон у тебя где? Ах да, в коридоре…

Пока он звонил, я копалась в шкафу. Выбрала просторный вельветовый жакет поэтического фасона и светлокремовые брюки. Выбирать было особенно на из чего, однако Зина утвердительно кивнул:

– Вполне!

В машине он включил музыку.

– Странно, что у тебя не сперли магнитофон… Тогда, помнишь? Когда ты бросил машину.

– Какую машину? — переспросил он.

Занятно. Туземцам с Огненной Земли автомобиль дается один раз в жизни, и прожить с ним надо так, чтобы не было мучительно больно за покореженные ночными грабителями приборные щитки, разбитые стекла и снятые колеса; если человек спокойно бросает машину в чистом поле, то, значит, он располагает целым гаражом и может себе позволить менять авто, как перчатки.

8

Хорошо, что я успела подсказать Зине, чтоб не гнал и перестроился в левый ряд.

Улица, которой мы выбирались из Агапова тупика на волю, хворает вот уже добрых полгода — что-то у нее не в порядке в желудке; скорее всего, либо канализационные селезенки, либо ветхие жилы теплоцентрали; хотя, возможно, это аппендицит — справа проезжая часть вспорота и огорожена бетонным забором, прикрывающим глубокую рану; однажды я видела копошащихся в яме людей в касках, но месяца три назад они исчезли, забыв засыпать яму и снять забор, — впрочем, такого свойства забывчивость в характере коренного населения Огненной Земли.

У входа в узкую воронку, через которую мимо забора просачивается транспортный поток, вечно возникает толчея. Сразу за бетонным ограждением Зина резко вильнул вправо, отчаянно придавил газ — мы едва не налетели на стеклянную будку автобусной остановки.

Минуты через три, когда Зина ушел, а я осталась сидеть на месте, тупо глядя на приборный щиток, я размышляла над тем, что с нами могло бы приключиться, не пойди он на этот рискованный отчаянный маневр.

Остальное было потом — жуткий скрежет, грохот, звон разлетающегося стекла — да, было потом. А прежде с неба что-то упало — ослепительное, яркое, сияющее…

Автомобиль. И он упал с неба — прямо на серебристый "фольксваген", шедший борт в борт с нами на расстоянии полутора метров.

Проехав метров пятьдесят, мы приткнулись к бордюру и с минуту молча, в состоянии полной прострации следили, как ерзает по стеклу черная лопаточка "дворника". Потом Зина резко выдохнул — как штангист перед решающей попыткой — и вышел.

9

Я сидела, откинувшись на сиденье, и — тупо, натужно, как бульдозер в большом снегу — пыталась протолкнуться к смыслу странного ощущения, которое преследует меня все последнее время. Проталкиваясь через беспорядочный, буреломный какой-то навал событий, я понимала, что следом за мной (вернее сказать, где-то надо мной) следовала в эти дни россыпь мелких, рваных характеристик, в чем-то определенно напоминающих мельчайшую крупу млечного пути; крупинки падали из черного космоса и оседали на землю где-то поблизости от меня, сигналя о чем-то таком, что вселяло в меня суеверный ужас… Одна из молекул млечной крупы, кажется, плавно опустилась на плечо кинг-конга, который шел тесным переулком разбираться с зеленым "жигуленком"; да-да, у него был вид пастыря, собирающегося пасти свое стадо жезлом железным, и под его ударами несчастный автомобиль сокрушался, как сосуд глиняный. А получасом раньше — что? Ах, да, фургон, алкогольный кладезь: и вышел дым из кладезя, как дым из большой печи, — и в самом ведь деле — помрачились солнце и воздух.

Я закурила, попробовала сосредоточиться. Что еще? Кажется, крупинка млечной пыли залетала в окошко того троллейбуса на Комсомольском: треск, грохот, искры сыпятся с проводов, крики да вопли — словом, произошли голоса и громы, молнии и землетрясения… А теперь? Ослепительно сверкающая ярким красным лаком машина низверглась с высоты — звезды небесные пали на землю?

Я притушила сигарету, посмотрелась в зеркальце и определила, что у рыжей девушки, пристально глядящей на меня из Зазеркалья, есть два пути. Либо — как Шпаликов советует: зубровки и спотыкача. Либо — забежать к психиатру.

10

Отсутствовал Зина долго. Я не могла заставить себя обернуться.

– Тебе не стоило на это смотреть, — хмуро сказал он, когда мы тронулись, и рассказал, как, по его предположениям, развивались события.

Этот "летучий голландец" шел на бешеной скорости в правом ряду; одна бетонная плита в ограждении завалилась, улеглась на асфальт под углом и сыграла роль "подкидной доски" — такие трамплины используют каскадеры, когда им надо перелететь на автомобиле через улицу. От них осталось мокрое место — от "фольксвагена" и самого каскадера.

– Роскошный был автомобиль, — подвел итог Зина — "Понтиак Файерберд".

Я сглотнула слюну и закашлялась; на этот раз мне удалось справиться с приступом и трансформировать его едкое вещество в достаточно нейтральную реплику:

– Выходит, этот парень слишком стремился во всем быть первым.

Зина метнул на меня короткий выразительный взгляд, и я махнула рукой на правила приличия:

ПОНТИАК: СЕВ ЗА РУЛЬ ЭТОГО

АВТОМОБИЛЯ, ВЫ ИСПЫТАЕТЕ

ЧУВСТВО СОБСТВЕННОГО ПРЕВОСХОДСТВА!

…однако мы уже, кажется, приближались к цели нашего путешествия; бросив машину на паркинге, углубились в просторную, полную воздуха и свежести холмистую местность, укрытую ровной зеленой травкой, аккуратность которой наводила на мысль, что она внимательно причесана.

– Нам предстоит пикник? — спросила я, беря Зину под руку.

– В каком-то смысле… — улыбнулся он, высвободил локоть и обнял меня, — да, пикник.

Вдали металлически поблескивала Москва-река.

– А что это за райская такая обочина, предназначенная для пикников?

Оказалось, это не обочина, а вотчина — гольф-клуба. Я присвистнула: вот уж не думала, что Огненная Земля достигла таких высот народного благосостояния, что может себе позволить заводить гольф-клубы. Зина уверенно увлекал меня в направлении аккуратного здания торчащего в поле и, казалось, вырастающего прямо из травы. Мы поднялись на второй этаж, и я невольно вспомнила тихого, пришибленного синолога, Варвариного мужа, — у входа стояли китайские куклы и одаривали всяк сюда входящего тайными восточными улыбками.

Мы прошли в зал.

– Зина, Зина… Какой у тебя экстравагантный способ ухаживания за девушками! Для начала ты их ведешь на кладбище. Продолжаете вы в китайском ресторане. А что будет на третье, на десерт, так сказать?

Это был именно китайский ресторан: фонари, ширмы на окнах, цветочные гирлянды… Мы прошли на балкон и устроились за столиком на солнышке.

Отсюда открывался чудесный вид.

Среди зеленых холмов бродили люди в белых одеждах; время от времени они останавливались, опускали плечи и сосредоточенно смотрели себе под ноги — в точности воспроизводя позу мужчины, делающего свое маленькое дело.

– Что это они?

Зина не откликнулся; он сидел, слегка подавшись вперед, вглядывался в белые фигурки, растворенные в зеленом поле.

– А-а-а, — очнулся он наконец. — Играют себе люди.

Наверное, мне следовало и самой догадаться: в гольф-клуб люди приезжают не справить нужду, а помахать клюшками.

Только потом — после, когда много чего экзотически-роскошного исчезло в моем желудке; все эти восхитительно разгоняющие аппетит кусочки курицы в чехлах хрустящего теста, креветки в кляре, телятина, глазированная баранина, и, наконец, королевская креветка с чесночным соусом такой крепости, что язык мой воспламенился, — только тогда я подумала, что Зина не в своей тарелке: почти ничего не ест, отвечает рассеянно и часто невпопад.

– А скоро здесь начнут стрелять? — спросила попытавшись пошевелиться; это мне удалось с трудом — наверное, такие ощущения испытывает человек, съевший слона.

– Что-что? — он вздрогнул, переменился в лице. — Что ты сказала?

В китайских ресторанах вечно стреляют — это я знаю как автор саги про "новых русских"; в одном из эпизодов какие-то бандиты расстреливают у меня шефа-повара ресторана "Пекин" — странно, говорят, он был приличным и безобидным человеком…

– Вот ведь несчастный народ, эти "новые русские"! — заметила я, коротко посвятив Зину в кое-какие детали саги.

– Не такие уж они и бедные, — заметил Зина, и мне показалось, что сейчас он разговаривает сам с собой.

Он пристально вглядывался в зеленое поле, где разглядывать было особенно нечего. К домику приближался какой-то человек лет пятидесяти: плотно сбитый, осанистый, подтянутый — должно быть, в прошлом спортсмен, считающий нужным постоянно поддерживать себя в отличной форме; единственную помарку в его внешности составляла достаточно откровенная и бросающаяся в глаза кривоногость — дефект придавал походке несколько вульгарный оттенок… Про такую говорят — утиная. Человек прошел мимо нас и медленно удалился в сторону паркинга.

– Твой знакомый? — спросила я.

Взгляд у Зины был отсутствующий: он меня не слышал, а если и слышал, то делал вид, будто на время забыл русский язык.

– А, этот? — переспросил он. — Да нет, откуда? Тут публика респектабельная, а я человек простой… — он подтянулся, повел плечами, смахнул несуществующую пылинку с лацкана изысканного клетчатого пиджака ("Ага, простой, — передразнила его я про себя, — да за один такой пиджак мне надо работать год!") и с улыбкой кивнул мне: — Иди, я расплачусь.

Я не тронулась с места; постукивая ногтем по бутылке "Shablis" ("шабли", что ли? не "спотыкач", конечно, но вполне, вполне на уровне питье!), я молча курила, пытаясь найти в его мягких светло-голубых, совершенно по-детски беспомощных глазах ответ на вопрос, занимавший меня.

И не нашла.

– Что это с тобой, а, Зина?

– Ты мне нравишься, — он мягко улыбнулся и прикрыл ладонью мою руку. — Нравишься. В том-то и дело.

Охотник, охотник… Не лукавь — белка зверек не только проворный, но и смышленый, ее не перехитрить… Ее можно, разве что, подстрелить — если ты меткий стрелок и сможешь послать девять граммов свинца точно в глаз.

Глава четвертая

1

В середине дня я отправилась к Панину.

С утра наведалась на почту и в поликлинику, где выяснила кое-что про Ивана Францевича.

Во-первых, он уже три месяца не приходил за пенсией.

Во-вторых, обращался к врачу по поводу расстройства желудка.

И то и другое выглядело, по меньшей мере, странным — мне нужен был совет старого доброго друга. Он старше меня на три года, тем не менее, мы с ним очень близкие, совсем родственные души; оба — "бабушкины дети": нас растили и воспитывали не папы и мамы, а бабушки и дедушки. Сережа рос без матери; отец его (под нашим старым добрым небом — рядовой шофер в каком-то очень закрытом номенклатурном гараже) со временем зашагал и сделался большим госплановским начальником; четыре года назад он умер. Я росла без отца, мама (под нашим старым добрым небом — аспирантка с косичками) настолько углубилась в свой исторический материализм, возводя на монументальном фундаменте цитат средневековой прочности и угрюмости диссертационные замки, что со временем пришла к мысли о соединении теории с практикой, и была принята в Министерство культуры, где отвечала за художественную самодеятельность; временем наши ответственные родители не располагали — и сдали детей на руки старикам.

Был еще один повод для встречи.

Когда мы с Зиной заезжали к Панину и просили его починить стекло в дверце Алкиной Гактунгры, он мне впихнул в сумку несколько журнальчиков; я сунула их в стол. Обстоятельства складывались так, что про этот подарок я совершенно позабыла, и только вчера на ночь глядя в поисках спичек наткнулась на журналы.

Оказывается, Панин накатал роман про моего бывшего мужа*[32], где по ходу развития сюжета выясняется, что Федор Иванович "сука порядочная". Не стоило изводить груду бумаги, чтобы прийти к такому оригинальному выводу, — мне это стало ясно давным-давно.

Однако разговор у нас будет не о характере персонажа.

Милый Панин, скажу я старому другу, во-первых, "сука порядочная" — это ты… Какое ты имел право присваивать имя Белка какой-то толстомясой французской корове, если оно принадлежит мне по праву? Во-вторых, название сигарет "Мор" по-английски пишется не через "дабл-о". В-третьих, маленькое замечание по поводу прозвища моего бывшего мужа. CATERPILLER, насколько я помню, содержит в себе целый букет симпатичных значений: "гусеница", "кровопийца", "пиявка", "паук", "паразит", "вымогатель", "ростовщик" — для одного человека это слишком роскошный набор качественных характеристик; если даже прозвище Катерпиллер и прилипло в школьные годы к Федору Ивановичу, то не стоило бы тупо следовать в русле документалистики — воображение писателю на то и дано, чтобы его время от времени напрягать.

И потом — отчего бы не назваться своим именем? Зачем придумывать псевдоним? Василий Казаринов — это кто? Наверняка пьянь порядочная, как и сам автор, и тоже катается на горных лыжах…

Впрочем, милый друг Панин, скажу я, это мелочи, камешки на ладони, так сказать; берегись, Панин, сейчас я пульну в твой огород настоящий камень, кирпич: нельзя, милый друг, так торопить и нахлестывать текст — если так нахлестывать, можно слова до смерти загнать; слова не виноваты, и уж тем более они не скаковые лошадки… Вообще этот азартный вид спорта совершенно чужд нашей беллетристической традиции — уж если следовать в русле ассоциативных пассажей, то нам ближе подводное плаванье: стремление уйти от поверхности, погрузиться и плыть в каких-то опасных сумрачных глубинах, их неторопливо осматривать, ощупывать, подолгу растирать в пальцах скользкий донный песок — и при этом совершенно индифферентно относиться к тем ураганам, что баламутят, переворачивают вверх тормашками и разметают в пыль поверхностные слои жизни; словом, милый друг Панин, в своем тексте ты — обычный тривиальный туземец с Огненной Земли.

Занятно — как он отреагирует?

Дверь мне открыл Музыка, сосед Сереги по коммуналке; когда-то он чудесно играл на аккордеоне во дворе… От прежнего Андрюши ничего не осталось; он совершенно выцвел и обветшал. Он молча кивнул в ответ на мое приветствие, повернулся и тяжело, вперевалку зашаркал на кухню.

Панин лежал на необъятных размеров лежанке и внимательно читал книгу в ядовито-зеленом переплете. В углу, на приземистой, неопределенного назначения тумбе сонно бубнил телевизор; в кадре мелькали дореволюционного вида люди с роскошными усами и в мундирах, порхали белоснежные девочки в воздушных платьицах ("ТАК мы жили…" — с горьким сожалением комментировал диктор); прочную, улыбчивую и порхающую жизнь срезали, точно бритвой, жанровые сцены теперешних времен ("ТАК мы живем…" — подсказал диктор; балбес! как будто люди сами не знают — как).

"Возродим Россию вместе!" — проорал в финале ролика телевизор.

– Серега, они нас держат за идиотов!

– Вовсе нет, — отозвался Панин, не отрываясь от чтения. — Россия возродится, тут нет никаких сомнений!

– Панин, ты сошел с ума, — я поискала, куда бы присесть: обстановку милого друга составляли два стула, однако они по совместительству служили гардеробом; я устроилась на огромном сундуке с покатой крышкой.

"Ваш ва-а-а-а-учер… Ваш вы-ы-ы-ы-бор" — сладкоголосо пропел телевизор.

Откуда-то мне этот нежный женский голос был знаком… Вернее, не сам по себе голос, а интонация. Догадавшись — откуда — я выкрикнула:

– Ну, это уже слишком!

Да, именно так; однажды мне случилось присутствовать при сценах телефонной любви; дойдя в половой близости с далеким абонентом до точки, Алка именно так интонировала сладостный оргазм.

– Возродится, возродится… — настаивал Панин. — Я понял это, прочитав чрезвычайно достойную книгу. Глянь…

Это была "История кабаков в России" И. Т. Прыжова. Я слышала об этом фундаментальном труде, но на глаза он мне попался впервые.

– Судя по тому, как мы решительно восстанавливаем кабаки, у нас есть будущее, — Панин поднялся с лежанки, подошел, поцеловал меня в лоб. — Привет, рыжая… Нет, в самом деле, реставрировав в полном объеме кабацкое дело, мы прочно встанем на ноги.

– Ты уже и так стоишь… — я ласково отвела его руку, которая, полежав на плече и осмелев, двинулась на завоевание моей груди. — Панин, милый друг, ты меня не трожь теперь, у меня влюбленность… Тебе не уложить меня на спину, даже если ты накачаешь меня бабоукладочным напитком "Амаретто".

Я рассказала про Ивана Францевича. С минуту Панин молчал, покусывая ноготь.

– Криц? Он ведь был у вас классным руководителем?

Да, жили-были дети под нашим старым добрым небом, и был у них классный руководитель, Иван Францевич Криц, преподаватель математики; он часто приглашал детей к себе в Дом с башенкой, под расписные небеса на потолке.

– На почте была?

Была… Отстояла очередь к третьему окошку, где старикам выдают их пенсионные гроши.

– И что?

Странно, он три месяца не приходил за пенсией.

– Значит, у него завелись деньги, — раздумчиво произнес Панин, пожевывая потухшую сигарету.

Да, завелись, и, судя по всему, очень приличные… Откуда? Не ограбил же он банк — старый, хромой, немощный учитель.

– Может, не дай Бог, в больницу попал? — предположил Панин.

Вряд ли. После посещения поликлиники я обзванивала клиники. Нет… Не был… Не поступал…

А что в поликлинике?

Да почти ничего… Прорвалась кое-как к районному терапевту — без предварительной записи это непросто. Доктор (утомленный, полуживой взгляд, профессионально-равнодушный тон: "На что жалуетесь?" "Раздевайтесь?", "Как это зачем?"), оторвавшись от марания чьей-то засаленной истории болезни, изучал меня с видом совершенно сбитого с толку человека. Уяснив наконец цель визита, он, против ожиданий, не выставил меня вон, а, порывшись в ящике стола, достал затрепанную ученическую тетрадку; терпеливо листал страницы, тщательно исследуя указательным пальцем — сверху вниз — какие-то графы с фамилиями и именами… Да, был Криц. Месяца полтора назад… Обращался по поводу расстройства желудка. Ситуация не вполне ординарная; он, грубо говоря, объелся хорошими продуктами — такое бывает, если человек резко меняет характер пищи. Что бы это значило? Ну, допустим, объяснил участковый терапевт, человек несколько последних лет имел крайне скудное меню, "шрапнель" да чай, и вдруг ни с того ни с сего впадает в гурманство: сыры, копчености, соки.

Панин некоторое время напряженно молчал, гоняя бычок из угла в угол рта; наконец он оставил в покое свою подвижную сигарету, вытоптавшую ему всю нижнюю губу, сосредоточенно размял ее в пепельнице.

– Морги? — тихо произнес он.

– Что — морги? Какие — морги? Зачем?

– Ладно, — тяжело вздохнул он. — Морги — это в прошлом моя родная стихия. Я выясню.

И рассказал очаровательный сюжет из жизни туземцев Огненной Земли. Туземцы очень любят бананы — это общеизвестно. В последнее время этого фрукта завезли в страну в таком количестве, что местное население воспряло духом. Однако, с другой стороны, общеизвестно, что Огненная Земля располагает крайне малым количеством специальных холодильников для хранения подобного рода скоропортящихся деликатесов. Владельцы бананов, справедливо опасаясь, что товар сгниет, взяли в оборот морги — в покойницких царит изрядный холод. Подвинули усопших, поставили ящики с товаром. Туземцы обжирались экзотическим тропическим фруктом, не подозревая, что в него проникла трупная палочка.

– Так что морги теперь у нас, — заключил Панин, — точно такой же элемент рыночного хозяйства, как товарно-сырьевая биржа или завод Уралмаш.

– Сюжетец! — оценила я этот рассказ и вспомнила про журналы в сумке. — Славный ты накатал роман, местами очень впечатляет, — я пустила странички веером, отыскивая начало повествования. — Вот! "Все меня устраивает в работе консультанта…"

– В оригинале было — "литконсультанта", эта должность больше соответствовала характеру работы, — вставил друг детства.

– Хорошо… "Все меня устраивает в работе литконсультанта, за исключением перспективы, что сейчас мне отрежут яйца, сварят их вкрутую и пустят на приготовление салата "оливье". Мило, нежно и трогательно… Что-то такое прямо тургеневское сквозит в этих строках… — я высказала Панину свои соображения и в итоге, учитывая все замечания по-крупному и мелочевку, намеки тонкие и толстые, объявила, что милый друг детства по-настоящему матерый графоман.

Панин, прищурившись, погрозил мне пальцем: ну что за комплиментарность!

– Нет-нет, Панин, — настаивала я, — не выкобенивайся, ты же прекрасно знаешь, что на Огненной Земле графомания есть способ профессионального существования. Вот у меня три года течет на кухне кран; время от времени приходит слесарь, задумчиво чешет в затылке и ставит диагноз: "Прокладка!" Он меняет прокладку, но кусочек свежей резины моему крану — что мертвому припарка; он продолжает исправно течь. Минут пять слесарь задумчиво взирает на мойку и, подняв взор горе, произносит: "Не прокладка!..", — собирает свои железки в фибровый чемоданчик и, напялив на лицо выражение, как минимум, Сократа, откланивается. Понимаешь, он нормальный житель Огненной Земли, как все мы. Так что в условиях тотальной графомании — в политика, науке, строительстве, финансах, медицине образовании, домашнем хозяйстве, сексе и так далее и тому подобное — обладать хорошим, прочным графоманским навыком в создании текстов не только не стыдно, напротив — очень престижно.

– Ценное соображение, — кивнул Панин и распластался поперек огромной лежанки, составленной из нескольких матрацев на жесткой деревянной раме; это могучее лежбище среди наших знакомых (в ту пору, когда Панин работал в газете) носило характерное название "ЛОЖЕ ПРЕССЫ". В ложе могли одновременно разместиться пять пар. В хорошие времена на этой кровати, которая функционально соединяла в себе закусочную, рюмочную, бутербродную, сосисочную, пивную, портерную, ночлежный дом, дискуссионную кафедру, читальный зал, секс-полигон, и, естественно, медвытрезвитель, — гиены пера проводили зачастую все выходные.

Мама миа, подумала я, глядя на лежанку, сколько же лет я провела в "ложе прессы" с тех пор, как милый друг детства привел меня, тогда десятиклассницу, трогательную и непорочную, в эту комнату и приступил к обязанностям наставника в любовных утехах? Лет десять, наверное, провела — хорошие были времена.

Последние несколько лет, впрочем, гиен пера не было видно в этих стенах — интересно, почему?

– Не навещают соратники по пьянству? — спросила я.

Панин закурил, стряхнул пепел в пустую пивную банку и наморщил нос: да ну их! С ними стало совсем неинтересно; поговорить не о чем, у них к концу дня язык страшно болит, просто не шевелится.

– Язык?

– Где-то я слышал, что в ряду правительственных наград недавно появился еще один орден. Догадываешься — какой?

Откуда? Я и в прежних знаках отличия и доблести ничего не смыслила… Я пожала плечами.

– Орден Почетного Легиона Лизателей Бориной Задницы.

– Выпей… Ты злой, когда трезвый.

Панин цыкнул зубом: нет, завтра надо поработать, а то с деньгами напряженно…

Ах, да, поработать. Извозчиком. А что, нормальная работа — в конце концов она достойней той, от которой к вечеру болит язык.

Панин покосился на журналы, которые я сложила около кровати, в его лице проступила улыбка, настроенческий смысл которой укладывается в суконную формулировку "с чувством глубокого удовлетворения"; "Приятно иметь дело с таким читателем, как ты, — заметил он, — однако ты кое в чем не разобралась".

– Не может быть! — вскинулась я, соскочила с сундука и решительно направилась к "ложу прессы".

Панин прислонился спиной к стене, кивнул: приземляйся! На четвереньках я добралась до милого друга, уселась рядом. Он взял меня за подбородок, развернул лицом к себе.

– Это же сугубо прикладной, служебный текст, понимаешь?

Нет, не понимаю, что значит — служебный? А то и значит, с улыбкой объяснял Панин, что мне нужно было просто отыскать парня, который твоему благоверному не дает спокойно спать… Достаточно было иметь представление о законах жанра; по этим законам я его и вычислил, вернее сказать, сочинил. В реальной жизни он оказался примерно таким, каким выстраивался в тексте, хотя и не совсем… В первом варианте он упаковал моего бывшего мужа в деревянный макинтош.

– Ну, это ты хватил! — возразила я. — Я с Федором Ивановичем недавно по телефону говорила.

– Я же сказал — в первом варианте!

Прежнее выражение азарта в его глазах начало медленно бледнеть и потухать; так тухнут глаза преподавателя, уставшего твердить перед классом, что река Волга впадает в Каспийское море; Панин испустил тяжкий минорный вздох.

– Меня самого такого рода разрешение коллизии не устраивало… Пришлось поехать к Катерпиллеру на дачу — иногда сочинитель должен вторгаться в реальную жизнь.

А-а, знаем-знаем! Жизнь наша — это не более чем тот или иной литературный текст. Или наоборот: пространства реальной жизни и литературы — во всем мире четко разведенные по сторонам — у нас сходятся, пересекаются и прорастают друг в друга… Возможно, в этих соображениях и есть какой-то смысл, однако я не вижу, как мы их можем приложить к ситуации сегодняшнего дня… Сегодняшний день — это даже не Хэммет, это хуже; Хэммет всегда оставался в рамках литературы, немного специфической, но все-таки литературы.

Панин в задумчивости тер ладонью шершавую от щетины щеку — слава богу, я не первый год знаю милого друга: если он вот так в течение двух-трех минут трет щеку, значит, чувствует либо тревогу, либо опасность.

– Рыжая…

Он рассеянно повесил старт реплики в пустоте.

– Что, Серега?

– Ты знаешь, у меня есть ощущение… Неясное, туманное такое, но есть, — Панин обнял Меня, привлек к себе; я не возражала — это был хороший, чистый, дружеский жест. — Есть ощущение, что ты в чем-то повторяешь мой опыт. Ну-ка! — он резко поднялся, потянул меня за собой. — Пошли на кухню, за стол!

В коридоре было слышно, как за дверью Музыки тихо журчит мандолина.

Никак не меньше трех часов он заставлял меня подробнейшим образом излагать события последнего времени; тщательно, с пыточной изощренностью он тащил из меня жилы и вытряхивал все до последней пылинки: детали, реплики, даже промельки каких-то случайных и необязательных теней; время от времени он делал быстрые пометки в блокноте; потом долго сидел, ссутулившись, смотрел в черное слезящееся окно — пока мы заседали, успели опуститься сумерки; ах, до чего хорошие, покойные сумерки природы; флейты голос нежный, поздние катания на велосипеде… Тьфу, черт, при чем тут велосипед?

– Рыжая, — тихо произнес наконец Панин! — А ведь это текст. И признак жанра отчетливо чувствуется… Ну да, статичные картинки, застывшие, обездвиженные персонажи. И обязательно в каждом кадре — реплика.

Он встал, прошелся по кухне, в задумчивости остановился перед холодильником, широко махнул рукой:

– А-а, век воли не видать! — вытащил бутылку "Рояла". — За это надо выпить.

Панин махнул стограммовый стаканчик, я пригубила — скорее, обозначила глоток.

– Давай до дна! — скомандовал Панин. — За это стоит выпить! Ты же, рыжая, сочинитель!

Нет, милый друг, пить я не стану, не хочется.

Этот текст, думал друг детства вслух, представляет собой… Как бы это сказать… Он, по сути, представляет собой тотальное разрушение текста. Это как раз та странная материя, которая копит в себе силы исключительно ради саморазрушения, и в этом. она черпает энергию для новых разрушений самой себя…

Отразмышляв, он долго смотрел мне в глаза.

– Рыжая… То, что ты делаешь, называется…

— Ну?

– Это называется комикс.

2

Я все-таки выпила. Внутри у меня все вспыхнуло — Панин разбавляет круто, напиток у него получается вполне в туземном, вкусе, градусов под шестьдесят; я выпила потому, что мне вдруг захотелось напиться, налакаться до смерти — милый друг убил меня, он сразил меня наповал.

Комикс!

Значит, дошла до ручки… Оно конечно, жанр чрезвычайно популярный в самых широких массах, однако потребителем его является публика, чей интеллектуальный уровень примерно таков, каким ограничивался пещерный человек.

– Серега, — сказала я наконец, отгорев внутри и впитав в кровь напиток. — Но ведь это же китч.

Панин хмыкнул, покачал головой, распахнул окно — двор дохнул на нас прохладой, сыростью и сообщил какие-то звуки — очень отчетливые, упругие, маленькие в сечении и формой напоминавшие гвоздики: какая-то барышня отважно шествовала в ночи в туфлях на высоком каблуке.

– А ты думаешь, — грустно произнес Панин, указывая куда-то в темные прохладные дали, где мирно дремало в этот поздний час население Огненной Земли, — там сохранилось хоть какое-нибудь направление в искусстве, кроме этого?

Пожалуй, милый друг, пожалуй; эта жизнь, конечно же, имеет сугубо китчевую основу.

– И что мне теперь?

Панин объяснил: да ничего особенного, ходи-броди, играй в свои прятки… Смысл в том, чтобы собрать в последнем кадре все нужные персонажи. И услышать реплику — самую важную, одну из тысячи. И догадаться, кому она должна принадлежать. Просто, как дважды два четыре, на то он и китч.

– И не усердствуй, ради бога, в работе над словом, — грустно заметил Панин. — Китч этого не терпит…

– Ай, брось ты! — отмахнулась я. — Чего ты мне азы грамоты втолковываешь? Структурные признаки жанра — дело десятое. А тема?

Панин помрачнел и сказал, что не знает темы — у него есть просто предчувствие этой темы; он удалился в комнату, вернулся с какой-то книгой, аккуратно обернутой в газету. Из книги высовывала нос закладка.

– Потом посмотришь, завтра, на свежую голову… И слава богу, если это предчувствие меня обманет.

– А куда мне теперь двигаться? Я уперлась в стену.

Панин посоветовал: зарисуй для начала своих приятелей — ну, тех, кто у Крица собирался под нашим старым добрым небом. Им были адресованы приглашения. Возможно, кто-то из них знает, откуда у нищего пенсионера такая прорва денег, что он смог набить холодильник датскими деликатесами.

– Телефон у тебя где, в коридоре? Сейчас Алке позвоню. Она должна знать — кто куда попрятался.

Алка не откликалась.

Странно. Она патологический домосед, ее крайне трудно выманить из дома и среди бела дня, не то что в двенадцать ночи… Что-то меня тревожило… Ах, да, в ходе нашего последнего разговора, когда Алка меня изощренно материла за то, что я бросила ее одну на даче, она призналась, что ей страшно хочется выпить. Если она выпила, то дело швах. Строго говоря, ей надо вшивать "торпеду". Или закодироваться. Иногда — в перерывах между голоданиями — она слетает с катушек, причем отчаянно. И все бы ничего, завались она в таком состоянии где-нибудь дома. Но нет — ее вечно тянет на улицу — представлять. Такой бродячий театр одного актера. Как правило, она сваливается где-нибудь на улице, и счастье, если это большое бездыханное тело попадется на глаза мильтонам. Они отвозят ее в женскую вытрезвиловку — я уже пару раз забирала ее оттуда. А если нет — то мало ли что у нас туг, на Огненной Земле, случается по ночам… Однажды ее какие-то ночные граждане употребили прямо под кустом — на этот раз не по телефону.

Я высказала Панину свои пожелания.

Мне необходимы: ледяной душ; крепчайший кофе; автомобиль; "антигаишные" шарики; сколько-нибудь денег; Джойс.

Милый друг мне все это предоставил, провожая меня до машины, стоящей под его окнами, он сдержанно поинтересовался:

– Душ, кофе, то, сё — это понятно. А "Улисс" тебе зачем?

– Алка имеет обыкновение похмеляться Джойсом.

3

Я двинулась в сторону Садового. Остановилась в одном из переулков, достала из сумки Серегину книгу, хранящую, как он выразился, "предчувствие темы". Это был Бунин, фрагмент из записных книжек. Простым карандашом было подчеркнуто:

"ЧЬИ-ТО ЗАМЕЧАТЕЛЬНЫЕ СЛОВА –

В ЛИТЕРАТУРЕ СУЩЕСТВУЕТ ТОТ ЖЕ

ОБЫЧАЙ, ЧТО У ЖИТЕЛЕЙ ОГНЕННОЙ

ЗЕМЛИ: МОЛОДЫЕ, ПОДРАСТАЯ, УБИВАЮТ

И СЪЕДАЮТ СТАРИКОВ".

Мы редко по-настоящему чувствуем смысл знакомых формулировок.

"Сердце упало" — из этого ряда.

В эту минуту я, кажется, отчетливо ощутила телом и душой — как оно падает, падает, катится неизвестно куда.

4

Добралась я без приключений; свернула в знакомый переулок, остановилась метрах в десяти от нужного подъезда, заглушила двигатель; сидела, наблюдала за процедурой выноса тела.

Из машины как раз выгружали полыхающее матом существо. Веса в этой тетке было килограммов сто, зато пьяной ярости — все двести; итого — триста килограммов вдребезги налакавшейся женщины.

Я выждала минут десять и поплелась к двери. За дверью ждет меня привычное развитие сюжета: щуплая девчушка в милицейской форме, в лучшем случае, меня успокоит: "Здесь она!" Если — "Нет, не поступала!", значит, Алка распласталась где-то на асфальте.

По счастью, она оказалась здесь; у меня отлегло от сердца. Койки в заведении без пуховых перин, но все удобней, чем асфальт.

В полутемном коридоре стояла, подперев стену, женщина с жестко очерченным лицом и воспаленными глазами… Это врач.

Здешнему медику профессиональное образование, конечно, не противопоказано, но, думаю, оно существенной роли не играет: что бы в этом скорбном заведении успешно трудиться, нужно, скорее, закончить цирковое училище по классу дрессировки животных, причем хищных животных — иначе ты рискуешь в первое же дежурство быть покусанным и расцарапанным до смерти: баба в состоянии пьяной оглушки десятикратно опаснее поддавшего мужика.

– Мы больше не будем, — извинилась я. — Я с машиной…

Женщина равнодушно пожала плечами и обменялась взглядами с девочкой в форме, та махнула рукой. Вообще-то до утра тревожить клиентов не положено; с другой стороны, с утра у персонала начинается страшная морока; барышни продирают глаза и закатывают страшные скандалы.

Мы прошли в спальные, так сказать, апартаменты. Гладкие, облитые кафельной плиткой стены — если с горя вздумается на такую стену полезть, то ничего у тебя не выйдет. Ряды коек. Светло, как в раю, свет никому не мешает — клиентки слишком погружены в себя… Запах пота, перегара, храп.

Клиенток что-то мало, всего четверо; Алка лежала с краю, у холодной стены. Я едва ее растолкала. Алка смотрела на меня, не мигая, и вряд ли узнавала. "Иди на х…" — очень внятно, качественно произнесла Алка; именно таким голосом стройная, как колонна, дама объявляет в Большом зале Консерватории очередной номер программы. Я надавала ей по щекам, Алка застонала, села на койке; минуты две ей потребовалось, чтобы: а) оценить качество бликующих от яркого света стен; б) найти и осознать себя в этой прохладной обстановке; в) вписать меня в свои, явно страшно запуганные, представления о времени и залитом кафелем пространстве.

– Палочки-выручалочки, Алка… Ты попалась… Я тебя застукала.

С великими трудами нам удалось отволочь ее в машину и загрузить на заднее сидение. Я вернулась — заплатить штраф.

У выхода меня остановила доктор. На вид ей было лет сорок. У нее были роскошные седые — явно не по возрасту — волосы и удивительно красивые (такие я встречала только на картинках) черные брови — сочетание тонов придавало ее внешности то особое качество, которое я бы определила, как "добротность" или даже лучше—"породистость".

Не понимаю, как это люди с такими прекрасными лицами могут работать в подобных заведениях.

– Кто она? — спросила доктор, вынимая из сине-белой с золотистым тиснением пачки сигарету; я невольно поймала взглядом этот жест, и милейший Сергей Сергеевич Корсаков опять навалился на меня со своим синдромом…

ТАМ, ГДЕ КИПИТ НАСТОЯЩАЯ ЖИЗНЬ,

ГДЕ ЕСТЬ РАДОСТЬ ПОБЕД,

ТЫ ВСЕГДА ВСТРЕТИШЬ "РОТМЭНС"!

…извинившись, я жалобным голосом попросила закурить; доктор протянула мне пачку. Я с наслаждением затянулась. Кто Алка такая? Вопрос… Строго говоря, она актриса, во всяком случае, диплом ГИТИСа у нее где-то дома валяется. В последние годы было кочевание по каким-то студиям, которые росли, как грибы после дождя. Большинство из них, насколько я понимаю, теперь подохли от безденежья (эх, нам бы теперь те "три копейки с рубля", что отчисляли злокозненные коммунисты на культуру!)… Словом, теперь Алка развлекает по телефону онанистов — имея классическое театральное образование, это нетрудно.

– Значит, еще одна, — откликнулась доктор. — А звание у нее есть? Заслуженная? Народная?

– Как вам не стыдно, доктор, какие уж тут шутки.

– А я, милая моя, вполне серьезно, — она приподняла свои изумительные породистые брови. — У нас тут почему-то очень много актрис бывает… — она умолкла, разминая в пальцах вертикально — свечкой — поставленную сигарету и разглядывая завивающийся в спираль дымок. — В последнее время все чаще привозят интеллигентных людей. Странно.

Она распустила пальцы; благородный "Ротмэнс" солдатиком нырнул в российскую лужу и возмущенно зашипел.

– Хотя… — раздумчиво произнесла она, — ничего странного. Ровным счетом ничего.

5

С утра я отправилась в милицию делать заявление о том, что Иван Францевич Криц, бывший учитель математики, а ныне пенсионер, проживающий в Агаповом тупике, в Доме с башенкой, пропал без вести. Красноглазый сыскарь, скорее всего, посчитал меня сумасшедшей — хотя на прощанье я ведь ему объяснила, что я не психопатичка, а всего-то-навсего сочинительница комиксов… Из милиции я побрела в сторону Алкиного дома.

Больную я застала сидящей на кровати в домашнем халате.

Алка вцепилась скрюченными пальцами в растрепанную шевелюру, раскачиваясь из стороны в сторону и выла:

– Ох-ох-ох-ох! Что ж я маленьким не сдох!

В такие минуты я ловлю себя на мысли, что Алке надо было бы поискать других родителей; где-нибудь среди евреев, например, — наверняка же есть у нас, на Огненной Земле, какие-нибудь несчастные люди с темными красивыми глазами по фамилии Зельцер…

АЛКА ЗЕЛЬЦЕР — ГУТЕН МОРГЕН!

ЕСЛИ ВЫ С ВЕЧЕРА

ПОЗВОЛИЛИ СЕБЕ ЛИШНЕГО,

АЛКА ЗЕЛЬЦЕР ВЕРНЕТ ВАС К ЖИЗНИ!

…а это неплохая идея, подумала я.

В самом деле, здорово: похмеляться не пивом, а поправлять голову — самим собой. Черт, везет же евреям! Я метнула на стол тяжелый, как кирпич, том:

– Давай, приступай!

После загулов Алка в самом деле накладывает на себя епитимью: ложится на диван и приступает к чтению "Улисса". Она уже одолела семьдесят три страницы И утверждает: такого рода чтение морально очищает человека гораздо лучше, чем вериги или власяницы.

Про Ивана Францевича она ничего не знала. Зато подсказала, где надо искать детей, собиравшихся когда-то в Доме с башенкой за круглым столом: Сенька торчит на Арбате и малюет картинки; Вадик безвылазно сидит на даче — дорогу туда я должна помнить. А как же, помню.

Я отвела ее к месту искупления грехов, то есть уложила на диван, раскрыла книгу на нужной странице, вставила в дрожащие руки.

– Может, не надо? — взмолилась она.

Надо, Алка, надо! Давай, очищай совесть, а я пойду водить.

6

Застегнуть джинсовую куртку на все пуговки, поднять воротник, втянуть голову в плечи, сжаться, скомкаться — и идти.

И вовсе не оттого, что стал накрапывать дождь: просто по дороге домой мне никак не миновать метро. Пристанционное пространство в радиусе метров пятисот настолько плотно нашпиговано торговлей — ларьки, деревянные тарные ящики, картонные коробки, суета, ругань, зазывные покрикивания, мельтешение денег в грязных толстопалых руках — что здесь трудно дышать; против торгашей я ничего не имею — "Торговля — двигатель прогресса!" — однако это уличное сословие распространяет вокруг себя некую ультрафиолетовую ауру, вызывающую у меня ассоциацию с озоновой дырой, этой злокачественной проплешиной у Антарктиды на самом затылке — в зоне действия ауры я инстинктивно сжимаюсь.

Очень болит голова.

Одно из двух: либо давление скачет, либо я от Алки заразилась — похмелье штука заразная… А с давлением на Огненной Земле и вовсе происходят странные вещи, редкий туземец от него не страдает; впрочем, это климатическое явление меня интересует с чисто идеологической точки зрения: отчего это до перестройки не было никакого давления, а теперь вдруг объявилось — и давит, давит…

Я бегло осмотрела витрину одного из ларьков и встретилась взглядом с бородатым, дремучим человеком; HERR RASPUTIN взирал на меня с голубой водочной наклейки:

Я ГАРАНТИРУЮ ВАМ

КРИСТАЛЛ КЛИР ВОДКА!

НО ТОЛЬКО В ТОМ СЛУЧАЕ,

ЕСЛИ Я ДВАЖДЫ ИЗОБРАЖЕН НА БУТИЛКА

— молвил старый распутник, и этот очередной приступ синдрома натолкнул меня на забавную мысль.

Пожалуй, вернувшись домой, я напишу письмо в ООН или ЮНЕСКО с требованием немедленно вручить какую-нибудь громкую премию автору идеи персонификации водки (или, скорее, надо Букеру написать; если они всерьез рассматривали Сорокинские крутые тексты, то почему бы им не присмотреться — к моему пожеланию номинатора?) Так вот, г-н Букер, автор персонифицированной водки совершил простую работу гения; он понял, что миллионы людей на Земном Шаре пьют в горьком одиночестве, и проблема только в том, чтобы составить им компанию.

Пить в компании Распутина, Горбачева или Ельцина уже не так тоскливо: можно с собутыльником перемигнуться, можно поплакаться в жилетку, высказать свои соображения о причудах в историческом развитии нашей Огненной Земли, в крайнем случае — набить ему морду или потоптать ногами.

"Не пей, Григорий, с князем Юсуповым в другой раз!"

"Миша, Миша, проморгал страну-то…"

"А ты, Борис, куда руку за стаканом тянешь — нельзя тебе, в народе верно говорят: тяжело с похмелья управлять страною!"

Кстати, ларьки, набитые "именными" водками, есть живой упрек вождям; у всех папуасов есть вожди, на Огненной Земле, естественно, тоже имеются; однако наши, огнеземельные, все никакие могут хорошенько раскинуть мозгами и попусту тратят огромные деньги на создание имиджа, предвыборные кампании, бурные встречи с избирателями, теледебаты, газетные интервью и тому подобные бессмыслицы… Поступать надо проще:

а) выпустить "именную" водку с собственным портретом на наклейке;

б) выставить ее на каждом углу как сугубо демпинговый товар наподобие:

РУССКАЯ АМЕРИКА –

НУ О-О-О-О-ОЧЕНЬ СМЕШНЫЕ ЦЕНЫ!

и дело с концом; можно обмеривать собственные чресла и прикидывать, как они уместятся в президентском кресле — потому что десятки миллионов голосов автоматически потекут в твой карман вместе с божьей слезой… Я заглянула за угол ларька.

Там, прижавшись к металлической обшивке, сидел Ванька-Встанька. Съежившись, он тщетно старался уместить половину человеческого тела в том узком пространстве под козырьком ларька, куда не долетал дождь.

Ваня — коренной житель здешнего торгового пятачка; у него заросшее всклокоченной щетиной, вечно в кроваво-грязной коросте лицо, перманентно мутный, как пивной осадок на дне бутылки, взгляд, хрупкая цыплячья шея и гипертрофированные, огромные, мощные руки — благодаря рукам Ванька-Встанька и передвигается в пространстве; отталкиваясь от асфальта, он приводит в движение свою низенькую тележку на колесиках, в которую врастает обрубками ног.

С год назад он продал по пьяному делу свою квартиру. Жил он в старом, еще дореволюционном, но крепком доме у нас тут, в Агаповом тупике, на первом этаже — давным-давно, еще под нашим старым добрым небом приятели смастерили в парадном наклонную площадку из досок, чтобы Ваня мог подкатываться к своей двери. Так вот; как-то с год назад он привычно мучился с перепоя, и на торговом пятачке к нему подкатились два интеллигентных молодых человека; поправили ему здоровье, потом еще поправили, добавили, Ваня по доброте душевной пригласил их к себе; они пили три дня, а потом выяснилось, что Ваня подмахнул какую-то бумагу, получив в обмен на свою комнату сколько-то там тысяч рублей.

Теперь Ванька-Встанька — вольная птица; живет под открытым небом и целыми днями шуршат его подшипники на торговом пятачке.

Приставка к имени объясняется тем, что иногда Ваня валится со своей тележки. Однажды я имела несчастье это наблюдать: в двух шагах от подземного перехода, совершенно оглохшего в соседстве с ларьком, торгующим звукозаписями, где динамики круглые сутки нечеловечески вопят, как перед большой бедою, они пили с приятелем пиво; Ваня был уже крайне неустойчив; я видела, как он, с чудовищной медлительностью и как бы хватаясь жалобным взглядом за ворот моей куртки, заваливался на бок; я чуть было не потеряла сознание, дернула плечом, надеясь стряхнуть этот кошмарный взгляд.

Он лежал на спине, выставив свои обрубки: оторванные от опоры и выставленные напоказ — они производили шоковое впечатление.

Так он лежал и покачивался — как плоскодонный кораблик пресс-папье.

Теперь он сидел, скорчившись, у стенки ларька и смотрел в небо.

Эта поза и этот взгляд были мне откуда-то знакомы… Да, есть хрестоматийная фотография времен войны: дети (то ли испанские, то ли польские), прижавшись к стене дома, с предсмертными какими-то лицами, глядят в небо, откуда на них сыпятся фашистские бомбы.

Я вернулась к витрине, постучала в окошко, сунула деньги. Хозяин, ветчиннолицый молодой человек (господи, отчего у них, у всех без исключения, такие лица?) выставил передо мной бутылку пива.

– Спасибо вам, — поблагодарила я. — Дай вам бог здоровья.

– Оттягивайся! — улыбнулся он. — Открыть?

Он подцепил пробку, я постучала ногтем по дымящемуся горлышку: да я не об этом, господин хороший…

– За благотворительность вам спасибо. Чем больше у нас богатых людей, тем богаче каждый из нас, все мы, верно?

Он распахнул рот в чудовищных размеров зевке… Не знаю, доводилось ли ему слышать откровения наших по уши засевших в дерьме профессоров ("Чем больше у нас богатых людей…" — и прочая ахинея в таком духе) — однако я с работником прилавка солидарна: ничего, кроме зевоты, велеречивость нашей туземной профессуры у меня не вызывает.

– Ты ж дал кров калеке! — настаивала я. — Не будь твоей палатки, мок бы он под дождем.

Зевота выдавила у него сочную, спелую слезу; он поманил меня согнутым пальцем, я с трудом просунула голову в окошко.

– Слушай, — он очень старательно артикулировал, как будто сдавал экзамен по фонетике, — мне кажется, тебя очень-очень давно никто не трахал. Заходи, — и бросил короткий кивок в сторону бронированной двери, — я тебя так оттрахаю, что мозги у тебя моментально встанут на место.

– Заманчиво, — согласилась я. — А выпить накатишь? Только учти, я пью очень редкий напиток — боюсь в твоей лавке он не сыщется.

– Какой?

– "Агдам"… — я обвела взглядом ящики с бутылками и сигаретами и поморщилась:

Я ВЫБИРАЮ

ДАЖЕ НЕ ЭТИ ВЕЛИКОЛЕПНЫЕ ТОВАРЫ…

Я ВЫБИРАЮ СТИЛЬ ЖИЗНИ

ОТ ХОЛДИНГ-ЦЕНТР!

– Забирай свое пиво и катись, — ласково попросил он.

Бутылку я поставила на землю перед Ваней. Он зло на меня зыркнул и ничего не сказал.

7

Кофе привел меня в чувство, однако не вполне; хотелось спать.

Полночи провозилась с Алкой. А в шесть утра меня поднял с постели Ломоносов.

Настоящую его фамилию теперь если кто-то и помнит, то, скорее всего, такие старожилы, как Ванька-Встанька или баба Тоня. Имя — Ломоносов — пристало к нему, наверное, по двум причинам. Во-первых, когда-то в нашем старом добром небе он в самом деле отличался сходством с Михайлой Васильевичем; а во-вторых, у него два образования: Бауманское училище плюс какой-то гуманитарный факультет университета, который он окончил то ли заочно, то ли экстерном. От нашего Ломоносова исконный Михаил Васильевич отличался тем, что, возможно, в молодые годы и не прочь был пропустить рюмку (или из чего в те дремучие времена пили меды и браги?), однако знал меру и умел вовремя остановиться.

А наш — не умел.

Наш был завсегдатаем скверика, куда дети приходили целоваться, укрывшись в кустах сирени, пил он, кажется, немного, зато регулярно и последовательно — ровно столько пил, чтобы взбадривать вдохновение для восхитительных рассказов о том, как он решил теорему Ферма.

И решил.

Рассказывал детям не только интересно, но и потрясающе артистично: у него широкий, хорошо поставленный, сугубо театральный жест, глубокий (у Качалова позаимствованный) голос. Пару раз рыжая девочка по. прозвищу Белка составляла его компанию под сиреневыми кустами, и ей представлялось, будто она коротает время с кем-то из мхатовцев — из тех, прежних, которые давно вымерли.

В шесть меня разбудило стеклянное треньканье — я выглянула во двор.

Это был Ломоносов. Установив бутылку на кирпичный бастион помойки, он терпеливо сливал в нее — по капельке, по капельке! — остатки из бесчисленных посудин; спросонья мне стало дурно:

СПИРТ "РОЯЛ" — ОПТОВЫЕ ПОСТАВКИ

СО СКЛАДА В МОСКВЕ,

ЦЕНЫ ГОРАЗДО НИЖЕ РЫНОЧНЫХ!

…сглотнув горькую слюну, я присмотрелась: он нацедил таким образом добрых поллитра… Я вспомнила: когда-то ведь была у него жена. Она уже давно ушла от Ломоносова — я ее понимаю. К помойке лениво подошла грязно-желтая уличная псина; Ломоносов, отвлекшись от своих трудов, долго и скорбно взирал на нее сверху вниз, потом порылся в контейнере, нашел съедобный кусок и покормил собаку с руки.

8

На Старом Арбате (где вы в этой идиотской, замызганной, заплеванной, вдрызг изнасилованной торгашней, туземной улице видите — старый?) со мной случаются рецидивы "горняшки".

"Горняшка" — это болезнь высоты, испытать мне ее довелось лишь однажды; у Панина в Терсколе масса друзей; как-то летом мы с его приятелями-альпинистами хорошо посидели в Приюте Одиннадцати, и кому-то из них (кажется, это был Володя Лукьяев, балкарец, успевший поработать спасателем на Чегете, лавинщиком, закончить в Москве ИнЯз и опубликовать в журнале "Юность" массу хороших очерков про горы) — пришло в голову "сбегать" (так они выражаются) на Эльбрус, чтобы оттуда махнуть на лыжах. На седловине, на высоте 5200 метров, я рухнула и попросила, чтобы Каманча (такое у Володи прозвище) меня пристрелил. Стрелять он не стал, а просто погнал вниз, дав в попутчики кого-то из компании.

Если меня спросят, какими ощущениями чревата "горняшка", то я объясню примерно так. Представьте себе, что у вас раскалывается голова, что вы с чудовищного похмелья, вас тошнит, хочется писать, а также хочется какать — и все это одновременно. Именно так Действует на меня Арбат — симптомы я почувствовала уже на выходе из метро: решила побродить у станции подышать, собраться с силами.

В одном из ларьков мое внимание привлек предмет сочно-телесного цвета, размеры и общие кондиции которого вполне укладываются в характеристику: "В природе такого не бывает!" — в природе HOMO SAPIENS, во всяком случае. Предмет царственно возвышался на полке, заваленной "Сникерсами", "Марсами", сигаретными пачками, зажигалками и прочими стеклянными бусами, на которые туземцы Огненной Земли выменивают у богатых европейских конкистадоров свое золото. Розовощекий и самодовольный, предмет — в силу чисто дизайнерского решения витринной полки — откровенно господствовал на конфетно-целлулоидной мелочовкой и как бы — ростом, осанкой — утверждал себя в качестве сюзерена.

Я наклонилась к окошку, и, откинув руку вверх и в сторону — чтобы хозяин мог безошибочно догадаться, к какому из многочисленных продуктов относится мой живой интерес, спросила:

– Это съедобно?

Хозяин (естественно, у него щеки — из ветчины) поперхнулся.

– Нет, серьезно, это надо есть или курить?

– Скорее, первое… — улыбнулся он; я рассматривала это лицо и прикидывала про себя: сколько отборного сала можно натопить из такого рода понимающей улыбки.

– А где же тогда толстый-толстый слой шоколада? Он вздохнул и объяснил, не размягчив (в отличие от предыдущего палаточника) эту фразу вопросительной интонацией.

– Тебя давно не трахали.

Надо же, второй раз за последние пару часов мне преподносят такой сомнительный комплимент, — это не к добру.

Я отступила на три шага и приняла позу завсегдатая вернисажа.

Краем глаза я заметила, что за мной украдкой наблюдает интеллигентного вида дядечка лет пятидесяти в старомодном кожаном черном пиджаке — его можно было принять за представителя какой-нибудь из "вольных" профессий.

– Впечатляет, да?

Он сконфузился и предался созерцанию собственных ногтей — характерный для застигнутого за подглядыванием жест.

– А чего тут стесняться? — весело сказала я. — Эта штука называется — эвфемистически — "массажер". А по-простому — мастурбатор.

– Дичь, конечно, — тихо и будто бы с чувством вины произнес он.

Ну отчего же, милый друг? Чем дольше я созерцаю этот предмет, гордо взметнувшийся в витрине, тем явственней в зерне эстетического впечатления прорастает сугубо философская тема; в бескрайнем разнообразии товарного рынка Огненной Земли именно этот предмет выступает как товар первейшей необходимости: без него не обойтись ни в средней школе, ни в прокатном цехе, ни в университетской аудитории, ни в парламенте, ни на театральных подмостках, ни в научной лаборатории — процесс повседневной жизнедеятельности населения Огненной Земли, если разобраться, есть самозабвенное занятие именно тем, для чего и предназначен этот целлулоидный монстр.

– Ибо…

"Ибо" — ах, до чего милое, раритетное слово, как изысканно округла его форма — такие слова теперь можно раздобыть разве что в антикварной лавке… Ибо ни одной идеи, способной оплодотворить эту жизнь и придать нашим текстам хоть легкий налет пристойности, в последние годы не было высказано. И значит нам — каждому по отдельности и всем вместе — суждено умереть в горьком одиночестве.

– У нас нет никакого будущего…

– Возможно, — согласился он.

Да я не об этом, милый мой хлебопашец вольный, перебивающийся на скудных вольных хлебах… Мы бездетны. Десять лет ежедневной мастурбации — в экономике и философии, искусстве и литературе, политике и законодательстве — чреваты клинической импотенцией и мучительным бесплодием.

Он положил мне руки на плечи, долго, внимательно изучал мое лицо.

– Ну, зачем вы так… — мягко произнес он. — Вы же с виду интеллигентный человек… Ох, извините, Христа ради, если я вас обидел, но что ж вы плачете?

Милый вы мой человек, как бы вам объяснить? Белка — зверек хрупкий и беззащитный, а в лесах у нас на Огненной Земле нравы сами знаете каковы; но все живое хочет жить, и белка тоже, и значит, ей надо обороняться — хамством, скабрезностью, отбиваться лапами передними и лапами задними; белка, к примеру, совершенно не выносит ничего инфернального, и тем не менее матерное слово запросто слетает с ее языка; поймите, это оборона и ничего больше — иначе туг же попадешься в силки; или рыси в когтистые лапы; или под удар ястребиного, кривого, как ятаган, клюва, — извините, такое с белками случается, сейчас пройдет.

Он отечески привлек меня к себе, гладил по волосам, — ладонь у него теплая и мягкая, успокаивающая.

– Извините, всю жилетку вам вымочила.

– Ничего, — улыбнулся он, — на то она и жилетка. Высохнет.

– Что они пялятся?

На нас в самом деле пялилась сладкая парочка: худющий тинэйджер и низкорослая девочка, явно предрасположенная к полноте; облачены они были в фирменные доспехи всемирной котлетной империи Макдональдс, и, как я догадалась по транспаранту на длинном древке, относились к разряду "человекореклам": транспарант сообщал, что империя захватила очередную колониальную территорию (где-то здесь поблизости) и приглашает в гости.

Худое, костлявое лицо молодого человека выражало крайнюю степень безразличия ко всему, что дышит и шевелится вокруг; у девочки была рыхлая нездоровая кожа и глупые желтоватые глаза, плавающие в порочной влаге.

Когда человек со спасительной утешающей ладонью ушел, я пересекла пристанционный пятачок; мне хотелось спросить у ребят, каково им день-деньской торчать вот так в людном месте в роли человеко-рекламы, однако Сергей Сергеевич Корсаков вытолкнул из меня:

БИГ МАК — САМЫЙ ЛУЧШИЙ

В МИРЕ БУТЕРБРОД!

— на что девчушка, пульнув сквозь зубы острый плевок, прошипела:

– Сгинь, Кампучия!

До чего же точен бывает иной раз наш туземный язык; мозги этой дурехи наверняка уместятся в скорлупе лесного ореха, однако как гениально она ассоциирует!.. Наверное, я в самом деле произвожу впечатление Кампучии — нищей, растерзанной, расстрелянной, тотально репрессированной, изможденной, питающейся тропическими листьями, кореньями, ящерицами и насекомыми.

9

Роскошный ньюфаундленд просил милостыню под фонарем — экземпляр явно королевских кровей, мощный, рослый — тем ужасней был его взгляд профессионального нищего; собаку опекала девчушка лет четырнадцати с худым серым лицом фланирующая мимо публика кидала в картонный ящик купюры, и "ньюф" благодарно кивал породистой красивой головой. Время от времени собака отрывалась от работы и косилась на звук, автор которого, похоже, отбивал у нее хлеб; это был мальчик; он сидел на раскладном стульчике и играл на баяне; он старательно (сказать бы — тщательно…) играл на своем баяне — и за этой тщательностью скрывался чисто ремесленнический навык: тему уличный музыкант выводил аккуратнейшим образом, избегая помарок и тем более описок, однако изощренная каллиграфичность этого письма иссушала музыку — правильность при полном отсутствии живого начала.

Семена я у Вахтанговского, где свили себе гнездо художники, не нашла.

Последний раз мы виделись года четыре назад — случайно. Я шла по Тверской и обратила внимание на жиденькое сборище бородатых людей с транспарантами — тяжелая длань отца-основателя города парила над их всклокоченными головами… Сеня сидел на гранитном парапете и очень живописно курил. Медленно и плавно отводя руку от лица, подолгу задерживал дым во рту. Мы поболтали.

Оказалось, что они тут сотрясают основы нынешней власти. Они давным-давно, когда эти подонки (кивок в сторону Моссовета) еще по своим партсобраниям заседали, прежний идиотизм расшатывали на своих полуподпольных вернисажах; хорошо расшатывали, так что этим подонкам (кивок — туда же) власть сама в руки упала, а теперь эти подонки в порядке благодарности отбирают у художников их подвалы; им, подонкам, выгодней, чтоб в мастерских не картины писали, а торговали барахлом и водкой…

Ну, ясно: бородатая богема в очередной раз разыгрывает под патронажем Юрия Долгорукого вечную драму российской интеллигенции…

– Что за драма? — спросил Сеня.

О, этот спектакль у нас идет с огромным успехом с тех самых пор, как на Руси возникла словесность и прочие художества; называется он "За что боролись, на то и напоролись".

Больше мы не виделись.

Значит, за прошедшие годы совсем опустился и малюет уличные портреты. Жаль…

Разматывай эту жалость, белка, в обратном направлении; скачи от серых колонн Вахтанговского в сторону Агапова тупика, туда, где пыхтит заводик пищевых концентратов, отравляя запахами гнилого борща школьный двор; взберись по старому клену наверх, скакни на шершавый от голубиного помета карниз и загляни в окошко: видишь, дети рисуют, сидя за партами? Смотри; за второй партой сидит мальчик и пишет акварельное яблоко. Яблоко покоится на стуле, водруженном на учительский стол, — чтобы все дети ясно видели объект. Видят его все. Но положить на бумагу это восхитительно дышащую форму никому из них не дано; никому — кроме мальчика со второй парты; ах, как легко он пишет, и как точно! Пройдет время; он поступит в Строгановское училище, вы станете реже видеться; до тебя долетят слухи о каких-то эпатажных выходках мальчика: Измайловский парк, картины, погибающие под гусеницами бульдозеров; потом однажды он затащит тебя на "квартирную" выставку; старый дом, темная арка, шагом марш налево, угловой подъезд, — но в прокуренной комнате тебя неприятно поразит то движение вспять, какое чувствуется в самой технике исполнения его холстов; от твердой школы — к примитиву, от точной линии — к случайному, рассеянному мазку, от естественного цвета — к придуманному…

Один из здешних художников — на вид лет сорок, впалые, изношенные щеки, глубокая морщина раскалывает лоб, пегие нечистые волосы туго стянуты на затылке и собраны в жиденький хвостик, прихваченный черной резинкой — сказал, что Сеня тут давно не появляется, но он знает, где его искать, и на клочке бумаги начертил подробный план.

Творения человека с хвостиком были развешаны на фанерном щите: карикатурные, топорно исполненные портреты — гипертрофированно-огромные носы, вспухшие губы, надувшиеся лбы, выпученные глаза, саблеобразные зубы.

– Нравится? — спросил он, и, наблюдая за моей реакцией, сам же и ответил: — Нет, не нравится. И правильно… Тем не менее мой жанр глубоко реалистичен.

– Да-да, это невооруженным глазом заметно…

– Да вы не смейтесь, не смейтесь… Человек по природе своей ба-а-а-а-льшая скотина. Я просто показываю ему, насколько же он скотина. Всегда был — а теперь особенно.

Я собиралась, было, дать этому чудному портретисту дельный совет:

ЛЕЧИТЕСЬ У РАФАЭЛЯ ЗОТОВА!

МОЛОДОЙ ЦЕЛИТЕЛЬ ИЗБАВИТ ВАС

ОТ НЕДУГОВ, МУЧИВШИХ ВАС ДОЛГИЕ ГОДЫ!

…однако что-то сбило меня с толку… Что-то меня здесь, среди мольбертов и картонов, все время отвлекало…

Да: бесконечное однообразие мелодии. Мальчик ни разу не сменил тему, он старательно выгачивал на своем баяне один и тот же музыкальный текст — это была тема из "Крестного отца".

10

Минут пять я стояла перед приземистым зданием с коротким козырьком и приходила в себя.

Четко следуя плану, начертанному арбатским портретистом, я быстро нашла этот домик.

Это был больничный морг.

Наконец я собралась с силами, поднялась по ступенькам, прошла в притененный холл, заполненный молчаливыми людьми с каменными лицами. В углу, на лавочке, в деревянной позе сидела средних лет женщина в черном, с воспаленными сухими глазами, ее мертвые руки лежали на коленях, а взгляд был направлен в никуда.

Справа дверь. Оттуда вышел молодой человек в строгом черном костюме, пересек "зал ожидания", осторожно коснулся плеча женщины, что-то шепнул ей на ухо. Она почти не шелохнулась, только тенью кивка обозначила, что сообщение дошло до нее.

За дверью — тесный коридор, он вывел меня в сумрачное помещение с низким потолком. Пахнет сыростью, цементом и еще — едва-едва слышится странный, совершенно неуместный в этих стенах запах… Такие водятся в общественных туалетах.

В центре зала на постаменте открытый гроб, возле него суетится пожилая женщина в грязном халате, ее действиями руководит мужчина в ярком цветастом свитере. Он стоит спиной ко мне.

– Бушку ему, бушку поверни!

Наверное, он почувствовал постороннее вторжение в "обитель скорби", зыркнул через плечо, огрызнулся:

– Ну, что еще! Русским же языком…

– Здравствуй, Сеня! — сказала я.

– Привет, — прохладным тоном откликнулся он.

– Что это ты — при мертвых?

А он изменился: аккуратная короткая стрижка, здоровый цвет лица, располнел — сказывается, наверное, добротное питание.

– Работаю, — пояснил он. — Извини, мне некогда.

Я вышла на улицу. Сыпал мелкий дождь. Я вернулась под козырек и закурила. Минут через десять он вышел.

Иван Францевич? Ну, мать, — вспомнила бабушка, как девушкой была! Нет, не заходил, не видел, не слышал. И не хочет — заходить, видеть, слышать. И не надо вот этого, не надо! Закатывать глаза, обмирать, выкобениваться! Нормальная работа; очень, кстати, полезная — похоронный агент избавляет людей от множества тяжких хлопот; гробы заказывать, цветы, венки, панихиды — для скорбящих это слишком тяжело; похоронный агент, в конце концов, есть носитель милосердия — своим трудом отодвигает, отстраняет скорбящих от этой мороки.

Подошел водитель катафалка, пожилой, сухопарый, опрятный мужичок в кожаной шоферской куртке, попросил сигарету. Под мышкой он держал книжку "Сборник анекдотов"; вернувшись за баранку, закурил, раскрыл книгу, углубился в чтение.

– Ты целкой-то не прикидывайся, — мрачно пробубнил Сеня. — Я же знаю, о чем ты думаешь.

Да никем я не прикидываюсь и ни о чем не думаю, я просто вспоминаю: арка, шагом марш налево, угловой подъезд, темная лестница, сигаретный дым в квартире, где по стенам до самого потолка картины взбираются, а на кухонном столе стоит стеклянная литровая банка, набитая окурками, — вот именно эту запыленную банку я почему-то и вспоминаю.

– Так вот, я тебе объясню, — Сеня сплюнул в лужу и глянул на часы: — Есть еще время, еще там батюшка кадилом машет — это теперь модно… Так вот, слушай. Все это, — он утяжелил слово и подчеркнул его паузой, — ты понимаешь, о чем я говорю, так вот всему этому цена — дерьмо. Я просто вовремя понял. Чего и тебе желаю.

Шофер за баранкой шумно расхохотался.

Понесли гроб, Сеня приступил к исполнению обязанностей:

– Да не так! Ногами же вперед надо! Вот… Теперь проталкивайте его в салон.

Я отошла к воротам.

Когда катафалк тронулся, я подняла руку; любитель анекдотов притормозил, открыл переднюю створчатую дверь. Г-н похоронный агент, занимавший положенное ему боковое кресло рядом с водителем, высунулся и вопросительно поглядел на меня.

– Сень, я тебя застукала. Палочки-выручалочки.

Он махнул шоферу рукой и наградил меня напоследок откровенно инфернальным взглядом.

Глава пятая

1

Везет же мне на попутчиков.

На этот раз в электричке со мной соседствовал хиппи.

Это был настоящий хиппи, лет никак не меньше тридцати пяти, матерый, закаленный в долгой борьбе за идею человек с узким, вытянутым лицом и прохладными латунными глазами. Он занимал место как раз напротив меня, спиной по ходу поезда. У него был удивительно плавный, заторможенный жест, имевший какую-то очень мягкую — то ли пластилиновую, то ли восковую — основу. Мы ехали уже минут двадцать, и все это время попутчик пристально наблюдал за мной. Наконец, он встал, снял с крючка свою холщовую суму с длиннющей лямкой (наверное, в рабочем состоянии она болтается у него в районе коленей), откинул потертый клапан, извлек из сумы апельсин, наклонился вперед и медленно, торжественно поднес его мне.

Я энергично отпиралась от подношения.

И тут он изрек:

– Все люди братья, а все бабы — сестры!

Вот уж воистину: умри, а лучше не напишешь! — после такого глубочайшего философского откровения не принять подарок я никак не могла.

В гости к Вадику на дачу я собралась через несколько дней после посещения Арбата.

Позвонила Панину, доложила о результатах своего выезда "на натуру", Панин прицепился ко мне с расспросами о черной собаке, выпрашивающей у прохожих деньги. Потом старательно снимал с меня показания относительно мальчика с аккордеоном: а какое у него лицо? а поза? Я не запомнила ничего оригинального — разве что этот мальчик был обрит наголо и тупо, не мигая, глядел в одну точку. Помнится, когда я проследила его взгляд. Гравитационный центр, магически притягивавший взгляд, располагался, если не ошибаюсь, в маленькой кафешке, накрытой прозрачной стеклянной конструкцией, удивительно напоминавшей огородный парник. Внутри, среди живой пышной зелени, в кошмарной тесноте цвели и распускались граждане отдыхающие. С краю, едва не выдавливая хрупкую прозрачную стенку, расслаблялись три мальчика лет тринадцати, очень прилично, дорого одетые, — таких теперь много завелось у нас тут, на Огненной Земле… Они шумно общались, широко и вызывающе жестикулировали. Компанию им составляла их ровесница, наружность которой выглядела бы совершенно ординарной, если бы не губы: пухлые, пунцовые, несусветно порочные. Они пили шампанское и алчно жрали шоколад.

Баянист смотрел именно туда — прямо им в измазанные толстым слоем шоколада рты.

— Ну вот! — восторженно выкрикнул Панин, — А ты говоришь!

Ничего я не говорю и вообще не понимаю, что за охота ему пришла тянуть из меня жилы.

По своим старым каналам (года три назад Панин, насколько я знаю, активно общался с усопшими, поскольку работал в морге) он выяснил: нет, в эти заведения пожилой человек с изуродованной ногой не поступал. Разузнать это оказалось делом непростым: морги битком забиты стариками, которых родные и близкие или не хотят хоронить или о которых просто позабыли.

Напоследок — в связи с эпизодом, в котором я плакалась в жилетку человеку в кожаном пиджаке — Панин меня пожурил.

– Рыжая, — сказал он. — А что ты так настаиваешь на своем детском дворовом прозвище? Ты же впадаешь в грех вторичности!

Ну, этот упрек я быстренько отбила, сообщив, что в свое время именно я позировала Анатолию Киму, — это с меня он писал свою белку.

Ехать мне оставалось еще минут двадцать. Там маленькая станция и дощатый продувной павильон; бежать от станции недалеко и, главное, удобно: сразу за бетонной платформой начинается плотный лес — тебе не надо будет рисковать, преодолевая в опасном прыжке значительные пространства, как это случается в сосновом лесу, когда приходится скакать с ветки на ветку; так что давай, белка, поспешай в гости к мальчику с явным поэтическим талантом, пугающим, как ты много позже поймешь, своей зрелостью и совершенно недетской точностью и легкостью: в интонации, умении проникнуть в ту сугубо настроенческую плазму, доступ к которой закрыт простым смертным, поскольку они смертные, в своем порыве к запретному вечно натыкаются на частокол устойчивых добротных рифм вроде "море — горе"; ах, как этот мальчик легко преодолевал препятствия; как без видимых усилий перемахивал через ограды; летел, вот именно, поверх барьеров — вперед, белка, соскочи с опасного шаткого куста сирени прямо на веранду, насквозь солнечную, — там ты найдешь себя, раскачанную в плетеном кресле на круглых ногах; ты покачиваешься в качалке, тебя убаюкивает чей-то монотонный голос; поскрипывает в такт ритмично шагающим фразам твое кресло; лицо мальчика строго и как-то пусто; его взгляд бродит где-то в саду; он читает что-то свое, а тебе почему-то хочется плакать… В поздние времена он остыл к плавному слову; писал что-то рваное, жесткое (несколько его рассказов попались на глаза в журналах), потом пропал и вынырнул на сценарном факультете в том недоступном смертным институте, где учатся прекраснолицые люди… Через некоторое время вы встретитесь случайно на каком-то суматошном междусобойчике; там будут много пить, галдеть и кривляться; и девушка в тяжелом черном свитере будет играть на гитаре: грудным, со слезой, цыганским голосом она будет умолять Моцарта не оставлять стараний и не убирать ладоней со лба.

От мальчика с солнечной веранды почти ничего не осталось.

Я помню его меловое лицо, нездоровую, резкую пластику движений, внезапные вздрагивания без видимых на то причин (потом девушка в черном свитере на кухне мне сообщила: он покуривает…)

– А куда вы едете? — спросила я у хиппи. Он развел сложенные на груди руки в стороны и стал похож на какого-то индийского бога:

– А никуда…

Ну что ж, в этом тоже есть большой смысл.

– Все люди братья, все бабы — сестры? Я запомню, — сказала я попутчику на прощанье.

В воздухе висела водяная пыль. Любителей полуденного променада не видно — ни на станции, ни на аллеях старого дачного поселка…

Предполагала — предчувствовала! — увидеть этот старый поселок: с дощатыми облупившимися домами и замшелыми крышами; безалаберные участки захламлены штабелями досок подводного какого-то цвета; бузина на воле шляется вдоль заборов, старые пенсионные яблони извиваются в конвульсиях — и на тебе, предчувствие обманчиво, не доверяй ему… Новые времена — новые песни (монументальные, кантатно-торжественные, для хора с симфоническим оркестром); на месте старых домов основательно звучат крепкие кирпичные особняки.

В знакомом доме надстроен второй этаж, солнечная веранда ликвидирована. Все окна глухо зашторены чем-то плотным и темным.

Похоже, Алка меня дезориентировала.

Перегнувшись через калитку, я отодвинула щеколду, прошла к дому, проформы ради дернула дверь… Хм, не заперто.

Я очутилась в узком коридоре; по правой стороне должны быть две двери. Есть, сохранились — заглянула в комнаты: ветхие диваны, хромоногие стулья, столы, страдающие склерозом. В конце коридора лестница наверх — прежде ее не было.

На крохотной площадке второго этажа перед обшитой пухлым дерматином дверью я остановилась перевести дух. Вошла, оказалась в обшитом жженым деревом помещении, очень напоминающем банную раздевалку.

Оглядевшись, я убедилась, что первое впечатление дне обмануло: кое-какая одежда (кое-что из женского нижнего белья) вяло свисало с крючков, вбитых в голые стены.

Странно; что-то я не припомню, чтобы бани устраивали на втором этаже.

– О, у нас гости!

Я обернулась на голос, возникший в правом углу предбанника, замкнутого маленькой дверцей.

Меня приветствовала девушка лет двадцати двух; качественная блондинка с огненно-красными губами.

Она слишком густо кладет помаду, отметила я в первую очередь; а во вторую отметила, что она голая. Если не принимать за одежду черные чулки и черный пояс туго стягивающий талию.

В целом черный шелк и атлас смотрятся на бледном телесном фоне очень аппетитно, особенно учитывая то обстоятельство, что деваха отменно сложена.

– Привет! — сказала она и повела плечами, приводя пышную грудь в то восхитительное движение, от которого всякий мужик, будь он на моем месте, наверняка бы застонал…

Жаль, что я не мужик.

– Заходи! — она посторонилась, освобождая проход в узкий коридорчик, выводящий к какому-то обширному помещению, где полыхал неестественный галогенный свет.

Обстановка тут была роскошная, если считать за обстановку огромных размеров белоснежную кровать в углу, очень удачно вписанную в некое подобие зимнего сада, укомплектованного тропическими широколистными растениями, степенными и вальяжными, — они плавно покачивали своими торжественными опахалами, освежая участников сцены, происходящей под пристальным наблюдением софитов.

Участников было, если не ошибаюсь, четверо. Ошибиться немудрено: их руки, ноги, спины и прочие части тела переплетались в настолько причудливый гимнастический узор, что с ходу определить число участников в самом деле было непросто.

Многоногий монстр, прерывисто дыша, ритмично, сосредоточенно шевелился под сенью пальмовых листьев.

– Садись, перекурим, — пригласила меня блондинка, похлопывая ладошкой по канапе; она забросила ногу на ногу, и подперев скулу рукой, тоскливо созерцала постельную сцену. — У меня перекур.

– Как это? — удивилась я, присаживаясь.

– Да так… Сейчас Катя отработает, отснимут этот дубль, и мы сменимся. Они на меня полезут.

– Как, сразу втроем? — присвистнула я. — Отважный ты человек.

– Нормаа-а-а-льно, — потянулась она и сладко зевнула. — Жеребцы у нас теперь новенькие, непрофессионалы, им интересно, говорят: ну, кайф! На девушек целый день лазить — и еще за это деньги получать, вот это жизнь… Непрофессионалы.

– Черт бы вас! — истерично выкрикнул человек, стоящий за камерой. — Кого тут еще носит!

– Привет, Вадик, — подала я голос с канапе. — Извини, что помешала творческому процессу.

Должно быть, от переизбытка галогенного света у него устали глаза, или это просто я так изменилась и постарела — узнал он меня не сразу.

– Кадр не разрушать! — скомандовал Вадик.

– Вадик, — сказала я, — по-моему, у Кати есть все основания пожаловаться на тебя в профсоюз.

В паузе они отдыхали — Катя и три мальчика. Ближний к камере молодой человек обернулся и вопросительно посмотрел на оператора. Дальний использовал паузу, чтобы поковырять в носу. Чем занималась Катя в минуту отдыха было непонятно — настолько ребята ее облепили. Последний участник творческого процесса (уж не знаю, как определить его местоположение), свернув голову, с тоской глядел мне в глаза; я поперхнулась дымом:

ОБАЯТЕЛЬНЕЙШИЙ МАЙКЛ ПАРРЭ

В НОВОМ ЭРОТИЧЕСКОМ ТРИЛЛЕРЕ

"ДИКАЯ ОРХИДЕЯ-ДВА"

…справившись с кашлем, я сказала:

– Кажется, он ужасно хочет закурить. Можно, я дам ему затянуться?

Вадик помассировал уставший от общения с видоискателем глаз, отмахнулся и опять приник к камере; восьминожка, как по команде, зашевелилась, задышала, заерзала. Я спустилась на первый этаж.

Он пришел через полчаса, уселся на круглый стол напротив меня.

– Сильная сцена, — оценила я, припоминая увиденное в зимнем саду. — Что-то в ней есть эйзенштейновское… Я думала, ты сценарист, а, оказывается, ты еще и оператор.

А вообще, интересно, как выглядят сценарии в таком кино…

"Он приходит к Ней. Он ее раздевает. Она его раздевает. Они ложатся в постель. Они предаются любовным утехам…"

И это все? Кажется, у меня хорошо получается — изящно, жизненно и психологически точно — надо бы попроситься к Вадику в сценаристы.

Он закурил и пустил пальцы в ритмичный перепляс, высекая ногтями дробные кавалерийские звуки — как будто крохотный всадник скакал по столешнице.

– Я еще и режиссер и продюсер, — развил он мою мысль.

Я присмотрелась к Вадику; выглядел он неплохо по сравнению с нашей последней встречей: поправился, приобрел нормальный здоровый цвет лица (скорее всего, бросил курить всякую дурь); вот только глаза усталые — наверное, много работает… Интересно, он в состоянии после такой работы лечь с женщиной в постель?

– И давно ты этим занят?

Он — давно; поначалу зарабатывал очень прилично, но в последнее время доходы жиденькие; наше туземное кино такого плана, конечно же, не в состоянии конкурировать с тамошним; там у них специальная аппаратура, оснащение ("Какое еще оснащение? — подумала я. — Кровати, что ли, какие-нибудь специальные?"), там "порно" прочно поставлено в ранг искусства — однако на их изысканность и утонченность у нас есть свой ответ Чемберлену…

– Это, — Вадик поднял палец, указывая в потолок, — будет помечено пятью звездочками.

Понимаю… Как хороший выдержанный коньяк: крепко, терпко, пьянит и валит с ног.

– "Пять звездочек" — продолжал Вадик — это значит очень круто; настолько круто, что это "порно в квадрате" почти везде в мире запрещено; вот мы и закрываем эту брешь в кинорынке, к тому же "пять звездочек" неплохо расходится у нас — в среде восточных ребят.

– Восток — дело тонкое, — заметила я, оглядывая знакомую комнату; здесь ничего не изменилось, только обои сильно выцвели и мебель состарилась.

– Тонкое, — согласился Вадик. — Настолько тонкое, что, если у тебя в кадре нет анального секса, с тобой никто и разговаривать не станет… — он посмотрел на часы. — У тебя дело или ты просто проветриться заехала?

Я покачала головой, поднялась с дивана, уселась в старое кресло-качалку, забросила руки за голову, прикрыла глаза…

– Брось ты! — скептически отозвался на мой намек Вадик. — Все это мы давно проехали, это не имеет никакого смысла. Ты ж неглупый человек, должна понимать.

Он проводил меня до калитки. Я погладила шершавый воротный столб, шепнула:

– Палочки-выручалочки, Вадик! — и окинула взглядом старый участок, дом, на втором этаже которого теперь вовсю работает специфический кинопавильон; я прощалась — со старыми яблонями, кустом сирени возле несуществующей веранды — больше я сюда не вернусь.

Он не расслышал.

– Что?

Я рассказала ему про Крица — ради проформы; на то, что Вадику хоть что-то известно, я не надеялась.

Тем не менее, тем не менее!

Он видел Ивана Францевича. Я вцепилась в друга детства и вытрясла из него всю информацию.

Рассказанное Вадиком в голове у меня не укладывалось.

Да, он видел. Был по делам в столице Огненной Земли, зачем-то заворачивал в Агапов тупик, проезжал мимо сквера и видел.

В сопровождении какого-то мордастого молодого человека он шел от Дома с башенкой к машине.

Вадику показалось, что Криц был вдребезги пьян. Он едва волочил ноги; молодому человеку приходилось поддерживать его. Вадик торопился и останавливаться не стал.

2

У Роджера я спросила, не звонил ли в мое отсутствие Зина.

Что он ответил сквозь смех, я не разобрала. Тогда спросила у телефона. Успех тот же. Мой старый черный друг, доносящий вести из различных концов Огненной Земли, сделан из толстого эбонита (названьице же у этого материала!), он вислоух и похож на спаниеля года рождения эдак пятьдесят девятого; из рассказов бабушки мне известно, что прежде в наборный диск была вставлена металлическая пластинка с надписью "Будь бдителен — враг подслушивает!" Естественно, эбонитовый спаниель никакой памятью не обладает, — не то что новейшие поколения аппаратов.

Надо бы Панину позвонить; я обещала держать его в курсе моих зарисовок.

Он терпеливо выслушал мой отчет, внимательно посмотрел — кадр за кадром — очередной отрезок комикса, и — странно — не проявил особого интереса к тому кадру, где пышет жаром восьминожка под сенью пальмовых листьев — значит, старый стал.

– А когда твой поэтический дружок видел Францыча пьяным?

Когда… Вадик же говорил. Ах, да, это было как раз накануне денежной реформы, в четверг или пятницу.

– Ты уверена, что он был именно пьян?

Я тяжко вздохнула: ну конечно, конечно, если человек шатается из стороны в сторону и едва волочит ноги, значит он перед этим выпил бутылку кефира или отведал что-нибудь вроде:

ИДИ-И-И-И-И-ГОВ ПРОДУКТ

…интересно, кстати, что это за продукт такой — жидкий, твердый или сыпучий?

Панин молчал.

– Серега, ты в своем уме? — грустно спросила я. — Ты полагаешь, что мой учитель накурился? Или… как это принято выражаться… наширялся?

Я повесила трубку и подумала, что хорошо бы принять ванну.

Разделась, долго стояла перед большим зеркалом, вделанным в дверцу шкафа, изучала обнаженную натуру… Живота нет — это очень хорошо. Грудь маленькая, уместится в ладошку — это кому как, на любителя; Панину, допустим, всегда нравилось, он не любит грудастых; интересно, каковы в этом отношении вкусы у Зины? А что — "лицо женщины" (так, кажется, мужики между собой называют ту часть тела, на которой люди сидят)? Нет, "лицо" маловыразительно: бледновато, худовато, не впечатляет; эх, мне бы да какое-нибудь кубинское лицо! Сочное, тугое, тропически- пышное — такое, чтоб у них кровь пенилась и глаза вылезали б из орбит; говорят, кубинцы своих девочек заставляют спать на животе, чтоб сохранялось и не мялось "лицо", — понимают кубинцы толк в этом деле.

От созерцания обнаженной натуры меня отвлек телефон.

Это был Зина.

Чем я занимаюсь? Да так, стою голая перед зеркалом и пробую оценить состояние собственных телес.

Последовала короткая пауза, потом я услышала приглушенные щелчки — ногтем по трубке постукивает, догадалась я.

– Тук-тук, войти можно?

А-а, ладно, заходи Зина, садись на диван, будь как дома: я бегло посвятила Зину в тайны зеркала, не утаив сообщение о маловыразительности "лица".

Зина сдавленно простонал на том конце провода.

– Я сейчас заеду!

– Мне одеваться или так стоять?

– Постой так, я быстро!

Черт с ним, будь что будет, сказала я девушке из зеркала; давай, охотник, бери добычу, тебе даже не понадобится двухстволка; вот она, белка, сбежала по стволу на землю, сидит в траве, завернувшись в собственный хвост, и сама просится в руку; что-то мне и в самом деле не по душе намеки толсторожих пареньков из коммерческих палаток.

Я еще немного повертелась перед зеркалом и в очередной раз пожалела, что не уродилась.

Да уж, не повезло девушке. Во-первых, ей стоило бы уродиться мальчиком; очень хорошо быть мальчиком и не иметь никаких проблем с гинекологией. И во-вторых, уж если не мальчиком, то, во всяком случае, еврейкой: волосы, конечно, были бы не рыжие, глаза не мутновато-серые, а темные, бархатные, и плюс к тому была бы талантливой, на скрипке бы играла, или б сделалась писательницей-сатириком, в КВНе бы участвовала… Хотя нет, ну их, скрипку и сатиру! Пошла бы в мединститут и выучилась бы на дантиста.

Зина страшно смутился, сконфуженно увел глаза в потолок.

– Я ж пошутил… — он тщательно, старательно откашлялся в кулачок, потом украдкой глянул на меня и улыбнулся: — С тобой не соскучишься!.. — обнял, поцеловал в висок. — Давай, одевайся. Мы едем в театр.

Как это мило — в театр. А что такое — театр? Кажется, это заведение, где пиво в буфете дают, больше я про театр ничего не помню; хотя нет: говорят, там, кроме пива, есть еще вешалка.

Я выбрала длинную черную юбку из жатой материи просторную белую кофточку и широкий пояс. Если эти наряды и были в моде, то лет десять назад, однако других у меня нет.

На улице лило как из ведра.

– Наша погода порабощена ходом жизни, — оценила я состояние климатических условий, когда мы, слегка вымокнув, уселись в машину. — Сегодня никакого дождя синоптики не обещали, и вон как льет — все как в жизни. С утра не знаешь, что случится днем. В обед боишься, что не доживешь до ужина. Ложась спать, я опасаюсь, что проснусь в какой-нибудь другой стране. Природа не выдерживает такого непостоянства и подчиняется.

– Точно, — Зина промокнул лицо платком, включил зажигание. — Если Майклу Джексону придется отплясывать в Лужниках в овчинном тулупе ввиду обильных сентябрьских снегопадов, я не удивлюсь.

Джексон? Это, кажется, кто-то из эстрадных попрыгунчиков?

– При чем тут этот гуттаперчивый парень?

Зина покосился на меня. Наверное, так смотрят на человека, неосторожно свалившегося с Луны, который ходит по улицам и удивляется, отчего эти люди в нашем городе не носят скафандров.

– Ты в самом деле ничего не знаешь?

Я закурила и вместе с никотином впитала занятную информацию о визите в столицу Огненной Земли суперзвезды; о том, что гуттаперчивый мальчик, возможно, имеет склонность развлекаться с малолетними; и о том, какие разборки происходят в шоу-мафии в связи с тем, что кто-то у кого-то подло перехватил права на организацию вояжа…

Значит, кого-нибудь обязательно пристрелят, и я впишу свежий эпизод в сагу о "новых русских"… Почему, кстати, их называют русскими; русских в этой среде, по моим подсчетам (если, конечно, можно считать корректным подсчет, основанный на анализе национального состава убиенных), наберется от силы десять процентов.

– Этот Джексон не производит впечатления живого, — я неосторожно упустила обвалившийся с сигареты пепел на единственное относительно пристойное "свадьбишное" платье. — Он сделан из чего-то искусственного, синтетического; скорее всего, его вырастили в пробирке. А певец он нулевой.

— Зато великий танцор, — отметил Зина. — Не прожгла платье?

Бог миловал. Вот было бы занятно: явиться в театр с дырой на самом интересном месте.

Дождь молотил по крыше так, как будто хотел разнести ее в клочья, "дворники" едва успевали справляться с потоком воды, плотным чулком обтягивающим стекло.

– А что мы, собственно, едем смотреть? — поинтересовалась я, когда мы встали на светофоре.

Вид у Зины был такой, как будто его стукнули пыльным мешком по голове; скорее всего, он не знал ответа на этот вопрос; сосредоточенно глядел в зеркальце заднего обзора, покусывал губу; о том, что нам дали "зеленый", он, кажется, догадался исключительно благодаря истеричному вою клаксонов.

Мы стояли, клаксоны завывали. Я воспользовалась его задумчивостью и левой рукой включила заднюю передачу.

– Газуй, Зина, дай ему багажником между глаз, чтобы не нервничал! — я обернулась, пытаясь рассмотреть через мутное стекло: кто это там пристроился нам в хвост такой нервный.

"ФОРД"? НЕТ… "BMW"? НЕТ… "ПОНТИАК"?

НЕТ… НЕ ХОЧУ!

ТОЛЬКО "ВАЗ" — ДОСТУПЕН ДЛЯ ВАС

И ДЛЯ НАШИХ ДОРОГ!

…удивительно, но на этот раз вещество современной культуры, вытолкнутое из меня привычным синдромом, оказалось точным по смыслу: это были ярко-красные "жигули"; Зина усмехнулся и резко рванул с места.

3

Потом — когда мы сделали круг по знакомой площади, удачно припарковались неподалеку от входа и сидели в машине, наблюдая, как убывает дождь, — я поймала себя на мысли, что впервые приезжаю в этот театр на машине.

Всю жизнь добиралась на метро. У эскалатора продиралась сквозь толпу жаждущих лишнего билетика и бежала через дорогу; "нечего лениться!" — пеняла про себя жаждущим и была права в этом упреке, поскольку сама, чаще всего, выстаивала тут ночь у касс за заветным билетиком, за сладким чувством восторга от вхождения в этот тесный крохотный мир, где солдат у входа накалывает на штык кусочек бумаги, доставшийся тебе с таким трудом, и пропускает внутрь — прямо под обстрел пристальных портретных взглядов, бьющих тебя навылет со стены… Теперь в этих стенах, насколько я знаю, царит привычная наша туземная жизнь, и бесконечно происходит какая-то жуткая, жутчайшая склока с ругательными разборками в судах.

– Мы кого-то ждем? — спросила я, глянув на часы, встроенные в приборный щиток; до начала оставалось пятнадцать минут.

Подъехал какой-то чудовищно расфуфыренный "кадиллак"; под дождь выскочил молодой человек с двумя зонтами. Зонты он взорвал у задней дверцы и сопроводил господ в смокингах до театрального входа.

Впопыхах — пока нервничали, дожидаясь билетершу, нарочито медленно надрывавшую билеты, бежали в раздевалку, а потом меж кресел, по ногам! — добирались до своих мест — в каком-то из отрезков этого бега мне удалось краем глаза зацепить афишный лист и слизнуть с него взглядом увесистое основательное слово.

Стриндберг.

Что ж, пусть будет — плэй Стриндберг! — я успокоилась. Очень хорошо, что не Погодин, не Шатров или Розов; значит, на сегодняшний вечер мы избавлены от туземного драматического занудства или занудного драматизма — не знаю уж, чего в пьесах, сделанных на материале Огненной Земли, больше…

Стриндберга представляли люди с какими-то восточными лицами; тронув соседку за острый локоть, я поинтересовалась на этот счет, и мадам шепотом объяснила мне, что это какая-то немосковская труппа (кажется, из братской и солнечной Армении), что мы смотрим "Ночь невинных забав" и что дети до шестнадцати лет не допускаются.

Ну, теперешние дети и не такое видали… Молодой человек в плебейской одежде (белые джинсы, безрукавка) и молодая мадам (роскошное темное платье, водопад жемчуга на шее и бриллиантовые вспышки в ушах), похоже, собирались предаваться любовным утехам.

– У вас нет бинокля? — спросила соседка. Вот уж не думала, что шведская драматургия настолько мелка, что шведский половой акт следует рассматривать через увеличительное стекло.

– Похоже, он ее — прямо тут? — шепнула я соседке.

– О да! — восторженно выдохнула она. — Имеет. И причем в натуральную величину.

Сославшись на головную боль, я собралась на выход. Зина молча кивнул. Лицо его было слегка развернуто в сторону от сцены. Он пристально наблюдал — однако не вполне за половым актом; кажется, его явно интересовало что-то, происходящее в первых рядах слева от сцены.

Но там ничего не происходило. Первые ряды были настолько скованы, настолько бездыханны, что создавалось впечатление, будто созерцание коитуса повергло зрителей в глубочайший катарсисный шок.

Я в одиночестве побродила по холлу; одиночество продлилось недолго; народ потянулся на выход — наверное, актеры уже отыграли сцену оргазма, а больше в туземном театре, как известно, смотреть не на что.

Прошла мимо преклонных лет и интеллигентной наружности пара; они смотрели себе под ноги и явно боялись поднять взгляд — так ведет себя человек, застигнутый врасплох за неприличным занятием. Следом за ними процокала еще парочка. Он — высокий, прямой, жгучий брюнет, одет с иголочки; она — крашеная блондинка в черной мини-юбке, размеры которой и плотность сидения на чреслах заставляли предположить, что это не юбка вовсе, а обычные дамские трусики; у нее были чудовищно толстые ноги в черных чулках, в тает походке она ритмично двигала слишком длинными руками — наверное, ее папа или, в крайнем случае, дедушка был чистокровный питекантроп. Далее следовали уже знакомые мне господа в смокингах, доставленные в театр на "кадиллаке". Холеный, вельможного вида человек лет пятидесяти… Будь я мастером художественного слова, сказала бы так; "Его виски осыпаны серебряным инеем" — однако поскольку я не отношу себя к мастерам этого цеха, то придется выразиться по-простому, по рабоче-крестьянски: седой красивый мужик.

Этот седой красивый мужик аккуратно вел под локоток, как бы прогуливая, великолепно сложенного молодого человека. Процессию замыкал Зина; это был прежний Зина — совсем не тот, что сидел в темном зале, напряженный, натянутый, как струна. В его лице стояло выражение беспомощности — такое отпечатывается в детских мордашках в моменты покаянные, когда ребенок немо просит простить его за шалость.

– Слишком большая концентрация сексуальных впечатлений за один день, — я кивнула на дверь зала. — Интересно, чем бы такой день мог закончиться, а, Зина?

В машине я рассказала ему о посещении дачной киностудии; он едко поморщился: знает он эти "пять звездочек", как-то в одной компании имел удовольствие видеть.

– И как впечатление?

– Пошел в туалет и засунул два пальца в рот.

– Видишь, какая могучая у искусства сила! Недаром классик говорил, что кино для нас — важнейшее из искусств.

Я закурила, постучала костяшкой пальца в стекло.

– Палочки-выручалочки! — сказала я на прощанье дому, где когда-то стояли на часах люди в военной форме времен гражданской войны и накалывали на штык твой маленький пропуск туда, под наше старое доброе небо.

4

"ЛАКИ СТРАЙК" — НАСТОЯЩАЯ АМЕРИКА!

…резко обернувшись, я пыталась рассмотреть, что же происходит у бетонной стены, которую мы только что миновали.

– Да уж… — согласился Зина. — Чикаго тридцатых годов.

Мы не спеша ехали темным переулком где-то в Марьиной Роще, далеко впереди вдруг вспыхнули стоп-сигналы какой-то машины. Когда мы поравнялись с ней, я почувствовала, что там творится неладное: дверца распахнута, водительское место пусто.

Зина резко затормозил, развернулся, включил дальний свет и на бешеной скорости понесся в обратном направлении. Я отдала должное его водительскому навыку: он придавил тормоз строго в тот момент, когда это было необходимо; нас протащило юзом и мы едва-едва не заехали бампером в лоб брошенному автомобилю.

Колесный визг стоял страшный.

В сочетании с мощным светом наш маневр выглядел очень эффектным.

У бетонной стены (интересно, есть ли на Огненной Земле хоть одна улица без подобного строительного ограждения?) двое били ногами третьего. Они его уже раздели до рубахи и теперь били.

Зина вышел из машины и медленно двинулся вперед. Я пошарила под сидением, нащупала что-то тяжелое и холодное (монтировка?) и ринулась следом.

Мое холодное оружие пустить в дело не пришлось: визг тормозов плюс яркий свет избавили меня от необходимости опять убеждаться в истинности народной мудрости, утверждающей, что против лома нет приема. Убивцы выпрямились, застыли и разинули рты. Это были совсем молодые ребята. Они тут же бросились наутек.

Я помогла человеку подняться. На вид ему было лет пятьдесят. У него была сильно рассечена бровь. Уперев руки в поясницу — точно его хватил приступ ревматизма — он сдавленно мычал и растерянно хлопал глазами.

– Видите ли… — тихо произнес человек. Если он присовокупит к сему слово "коллега", я побожусь, что передо мной стоит какой-нибудь старорежимный профессор Императорского Университета; профессура старой школы всегда обращалась к студенту подчеркнуто демократично — "Видите ли, коллега…" — и вот его какими-то ураганными ветрами выдуло из прошлого века, донесло через социализм опять до знакомого капитализма, однако он стоит туг, вымазанный в грязи, и ни черта не может узнать вокруг — ну ничегошеньки (ах, профессор, вас не в Россию закинуло, а на Огненную Землю!).

– Вы профессор? — строго спросила я. Он недоуменно округлил глаза, взгляд его соскользнул с моего лица и опустился к руке, сжимавшей монтировку, и опять к лицу вернулся.

– Видите ли… Да. Откуда вы знаете?

– А мы все знаем. Потому что мы работает в фирме "РЭМ":

КОГДА КРУГОМ РАЗДЕВАЮТ,

"РЭМ" ОДЕВАЕТ

…я протянула ему выпачканные в грязи плащ и пиджак.

– И приглашает! — добавил подошедший Зина. — Вам надо прийти в себя. Возможно — немного выпить.

Профессор стал медленно пятиться, с ужасом глядя на монтировку.

– Да не бойтесь вы, — успокоил его Зина. — Девушка прихватила инструмент на всякий случай: вдруг у вас что-то с машиной? Она у нас очень хороший автомеханик. — Зина кивнул мне: — Дорогу найдешь? Тут недалеко; два квартала и направо. Довези профессора.

– Что они от вас хотели? — спросила я, когда наша процессия тронулась.

Он пожал плечами. Ехал себе, никого не трогал; кто-то метнулся наперерез из темноты — он едва успел затормозить. Его вытащили из машины и тут же, без предварительных выяснений отношений, стали молча и сосредоточенно бить.

Значит, эти пареньки хотели, скорее всего, не плащ, а машину. Хорошая у профессора машина; интересно, какой марки.

– Это "СААБ", — пояснил он, промакивая платком разбитую бровь.

Мы поставили автомобиль на охрану и направились к подъезду, где нас дожидался Зина. Профессор передвигался с легким скрежетом, придерживая ладонью поясницу и как бы подталкивая себя вперед.

– Зина, — сказала я, — звони скорее мистеру Холмсу. Оказывается, мы поймали Мориарти. Только профессор каких-то очень крутых мафиозных наук может себе позволить кататься на "СААБе". И давай сейчас устроим шведский стол.

— А с вами не скучно, молодые люди, — кряхтя, заметил наш новый знакомый. — Я, правда, не совсем понял, при чем тут шведский стол… — он кашлянул, будто бы извиняясь неизвестно за что, и добавил: — Видите ли.

Я объяснила: сперва мы попадаем на шведа Стриндберга, потом берем на абордаж шведский "СААБ". По логике вещей закусить мы должны именно за шведским столом. А потом предадимся шведской любви.

– Вот какая у нас получилась шведская вечеринка!

– Знаете, — улыбнулся Зина, помогая нашему другу выйти из лифта, — чем прекрасна эта женщина?

– Догадываюсь… — ответил он столь же мягкой улыбкой.

– Эй, вы! — заорала я. — Если вам известен ответ, то это еще не значит, что известен мне!

Зина прислонил профессора к стене, подошел, поцеловал меня в висок.

– Тем, что у нее все не как у людей. А совсем даже наоборот.

При случае я ему замечу, что эти вошедшие у нас в традицию поцелуи в висок очень и очень опасны. Не знаю, как там у других девушек, а у меня именно в этом месте находятся не только мозги, но и кое-какие зоны, отвечающие за порывы, ничего общего с процессами мышления не имеющие.

5

Я помогла ему умыться. Свернув голову набок, он внимательно исследовал раненую бровь.

– Придется записываться на прием, видите ли… К самому себе… — он поморщился, двинув бровью. — Я вообще-то врач. И в самом деле профессор. Косметолог.

– А-а, понятно:

КОГДА ВАМ ТРУДНО, МЫ РЯДОМ С ВАМИ!

ФИРМА "ОРТАРТ" -

ЭТИ КРЕМЫ ПОДОЙДУТ ВАМ!

…вот уж не думала, что в косметических салонах работают мужчины, причем в ранге профессора. Хотя… На Огненной Земле профессура кем только ни трудится — даже дворниками трудится.

– Вы меня не совсем, видите ли, поняли. Речь идет не о косметических масках. Строго говоря, это называется репродукция. Изменение человека. Его внешности. У меня свой салон.

Тогда понятно, откуда "СААБ". А все-таки жаль профессора: принимать у себя всех этих чудовищно распухших теток в полтора центнера живого веса, а также всех этих патологически-худых плоскогрудых истеричек, которые заявляют, что они жены самых генеральных из всех генеральных директоров концернов, и потому — будь любезен, дружочек! — сделай из меня нечто среднее между Мерилин Монро и Барбарой Стрейзанд…

Будь я профессором репродукции, я делала бы из этих теток Чиччолину — до чего же все-таки противная, отвратительная баба; это с ее подачи мужики полагают, что у всех у нас вместо мозгов — детородный орган.

Бедный вы, бедный — щупать все эти сальные животы и коровьи ляжки, оттягивать из них жир, вставлять в груди упругие протезы — и все ради того, чтобы господ генеральных директоров не тошнило, когда они ложатся со своими благоверными в постель… И алхимничать с транссексуальными трансформациями, и "репродуцировать" ночных бабочек, крылья которых поизносились от порханий по интуристовским номерам…

Я прошлась по дому. У Зины милая двухкомнатная квартира, не отличающаяся ничем сверхъестественным, за исключением поразительной чистоты и опрятности…

И еще деталь — тут повсюду развешаны зеркала. К чему бы это?

В гостиной мы выпили вермута со льдом. Профессор пришел в себя. Он оказался говоруном. Рассказывал, что в узком смысле он специалист по, так называемой, эстетической хирургии, то есть, в принципе, занимается пластическими операциями. Я тут же попросила сделать из меня восточную женщину: по моим подсчетам где-то к концу года Огненную Землю окончательно поработит кавказская мафия — вот я и буду "своей среди своих". Профессор откланялся в третьем часу ночи. На прощанье он сунул мне визитку.

– Да я пошутила, профессор… Мне не нужно новое лицо, — и хотела сунуть визитку в карман его пиджака.

Он мягко отвел мою руку.

– Не зарекайтесь, девочка, не зарекайтесь… — шагнул за порог, обернулся. — Спасибо вам, ребята.

– Один совет, профессор…

– Да?

– Если вам опять кто-нибудь встанет поперек дороги — жмите на газ и давите.

Он тяжело вздохнул.

– Вы полагаете?

Это однозначно, милый мой профессор, иначе вам не выжить на Огненной Земле.

Заперев дверь, я вернулась в гостиную. Прошла в смежную комнату, совмещавшую в себе функции спальни и кабинета, выглянула в окно, дождалась, пока габариты "СААБа" скроются за поворотом на выезде из двора.

Пришел Зина. Он встал у стола и занялся сосредоточенным покусыванием губы.

Я погладила его по щеке:

– Не терзай губы, они нам еще пригодятся, — поднялась на цыпочки, поцеловала его в губы; потом пошла в ванную, приняла душ, обмоталась просторным махровым полотенцем, вернулась, сбросила полотенце и забралась под тощее солдатское одеяло.

Зина смотрелся в зеркало, висевшее в проеме между (окнами — долго смотрелся, никак не меньше минут пяти — в мужчинах такой повадки я прежде не встречала. Потом он испустил тяжелый вздох — очень горький — вышел, вернулся минут через пятнадцать в роскошном махровом халате — сине-бело-красном; цветовая гамма идеально точно воспроизводила национальный французский флаг. Он присел на край кровати, положил мне руку на плечо и неуверенно произнес:

– Ты мне нравишься…

Ах, не то, охотник, не то! Я спихнула его с кровати, скинула одеяло.

Вот интересно, что должен испытывать мужчина, когда голая девушка волочит его от постели, прислоняет к стене, отступает на три шага, становится по стойке смирно, берет под козырек и, задрав подбородок, во весь голос начинает петь "Марсельезу"?

Некоторое время он ошалело смотрел на меня, потом отслоился от стены, подошел к зеркалу и — догадался.

– А ч-ч-ч-ч-ерт! — сочно, азартно расхохотался Зина, ринулся ко мне, и что грянуло вслед за этим — не произошло, стряслось, случилось, свершилось, приключилось, сделалось — а именно грянуло, я плохо помню, вот разве что: высокий полет его халата, халат парит, нелепо размахивая руками под самым потолком, и падает, и, наверное, разбивается насмерть.

6

Я знала, что будет трудно; в каком-то отрезке ночи этот разговор неминуемо должен возникнуть. Я собралась с силами, сходила в комнату, налила немного вермута, выпила, покурила, вернулась в спальню-кабинет, перелезла через Зину, который лежал, забросив руки за голову и смотрел в потолок, устроилась на своем месте у стены.

Он ждал.

Я знаю, чего ты, охотник, ждешь; ну, так пойдем со мной, не отставай — белка шустрый зверек; ты следи за ее рыжим хвостом, знай-поспевай и прибавь шагу — из твоей разбойной Марьиной Рощи мы доберемся по холодному и безжизненному в этот поздний час проспекту до Савеловского вокзала; побежим, понесемся вдоль трамвайных путей в сторону центра, углубимся в переулки, размотаем их запутанный клубок и выпрыгнем прямо под наше старое доброе небо. Смотри, видишь; во дворе щуплый чернявый мальчик, он производит впечатление зажатого, затертого; в дворовых играх он остается в тени — слишком он застенчив и плохо координирован для подвижных забав мальчиков; да и чисто классово он им в какой-то степени чужд: живет в кооперативном доме, папа его певец, солист какого-то воинского ансамбля песни и пляски.

Он учится на три класса старше тебя, белка, и ты его совершенно не замечаешь… Потом будет случайная встреча — у нас там, в Агаповом тупике, неподалеку от булочной; ты бежала на заседание кафедры (первый год аспирантуры — прогуливать эти глупые никчемные ритуальные заседаловки было нельзя!), он окликнул тебя, и ты едва вспомнила, кто же это с тобой хочет заговорить на улице… Узнала, наконец; школа, славное было время, дети бегали в сквер целоваться под сиренью; как же, как же… но извини, Федя, я очень тороплюсь, позвони вечером, вот мой телефон…

Он сказал: не надо, я знаю твой телефон…

Да? Как это мило, ну, тогда до вечера. И он, конечно, позвонит; однажды, будто бы невзначай, зайдет в гости с пышным букетом и бутылкой коньяка — вид у него загнанный, под глазами лиловые круги. Налаживает кооператив, объяснит, страшная морока, все кругом всего боятся и палки суют в колеса, приходится вертеться по шестнадцать часов в сутки…

– Можно я закурю, Зина? Спички там, на тумбочке, осторожней впотьмах, там зеркало твое стоит….

Ты поспеваешь за мной, охотник? Это хорошо, ты опытный охотник, чуткий, внимательный, тренированный; умеешь ходить по нашей тайге, жить у костра, ну так слушай: его визиты продолжаются примерно полгода, а потом я впервые заявляю милому другу Сереже Панину, что не поеду с ним в горы. Почему? Потому что выхожу замуж… Будь ты не охотник, а охотница, ты б меня понял… Я жутко, нечеловечески устала от Панина; он милейший человек, лучше в жизни я не встречала, с ним очень легко, просто и весело; с ним хорошо пить, бывать в компаниях, кататься на лыжах, говорить про книжки, лежать в постели — собственно, из этого долгое время и складывались наши отношения — но жить с ним нельзя.

Я опытная белка, если какая-нибудь молодая белка придет ко мне и заявит, что собирается с Паниным вступить в законный брак, я посоветую ей: милая, видишь вон ту высоченную сосну? Полезай на самый верх, на шаткую макушку, и кидайся вниз, чтобы разбиться насмерть… А с Федором Ивановичем можно было главное — жить. Эту жизнь питала — жалость; знаешь, нам, белкам, иной раз бывает ужасно жаль вас, охотников: я знаю массу браков, которые стартуют с этой линии. Она очень невнятна, почти невидима, но она есть; момент жалости поначалу крохотен, он размером с булавочную головку, однако со временем энергия его растет, расширяется, и это клейкое вещество затекает во все углы твоего дома; ты незаметно прилипаешь: к грязным его воротничкам, идиотской привычке выдергивать волосинки из носа, манере в пылу полемики едко морщить нос и приподнимать верхнюю губу, отчего в лице прорастает выражение мелкого грызуна.

Помнится, Серега был тогда дома, в квартире кавардак, на полу: лыжные ботинки, свитеры, носки, пуховые жилеты, отвертки, крепления, очки, лыжи, палки, перчатки, много портвейна — и все в кучу; узнав, почему я даю отбой, Панин долго молчал, открыл любимый им "Агдам", влил в себя стакан, утер рот ладонью и заявил, что я сошла с ума. Я рехнулась, потому что Катерпиллер (таково дворовое прозвище моего мужа) — полный ноль, пустое место: "Ну-ка, давай, махни портвейну и беги домой паковать рюкзак, завтра мы стартуем первым рейсом в Минводы; менять Терскол на Катерпиллера — это совершенный идиотизм!" Панин улетел один, билет я так и не сдала, он до сих пор хранится у меня дома; иногда я достаю его из стола, подолгу разглядываю и думаю: а если б этот билет был использован? Нет, охотник, судьбу не обманешь, билет таким и должен оставаться — чистым, не тронутым пометкой аэропортовской контролерши.

– Я налью себе немного, а? Не бойся, Зина, я не алкоголичка… Ты думаешь, мне легко — все это?..

– Да что ты, конечно… — он поцеловал меня в щеку. — Налей. И мне тоже чуть-чуть принеси.

Вот и хорошо, охотник, белки любят сладенький вермут, он успокаивает… Нам надо успокоиться, потому что путь наш теперь лежит на Пироговку. Почему туда? Там в клинике у меня работала хорошая приятельница, устроила мне консультацию у какого-то профессора; консультация была необходима, потому что через какое-то время у нас должен был появиться бельчонок… Когда впервые об этом зашел разговор, Федя просто поджал губы.

Не удивляйся, милый, что я так нагружаю эти слова, надо знать человека; порой один его жест или какая-то ужимка означают гораздо больше, чем миллионы слов; нет, он не возражал, не пытался спорить, устраивать скандал — он просто поджал губы; я понимала, что означает этот плотно стиснутый рот: делай, как знаешь, однако — без меня. Потом мы долго стояли в сквере на Пироговке; было холодно, меня знобило; профессор перед этим долго меня смотрел, потом наорал на меня; где ты делала аборты, дура!

У повивальной бабки, что ли? И сказал: это твоя последняя возможность, странно, что ты вообще забеременела; но запомни: если не теперь, то значит вообще — никогда! А я уже была не в том возрасте, когда белка может целыми днями носиться по веткам, летать с дерева на дерево, парить, карабкаться по стволам; мне надо было что-то решать раз и навсегда… И еще профессор сказал; при твоей комплекции, скорее всего, никак не обойтись без Кесарева…

– Зина, дай руку, дай — чувствуешь? Это шрам почти уже изгладился, но на ощупь его можно различить, чувствуешь?

– Да, — сказал он, приподнялся на локте, навис надо мной. — Слушай, Белка, может, не надо? Потом как-нибудь, в другой раз…

Да нет, охотник, нам надо торопиться; возможно, другого раза у нас с тобой не будет… И все у нас вышло интеллигентно, без скандалов, Федор Иванович просто поджал губы и отошел в сторону — не только там, в сквере на Пироговке, — он вообще отошел в сторону; несколько раз я потом его видела, случайно, мельком, мы кивали друг другу, произносили пару каких-то необязательных слов и расходились в разные стороны; я плохо знаю, как у него складывалась жизнь, говорят, он очень много работал. А бельчонок был очень слабенький — очень многие "кесаревы" бельчата слабее своих нормальных собратьев; весил он всего ничего, маленький был, худой; на третий месяц у меня кончилось молоко, он почти весь год болел и все время кричал по ночам — странно, что я не сошла с ума от этого крика; заседаловки на кафедре, естественно, прогуливала, просто не было сил дотащиться туда через весь город, из отдела аспирантуры названивали: "Что ж это вы, милочка, у нас уже и "первогодичники" по паре глав представили, а вы? Нет-нет, милочка, академический отпуск продлить нет никакой возможности" — ну и оставили двух белок подыхать с голоду. Они и так-то питались скверно, как в лютую зиму, когда запасенные с осени орехи да грибы все вышли; на аспирантскую сотню рублей не сильно разгуляешься… Эй, охотник, охотник! Ты что?! Отпусти, отпусти, мне больно, ты мне плечо сломаешь!

– Где ребенок? — он буквально выдернул меня из постели, впечатал в стенку. — В детдом сдала? Подкинула? Завернула в одеяло и подбросила на чей-нибудь порог?

– Отпусти, Зина, мне больно…

Господи, что это с ним? Лицо мертвое, глаза дикие, а в руке железо — наверное, в самом деле сломал мне ключицу.

– Ну? Подкинула?

Никуда я его не подкинула; белка — существо природное, языческое, дикое — это да, но кукушечьи повадки ей не свойственны, она детенышей своих в чужие гнезда не кидает… Я же говорила тебе, охотник, бельчонок был слаб, а зима стояла в самом деле лютая, в гнезде нашем батареи взорвались, и вся стена была во льду — такое на Огненной Земле часто случается. На кухне с ним жили, газовой плитой отапливались — однако что это за тепло? Словом — пневмония. Стремительная какая-то, быстротекущая. За две ночи он и сгорел. А потом… Что потом? Из отдела аспирантуры еще пару раз звонили — я их в конце концов отослала, не стану говорить — куда. Случайно забрела в библиотеку у нас там, в Агаповом тупике, это оказалась профсоюзная библиотека, хранилище профсоюзной мудрости всех времен и народов. Ничего, привыкла. Там, на стенах, под самым потолком, портреты гигантов духа в лепных рамах: воспаленные чахоточные глаза Белинского, пухлые детские щечки Добролюбова и многих других. Мой стол был прямо под Сан Санычем Фадеевым; вечерами я его спрашивала: ну что, Сан Саныч, это и есть то светлое будущее, за которое ты насмерть с белой костью бился? — а он на меня в ответ глядел демонически и молчал. Что молчишь, охотник? Не сиди так, обхватив колени, не молчи, я не слышу твоего дыхания.

– Как ты выжила? — очень тихо спросил он наконец.

На то оно у нас и было, наше старое доброе небо, под ним можно было выжить. Прямо с кладбища меня за руку увел Панин. Или унес — не помню уже, очнулась я у него дома; усадил на стул, опустился передо мной на колени и сказал: постарайся понять…

Жизнь, сказал он, нечто большее, чем свод сентиментальных правил. Мне знаком один человек, который, узнав о смерти жены, провел ночь в публичном доме. Проститутки спасли его, а с попами ему было бы худо. Это можно понимать или не понимать. Объяснять тут нечего.

Наверное, он кого-то цитировал… Не знаю кого, знаю только, что очень по делу. Он взял меня за руку, и мы поехали к его другу Юре Бугельскому, куда-то в Замоскворечье, в маленький двухэтажный особняк в тихом переулке. Всех жильцов там уже выселили, жизнь теплилась в одной из четырех квартир — были прежде дома всего-то с четырьмя квартирами: две на первом этаже и две на втором. Хотя "теплилась" — не то слово, там все полыхало; мужиков я всех знала: терскольская компания — Илюшок Толстой, Ваня Куницын, Юра, хозяин дома, ну и Панин впридачу. Они купили пять ящиков "Рымникского" — было прежде такое винцо — и на четверых вызвонили себе по телефону ровно шестнадцать девушек. Я была ни в счет. Когда мы вошли, то застали очаровательную сцену: Илюшок пытался охватить вниманием сразу всю полагавшуюся ему долю женского общества; он сидел на диване, одна девушка висела у него на шее, две сидели по бокам, и он их обнимал, а четвертую девушку, расположившуюся на полу, Илюшок гладил босой ногой по ляжке. Со мной, наконец, случилась истерика; кое-как ребята меня успокоили, и, знаешь, охотник, позже я поняла, что эта развеселая квартира, где уже вовсю полыхал камин в голубых пасторальных изразцах, оказалась именно тем единственным местом, где можно было выжить. Мы провели там дней пять. Потом я ушла. По дороге домой встретила своего школьного учителя, Ивана Францевича Крица; он молча взял меня под локоть и отвёл в Дом с башенкой, с неделю я прожила у него под расписным потолком, а сам Иван Францевич перебрался на кухню; там у него стояла маленькая узкая лежанка. Он ни о чем меня не спрашивал. Иногда что-то читал вслух — как читал когда-то детям, собиравшимся за круглым столом…

– Он куда-то пропал.

– Как это? — не понял Зина.

Расскажу при случае. Не теперь, охотник, смотри, уже светлеет за окном; тебе скоро уходить, у нас так мало времени, и не заставляй меня опять вскакивать, брать под козырек и петь "Марсельезу", у меня совсем нет музыкального слуха.

– Да, — улыбнулся Зина. — Поешь ты, сказать по правде, отвратительно.

– Мерза-а-а-а-вец! — заорала я, повисла у него на шее, повалила на спину, уселась ему на грудь. — Сдавайся, охотник!

Сдавайся, сдавайся, тебе некуда деваться; этой ночью я завела тебя слишком далеко — в самую чащу, где нет ни просек, ни тропок; тебе отсюда уже не выбраться без моей помощи, а я пока не собираюсь выпрыгивать у тебя из-за пазухи; за пазухой у тебя тепло, покойно и слышно, как ритмично пульсирует сердечный механизм.

– Сдаюсь! — он широко раскинул руки и прикрыл глаза.

Глава шестая

1

С утра перечитала "Женитьбу Фигаро" — однако грусть не поборола.

Две недели без Зины бездарно отлетели за спину. Он уезжал в командировку, в Тверь, по своим экологическим делам. Где он работает, я узнала только в день отъезда, когда провожала его на вокзал — какая-то фирма, связанная с экологическими проблемами. Наверное, это иностранная фирма: на Огненной Земле никто и никогда всерьез о состоянии окружающей среды не задумывался… Вернувшись, Зина позвонил из дома — только за тем, чтобы в телеграфном стиле передать: он тут же уезжает опять, да, в командировку, едва успел принять душ, взять свежее белье и вот опять стоит в дверях. Надолго? Трудно сказать; все так неясно в этой жизни и туманно.

На днях я наведывалась в дом с башенкой, сделала влажную уборку, выкинула из холодильника испортившиеся продукты. Потом забежала в милицию. Красноглазый сыскарь с трудом узнал меня: а-а, это вы, девушка, нет, новостей никаких, да и кто сейчас станет заниматься подобными делами, когда тут…

– Что значит — тут! — вскинулась я. — Человек пропал!

– Де-вуш-ка, — четко, будто шаг печатал, отчеканил он. — Скажите, вы в самом деле немного… — и выразительно почесал висок, — не в себе? Или прикидываетесь? Не знаете, что у нас тут? На Баррикадной — что? В Белом доме — что?

– На Баррикадной? — пожала я плечами. — А как же, знаю. "Рабочий тащит пулемет, сейчас он вступит в бой". Я, кажется, читала про это в школьном учебнике. Первая русская революция. А потом должна наступить столыпинская реакция. Или я что-то путаю?

– Нет, не путаете… — он помассировал воспаленные глаза. — Так вы действительно не в курсе?

Я пожала плечами и глупо улыбнулась. Он медленно, со скрипом поднялся из-за стола, подошел ко мне.

– Девочка, можно я тебя поцелую?

– С какой это стати?! — я инстинктивно отшагнула назад.

Он невесело усмехнулся, посмотрел в окно, разлинованное стальными прутьями, и с отеческой теплотой в голосе произнес:

– Выходит, ты единственный нормальный человек в этом городе.

– А как с моим делом?

Он развел руки и сокрушенно покачал головой.

Ладно, черт с вами со всеми; "вышел месяц из тумана, вынул ножик из кармана" — раз уж мне выпало водить, то доиграю до конца… Последний, кто должен получить конверт с приглашением на НАШ день — это Митя. Митя, насколько я знаю, директор книжного магазина, у Мити крохотная жена с темными глубокими глазами, в которых стоит вся скорбь и печаль еврейского народа, и еще двое детей. Живем мы почти по соседству, пара остановок на трамвае, но видимся редко Надо бы съездить к нему в магазин; это в Замоскворечье; чудесный магазин, старый-старый, а в директорском сейфе хранятся "Книги жалоб и предложений" еще с тридцатых годов.

Вчера в платяном шкафу, в ящике, служащем складом для грязных колготок, я наткнулась на бумажный пакет: подарок Зины, шампанское.

Вот что значит плохо знать классику: я перепугала порядок действий.

Сперва — откупори шампанского бутылку, а уж потом — перечти "Женитьбу Фигаро" — подожди, брат Моцарт, не оставляй стараний и не убирай ладоней со лба, сейчас мы растворим нашу грусть. Прихватив шампанское, я отправилась к Панину. Я шла через двор и потому воспользовалась "черной лестницей".

Дверь в квартиру была нараспашку.

Панина я обнаружила в компании Музыки на кухне. Они мрачно сидели за столом друг напротив друга — как Карпов и Каспаров в матче за чемпионский лавровый венок — и время от времени делали прямолинейные ходы.

Фигур на столе было всего три: две стограммовые зеленые пешки и зеленого оттенка тура ("Ройял", естественно). Учитывая, что оба они играли белыми, зеленой туре приходилось туго: ее загнали в угол и давили.

– Вам не хватает ферзя! — я водрузила на игровое поле свою роскошную бутылку.

Панин молча поднялся, достал из мойки относительно чистый стакан, сунул мне в руку и вернулся на свое место. Они выпили.

Они выпили, не чокнувшись, это мне не понравилось.

Я постучала костяшкой пальца по дверному косяку:

– К вам можно? Или мне подождать в приемной?

Музыка поднял на меня влажные воспаленные глаза, Панин тем временем налил.

– Ломоносов… — хриплым, загнанным в чрево голосом произнес Музыка. — Садись, помянем.

– Господи! — я тяжело опустилась на табуретку и указала взглядом на зеленую бутыль. — Что, по этому делу?

– Нет, — отрицательно качнул головой Панин.

Музыка коротко рассказал: попал под поезд, где-то у черта на рогах, в Солнцево. Что Ломоносов там делал — последние лет двадцать он никуда за пределы Агапова тупика не удалялся, это всем известно — непонятно.

Бедняга… Жил один-одинешенек на этом свете, не стало человека — никто и не вспомнит. Кроме нас… Ладно, пусть ему земля будет пухом!

– В том-то и дело, — буркнул Панин.

– В чем, — переспросила я.

В том-то и дело, пояснил Панин, что, оказывается, были родственники. Уже появлялись в РЭУ оформлять какие-то документы, связанные с правами на жилплощадь.

– Да не было у него никого! — выкрикнул Музыка. — Я-то знаю! Ни племянников, ни деверей. Жена была — да, давно. — Ну так и умерла она три года назад, мне Ломоносов сам говорил.

Музыка заплакал — ни с того ни с сего, без подготовки; лицо его было неподвижно — наверное, именно так, без всхлипов и стонов, льют иногда с тоски большие каменные слезы гигантские серые изваяния на острове Пасхи. Панин отвел его в комнату, уложил и вернулся к шахматному полю; двинул вперед свою пешку, вопросительно посмотрел на меня.

– Нет… Я сегодня разыгрываю глухую сицилианскую защиту. А ты решил поставить себе мат?

Он повертел стопку в пальцах, вернул ее на стол.

– Ладно, тайм-аут…

Он принял душ, поджарил яичницу, поковырял вилкой, есть не стал; спросил, как поживают мои комиксы.

А-а, комиксы, любимый жанр туземцев Огненной Земли… я немного о них забыла — влюбленность отвлекает, сам знаешь, милый мой друг детства.

– Давай-давай, трудись, не оставляй стараний, маэстро! — напутствовал меня на прощание Панин.

Не оставляю, милый друг, ладонь моя по-прежнему на лбу, а правая рука все что-то чертит на листе бумаги: профили и анфасы, кружочки, квадратики, ромбики, игрушечные домики с трубой, дымы в трубе, цветочные головки, собачьи мордочки, самолетики, пистолетики — бессмысленный набор фигур и контуров; однако законы жанра мне ведомы: придет момент, и рука вычертит на бумаге нужную фигуру, а Сергей Сергеевич Корсаков вытолкнет из меня какой-то пароль времени и эта реплика закончит композицию, установится в белом, напоминающем крошечное облачко, поле пустоты ("пузырь" — кажется, так называется графическое оформление пространства реплики), и к губам какого-то тайного пока для нас персонажа протянется похожий на бесконечно вытянутую запятую соединительный знак.

Я выглянула в окно. Стоял совершенно желтый вечер, беззвучный и бесшумный — такие прячет под своим подолом бабье лето.

2

В дневном небе не различимы Млечные Пути, однако они наверняка стояли на своем высоком месте, и высыпали на меня свою белую мелкую крупу. Что же это было? Да, первое инстинктивное желание: рвануться, бежать и скрыться в пещерах, а камням, падающим с неба, прокричать: падите на меня и сокройте меня!

Зина, наконец, позвонил, сказал, что вернулся, очень устал, сейчас заедет, и мы отправимся куда-нибудь "проветриться". Зная, что за этим "проветриться" может скрываться бездна вариантов, я спросила совета относительно характера туалетов: мы на светский раут? или едем грабить банк? Он пробубнил что-то маловразумительное.

Он запаздывал, я решила подождать на улице.

Середина дня, в окрестных конторах обеденный перерыв. Хуже нет — ждать и догонять. Чтобы отвлечься, я принялась рассматривать публику. Девяносто процентов граждан выглядели "фирмачами" — ну что ж, это не более чем оттиск того особого социального устройства, которое установилось в последние годы на Огненной Земле, где не осталось больше ни рабочих, ни крестьян, ни сдавленной этими тяжелыми классовыми глыбами "прослойки"; теперь абсолютное большинство туземцев либо сотрудничает в фирмах, либо этими фирмами владеет.

Мое внимание привлекла женщина средних лет, в длинном кремовом кожаном плаще — упругая, энергичная походка, осанка, выражение лица говорили о что она из разряда тех, кто "владеет". Ни с того ни с сего она вскрикнула, взметнула руки — точно хотела вспорхнуть с тротуара — и медленно, закручиваясь винтом, стала оседать на асфальт.

Было впечатление — из нее что-то выпало.

Это был камень. Это был булыжник размером с кулак, гладкий и серый. Со всех сторон закричали. Я подтолкнула взгляд вбок через улицу — он едва не угодил под проносящуюся мимо красивую серую машину, напоминавшую в своем стремительном движении какую-то хищную рыбу. На спине у серой рыбины вздулось некое подобие нарыва. Автомобиль резко вильнул и правым бортом протаранил обрубок мощного тополя. На крыше его виднелась внушительная вмятина.

Кто-то прицельно метал камни — в людей и машины. Я подняла глаза и встретилась взглядом со снайпером. Он сидел на крыше четырехэтажного дома, уютно оседлав крохотную избушку чердачного выхода; у него было характерное заскорузлое лицо человека "без определенного места жительства". Да и одежда — засаленная солдатская шинель — выдавала в нем городского странника. Впрочем, от братьев по крови и образу жизни он разительно отличался — ясным, осмысленным, прохладным — с примесью надменности — взглядом. Прищурившись, он смотрел на меня; рука его опускалась в серый холщовый мешок, висевший на лямке через плечо.

Какой-то древний, первобытный дремучий инстинкт скомандовал мне:

– В пещеру! В ущелья гор!

Я кинулась в подъезд; в тот момент, когда дверь с грохотом встала на место (у нас в парадном очень тугая и звонкая пружина) мое пристанище сотряс жуткий удар.

Боевые действия на улице, похоже, разворачивались; слышался грохот обвалившегося стекла, чьи-то истошные вопли, визги тормозов, завывание сирен: то ли милицейских, то ли пожарных… Когда уличная какофония пошла на убыль, я рискнула приоткрыть дверь. Карета "скорой помощи"; милицейские машины — две легковые и "воронок", куда уже заталкивали камнеметателя. Собралась приличная толпа.

– Псих! — уверенно прокомментировал кто-то за моей спиной.

Голос принадлежал полнолицей женщине, явно относящейся к торговому сословию.

– Сомневаюсь! — возразила я, — во-первых, человек бродит по Агапову тупику и собирает в холщовую сумку камни, причем не все подряд, а только те, которые увесисты и хорошо ложатся в руку, во-вторых, он находит способ пробраться на чердак, выбирает оптимальную боевую позицию; в-третьих, я прекрасно помню его глаза. Сомневаюсь.

У нее были чудовищно вульгарные руки, украшенные двумя невероятных размеров кольцами, на изготовление которых ушло не меньше трети национальных запасов серебра Огненной Земли; серебро оплетало грязно-палевые, в мелкой коричневой искре, камни; наверное, она кормит с руки перепелок, и те вьют у нее на пальцах гнезда — именно два "перепелиных яичка" лежали на ладони в серебряном густом мху; я слишком была шокирована, чтобы сопротивляться очередному рвотному позыву:

ВЫ ЗАНИМАЕТЕСЬ ОРГТЕХНИКОЙ,

АППАРАТУРОЙ, КУПЛЕЙ-ПРОДАЖЕЙ?..

БРОСЬТЕ! ПОСТУПАЙТЕ ПРОЩЕ!

ВАМ ХВАТИТ ПОЛТОРА МИЛЛИАРДА В ГОД?

…работница прилавка медленно отступала, инстинктивно загораживая лицо руками, пятилась, а потом побежала.

Я подобрала камень, который предназначался мне:

КОНЕЧНО! КИРПИЧНЫЕ ЗАВОДЫ "УНИТРОН"!

3

Кирпич — это был в самом деле обломок кирпича — я завернула в носовой платок и положила в сумку.

Зина спокойно наблюдал за мной.

– Это, милый мой, пуля, — объяснила я. — Моя. Кровная. Каждому из нас положена своя отдельная пуля. Это у русских людей на роду написано, — я почувствовала, как он напрягся, тем не менее продолжала. — Поскольку на каждого из нас положен свой отдельный рабочий. Знаешь, такой невысокий, старый, веки у него красноватые и взгляд покорный… Стоит перед горном раскаленным и пули льет… А куда мы направляемся?

Кажется, я застала его врасплох. Он притормозил у продовольственного магазина — извини, нужно сделать звонок! — прошел в будку; разговор длился не более минуты. Он почти ничего не произносил в трубку, а только кивал — утвердительно или отрицательно.

– Ты любишь пиво? — спросил он, трогая.

– Это немилосердно! — грустно ответила я.

Ничего… Я живо представила себе, как мы будем лежать в постели и в самый интересный момент извиняться: прости, но мне нужно выйти сделать пи-пи.

– Очаровательно! — крикнула я, когда мы припарковались у центрального входа ВДНХ. — А в какой мы пойдем павильон? "Коневодство" или "Культура"?

Кстати, разница между ними у нас тут, на Огненной Земле, несущественна, и даже в "Коневодстве" человек чувствует себя комфортней: не так воняет, и никто не закатывает у тебя над ухом оглушительных истерик — кони существа смирные и душевные, в отличие от деятелей культуры.

Сто лет не была в этих помпезных интерьерах… Когда-то под нашим старым добрым небом дети частенько приезжали сюда: бродить по аллеям, каменеть перед торжественными зданиями, обмирать от восторга у фонтана; здесь можно было провести весь день и не заметить, как на купола здешних дворцов и храмов медленно опускается бордовый отблеск закатного солнца…

Сбоку от касс стоял нищий с безумным и дремучим лицом, плечо и рукав его пиджака были чем-то перепачканы; приглядевшись, я определила, что это сырое яйцо; наверное, какой-нибудь молодой веселый туземец подошел да и кинул яйцо в этот впалый, предсмертно потный висок старика — что ж, такие милые невинные забавы вполне в духе наших литературных текстов… Меня чуть не стошнило: аппетитное зрелище в качестве аперитива перед заходом в пивную.

– Как это мило с твоей стороны, — сказала я, когда мы остановились перед павильоном с вывеской "Бавария", — пригласить меня на выставку достижений народного германского хозяйства!

Зина пожал плечами и смутился; в моменты смущения в лице его особенно отчетливо проступает детское начало, и он в самом деле походит на маленького Оливера Твиста из мюзикла; его хочется по-матерински прижать к груди, гладить по голове и целовать в макушку.

Мы оказались в чистеньком (немцы же!) просторном зальчике, уставленном деревянными столами. Народу хватало. Мы составили компанию угрюмому человеку с огромной головой и неземным лицом — возможно такие лица встречаются в иных цивилизациях, но у нас я такое вижу впервые. Оно было грубо — тяп-ляп ~ слеплено скверным ремесленником, наметившим, набросавшим все присущие человеческому лицу черты, однако совершенно не утрудившимся их обработать, сгладить линию и подточить углы. Кроме того, этот ремесленник имел весьма отдаленное представление о таком понятии, как масштаб. Все было огромно, все вне масштаба: выдающийся вперед гранитный уступ лба, марианские какие-то глазные впадины, нос, широко раскинувший крылья, квадратный подбородок, в котором костного и мышечного материала было столько, что классическими геройскими подбородками можно было оснастить, как минимум, трех голливудских актеров.

Он сосредоточенно жевал и обильно заливал пищу черным пивом.

Я осторожно, точно ребенок, собирающийся нашкодить, бросила взгляд на Зину; он был отвлечен наблюдением за кем-то, закусывающим в другом конце зала, — я уже привыкла, что в общественных местах он впадает в какую-то прострацию, природа которой мне совершенно неясна; возможно, на него плохо действует толпа; сейчас он опять забыл о моем существовании, и я решила рискнуть.

– Послушайте, — шепнула я, перегнувшись через стол. — Вы давно не видели Виктора?

Сосед по столику сказал, что не видел Виктора — голос у него густой и гулкий; наверное, в грудной клетке этот человек носит, на всякий случай, китайский гонг, — какого Виктора?

– Какого, какого… Гюго.

Зина сдавленно застонал, но было уже поздно.

– Витек такой… — продолжала я наступать- — Он еще романы пишет; в одном романе у него есть парень — просто ужасно на вас похожий, я подумала, это вы автору позировали.

Сосед поднял глаза в потолок, сортируя свою умственную картотеку и, наверное, перебирая в памяти всех, кто в разное время лежал с ним на нарах, и, наконец, отрицательно покачал головой: нет, с таким Витьком он на карах не лежал.

Я осмотрелась. Чисто, опрятно, какая-то пивная геральдика на стенах.

Я не очень люблю пивные заведения, хотя с одним из них у меня связаны приятные воспоминания. Было это давно; кажется, я училась тогда на первом курсе, Панин, как старший товарищ и наставник (он учился на четвертом), потащил меня как-то в "Яму" — была такая пивнуха в подвале на Пушкинской. По дороге мы зашли в магазин "Дружба"; мне нужно было для домашнего чтения найти какой-то роман Карпентьера — однако кубинский отдел разнообразием не отличался. Панина я обнаружила в монгольском отделе: он уже пробивал в кассе три рубля.

– Дайте нам, пожалуйста, товарища Софокла в количестве десяти штук! — попросил Панин.

Девочка-продавщица — в ее лице чувствовалось что-то буратинное, жесткое, из дерева выструганное — перегнулась через прилавок и, приставив полукруг ладошки ко рту и почему-то при этом воровато озираясь по сторонам, трагически зашептала:

– Но ведь он на монгольском языке!

– Я знаю! — гордо ответил Панин и обнял меня. — Мы с девушкой коренные монголы, разве не видно?

Мы взяли десять экземпляров книги, на обложке которой стояло: "ЭДИП — ХААН", и отправились в "Яму".

Выпив пару кружек пива, Панин протянул мне книгу и сказал, что сейчас мы будем представлять "Царя Эдипа" по ролям; это нетрудно — монголы же пользуются кириллицей, правда, не вполне чистой, а с какой-то своей бусурманской примесью, но это не беда: прочесть можно; мы стали разыгрывать по ролям настолько успешно, что постепенно к нашему столу собралась вся пивная.

– Ты не собираешься попробовать пива? — оторвал меня Зина от воспоминаний.

Нет, стану есть. Буду есть этот чудный овощной салат под каким-то неземного оттенка соусом, сосиски с квашеной капустой, эту сочащуюся соком отбивную с крендельком, а потом, конечно, эскалоп в вине — я буду есть долго, со смаком, потому что вдруг вспомнила про "брата Йоргена"; к торжественному моменту Конца Света хорошо бы прийти с полным желудком — помирать натощак очень грустно.

Наконец, я насытилась, промакнула салфеткой рот и предупредила Зину, что теперь самое время спеть хорошую песню.

– Мама дорогая! — сокрушенно выдохнул он. — А что мы будем петь?

– Как это что? Хорст Вессель.

Он ни с того ни с сего заторопился. Быстро расплатился, нетерпеливо поглядывал на меня. Сосед покосился на мой пивной бокал, к которому я едва притронулась; мне стало не по себе:

У МЕНЯ ЭТО ПИВО — ВОТ ГДЕ!

А Я ВСЕ РАВНО НЕ ПРОДАМ!

…отдышавшись, я подняла бокал, поболтала, насладилась хороводами пенных пузырьков и выпила до дна.

– Потому что — ну очень смешные цены, — извинилась я перед насупленным соседом по столику.

Цены, скорее, действительно такие, что обхохочешься — Зина расплачивался зелеными деньгами и сунул сдачу в кошелек не глядя.

Мимо нас к выходу шел какой-то светловолосый молодой человек в светлом изящном пиджаке. Лицо его я рассмотреть не успела. Однако эта его слишком манерная — раскачанная, типично бабская — походка была мне почему-то знакома.

4

Похоже, мы совершаем кругосветное путешествие, не покидая просторов Огненной Земли, заметила я, испрашивая у Зины разрешения выйти на свежий воздух и немного подышать.

Из Баварии мы прямым ходом перекочевали в далекий индийский город — название этого большого города как раз и носило казино, куда он меня привез. Если следовать географической логике наших передвижений, то завтра придется позавтракать в "Будапеште", выпить аперитив в "Белграде", пообедать в "Пекине", а что касается вечернего разгула под аккомпанемент бабского визга и разлетающихся вдребезги зеркал, то лучше всего этим заняться в "Праге".

Зина согласился: мысль очень продуктивная, завтра же приступим к ее осуществлению.

В игровом зале я моментально скисла. Вряд ли это было следствием обжорства; скорее, было просто скучно среди Ladis, не умеющих скрыть в экстатическом порыве азарта свои природные генетические ухватки базарных торговок, и Gentlemans с лицами выпускников мясо-молочного техникума. Что-то сокрушительно потешное было в том, как эти люди изнемогают под тяжким бременем светских манер — все на Огненной Земле, конечно же, делается через то место, на котором принято сидеть, — и даже казино тут не исключение.

Я прошла в беседку, стоящую неподалеку от входа, и сразу догадалась, хотя и темно было, что я тут не в одиночестве. Компанию мне составлял не слишком обременяющий себя заботой об опрятности человек, смутно мне знакомый. Порыскав в памяти, я догадалась, что нас однажды — раз и навсегда — отрекомендовал друг другу Врубель.

Только я не предполагала, что Пан окажется любителем пива. Он жевал бутерброд, прихлебывал из банки и рассматривал меня.

– Сыграйте мне что-нибудь, — попросила я. — Доставайте вашу свирельку и сыграйте.

Он усмехнулся, вытер ладонью пот.

– Вообще-то меня все здесь зовут Мавр.

– Ну надо же, какое совпадение! — воскликнула я — А меня — Дездемона… Пожалуй, лучше я пойду. Хотя… Может, прежде чем вы меня задушите, покурим?

Он принял от меня сигарету, внимательно ее обнюхал, вставил за ухо — так бухгалтер в старом кино вставляет за ухо свой обслюнявленный химический карандаш.

В дверях показался мужчина в смокинге, который был ему явно мал, и прямым ходом направился к нам. Он отдал Мавру пиво и бутерброд. Они о чем-то пошушукались, человек в смокинге кивнул и, торопливо откланявшись, побежал обратно в казино.

– Он хотел знать число, — пояснил Мавр.

– Какое число?

– Как какое? На которое сейчас выпадет.

– Так вы что же… Знаете заветное число?

– Скорее, я его вижу, — просто ответил он, полез в черную матерчатую авоську внушительных размеров достал банку, открыл, пригубил пиво.

Интересно, сколько таких банок в течение "рабочего дня" может скопиться в этой авоське… А хорошее же занятие: сидеть тут и в обмен на пиво да копченых куриц прорицать — сегодня, завтра, послезавтра, всю жизнь.

– А вы философ, мистер Мавр, — сказала я с искренней завистью в голосе. — Вы тут каждый день?

Нет, объяснил он, не каждый, в такой работе часто необходим отдых, видеть число очень трудно. Оказывается, когда он возвращается домой, то ложится пластом на диван и не может пошевелиться; эта работа хуже, чем у шахтера в забое. Кроме того, он умеет лечить от всех болезней…

Я опустилась перед ним на корточки, положила руки ему на колени:

– Полечите меня, а Мавр!

Нет, у меня не желудочные хвори, не костные или какие-то еще, простудные; скажем, там — я кивнула на освещенный вход — сидит один человек, он и есть источник моей сердечной болезни.

Мавр поднял лицо к небу, как бы испрашивая совета у своих языческих богов; он долго медитировал, потом наклонился и шепнул мне на ухо число.

Зину я нашла у столов, где резались в "блэк Джек"; мне показалось, он был увлечен игрой. Я умолила его сделать ставку. Он нехотя согласился — переспросив, на что надо ставить, — и двинулся в глубь зала. Я пошла к выходу.

Мавра я на месте не застала; скорее всего, он ушел домой: лежать пластом, как шахтер после смены в забое.

Я закурила и стала ждать.

Мимо прошли какие-то люди. Двое. Потом еще двое. Потом трое. Одного из них я сразу узнала в темноте — по светлому пиджаку.

Да и в облике второго — следовавшего как бы под прикрытием передовой "двойки" и замыкающей "тройки" — было что-то до боли знакомое.

Хлопнули дверцы автомобилей.

Минут через десять появился Зина.

Проехав метров пятьсот, он затормозил, включил свет в салоне, расслабил галстучный узел, наклонился вправо, извлек из "бардачка" мою сумочку.

– Хочешь ограбить бедную несчастную девушку! — выкрикнула я, наблюдая за его решительными действиями.

– Именно! — он что-то сунул мне в сумку и вернул ее на место:

КАЖДЫЙ ВЕЧЕР МЫ БОГАЧЕ, ЧЕМ УТРОМ!

– заметил Зина, уточнив задним числом, верно ли он произносит рекламный пароль магазинов системы "Олби — Дипломат".

– Ты ограбил казино!

В сумке лежала плотная пачка банкнот. Я в жизни не держала в руках столько денег.

– Я просто поставил на подсказанное тобой число, — объяснил Зина.

Придется на днях сюда опять наведаться, привезти Мавру хорошего пива и — чем черт не шутит! — возможно, он сыграет мне что-нибудь на свирельке.

5

Клянусь вам всем дорогим, что у меня есть, бабушкой клянусь, которая давно спит на Ваганьковском, Паниным и Зиной клянусь… Впрочем, Зина сам видел; это был медведь.

Всякое бывает на Огненной Земле — но медведей в городе я давненько не встречала.

Наткнулись мы на этого человека в пяти минутах езды от дома Зины. Ехали тем же маршрутом, что и в прошлый раз, когда подобрали в переулке профессора косметологии. Строительная площадка, огороженная забором, заканчивалась своего рода поселением: строительные домики, балки, хозяйственные сарайчики, гигантские бобины с толстым черным кабелем, груды кирпичей, бетонные блоки, обломки арматуры, кучи строительного мусора — словом, пейзаж для нашей Огненной Земли достаточно типичный.

Зина едва успел затормозить — человек полз прямо по проезжей части.

– Приятное место для поздних встреч, — Зина отдышался и тыльной стороной ладони вытер пот со лба.

Я выскочила на улицу. В свете фар было хорошо видно: человек основательно разодран, распотрошен и, кажется, вдобавок к тому, изломан. Я наклонилась и спросила, что с ним. Говорить он не мог — был в шоке и жутко выл. Подошел Зина.

– Надо бы "скорую" вызвать.

Вызывать не понадобилось: в конце переулка вспыхнули яркие огни — скорее всего, кто-то из ближнего дома уже позаботился. Впрочем, это была милицейская машина: по всей видимости, человек мешал людям спать своими звериными завываниями.

Со стороны поселения донеслись какие-то неясные звуки, там кто-то ворочался и ворчал. Мы с Зиной двинулись на этот ночной голос.

За третьим домиком мы наткнулись на подобие загона, сооруженного на живую нитку из решеток строительной арматуры. В загоне сидел медведь и, склонив голову набок, печально смотрел на нас.

– Ваш зверь? — строгим деловым тоном поинтересовался подошедший милиционер; он был молод, и в повадках его угадывалось что-то от глуповатых инспекторов Скотланд Ярда из классических английских детективов.

– Да, наш, наш! — сказала я. — Вообще-то мы его держим дома, а по ночам выходим погулять. Он не виноват. Человек сам на него напал. Даже медведям опасно ходить ночью по улицам.

Служитель порядка ответил мне свирепым взглядом, Зина, извинившись перед молодым человеком в форме, потащил меня к машине.

Подъехала "скорая". Изломанного человека укладывали на носилки и загружали в машину. Я подумала, что, скорее всего, он сам виноват: возможно, был навеселе и решил поговорить по душам с печальным зверем — животные, как известно, плохо переносят общество пьяных.

Я посмотрела в небо; где-то там, в черном холодном космосе, рассыпана крупа Млечного Пути; теперь его не видно, зато отчетливо слышно: все правильно, не только голодом и мором нас умерщвляют, но и зверями земными.

До чего же все-таки лжива и продажна буржуазная пропаганда, подумала я, когда мы поднимались в лифте; прежде все писали про медведей на наших улицах, а теперь совсем не пишут.

6

Прятки — игра простая только по внешнему рисунку; на самом деле ее механика сложна, путана, нелогична, и потому так зыбко, безопорно игровое поле; здесь все лишено устойчивых оснований, это мир без фундамента, живущий по законам неполных смыслов; тут не сыскать однозначного цвета, и звук, как правило, половинчат, насыщен диезами и бемолями; предметы распознаются не в материальных их воплощениях, и запахи не имеют источника, и всякое внешнее движение есть лишь смутный оттиск чьего-то неосторожного жеста; вот куст шевельнулся — и поди ж ты, разбери: то ли его ветер в бок пихнул, то ли кто-то там прячется. Птица вспорхнула — самой ей вздумалось, или стронуло с места чье-то приближение? Старая женщина на лавочке, бессознательно, ритмично покачивающая коляску, вдруг обернулась — а ее-то что встревожило? Да, мир игрового поля вторичен, он, созданный из намеков, отголосков, полутонов и распавшихся долей смысла, есть просто отражение некоей реальности; и значит прав Панин, наказывая двигаться в этом игровом поле строго в рамках жанра.

Осторожно, чтобы не потревожить Зину, глубокое и ровное дыхание которого говорило о здоровом сне, я выбралась из постели, подошла к окну и долго вглядывалась в исходный материал, окрашенный неживым синтетическим светом неоновых светильников.

Какой-то припозднившийся китчмен, пошатываясь брел по проезжей части; где-то вдали, будто бы на дне желудка у квартала, утробно бабахнул выстрел… Разглядывая темные глыбы домов, кое-где простреленные навылет светом из окон полуночников, я подумала, что этот город тихо и тайно, с тупым упорством самоеда истребил в себе все прежние направления в искусстве одолел антику, прожевал все ренессансы и возрождения, вытер грязные подметки о романтизм, высморкался в критический реализм, сморгнул импрессионизм и с утра, точно с перепоя, проблевался сюрреализмом; потом утер задницу множеством "измов", относящихся к началу века; что касается гиперреализма, то он был определенно использован в качестве презерватива — очень прочно и надежно, тысячекратно надежней лучших образцов Баковского завода резиновых изделий! — и так, проделав в самом себе за какие-нибудь семь-восемь лет гигантскую очистительную работу, исторгнув из себя все злокачественные и болезнетворные интеллектуальные шлаки, он опохмелился пивом и, наконец, выздоровел… Так что, любимый город может спать спокойно, и видеть свои китч-сны и зеленеть среди весны.

Вернувшись под одеяло, в тепло, в мягкие уютные запахи постели, я свернулась калачиком. Зина не спал.

– Что ты? — тихо спросил он.

Что? Не знаю… Инстинкт водящего подсказывает мне, что пока я движусь в поле притяжения заветной стенки, о которую нужно ударить ладошкой, — такое кружение поблизости от заветного "выручательного" места есть один из способов существования водящего. Он. далеко не отходит… Он удаляется ровно настолько, чтобы успеть добежать до места, откуда стартует игра. Но есть еще способ вести игру — водящий покидает поле притяжения стенки, он стряхивает с себя все прежнее, сковывающее его движение — страх, ожидание подвоха, дурные предчувствия, обрывки снов и воспоминаний — и удаляется, удаляется, удаляется, и не надеется вернуться.

– Он в самом деле пропал, Зина…

– Как, разве он не вернулся еще домой?

Нет, не вернулся, все где-то бродит: сытый, довольный, с кучей денег в кармане и вдребезги пьяный…

Я рассказала, что знаю. И — что знала прежде: несчастный, он появился на свет с врожденным пороком, и с детства носит этот тяжелый бесформенный ортопедический ботинок… Он из немцев, из тех еще, первых, кого к нам с Лефортом занесло; предки его аптечным делом занимались, а отец был первым директором "красной" аптеки. Почему "красной"? Когда у нас стали все людей отнимать, отец передал свою аптеку трудовому народу — вот его и назначили "красным" директором. А перед войной их всех, немцев, в одну ночь погрузили в товарные вагоны и отправили куда-то в семипалатинские степи. Францыч тогда учился в университете, бабушка мне рассказывала, у него были потрясающие математические способности… Были… Работал счетоводом в какой-то заготконторе. Отец в Казахстане и умер, у него была астма, а Францыч вернулся, стал детей в школе математике учить; последние лет десять был на пенсии, перебивался кое-как…

Поднялась я с тяжелой головой. Меня подзнабливало. Наверное, простыла, пока коротала время в беседке с Мавром — придется опять навестить нашего районного терапевта.

7

Нечто вялое, анемичное, съежившееся, хлюпающее носом — такой я и досталась участковому врачу, с которым уже имела случай беседовать в этом кабинете. Простуда… Он выписал мне бюллетень. Я уже брезгливо держалась за дверную ручку двумя пальцами (брезгливость продиктована страхом: тут повсюду — на стуле, на банкетке, крытой отвратительно-холодной рыжей прорезиненной простыней, на дверной ручке — притаились пучеглазые бациллы, пялятся на меня, ждут, пока я протяну им руку!), но он меня окликнул.

Это ведь вы будто бы заходили не так давно, интересовались пожилым человеком? Ну, я…

– Знаете… — доктор задумчиво покусывал колпачок шариковой ручки, — а вы не первая им интересовались.

Я резко обернулась.

– Что вы сказали?

Тут, — он постучал пальцем по рыжему переплету знакомой мне тетрадки, — тут у меня собраны наши районные старики, вернее сказать, данные о них: возраст, состояние здоровья, адреса, результаты посещений.

– Каких посещений?

Он смутился. Он, оказывается, их иногда навещает; старики зачастую сами не в состоянии добраться до кабинета, и приходится их — в порядке самодеятельности, так сказать, — проведывать. Давление смерить, кое-какие дешевые лекарства будто бы забыть на тумбочке. Нет, это не оплачивается и никакими сверхурочными не учитывается, это сугубо частная инициатива.

– Доктор, так вы, оказывается, павиан!

Мне достался угрюмый, коктейльного свойства взгляд исподлобья: укоризна плюс недоумение плюс усталость; смесь обильно заправлена льдом.

Вы меня не поняли, милый мой человек, я хотела сказать о том, что социальное поведение павиана совершенно чуждо нравам и устоям Огненной Земли, вообще нашему мироощущению. Согласно этому ощущению мы, молодые, сильные и богатые, должны делать все возможное для уничтожения старых, больных и бедных и спокойно смотреть на то, как они побираются, голодают и тихо умирают в своих холодных домах. Несколько иначе выглядит ситуация в природном языческом мире, не обремененном такими излишествами, как способность к логическому мышлению, совестливость и порядочность, — в частности, в среде павианов. Еще в те времена, когда наше старое доброе небо было на месте и дети сбегали с уроков, чтобы пройтись по зоопарку, я обратила внимание на то, как трепетно относятся молодые павианы к своим одряхлевшим сородичам, как за ними ухаживают, кормят с руки (или с лапы? нет, все-таки — с руки…) и предпринимают массу других благотворительных акций, которые туземцам по ту сторону решетки, конечно же, кажутся совершенной дичью: ну обезьяны же, что с них возьмешь?

– Ну, если в этом смысле… — оттаял доктор. — Пусть так, пусть буду павиан, так вот…

Так вот, выясняется, что наш участковый павиан знает почти всех старых павианов Агапова тупика, и Ивана Францевича Крица, естественно, тоже… А как же: у него такая странная квартира и восхитительный потолок, расписанный масляными красками, — девушка видела эту странную фресковую композицию?

Видела девушка, видела, но сейчас разговор не об этом.

– Что значит — не первая интересовалась, а доктор?

А то и значит. Примерно с полгода назад, сюда, в этот кабинет, заходил молодой человек, ссылался на нездоровье, слабость, головные боли; слово за слово — завязался разговор. Молодой человек производил исключительно приятное впечатление; кивнул на дверь и озабоченно заметил, что уж больно много старых людей дожидается в коридоре. Доктор согласился: ничего удивительного, район сам по себе старый, вплотную прижат к Садовому кольцу, в здешних домах много сохранилось "ровесников века", так сказать. Молодой человек заинтересовался: а кто? а что? а как? Доктор извлек свою тетрадку из стола, принялся рассказывать. Собираясь откланиваться, молодой человек вскользь, между делом, осведомился — нельзя ли с тетрадки снять ксерокопию. Просьба доктора озадачила; впрочем, пациент развеял его сомнения: в целях сугубо благотворительных… Одно товарищество с ограниченной ответственностью намеревается открыть столовую с бесплатным питанием, и в порядке маркетинга хорошо бы иметь представление о контингенте…

– И вы дали тетрадку?

Доктор отрицательно покачал головой.

– Почему?

Он откинулся на спинку, стула, уложил туго сжатые кулаки на стол и стал напоминать профессора Павлова с хрестоматийного живописного полотна… Я терпеливо ждала.

– Он предложил мне деньги…

Стоп, милый мой павиан, стоп! Деньги? За что? За эти измочаленные тетрадные листы, красная цена которым — ломаный грош?

– Очень приличные по тем временам деньги, — пояснил доктор. — Я не отдал… — он растер в пальцах пустоту, точно пытаясь в пустоте нащупать характер своих тогдашних предчувствий, — Что-то здесь не то понимаете?

– Как он выглядит?

Врач задумался. Как? Обычно. Очень симпатичный молодой человек, интеллигентное лицо, аккуратная стрижка, прилично одет.

М-да, исчерпывающая характеристика.

– Вообще-то, все это, — он помахал тетрадкой, — можно взять и в другом месте, в РЭУ, например. За исключением чисто медицинских аспектов, естественно. И вот еще что… — он увел взгляд в потолок. — Этот парень очень похож на одного молодого человека, что-то рекламирующего по телевизору… То ли компьютеры… То ли какие-то информационные системы…

ТЕЛЕМАРКЕТ — ГЛОБАЛЬНАЯ

ИНФОРМАЦИОННАЯ СИСТЕМА!

— выскочило у меня, и доктор мелко закивал: вот именно, именно, только этот — нетелевизионный — ярко выраженный блондин.

Я скомкала бумажку с рецептом и бросила ее в пластиковое ведерко, стоящее под рукомойником; если мне впредь понадобится вылечиться от простуды, я не стану пить аспирин, а просто выйду во двор и закричу: я иду искать, и я не виновата, что обаятельный плейбой с ямочкой на щеке не спрятался.

8

Чтобы добраться до РЭУ из поликлиники, надо пересечь Агапов тупик по диагонали, миновать Пряничный домик, свернуть во двор, по центру которого стоит огромная лужа; в среднем подъезде пятиэтажного казарменно-унылого дома и располагается заведение, аббревиатурное наименование которого дешифровать я не в состоянии.

Пряничный домик — еще одна из достопримечательностей Агапова тупика. Это крохотный двухэтажный особнячок, настолько миниатюрный и уютный, что всякий раз, проходя мимо, я мечтаю стать великаном: чтобы погладить его по головке, как маленького ребенка. В последние годы он явно запаршивел и обветшал. Тем разительней перемены, произошедшие с домиком в течение нынешнего года.

Сюда въехала какая-то коммерческая контора.

Первым делом эти ребята счистили многослойные коросты штукатурки, обнажили красный кирпич и тщательно его отчистили шкуркой. Заменили рамы, вставили новые стекла, одели оконные впадины в намордники ажурных медных решеток. Нахлобучили на подъезд длинный, как у бейсбольной шапки, козырек.

В Пряничном домике всю жизнь обитала наш дворник Рая. Она равнодушно взирала на усилия коммерсантов, поскольку сама — по современным правилам, неизвестно как, скорее всего, в страшной неразберихе, возникшей сразу после разрешения на приватизацию жилья, — она успела прибрать квартиру к рукам и получить свидетельство о передаче ее в полную дворницкую собственность.

Фирма с козырьком предлагала Рае деньги и квартиры в других районах, однако наш дворник на переговоры не идет, ссылаясь на то, что "она в своем праве" — это во-первых; а во-вторых, она где родилась, там и умрет; в-третьих, она завещала квартиру дочери.

Раина дочка — пугливое, бессловесное создание лет восемнадцати — работает как раз в РЭУ, где занимает какую-то пыльную второразрядную должность.

Раза два в жизни мне приходилось попадать в эти узкие коридоры, согласно казенному вкусу отделанные лакированной фанерой, и однажды привелось видеть Раину дочку, забившуюся в угол у окна; в ее больших черных глазах стояли ужас и тоска — коллега, дебелая девка с крашеной шевелюрой и основательно заштукатуренным лицом, повествовала — сколько я могла разобрать по обрывку фразы: "…и вот когда он в седьмой раз на меня полез…" — о чем-то очень увлекательном.

Рая сидела на лавочке у своего личного суверенного подъезда (вход в ее квартиру отдельный, боковой). Я составила ей компанию.

– Вот говны! — глухим голосом открыла Рая беседу. Требовалось плавно войти в разговор, я кивнула в знак согласия:

– Точно, Рая, настоящие засранцы!

Рая, почувствовав во мне родственную душу, принялась что-то быстро и путано рассказывать. Ей в последнее время стали названивать — каждый день. Кто? А черт его знает. Советуют собирать манатки и сматываться, а то будет хуже. И вешают трубку.

– Ты к Гульке зайди, — посоветовала Рая, узнав о целях моего визита в РЭУ.

Гулька? Ах да, Гульнара, так звучит полное имя ее дочери.

В полутемном коридоре густо, сочно пахло чем-то искусственным, хлорвиниловым. Нужная мне дверь оказалась запертой. На стук открыла Гуля.

– Обед сейчас, — пояснила она и пригласила в комнату с пустыми канцелярскими столами.

Я рассказала.

– Светленький такой? — спросила она.

Да, да, и похож на телевизионного парня, который — "телемаркет — глобальная информационная система".

Точно, вспомнила Гуля, примерно полгода назад приходил. На каждый стол положил по шоколадке и всех очаровал. Потом она (Гуля покосилась на стол у двери, и я догадалась, что за "она": та крашеная, на которую по семь раз за ночь лезут…) всех выпроводила, заперлась с ним.

Больше Гуля толком ничего не знала.

— Эй! — окликнула она меня, когда я уже выходила в коридор. — Я его потом видела несколько раз, неподалеку тут, на большой улице. Там универмаг, а дальше, в том же доме, кафе. И тенты на улице. Знаете?

Знаю. Это самая сердцевина Большой улицы. Все лето перед входом в кафе стояли белые столики под яркими пляжными тентами. Там пиццерия. И ларек, раскрашенный в "национальные" цвета Пепси-Колы.

– Может, чаю попьем? — спросила Гуля.

– Не могу. Мне надо успеть добежать до города Тольятти.

И без того огромные темные глаза Гули расширились — я развела руками:

ДОКА-ПИЦЦА — НЕЛЬЗЯ НЕ СОБЛАЗНИТЬСЯ!

ОБОРУДОВАНИЕ И РЕЦЕПТУРА –

ПРЯМЫЕ ПОСТАВКИ ИЗ ТОЛЬЯТТИ!

9

Вторую половину дня я провела у Панина, упершись в телевизор. Хозяин отсутствовал, в квартиру меня впустил Музыка. Я вертела программы, то и дело натыкаясь на знакомые голоса, живущие во мне самостоятельно, на уровне чистого звукового образа, так что совмещение звукового и зрительного рядов меня иногда озадачивало. Так, в целом сносный текст о нежнейшем суфле "Милки-уэй" оказался иллюстрированным совершенно идиотской сценой; я так и не поняла, в чем у них там "фокус". Отлично сделана "Смирновская" — просто потрясающий клип. Ваучерная тема чудовищно бездарно отработана — скорее всего, идиотизм воплощения диктуется лукавством самой посылки: "Впервые в истории России народ стал хозяином своей страны". Просмотрев рекламные ролики "Пэди Гри Пал", я на время оставила свое занятие и пошла на кухню. Музыка заседал там со своим приятелем, которого у нас в Агаповом тупике зовут, если не ошибаюсь, Костыль.

Панин мне как-то рассказывал о занятной идеологической эволюции, проделанной Костылем за время перестройки: от матерого антикоммунизма до той социальной доктрины, которая у нас вошла в моду с легкой руки Емельяна Пугачева: согласно этой доктрине всякого, кто тебе не по ноздре, непременно нужно подвесить на фонаре за детородный орган.

Я пригласила их к телеэкрану и сказала, что нет никакой нужды тратить средства на создание оппозиционных партий, издание газет и зубодробительных книжек — если кто-то и спровоцирует у нас социальную революцию, так это не коммунистическая партия, а компания "Пэди Гри Пал".

Костыль, сжав кулаки, угрюмо взирал на экран, где собака в один присест сжирала порцию сухого корма стоимостью, наверное, аккурат в размер его пенсии; затем он сделал резкое движение в сторону телевизора — возможно, намеревался вынуть собаку из экрана и подвергнуть ее известной экзекуции на фонарном столбе.

– Это же сука, а не кобель! — пыталась я остановить его порыв.

– Все они — суки! — уверенно ответил Костыль. — И все будут висеть!

Наконец, мне удалось дождаться. Пробил час информационной системы "Телемаркет" — я мысленно срисовала портрет парня и уложила его в память.

Пора было возвращаться домой. Вышли мы вместе с Костылем, добрели до перекрестка, где и распрощались.

– Куда вы? — спросила я; он направлялся в противоположную от своего дома сторону.

– Известно куда, — хмуро буркнул он. — На Баррикадную.

Уже второй раз мне твердят про это метро; сначала милиционер и теперь вот этот одноногий инвалид; что это они, сговорились?

Когда я мимо Дома с башенкой шла к себе, мне показалось, что на противоположном конце сквера мелькнул знакомый "литературный" оттенок: сиреневые сумерки. Зина? Что бы ему тут делать?

Должно быть, показалось.

10

Мы с Зиной становимся ночными птицами — как тать в нощи налетаем на заведения, где люди ведут светскую жизнь.

На этот раз он пригласил меня в ночной клуб. Догадываюсь, как выглядит наш простой советский "найт-клаб"; должно быть, укомплектован все той же публикой, страдающей комплексом пластической неловкости, который преследует всякого человека, слишком быстро переодевшегося из ватника в смокинг. Мы долго пробирались глухими окольными путями и, наконец, прибыли к музейного вида особнячку. Зина попросил подождать в машине, пропал за массивной дверью, вернулся минут через пять и галантно помог мне выбраться из машины. Миновав узкий коридор с интимной подсветкой, мы очутились в компактном зальчике с крохотной эстрадой, уселись за столик; он огляделся по сторонам и спросил, буду ли я пить.

Непременно, милый, в обязательном порядке — хочу в этот вечер почувствовать себя телевизионной девушкой: пусть официант несет мне на подносе "Смирновскую", которая обладает потрясающей способностью видоизменять и преобразовывать мир.

Глоток вкатился в меня с первыми тактами музыки; на эстраде возник светловолосый молодой человек — крашеный (соломенный оттенок на макушке перетекает в снежно-белый у висков) — в такт сопровождению он совершал какие-то змеиные телодвижения. Пока я медленно цедила водку, светлоголовый артист успел скинуть с себя просторные одежды.

Я оглядела зал. Если бы мы оказались в женском клубе, то такого рода представления были бы вполне уместны. Однако публика по половому признаку распределялась в пропорции "фифти-фифти".

Молодой человек был отменно сложен, мускулист, что называется, "накачан"; не знаю, возможно ли с помощью гимнастических тренировок накачать, подобно бицепсам и трицепсам, тот, скажем так, "мускул", который поверг в глубокий транс дам с ближнего к эстраде столика. Наверное, все-таки можно — во всяком случае, этот его "мускул" не выпадал из общего мышечного ансамбля; однако его плавное маятниковое покачивание, кажется, не сообщало публике настроения: раздались жиденькие аплодисменты, и танцор удалился.

Его сменил очередной исполнитель — хрупкий и субтильный; тем не менее, его искусство вызвало в зале куда более заметное ответное чувство — главным образом благодаря тому, что по ходу танца он ухитрился привести свои мужские причиндалы в "рабочее состояние": зал реагировал экспрессивно, и кто-то даже вякнул "браво!"

Сорвавший аплодисменты юноша, набросив на себя что-то вроде патрицианской туники, прошел в зал и уселся за столик, составив компанию седовласому мужчине с широкой, крепкой спиной — лица его мне видно не было.

В целом сценическое действие развивалось достаточно однообразно; юноши, потанцевав и поразвлекав публику "игрой мускулов", удалялись со сцены. Кое-кто из них растворялся в зале. Один из них расположился, за ближним к эстраде столиком; хозяйка стола сидела неподвижно, запрокинув голову и положив руку на то место, где были сконцентрированы "актерские таланты" молодого человека; вид у нее был настолько торжественный, что у меня возникли ассоциации с процедурой принесения клятвы в суде — именно так свидетель держит руку на Библии.

Впрочем, один из участников ансамбля меня заинтриговал: паренек лет двадцати с очень причудливой стрижкой; насколько я помню с детских времен, такой фасон у нас в Агаповом тупике называли "полубокс"; разнообразие в классическую парикмахерскую форму вносил разве что чубчик — завитый в несколько длиннющих спиралевидных кудряшек, он падал на лоб.

И еще — он был в серьгах.

Прелесть состояла не в том — что. А в том — где.

Сережками была украшена именно та часть тела, с помощью которой — если я правильно понимаю — мужчины осуществляют свои супружеские обязанности.

Я вцепилась в Зину: давай позовем его за наш столик, все растаскивают юношей, а мы что, рыжие? На вздорную эту просьбу (во мне плескались уже три стаканчика "Смирновской") Зина отреагировал крайне спокойно:

– Ты вообще-то в самом деле рыжая, но будь по-твоему.

Пить актер отказался. Он со скучающим видом взирал на сцену, где наконец-то воцарилась нормальная парочка и занялась тем, что мы уже видели в театре, когда ходили на Стриндберга.

Зина рассеянно достал бумажник и якобы что-то поискал в нем — этот жест не ускользнул от внимания молодого человека. Скорее всего, Зина просто намекал, что средствами располагает — в том числе и деньгами салатового оттенка. Молодой человек моментально разговорился.

Сережки? А что, нравятся? Они, между прочим, золотые. Один дружочек подарил, иностранец, из Голландии. Хорошее было время, и работа прилично оплачивалась, не то что здесь… Здесь ребята, в сущности, гроши зарабатывают, приходится консумацией заниматься.

– Чем-чем? — не поняла я.

Консумация… Грубо говоря, раскручивание клиента.

– Ну, так выпей с нами! — настаивала я, однако молодой человек вежливо отказывался: нет, спасибо, надо держать себя в форме, возможно, еще придется вернуться на прежнюю работу — если, конечно, удастся помириться с менеджером.

– На работу… — тупо повторила я — водка давала о себе знать. — К родному токарному станку.

– Верно, — живо откликнулся молодой человек, — именно к станку. К токарному? Что-то в этом есть, иной раз, в самом деле, чувствуешь, что тебя зажали во вращающийся механизм и снимают стружку. Черт с ней, со стружкой, лишь бы платили за ночь по полторы сотни баксов.

Я уже прилично выпила, метафорические ухищрения собеседника осваивала с большим трудом и потому простодушно поинтересовалась:

– Так ты в ночную смену трудишься? — и живо представила себе завывание заводского гудка, грохот стальных ворот Путиловского завода и череду сутулых силуэтов в бледном свете фонаря.

Когда как, охотно пояснял юноша, это как клиент захочет: в ночную, в утреннюю, в вечернюю или в дневную… Разный народ попадается, часто со странностями. Один турок взял нашего молодого человека на три дня и все три дня употреблял — стеариновой свечкой… А в целом народ, конечно, душевный. Как-то они с одним американцем проторчали в номере целую неделю безвылазно; завтрак им приносили в постель. Хозяин номера брал тарелку и удалялся в туалет, потом доставлял к столу основное блюдо.

Девушка на сцене прекратила свои обезьяньи ползанья по партнеру, уселась на нём, обхватив бедра молодого человека красивыми длинными ногами.

Соображала я все хуже и хуже… Что-то впервые мне приходится слышать про кухню, совмещенную с санузлом; этот американец — что? В туалете яичницу с беконом жарил? Или овсянку варил?

Возможно, откликнулся актер, только каждое утро он доставлял к столу не яичницу и не овсянку.

– Он приносил на тарелке дерьмо, — трогательно улыбнувшись, пояснил молодой человек, — Садился рядом и наблюдал. И обязательно требовал, чтобы я пользовался вилкой и ножом. И не очень налегал на гарнир.

– Какой гарнир?

– Обычный… Картошка жареная, зеленый горошек кусочек огурчика…

Я потянула Зину за рукав: где тут можно сунуть два пальца в рот?

Он проводил. Эстетическое впечатление оказалось настолько мощным, что я глубоко — буквально каждой клеткой тела — прочувствовала смысл выражения "вывернуться наизнанку". Вывернувшись, попила воды из-под крана и долго разглядывала в зеркало изнанку своего лица, подбитую бледно-салатовой подкладкой. Коротать время в обществе симпатичного поедателя экскрементов у меня охота отпала.

Однако он покидать нас, судя по всему, не собирался.

– Это так, детский сад, — мотнул он головой в сторону сцены. — Для детей пионерского возраста.

Интересно, как выглядят сюжеты для взрослых, подумала я.

Молодой человек, кажется, проник в тайны моих дум и охотно развивал эту мысль; оказывается, смысл в том, как подобран дуэт. Хорошо принимают номер, где девочка лет семнадцати общается со стариком — жирным, грязным и обрюзгшим. Или наоборот — юноша со старухой, у которой телеса волочатся по полу. Успехом пользуется дуэт, где девушку имеет инвалид с одной ногой. Однако лидирует в такого рода шоу-бизнесе на сегодняшний день Блю Джек.

– Мама мия! — утомленно выдохнула я. — А у него-то какой дефект? Чего не хватает? Головы? Джек — это ладно. Но почему — Блю?

– Порода такая…

– Порода? — Зина наконец заинтересовался нашей приятной беседой.

Именно порода, кокетливо двигая плечом, пояснял молодой человек: собаке положено иметь породу. Джек — он дог. Голубой. Потому и — "блю". Джек — это уникальный экземпляр, единственный в своем роде, трудно выдрессировать собаку так, чтобы она наскакивала не на брата по крови, а на девушку.

Мимо нас к выходу прошествовали двое. Я слишком погрузилась в состояние прострации, чтобы обращать внимание на публику — я уже ничего не соображала, абсолютно ничего: перед глазами стоял этот гениальный Блю Джек, пристроившийся сзади к какой-нибудь очаровательной девушке.

И тем не менее инстинкт водящего подсказал мне, что эту парочку я встречаю не впервые. Я смотрела им вслед и чувствовала, как вещество современной культуры потихоньку начинает бродить во мне — ну надо же, я думала, что исторгла его из себя полностью в туалете— но оно пенилось, булькало и двигалось наверх, к голосовым связкам.

ДВЕ ПАЛОЧКИ ХРУСТЯЩЕГО

ПЕСОЧНОГО ПЕЧЕНЬЯ

И ТОЛСТЫЙ СЛОЙ ШОКОЛАДА!

…наконец я рискнула взглянуть на Зину и застала его за созерцанием пузырьков в стакане с газировкой.

– Боюсь, что эта парочка на вкус окажется не настолько сладкой, — тихо, разговаривая будто бы сам с собой, произнес он. — Хотя, посмотрим… Надо надкусить.

Он вынул из внутреннего кармана пиджака бумажник, бросил на стол какую-то купюру, которая тут же исчезла под ладонью юноши.

Зина встал, сунул руки в карманы и долго, сосредоточенно рассматривал носки своих ботинок.

11

Утром, по дороге домой, я навестила Алку и потребовала вернуть мне Джойса: надо полечиться. Голова болит и совесть замучила, источила душу; точно молью душу побило — после отдыха в "найт-клабе" она у меня вся в мелких дырочках, прорехах, вот-вот пойдет по швам.

Алка отвела меня на кухню, выставила на стол бутылку ликера, коробку шоколадных конфет и рассказала о происхождении этих сладостей.

Два дня назад к ней на дом заявился ее клиент — тот, который "самая зануда из всех онанистов Земного Шара". Это был щуплый мужичонка со странным носом — наверное, ему в детстве прихватили нос прищепкой и заставили так проходить месяц. Нос сплющился, а речь подернулась характерным насморочным прононсом. По этому прононсу Алка его и распознала — это тот, который настаивает на ванной. Она встретила клиента в домашнем халате и с бигудями — я очень живо представила себе эту сцену и икнула:

РЕЗУЛЬТАТ ПРЕВОСХОДИТ ОЖИДАНИЯ!

Алка на эту невольную реплику откликнулась со свойственной ей энергичностью: еще как превосходит!

Гражданин совершенно окаменел на пороге ее дома — с бутылкой в одной руке и с конфетами в другой. Забрав у него горячительное и сладости, Алка тяжелым бытовым голосом протрубила: "Что, друг, пойдем приляжем?!" — клиент отшатнулся и едва не грохнулся с лестницы.

– Больше он не позвонит, — уверенно заявила по друга детства, подливая мне в рюмку какую-то ядовитую зелень. — Наверно, он до конца жизни останется импотентом.

Дома я тут же повалилась на кровать; очнулась толь ко во второй половине дня, сварила кофе, распечатала коробку конфет, которую мне Алка отписала широким жестом — у нее диета.

На обертках в золоченых овальных рамках были изображены портреты каких-то придворных людей — в серебряных париках и пышных камзолах; наверное, на фантиках отпечаталась династическая картинная галерея, а лэйбл — MADE IN AUSTRIA — позволял предположить, что это Габсбурги.

Закусив каким-то глуповатым наследным принцем, я подумала, что австрияки — даже голубых кровей — на вкус слишком постны, и отправилась водить.

12

В открытой кафешке, о которой говорила Гуля, царило запустение. Скоро пойдут унылые дожди, и эти столики вместе с веселенькими тентами будут свалены в чулане — адьё до лучших времен, теплых и солнечных.

Часы на фонарном столбе показывали начало седьмого, я закурила; что мне делать дальше, я представляла себе с трудом.

Неподалеку остановился ярко-красный спортивный автомобиль с хищной рожей, подал немного назад. Из окна высунулся мужчина, выражение лица которого в точности копировало агрессивную физиономию лимузина; бегло осмотрев меня, он спросил:

– Сколько?

– Двадцать минут седьмого! — задрав голову, я сверилась с часами.

– Ты что, на пень наехала?! — рявкнул он и сделал знак сидящему за рулем: трогай!

Машина медленно поползла вдоль тротуара.

– На два слова, — кто-то тронул меня за плечо.

Передо мной, заплетя ноги крестом и помахивая дамской сумочкой, стояла девчушка в черной кожаной юбке.

– Который год тебе, Лаура? — спросила я.

– Тебе-то что? — огрызнулась она, зло глядя вслед удаляющейся красной машине.

Я погрозила ей пальцем:

– Не то! Ты должна отвечать: осьмнадцатый.

Хотя, сомневаюсь, что она дотянула до этого возраста.

– Пошли, — властно потребовала Лаура. — Дело есть.

Мы свернули за угол дома, зашли во двор; Лаура огляделась, нашла, кажется, это место подходящим для беседы, коротко размахнулась и влепила мне пощечину.

Секунду я размышляла, что такое приятное начало беседы могло бы означать, и этой секунды оказалось достаточно; во мне пробудился коренной житель Агапова тупика. Потирая левой рукой щеку, я втянула голову в плечи, всхлипнула и всем своим видом продемонстрировала, что собираюсь зареветь.

Она купилась на эту уловку. Уперев руки в боки, она готовилась принять капитуляцию и потому не обратила внимания на то, что моя сумка медленно соскальзывает с плеча. А потом резко взлетает к ее лицу.

Такого эффекта я никак не ожидала — девчушка опрокинулась навзничь; я открыла сумку и лишний раз убедилась в том, какой сокрушительной мощью обладает настоящая литература. Оказывается, я забыла вынуть из сумки Джойса. Вообще-то "Улиссом" вполне можно нанести человеку тяжкие увечья, а если точно попасть в висок — то, возможно, и отправить на тот свет.

Лаура сидела на земле, прислонившись к сетчатой ограде детского садика, бледно светила нижним бельишком; ее бессмысленный взгляд был направлен в никуда.

Не дай бог, у нее обнаружится сотрясение мозга. Я подхватила ее под мышки, отволокла на лавочку. Понемногу она приходила в себя. Я дала ей закурить. Жадно затянувшись, она с уважением в голосе осведомилась:

– Чем это ты меня?

Я посчитала, что лекция о литературе ее вряд ли заинтересует; о чем говорить, я не догадывалась, однако добродетельнейший Сергей Сергеевич Корсаков вовремя пришел мне на помощь:

НЕИЗМЕННО ПРЕВОСХОДНЫЙ РЕЗУЛЬТАТ!

– А-а-а, — понимающе кивнула Лаура. — Понятно. Кушай картофель "Анкл Бенц", будешь сильным и здоровым.

Мы мило поболтали минут двадцать и прониклись друг к другу симпатией. Девочка сообщила мне много ценной информации. Перво-наперво: мне не стоит вот так торчать под часами — если я и впредь желаю оставаться "сильной и здоровой". Мое счастье состоит в том, что в нашей разборке не участвовали хозяева. Какие хозяева? Да те, кто владеет этой улицей. Это же "рабочая зона" — она поделена между чеченцами и дагестанцами, которые патронируют здешних "CAR-GIRLS"; так что девкам со стороны сюда лучше не соваться.

— А ты ничего, — рассмотрев меня хорошенько, отметила моя новая приятельница. — Только старовата немного. Хотя и на этот товар у нас есть охотники.

Я собиралась было повыспросить: а как устроиться на эту службу? Платят как? Премиальные и прогрессивки есть ли? — однако что-то меня сбило с толку.

Да! — ее "рабочая зона" располагается именно в том пространстве, о котором говорила Гуля.

– А, этот, — довольно быстро, благодаря моему подробному описанию, припомнила Лаура. — Он так себе, мелкая рыба. Последнее время не появляется. Вообще-то он промышлял отловом.

– Чем-чем?

Ну, отловом же: девахи ходят туда-сюда, а он их отлавливает; то да се, пожалуйте за столик, освежающих напитков не хотите ли? Самое смешное, что три четверти этих самых девах сами его ищут. В основном из других городов, не москвички. Куда им тут податься? Двигают сюда, а этот парень — он что-то вроде отдела кадров; на глаз определяет, кто сгодится, а кому надо пинком под зад.

– Где его искать?

Она не знает… Хотя… Да, неделю назад она ехала с клиентом, завернули в один кабак за жратвой и выпивкой, где-то на Каланчовке. Жратва оказалась вкусная, осетрина с грибами и сыром, это у них фирменное блюдо, — в честь него и кабак назван. Этот парень пил пиво. А клиент оказался с приветом: отдал сотню баксов и всю ночь просидел на краешке кровати, плакался, какой он одинокий.

– Ты не светись здесь лучше, — посоветовала она мне на прощанье. — Хозяева — народ крутой.

М-да, когда-то я считала эту большую улицу своей территорией.

– Это не твоя улица, — повторила девочка. — Запомни. Не твоя.

По дороге домой я размышляла о том, что тезис Панина о перепутанности пространств литературы и жизни заслуживает внимания, и бедный Иван Сергеевич Тургенев со стоном ворочается в гробу.

Этот кабак назывался — "ВИАРДО".

13

У Панина я выпрашивала машину и деньги. Совсем немного — чтобы хватило на кружку пива в дорогом кабаке. И еще — пусть побудет дома, не исключено, что при удачном стечении обстоятельств мы навестим его с приятелем.

– Он немного буйный… — заметила я. — Возможно, потребуется грубая мужская сила.

Денег у Панина обнаружилась целая куча. Объяснил этот немыслимый факт Панин тем, что в одном издательстве получил аванс. В подробности он не вдавался, да я и не настаивала; просто рассказала, что наши комиксы потихоньку начинают приобретать отчетливость, и я для полноты ощущений еду писать портрет одного из персонажей.

Когда я уходила, он рыскал в ящиках стола.

– Черт, где мой охотничий билет?!

Значения этой реплике я не придала.

Молодого человека с телевизионной внешностью я заметила сразу: он сидел в одиночестве за ближним к бару столиком и равнодушно следил за тем, как официант в белой рубашке с коротким рукавом и галстуке-бабочке устанавливал перед ним полную кружку пива взамен опустевшей.

Я прямиком направилась к столу, уселась на жестком и неудобном стуле без спинки, взглядом указала на кружку: то же самое! — официант кивнул и протер стол.

– Вполне тургеневское местечко, — я указала на бар, ярко освещенная витрина которого была укомплектована множеством бутылок. — Настоящее дворянское гнездо.

Он отхлебнул, облизал губы, подернувшиеся белой пеной.

Кажется, моя Лаура недалека от истины: у него взгляд типичного инспектора отдела кадров — строгий и холодный. С минуту он меня рассматривал, склонил голову набок и пожал плечами: увы и ах!

– Глупо! — возразила я, кокетливо поправляя прическу, и пустилась в объяснения: глупо, очень неразумно и недальновидно; современный клиент уже не тот, что прежде, он ищет свежих нетривиальных ощущений; девушка, свободно владеющая двумя иностранными языками, без пяти минут кандидат наук — помимо чисто профессиональных навыков — может быть исключительно приятна в том отношении, что способна вести беседу на любую тему; если клиент по ходу дела прослушает лекцию, ну, скажем, о творчестве Роа Бастоса, то получит такое эстетическое впечатление, которое неизбежно скажется на его моральном уровне; чем больше у нас в среде богатых будет интеллигентных людей, тем быстрее мы догоним и перегоним Америку.

– А зачем? — задал он логичный вопрос. — Мне и так нравится.

Пожалуй, ловец женских тел прав: американцы — хорошие ребята, деловые, энергичные и трудолюбивые, однако их гуманитарное убожество меня иногда просто шокирует; интересно, как бы я себя чувствовала в стране, где абсолютное большинство населения знает Донахью, однако понятия не имеет, что у них под боком живет некий Апдайк.

– Вообще-то у меня давно другая работа, — поморщился он. — Ну да черт с тобой, надо посмотреть, что к чему, — он покосился на мою кружку.

– Девушка за рулем! — улыбнулась я.

Нагрузился бывший кадровик прилично — мне пришлось поддерживать его за локоть; по дороге он нудно бубнил инструктивные правила, связанные с моей будущей работой: избегать анального секса, пользоваться презервативами в обязательном порядке и так далее — я не догадывалась, что этот простенький по внешнему впечатлению вид деятельности настолько четко регламентирован; что за проклятье висит над нашей Огненной Землей — даже для надзирания за половой жизнью у нас есть отдельный отряд бюрократов.

Гостя я уложила в "ложе прессы", зажгла настольную лампу; что предпринять дальше, я не знала.

– Чего стоишь столбом? — тоном утомленного странника произнес он. — Раздевайся.

Оседлав стул, служивший Панину в качестве прикроватной тумбочки, я коротко изложила ему характер своих интересов. Он изменился в лице, пришел в себя и двинулся на меня; он успел сделать пару шагов — а потом вспыхнул верхний свет.

– Присаживайся, — хмуро сказал Панин, переламывая свое охотничье ружье и загоняя в стволы патроны; приведя оружие в готовность, Панин помахал какими-то бумагами:

– Вот мой охотничий билет. А вот лицензия из охотхозяйства. Я как раз в ближайший уик-энд собирался на кабана. Как это удачно получилось: теперь нет нужды двое суток шляться по лесам.

Панин подошел к молодому человеку, стволом приподнял его подбородок, потом обошел его кругом, внимательно осматривая.

– Немного худоват, — доложил он мне результаты осмотра. — Ничего, и такой сойдет. Вырезку мы пожарим, из остального навертим пельменей. Ногу закоптим. И студень наварим. Девушка умеет варить потрясающий студень. Мы б тебя угостили, но, сам понимаешь, тебе будет трудно оценить ее кулинарные таланты… — плечом Панин подтолкнул меня к двери. — Оставь нас на минуту, когда его надо будет освежевать, я тебя позову.

Я уселась у телефонного столика и стала ждать.

Не прошло и десяти минут, как за дверью раздался истошный вопль моего милого друга детства. Я ринулась в комнату. Молодой человек стоял, широко расставив ноги, и неловко двигал бедрами, точно намереваясь выползти из брюк; Панин сидел на стуле, вцепившись в волосы растопыренными пальцами, и я догадалась:

ПОПРОБУЙТЕ

СТИРАЛЬНЫЙ ПОРОШОК "ТИКС".

"ТИКС" — ЭТО БЛАГОУХАННАЯ ЧИСТОТА

И СВЕЖЕСТЬ МОРОЗНОГО УТРА!

— на что Панин скорбно кивнул: вот-вот, свежесть нам не помешает — твой приятель обкакался.

– Если ты думаешь, что я выражаюсь фигурально, — вздохнул Панин, — то сильно ошибаешься.

Глава седьмая

1

Варвара прохладно отнеслась к моей просьбе.

Посетить диетическую столовую? С какой стати? Мало того, что ее просто тошнит от постного, вареного без соли — у нее просто нет времени заниматься глупостями.

Варя, тебе это проще простого, умоляла я, ты располагаешь репортерским удостоверением, аккредитациями и другими бумаженциями, дающими право входа куда угодно. Посторонних они прогонят, а журналистов нет, они журналистов любят.

Скрепя сердце она согласилась; обещала позвонить вечером и доложить о результатах похода на презентацию благотворительной столовки.

Накануне я сделала Панину комплимент. Похоже, у нас в скором времени должно появиться ведомство наподобие гестапо — значит, он без куска хлеба не останется.

"Разговорил" он нашего гостя очень профессионально и в короткие сроки. Какие доводы вызвали в организме допрашиваемого эффект жидкого стула, я не знаю, однако факт есть факт: молодой человек физиологических эмоций не сдержал. После допроса Панин выдворил его на улицу, поймал какого-то шального частника, а потом мы обсуждали результаты дознания на кухне: комнату приходилось основательно проветривать.

Толком молодой человек почти ничего не знал. В поликлинику и в РЭУ он наведывался по просьбе своего приятеля работающего в каком-то благотворительном фонде. Он приятелю многим обязан — в порядке любезности и благодарности за услуги, оказанные в свое время, он и собирал данные. Списки с адресами передал приятелю; на этом его миссия была исчерпана, а больше он ничего не знает.

– Это похоже на правду, — подвел итог Панин. — Да, еще… Завтра у этих добрых самаритян торжественное мероприятие. Открытие столовки с бесплатными обедами для неимущих — догадываюсь, как это богоугодное дело будет обставлено: наприглашают журналистов, и эти педрилы распишут все в лучшем виде. А потом мастера страстного публицистического слова накачаются в отдельном кабинете водкой и с утра будут страдать запором.

– Это почему?

– От пережора, — со знанием дела пояснил Панин. — Такие объемы икры и копченостей человеческий организм переварить не в состоянии.

Варвара объявилась вечером — не по телефону, а лично. Милый друг детства, кажется, оказался прав: донести себя и не расплескать ей стоило большого труда.

Волосы ее потихоньку отрастали, и теперь она не производила впечатления постояльца холерного барака.

Варвара улеглась на диван, витиевато жестикулировала и бормотала что-то маловразумительное. Единственное, что мне удалось разобрать в этом горизонтально уложенном театре мимики и жеста — это сообщение о том, что ее муж "объелся груш", причем, к счастью, китайских; в начале недели он уехал в командировку к своим узкоглазым друзьям в Пекин, и потому Варвара будет ночевать у меня. С великими трудами я ее раздела и, накрыв пледом, оставила в покое. Утром сбегала в ближайший ларек за пивом и приступила к привычным реанимационным мероприятиям. Наконец, она смогла относительно связно изложить свои впечатления.

Мероприятие выглядело примерно так, как предрекал Панин, были даже телевизионщики; этот сюжет, наверное, вчера успел проскочить в вечернем эфире.

– И это все? — сурово спросила я. — Где твоя профессиональная совесть?

Нет-нет, это еще не все, возражала Варвара, время от времени бросая выразительные взгляды на кухонный шкаф, где среди коробок с горохом и вермишелью возвышалась бутылка с зеленой жидкостью — подарок самого занудного онаниста Земного Шара.

– Это ликер "Киви", — пояснила я. — Тебе киви порезать или так проглотишь?

Варвара сказала, что ни чистить, ни резать нет необходимости — я налила рюмку.

Не все, продолжала она, удалось разговорить верховного самаритянина; впечатления доброго он не производил, скорее напротив, однако то ли ему пришлась по душе экстравагантность прически, то ли еще что-то — так или иначе он потолковал с Варварой.

Их основная задача — опека неимущих; эта столовка — только начало, они планируют открыть целую сеть таких богаделен. Откуда у бедных добрых самаритян такая прорва денег? Ну, это, как вы догадываетесь, коммерческая тайна, кое-какими коммерческими операциями фонд занимается самостоятельно, однако этот бизнес, конечно же, не приносит тех средств, которые могут покрыть затраты. Естественно, поднять это дело было бы невозможно без спонсоров, это — стабильные, уважаемые компании.

Варвара полистала блокнот, вырвала страничку. Я пробежала глазами список из четырех наименований — названия мне ни о чем не говорили.

Это все?

Варвара с виноватым видом пожала плечами: выходит, так. Я еще раз просмотрела список фирм, хотела было выкинуть его в помойное ведро, однако сочла этот жест в присутствии пострадавшей из-за меня подруги неуместным; свернула листок вчетверо и сунула в карман джинсов.

Проводив Варвару, я уселась за стол с намерением подвести предварительные итоги и прислушаться к себе, вернее сказать, к брожению вещества современной культуры в желудке — процесс шел слабовато. Я поискала — чего бы мне такого принять внутрь для стимуляции: марганцовки? протухшего кефира? заплесневелую корочку хлеба пососать? Эх, жаль, в доме нет стрихнина… Мой взгляд остановился на роскошной бутылке. Вот! От ликеров меня неизменно тошнит. Я выпила стакан зеленой жидкости, выкурила подряд три сигареты и почувствовала, что наконец-то меня начинает подташнивать. Принесла из ванной пластмассовый тазик, разместила его на столе среди бумаг и приступила к делу.

Мне даже не понадобилось совать пальцы в рот — процесс сам пошел.

Мясные деликатесы из Дании? Куриные окорочка? Сосиски из Голландии? Ножки Буу-у-у-ша… Нет, не то. Пепси-Кола, Херши-Кола, напиток Вимбильдан — который и есть именно то, что нужно женщине? Не похоже…

Водки. "Смирновская", "Распутин", "Кремлевочка" в маленькой бутылочке с красной головочкой?

Может быть — водка "Зверь"?

Нет, Иван Францевич и водка "Зверь" трудносовместимы.

Еще хуже совмещается обувь. "Монарх" — надеваешь с наслаждением и снимаешь с сожалением? Итальянская обувь — ручная работа… "Рибок", который владеет целой планетой, где жизнь прекрасна, розовощека и мускулиста? Нет, "Рибок" предназначен для занятий спортом, а наш Францыч хромой.

Я закурила и смотрела, как гнется струйка дыма из пепельницы. "АШ-БЭ" — нас знает вся Европа? На здоровье, пусть знает, однако вряд ли знает Криц: он не курит, не курил никогда в жизни.

Теперь сладости. Одна из них уже зафиксирована в наших комиксах; какая именно — думаю, безразлично. "Баунти" или "Милка", "Марс" или "Милки-Уэй" — все равно, важно, что эти конфетки стоят приличных денег а какие кокосы и орешки у них внутри — уже неважно!

Парфюмерия от "Кристиан Диор", а также все, что наворочено в поле наших игр мистическим Проктором и подельником его Гэмблом, тоже несущественно: когда я в последний раз была в Доме с башенкой, то в ванной нашла на полке под зеркалом одно-единственное гигиеническое средство: мыло, да и то — хозяйственное.

Меня тошнило еще примерно с полчаса.

Стало быть, внимания заслуживают:

"Медицинская техника завтрашнего дня — уже сегодня!"

"Даже в те времена, когда по земле бродили странствующие рыцари и поэты, людям очень и очень хотелось кушать".

"Батончик из молочного шоколада, жареный арахис и сладкая карамель…"

И любой алкоголь на выбор — "Ощутите разницу сами", "Если я дважды изображен на бутилка" — или что-то в этом духе.

Но все это упирается в деньги.

"Трастовая компания "Джи-Эм-Эм" — ваши деньги будут работать на вас круглосуточно"?.. Нет, кажется, эти "трастера" оперируют с валютой.

Я выплеснула тазик в туалет, сполоснула его в ванной и сама залезла под душ; минут двадцать принимала его горячие ласки, потом включила холодную воду, чтобы окончательно прийти в себя. От переохлаждения меня спас телефон: мой черный эбонитовый спаниель протяжно вякал; клацая зубами и оставляя на паркете влажные следы, я побежала в комнату.

Зина, заметив предварительно, что я замечательно отстукиваю зубами чечетку и с такими талантами мне надо бы выступать на эстраде, наказал одеваться "по-походному". Я натянула старые джинсы, легкий свитер, лыжную куртку и выбежала на улицу. Глянула на крышу противоположного дома — камнеметателя на месте не оказалось.

Напротив нашего подъезда стоял совершенно роскошный джип с широченными колесами, под лобовым стеклом его была укреплена внушительных размеров табличка.

Когда Зина прибудет, я поделюсь с ним одной коммерческой идеей относительно такого рода табличек.

– А-а, это, — сказал он, когда я уселась в машину и показала на джип. — Глупо. У нас джип почему-то в большом почете: некий признак хорошего тона и состоятельности, да? Хотя в Штатах, например, это в первую очередь профессиональный транспорт проституток— им на своих вездеходах удобней объезжать клиентов. Что касается широких колес, то это идиотизм вдвойне. Это пляжный вариант машины — чтобы ездить по песку.

– Как думаешь: если наладить серийное производство таких автомобильных плакатиков — мы не прогорим?

Зина достал из кармана куртки микрокалькулятор и разыграл на клавиатуре какую-то простенькую мелодию.

– Ни в коем случае. Даже если продавать продукцию по ценам ниже рыночных, нам гарантирована прибыль — спрос превысит предложение.

Я подумала, что, скорее всего, он прав в расчетах — так или иначе подобными табличками придется оснастить все "иномарки", бегающие по просторам Огненной Земли.

Текст таблички был короток и красноречив:

MAFIA

Опять мы пробирались какими-то окольными путями, пока не выехали на Ярославское шоссе.

Наверное, меня укачало или сказывалась слабость — творческий процесс тошноты отнимает много сил; выплыла я из легкого забытья только тогда, когда мы остановились на паркинге поблизости от какого-то лесного массива.

Опять пикник? Или просто побродим по опавшей листве? — прикидывала я про себя, осматривая автомобили. Один из них показался мне знакомым.

Мы двинулись к домикам на опушке. У одного из них нас встретил приятной наружности человек и вежливо осведомился, не желаем ли мы что-то вроде легкого брекфеста? Если не желаем, то можно сразу экипироваться, скоро начало.

– Начало чего? — тронула я Зину за рукав.

– Тебе понравится… Ты в детстве не играла в "Зарницу"?

Еще как играла! Дети под нашим старым добрым небом очень уважали эту свирепую военно-пионерскую игру: они азартно бились друг с другом в подмосковных лесах, отыскивая и захватывая "знамя противника". Я всегда выступала за "красных", а не за "синих". Красный — не только цвет секса, но и цвет равенства, труда и братства.

– Вот и теперь будем охотиться, — сказал Зина, пропуская меня в дом. — Только немного при этом постреляем.

Результаты экипировки превзошли все мои ожидания.

– Куда мы опять с тобой влипли! — воскликнула я, присматриваясь к участникам военно-пионерской игры, которые сосредоточились на полянке. — Что это вообще за камуфляж?!

Я как-то не сразу сообразила, что выгляжу точно так же, как и остальная публика.

В ту пору, когда мой Заслуженный деятель телевизионных искусств еще дышал, я многократно видела на экране подобные персонажи в репортажах о разборе американских рэйнджеров, вторгающихся на земли, населенные различными туземцами и другими свободолюбивыми народами… Во всяком случае, это сборище людей, одетых в маскировочные костюмы и попрятавших лица в широкие — чем-то напоминающие горнолыжные — маски, да еще снабженные забралом, прикрывающим нижнюю часть лица, — эта компания производила довольно жуткое впечатление.

К тому же все они были вооружены какими-то короткоствольными пистолетами.

– Мы будем охотиться на людей? — спросила я.

– Что-то в этом роде, — Зина помогал мне натянуть и приладить защитную маску. — Сейчас разделимся на две команды, разбредемся по лесам и будем друг друга отстреливать. Не бойся, эта пушка, — он вставил мне в руку пистолет или автомат или еще что-то огнестрельное, — палит безвредными шариками с краской. У кого на комбинезоне появится цветное пятно, тот "убит". Совсем как в "Зарнице". Тебе понравится. Только не стреляй, ради бога, в людей, одетых в желтую форму, это судьи.

После короткого инструктажа мы разбрелись по лесу… Чем дальше, тем больше эта охота на людей начинала меня увлекать: должно быть, во мне проснулся природный инстинкт игрока, мы лежали в засадах и совершали короткие перебежки, прятались за деревьями и падали в траву под обстрелом противника; я так увлеклась, что совершенно забыла обо всем на свете и потеряла ощущение времени; все отголоски внешнего мира и его оттиски — все шопены, брамсы и гершвины, все рембранты, сезанны и фальки — распались, растворились без остатка в инстинкте охотника, отлично понимающего, что в этой жизни ценен лишь один отголосок: шорох в кустах, и один оттиск: чей-то промельк меж деревьев… И обладатель этих ценностей прекрасно знает истину: главное — вовремя нажать на курок… И все-таки я старалась держаться поблизости от Зины.

Я отметила, что ведет он себя немного странно. Я палила направо и налево, успела подстрелить двух противников; оба, судя по характеру пластики и движений, были женского пола. Возможностей для точного выстрела хватало и у Зины.

Но его оружие молчало.

Так продолжалось до тех пор, пока в поле нашего зрения не попал какой-то плотный, спортивного вида человек.

Мы лежали в засаде в небольшой канавке, подкарауливая неосторожного игрока из враждебного воинства.

Перед нами простиралась достаточно обширная поляна, по которой были разбросаны островки чахлого кустарника; помеху он нам составить не мог — позицию мы выбрали очень удачно и могли простреливать практически все открытое пространство.

Я заметила шевеление высокой травы и тронула Зину за локоть.

Он не отреагировал: он и сам видел.

Над травой возникли голова и плечи. Игрок стоял на коленях и осматривался. До него было далеко, очень далеко.

Наше оружие, насколько я успела к нему "пристреляться", бьет от силы метров на пятьдесят. Сейчас между нами было метров сорок-сорок пять.

Зина отполз к кустарнику и медленно поднялся. Противник его не видел — зато сам был открыт.

Меня поразила поза Зины.

Он стоял, несколько ссутулившись, опустив дуло в землю и как будто глядя себе под ноги, точно дожидался сигнала. Не знаю, сколько времени это продлилось — наверное, довольно долго.

Боковым зрением я отметила: человек резко, пружинисто вскочил на ноги.

Мне трудно разложить во времени движения Зины; я видела их будто бы в старом, "скорострельном" кино, где кадры слишком спешат нестись друг за другом; резкий подскок человека и послужил сигналом, которого Зина дожидался, тупо глядя в землю.

Потом был взлет ствола и моментальный выстрел.

Человек вздрогнул и присел на корточки.

Зина вышел из укрытия и помахал ему своим ружьем.

Тот развел руки в стороны: что, мол, поделать, убит так убит.

Наблюдая за их жестикуляционными переговорами, я вдруг подумала: все произошло настолько стремительно — в течение доли секунды — что Зина чисто физически был не в состоянии прицелиться.

И тем не менее, он попал — на таком большом, практически предельном расстоянии.

Он повернулся и, забросив ружье на плечо, двинулся в чащу.

Я собралась его догнать, но что-то меня остановило.

Наш убитый противник уже выбрался из высокой травы на тропку и теперь хорошо был виден. На левой стороне груди горело яркое пятно краски. Впрочем, не столько феноменальная точность выстрела заставила меня призадуматься, сколько — походка человека.

Его лица под маской я, естественно, рассмотреть не могла.

Но с этой характерной, раскачанной — типично утиной — походкой я встречалась не впервые.

На обратном пути к лагерю мы набрели на забавное приключение: продравшись через плотный кустарник, мы обнаружили на крохотной тенистой и какой-то чрезвычайно уютной укромной полянке двух противников, мужчину и женщину.

Позабыв про честь и долг солдата, они занимались любовью.

– Может, пристрелим их? — спросила я, прицеливаясь и воображая, как очаровательно взорвется на бледной ягодице мужчины мой шарик с краской. — Или нет, давай их возьмем в плен. Под пыткой они нам покажут, где спрятано вражеское знамя.

– Я тебе потом объясню, что они нам покажут, — усмехнулся Зина и тихо ретировался.

Мы отказались от ленча, быстро переоделись и пошли к машине. Бойцы, перемазанные краской, стекались к лагерю и, наверное, вспоминали минувшие дни — "как вместе в атаку ходили они".

– Как эти игрища, кстати, называются? — спросила я, пока грелся двигатель.

Оказывается, это пейнбол — любимая забава трудолюбивого американского народа.

– Зина, — спросила я, потупив глаза, — можно я сейчас отдамся?

Он тяжело вздохнул.

– Да нет, не тебе. А — творческому процессу?

– Валяй, — со смехом разрешил он. — Только потом я этому процессу набью морду.

Я старательно откашлялась, попробовала голос, опятъ откашлялась:

ЕСЛИ ВЫ ХОТИТЕ ПОЧУВСТВОВАТЬ

ВКУС НАСТОЯЩЕГО ПРИКЛЮЧЕНИЯ

И ПРИНЯТЬ УЧАСТИЕ В ОХОТЕ

НА ЛЮДЕЙ — ПРИЕЗЖАЙТЕ К НАМ

ПОИГРАТЬ В ПЕЙНБОЛ!

ПЕЙНБОЛ — ЛЮБИМАЯ ИГРА

ВСЕГО ЦИВИЛИЗОВАННОГО ЧЕЛОВЕЧЕСТВА,

НЕ УПУСТИТЕ УНИКАЛЬНЫЙ ШАНС

ПРИОБЩИТЬСЯ К МИРОВОЙ КУЛЬТУРЕ!

– Отменно, — похвалил меня Зина. — И главное — за душу берет.

– Кстати, о душе… Ты начисто выбил ее из этого парня. Ты влепил ему пулю прямо в сердце.

Зина нахмурился и долго молчал.

– Мало ли какие бывают случайности, — тихо произнес он, когда мы уже вовсю неслись по шоссе.

Согласна, охотник: мало ли что тебя подстерегает за углом, когда играешь в прятки.

2

В последний раз подобное ощущение собственной крохотности, никчемности и мелкотравчатости я испытывала сравнительно давно и сравнительно далеко от Агапова тупика; это было в Терсколе, когда с утра пораньше нас с Паниным буквально сбросил с койки жуткий грохот.

Не знаю, существует ли в русском языке слово, способное его описать. Ужасный, кошмарный, могучий, раскатистый, оглушительный — в этих характеристиках рассыпаны зерна смысла, однако, даже ссыпанные в кучу, они не в состоянии точно и ясно передать впечатление.

Ближе к смыслу, пожалуй, стоит определение "гигантский"; да, один из сущностных признаков этого грохота составляла именно его огромность: он обнимал весь мир, и ты, волей случая размещенный внутри его, отчетливо чувствовал, как мгновенно леденеет твоя крохотная муравьиная душа.

Тогда в нас (мы с Серегой жили в бельевой подсобке гостиницы "Чегет" — чтобы не платить за номер) шарахнула большая лавина со склонов Когутая; воздушной волной повышибало стекла.

Теперь стекла пока не вылетали, но уже заметно подрагивали.

Я выглянула во двор. Стояло чудесное утро, прозрачное, солнечное и свежее; и странно, что единственным живым существом во дворе была Рая: опираясь на метлу, она стояла, задрав лицо к небу.

Я выбежала на улицу.

До Раи — она каменела неподалеку от детской игровой площадки — я добралась, что называется, "на полусогнутых", инстинктивно пригибаясь на ходу, и со стороны, скорее всего, походила на солдата, совершающего короткие перебежки под обстрелом противника.

И неспроста.

Что-то странное происходило с небом.

Небо разламывалось — и из этих разломов сыпался грохот.

Освоившись, я стала понемногу разбирать механизм этого явления природы. В какой-то момент небо мгновенно уплотнялось, делалось тугим, как резиновый шарик, твердело и, наконец, с треском крошилось где-то очень высоко и далеко, где-то там, где тянутся мои невидимые Млечные Пути.

Чуть пониже небо было простегано короткими стежками.

– Что это, Рая?

Она бросила на меня растерянно-тревожный взгляд и опять уставилась в небо.

Я попыталась вспомнить, какой у нас теперь месяц на дворе — ноябрь? двадцать четвертое ноября? уже так скоро?

– Совсем говно дело, — констатировала Рая, всматриваясь в небо. — Война… Слышь, из пушек палят? И из автоматов. Совсем говно дело, если война, — она забросила метлу на плечо и двинулась к помойке; она несла свой инструмент, как старый солдат тяжелую винтовку после долгого перехода.

Ни одна живая душа во дворе так и не появилась.

Я долго сидела на лавочке возле детской площадки — прислушивалась.

Пожалуй, первое впечатление меня ввело в заблуждение.

Небо время от времени в самом деле скатывалось.

Однако оно принимало не форму мячика.

Оно скатывалось в свиток и исчезало.

3

Алка орала по телефону.

Ты что, совсем дура старая, ты в какой стране, твою мать, живешь?! ты радио включаешь?! тут гульба-пальба всю неделю идет, а она — ни сном ни духом! напилась опять, что ли?!

Стоп. Я на время отключилась от Алкиных словоизвержений.

Все последние дни мы с Зиной ездим — "огородами и к Котовскому": пробираемся по каким-то окольным переулкам. Красноглазый милиционер хотел меня поцеловать, поскольку я единственный нормальный человек в этом городе… Костыль двинулся куда-то на Баррикадную, господи, и он — одноногий инвалид на костылях — и туда же?!

…у тебя под боком танки вовсю шмаляют, кровищи море, а ты, твою мать, лежишь на диване и все своего Джойса читаешь?

Джойса я не почитываю, я им дерусь — хотела, было, возразить я, но махнула рукой, повесила трубку, легла на диван и сунула голову под подушку.

Не знаю, сколько я так пролежала. Зато знаю наверняка: все это время у меня было ощущение, будто я в лавине; и этот гигантский поток снега тащит меня, крохотную белку, швыряет, кувыркает, подбрасывает, ломает — ты, белка, не первый год в горах, знаешь, что скоро это кончится: снег забьет тебе рот, перекроет дыхательные пути, ты тихо уснешь; а найдут тебя только по весне, когда плотный наст станет водой, утечет вниз, и обнажит на склонах реликтовые рододендроны.

4

Вот уж не думала, что меня так быстро отыщут и извлекут из лавины.

Звонок.

Телефон? Нет, звонок в дверь — кто-то нажал кнопку и забыл убрать палец: давит, давит, давит…

– Варвара?

Она смотрит на меня и не видит.

Я убрала ее руку от звонка — рука у нее холодная, неживая. Обняла ее, повела в дом. Варвара повиновалась мне, как манекен, если, конечно, существуют на свете подвижные манекены. Укладывая ее, я вспомнила: в прошлый раз она все августовские дни, "которые потрясли мир", провела где-то там, в лавине. Наверное, опять — оттуда.

Повертело же ее, потаскало, поломало: лоб рассечен, джинсы и куртка в грязи. Я намочила полотенце, протерла ей лицо, обработала перекисью водорода ссадину на лбу. Потом раздела ее, нашла синяки: на спине, на плечах, один очень большой — на ноге выше колена.

Я кинулась на кухню. Презентационный зеленый ликер кончился. В шкафу, за пачками вермишели, я нашла бутылку с короной — Панин когда-то приносил; я засунула куда подальше и забыла. Там всего на два пальца огненной воды — ничего, если развести, будет в самый раз.

Я приподняла Варвару, прислонила к диванной спинке, приставила стакан к ее рту — кое-как мне удалось влить в нее немного, остальное разлилось, замочило ночную рубашку, в которую я ее одела.

– Суки.

Наконец-то. В ней проснулся голос, это уже хорошо. Глядя в никуда, медленно и спокойно, очень точно формулируя фразы, она рассказывала — именно в медленности и подчеркнутой сухой правильности ее речи было нечто такое, что заставило меня похолодеть — я сидела рядом и молча холодела часа, наверное, два.

Два дня она пролежала на моем диване.

Мы ни о чем или почти ни о чем не говорили.

На третий день она пришла в себя, мы выпили кофе на кухне. Варвара засобиралась домой. Я дала ей старые джинсы Панина — он вечно разбрасывает вещи по просторам Огненной Земли, кое-что хранится у меня. Я страшно вымоталась: две ночи почти не спала, сидела у дивана, сторожила — настолько вымоталась, что даже не пошла ее проводить до дверей.

Она ушла, но через минуту вернулась, присела передо мной на корточки, долго глядела в глаза.

– Сейчас начнется полив, — сказала она. — Не верь ничему, что будут говорить об этих делах. Или писать. Или по телеку вещать. Не верь ни одному слову:

Я и не верю, милая Варя; радио у меня нет, из телека сыплется песок, а газеты я если и использую, то не как источник знаний, а как продукт спекуляции.

Еще и потому не верю, что такова уж доля водящего в прятках: пропускать мимо ушей подсказки, оставлять без внимания советы, все — кроме одного: всегда оставаться той белкой, которая сама по себе гуляет, ходит по улицам, глазеет по сторонам, прислушивается, водит.

5

Я проспала до самого вечера, приняла ванну, кое-как привела себя в порядок, отправилась к Панину.

"В живых" я их не застала.

Дверь нараспашку — такое в их коммунальном общежитии время от времени случается. Прошла в комнату.

Панин лежал поперек "ложа прессы". Как рухнул, так и остался лежать — в куртке, джинсах и кроссовках.

Музыка тоже спал — на кухне, обвалившись на стол, заставленный пустой и полупустой посудой.

Слух у Музыки музыкальный, точный, а сон чуток, как у всех стариков; его потревожило треньканье — я убирала со стола.

Он поднял голову, тупо поглядел на меня и очень внятно произнес:

– Костыля убили, — и опять рухнул на стол.

Господи, да что ж это такое, опять у них поминки, сначала Ломоносов, теперь — этот несчастный инвалид… Добиться от Музыки я ничего не смогла, он спал: тяжело, беспробудно, как камень на острове Пасхи, где стоят и глядят в океан похожие на него каменные истуканы.

Костыль, помнится, ушел на Баррикадную.

Значит — где-то там, в лавине. Затоптали. Или забили резиновыми дубинками — с одной ногой от этих сволочей не сильно-то побегаешь. Или застрелили. Или в клочья разорвали танковым снарядом.

Я взяла со стола бутылку водки, налила немного.

– Пусть тебе… — и осеклась на полуслове, подумав, что ведь не имени Костыля, ни фамилии его не знаю, — пусть земля тебе будет пухом.

Ни вкуса, ни запаха, ни крепости водки я не почувствовала.

Музыку я отволокла на кровать, с Панина стащила кроссовки, уложила, прикрыла пледом.

На обратном пути в широком витринном стекле я приметила нечто такое, что заставило меня остановиться.

Это была листовка.

Полурастворенная в нежно-голубом фоне, на меня взирала женщина в вычурных белых одеждах, фасон которых представлял собой немыслимую смесь монашеской рясы с бальным платьем времен Очакова и покоренья Крыма.

Листовка была очень тщательно, основательно вклеена в стекло на уровне двух человеческих ростов.

Я и прежде обращала внимание: такие "дацзыбао" висят, как правило, очень высоко — чтобы дворникам было не с руки их отдирать.

С минуту мы молча смотрели друг на друга; мне показалось, что слегка шевелятся ее два поднятые вверх пальца.

– Что ж ты, матушка, людей-то в заблуждение вводишь? — сказала я женщине, подняла осколок серого бордюрного камня, валявшегося возле урны, и запустила им — прямо в ее очень торжественное и очень красивое лицо.

6

С утра пришлось нанести визит в родную библиотеку. Бюллетень, выданный мне милейшим участковым павианом, закончился несколько дней назад.

Вместилище профсоюзной мудрости всех времен и народов было охвачено паникой: кто-то высадил булыжником витрину.

– Дикие люди, — заметила я, рассматривая груду стекла с обрывками голубой листовки; мысль о том, что предстоит принимать участие в уборке, меня совсем не грела; я сдала бюллетень и откланялась.

Мои добрые друзья ожили только на третий день. Панин выглядел на удивление неплохо, зато Музыка маялся и нервно слонялся по коридору. Панин спросил, нет ли у меня с собой денег: издательский аванс они весь просадили, а потом еще эти поминки.

– Брат Музыка помирает, — объяснил свою просьбу Панин, — ухи просит.

Я пошарила по карманам куртки, вывалила на стол мелкие ассигнации… Похоже, это все мои запасы. Придется опять ехать и спекулировать газетами. Хотя неизвестно, ходят ли электрички и выходят ли газеты.

Сунула руку в карман джинсов.

В заднем нашлось немного денег — я метнула их в общую кучу. Панин сортировал бумажки, раскладывая их по кучкам.

– Это что, твое? — спросил он, разворачивая блокнотный листок.

А-а-а, это… Это, сколько я помню, результат Варвариного хождения к добрым самаритянам: список контор, спонсирующих милосердие.

Панин неожиданно напрягся. Насупившись, он внимательно рассматривал листок, а потом погрузился в глубокую задумчивость — такое с похмелья бывает, подумала я.

Однако, чтоб человек так резко вскакивал с места и опрокидывал стул — такого с похмелья не бывает.

Я с интересом наблюдала, как он, вытащив из пазов ящики письменного стола, вываливает в "ложе прессы" их содержимое и что-то ищет.

Нашел.

Плотный квадратик картона, — визитка, наверное.

Визитку он отложил в сторону, распластал на какой-то книге блокнотный листок, отчеркнул строку ногтем и протянул мне Варварины записки вместе с визиткой.

– Ну и что? — спросила я.

Название фирмы в визитке совпадало с тем, что было отчеркнуто ногтем.

– Это контора твоего благоверного.

Интересно, что бы эти совпадения могли означать?

Панин перекрестил комнату задумчивым променадом, потом долго стоял у окна и глядел во двор.

– Одно я знаю наверняка, — тихо произнес он наконец. — Твой муж не занимается благотворительностью… Ты знаешь, чем он занимается?

Я поморщилась: не знаю и знать не хочу этого человека, который имеет обыкновение в решительные минуты поджимать губу и молча сообщать мне: поступай как знаешь, однако — без меня.

Дальнейшие действия Панина — молчаливые и уверенные — я понимать отказывалась: все эти его копошения в платяном шкафу, повизгивания в ванной (он освежался под ледяным душем), возвращение в комнату, верчение перед зеркалом (а хорош… отмылся, побрился, причесался, оделся во все лучшее) и убегание в коридор, откуда доносится жужжание телефонного диска.

– Лену, пожалуйста… Что, нет? Извините.

– Добрый день, будьте любезны Лену… Извините.

– Лену… А, любовь моя! Что пропал? Никуда я не пропадал. Был на Камчатке, да, с геологами, в партии… Да нет же, не в коммунистической, а в изыскательской. Ну как я тебе могу позвонить оттуда, сама подумай, там тайга кругом. А почему дома? Про-сты-ы-ы-ла? Значит, некому поднести стакан воды? А родители? В отпуске? Ну, так я сейчас буду. Да, со стаканом, ждите доктора в течение получаса. Все. Целую.

Вернувшись в комнату, Панин принялся считать деньги. Я внимательно следила за подсчетами и в нужный момент прервала их:

– Стоп! На бабоукладчик тебе уже хватает! Остальное пойдет на уху… Сам же говорил: брат Музыка помирает.

Панин, кажется, находился в легком замешательстве. Он мялся у двери и подкашливал в кулак.

– Возможно, тебе это будет неприятно… — свое роковое признание он предварил глубоким вздохом, — однако, как честный человек, я должен сделать следующее заявление… Я еду предаваться любовным утехам.

Я расхохоталась, поманила его пальцем; Панин подошел, присел со мной рядом на краешек "ложа прессы"; я погладила его по голове:

– Старый ты стал, дедушка Панин, а туда же…

В самом деле, милый друг детства, в последнее время ты если и приглашал меня занять это, слишком хорошо мне знакомое место в "ложе", то почему-то проделывал это несколько вяло и даже застенчиво, не то что прежде… Черт его знает, любила ли я тебя, наверное, все-таки нет. Равно, как и ты меня… Теперь я понимаю: не стягивал с тобой инстинкт. Какой инстинкт? Ну, конечно же, самосохранения — вдвоем легче перетерпеть усталость. Странная у нас у всех усталость, да? Она не имеет видимых причин, но это именно та усталость, от которой иногда — и совершенно неожиданно — рассыпаются прямо в воздухе на мелкие куски самолеты, сделанные из сверхпрочных материалов; говорят, этот эффект внезапного рассыпания специалисты называют "усталость металла" — ну, а мы-то и вовсе не железные, износ есть износ, мне сейчас легче — у меня влюбленность в охотника, а тебе наверняка труднее, так что иди со спокойной душой к своей Лене…

– А кто она такая, эта твоя Лена?

Ну-ну, оказывается, это секретарша моего бывшего мужа.

– Будь с ней поосторожней! — наказала я Панину, провожая его до двери. — Как бы тебя током не шибануло.

Информировать Панина о своей идиотской шутке с телефонным проводом я не стала, тем более что я не уверена, есть ли вообще у этих "хай-блэк-тринитрон" провода.

7

По всем признакам судя, друг детства отправился в дальнее "автономное плаванье"; пропадал он в объятиях Лены с прохладным голосом (если у нее все остальное настолько же прохладно, то я Панину не завидую) достаточно.

Ни к вечеру, ни на следующий день он не вернулся.

Я вспомнила про милиционера с красными воспаленными глазами.

Зайдя в отделение, собиралась было направиться в знакомый мне кабинет, однако что-то заставило меня остановиться на пороге и обернуться.

Не что-то, а кто-то.

Сбоку от сдавленного какими-то приборами и аппаратами милиционера, в узком загончике, огражденном высокими деревянными перилами, кто-то сидел.

С трудом, но все-таки я ее узнала.

– Рая! — позвала я.

Она никак не отреагировала.

– Рая! — крикнула я в полный голое. — Ты что здесь?

Милиционер нетерпеливым кистевым движением — проходите, проходите, гражданка! — отослал меня из коридора.

Новостей в знакомом кабинете, кажется, не было.

– Ищем, — неопределенно заметил страж порядка. — Хотя в такой ситуации, сами понимаете…

Понимаю: наворочали горы трупов на улицах — "в такой ситуации" не до хромого старика, пропавшего без вести, понимаю.

– А что это у вас в кутузке наш дворник сидит? Или как этот загончик с перилами называется?

– Эта женщина? — он помассировал усталые глаза. — Беда с ней. Добиться от нее чего-нибудь… С ума сойдешь. Ослепила человека. И будто в рот воды набрала.

Я пыталась сообразить, что бы это значило. Ослепила? Как это? Какого человека? За что? Она же добродушнейший человек!

– И совсем ничего не объясняет? — спросила я, присаживаясь на стул.

– Почти ничего, — интонационно он нагрузил это "почти".

"Почти" состояло вот в чем. К ней днем позвонили в дверь, она открыла. На пороге стоял какой-то молодой человек. "Тебя же предупреждали, дура старая, а теперь все, сейчас я с тобой разберусь" — вот и все, что он успел сообщить. Рая в тот момент мыла окна какой-то страшно едкой, кислотной жидкостью, в руке у нее была плошка с этой отравой. Без долгих разговоров она плеснула жидкость в лицо визитеру. Он сейчас в больнице, врачи говорят — безнадежно, видеть он уже не сможет. А у Раи могут быть неприятности.

– Но это же те подонки! — выкрикнула я.

Я рассказала, что знаю про Пряничный домик, про звонки, которыми Рае последние полгода надоедали.

Милиционер, подавшись вперед, внимательно слушал, время от времени делая пометки на листе бумаги.

– Вот, значит, как… — раздумчиво протянул он.

– Это вы к чему?

— Да, так…

Да так, неделю назад изнасиловали ее дочку.

– Гулю?!

Вот именно: Гулю, ее нашли утром неподалеку от железнодорожных путей, на откосе; она едва подавала признаки жизни. Сколько их было, трудно сказать, но, видимо, много. После всего ей запихнули электрическую лампочку…

Ну, не мнитесь, не мнитесь же, милый вы мой близорукий страж порядка, я ведь догадываюсь — куда.

– Ну вот, а потом ударили, скорее всего ногой. Сейчас она в реанимации. Мы их ищем…

Ищите, ищите. Возможно, и мне что-нибудь на эту тему попадется в нашем игровом поле, где водить все трудней и трудней.

С тыла здание, в котором размещается отделение милиции, подпирает пустырь, перерастающий в уютный скверик с тремя лавочками и клумбой. В просветах между кустами мелькнуло что-то знакомое… Автомобиль "литературного" оттенка?

Возможно, это наваждение. Хотя ведь не впервой мне мерещится неподалеку знакомый цвет сиреневых сумерек, видимо, я просто хочу, чтобы этот оттенок был где-то поблизости от меня, и воображение прописывает его в цветовой гамме этих улиц и дворов.

8

Панин показался на поверхности после своего автономного плавания в любовных морях только на третий день.

Он позвонил мне в библиотеку. Странно: крайне редко со мной пытаются связаться по служебному телефону, номер я практически никому не даю.

Он выглядел именно так, как и должен выглядеть мужик, три дня не выбиравшийся из постели, то есть был основательно потрепан: щеки ввалились, глаза мутноватые и сытые.

Сославшись на расстройство желудка, я отпросилась со службы; мы направились к Сереге.

– Это Ленка вынула из компьютера, — сказал мне друг детства, протягивая какой-то листок, простроченный бледным шрифтом.

Я пожала плечами: да мало ли в этой умной машине сидит информации — наверное, многие тонны (или в чем там измеряется объем информации).

– Ты прочти, прочти…

Это был какой-то список из восьми пунктов: имя, фамилия, отчество, год рождения, домашний адрес и еще какие-то данные, измеренные в квадратных метрах. Меня заинтересовала графа "год рождения": сплошь — первая четверть века.

В четвертой строчке стояло: Криц Иван Францевич.

– Ты что-нибудь понимаешь, а Панин?

– Пока я понимаю только, что нам пора ехать.

Мы проехали по трем адресам, разбросанным по разным уголкам Огненной Земли. Пожилые люди, помеченные в списке, проживали в домах преклонного возраста, однако еще крепких, основательных. В двух квартирах нам никто не открыл. В третьей встретил перемазанный в краске человек — то ли маляр, то ли штукатур.

Мы покурили на лестничной площадке. Маляр делает тут основательный ремонт. Хозяева? Какие старые, что вы?! Молодая пара, сейчас они на отдыхе, где-то за границей. Просили, чтоб к их приезду все в общих чертах было готово: побелка, обои, кафель в ванной, паркет — работы тут невпроворот, приходится вкалывать по шестнадцать часов в сутки.

:Над дверью висела табличка: изготовлена добротно, отпечатана типографским способом.

"Частная собственность. Просьба не беспокоить".

– А… это, — сказал маляр, заметив мой интерес к табличке. — Все верно, купили они эту квартиру. Мне хозяйка сама говорила перед отъездом.

Остаток дня я провела в библиотеке за своим рабочим столом. Собираясь уходить, развернула листок с фамилиями, разгладила его, перечитала список. Потом еще и еще раз.

Ничего нового. Пусто.

Свернула листок, сунула его в карман, откинулась на спинку стула и, кажется, задремала. Наверное, точнее это состояние сонной расслабленности передает слово "кемарить".

Я кемарила, уложив ладони на стол и похоронив под ними пустые квадраты своего глухонемого комикса — до тех пор, пока в одном из этих квадратиков не почувствовала (вот именно ладонью, кожной тканью!) едва слышную крохотную пульсацию тепла…

ЛЕЧЕБНЫЕ ПРЕПАРАТЫ

"ДЖОНСОН ЭНД ДЖОНСОН" -

МЫ ЗАБОТИМСЯ О ВАС

И О ВАШЕМ ЗДОРОВЬЕ!

— именно, белка, именно!.. Это прозвучало во мне, когда я видела во дворе старуху в больничном халате.

Я вернулась к списку. Пункт номер восемь. Антонина Николаевна Томилина, год рождения, адрес…

Я понимаю, отчего не среагировала на этот адрес. Несколько переулков у нас в Агаповом тупике переименовали, когда началась на Огненной Земле разлюли-малина с возвращением улицам и площадям прежних имен: до сих пор в центре я ориентируюсь с великим трудом (особенно в метро) и прокладываю себе курс по прежним маякам: "Лермонтовская", "Кировская"…

Антонина Николаевна Томилина.

– Так это баба Тоня!

Живет она в отдаленном уголке Агапова тупика. Там сугубо петербургского фасона двор-колодец и арка, выводящая на улицу, прежде носившую имя одного очень и очень пролетарского писателя. Писателя списали в архив, улицу перекрестили.

Инстинкт водящего вытолкнул меня на улицу — беги, белка, торопись через двор наискосок, в арку, дальше мимо пустыря, с которого доносится истеричный собачий лай. Теперь метнись влево, проскочи мимо трансформаторной будки, обогни рассохшуюся, полуистлевшую беседку. Отсюда до цели уже два шага.

Три крутые ступеньки ведут к двери, над которой тускло горит слабая лампочка; в подъезде темно, пахнет кошками, жареной с луком картошкой и еще чем-то сугубо бытовым — именно такой запах стоял когда-то в подъездах нашего старого доброго неба, когда дети играли в прятки и скрывались в них от зоркого глаза водящего.

Перед дверью бабы Тони я остановилась в нерешительности.

Что-то надо было вспомнить — важное. Нечто существенное прозвучало в этот день — но только где, когда, при каких обстоятельствах?

Вот! Прощаясь со стражем порядка, я, указывая в сторону коридора, где молча сидела Рая, сказала ему:

– Глазной мазью намажь глаза твои, чтобы видеть!

9

Баба Тоня долго не отпирала. Приставив ухо к двери, я слушала: кто-то шаркает, подходит, возится с замком.

– Баб Тоня, это я… Не узнаете?

Она долго всматривалась в мое лицо; наконец ее тонкие бледные губы тронуло подобие улыбки — она вспомнила.

– А я думала — санитары…

– Какие санитары?

– Захворала я. А они звонили давеча, справлялись, как у меня и что. Сказали, санитаров пришлют. Должны уже подъехать.

Они — кто такие они?

Я взяла ее под руку, повела в комнату, усадила на тахту, помогла влезть в рукава кофты, застегнуться — пальцы у нее дрожат, пуговица никак не попадает в петельку… Со стариками только так и можно: потихоньку-полегоньку, не навязываясь с прямыми вопросами, не надоедая…

Я подожду.

Посижу у этого обшарпанного круглого стола под выцветшим и обветшалым матерчатым абажуром, буду ждать, пока баба Тоня не прояснит мне, кто же такие эти "они".

Оказывается, "свет не без добрых людей", последние полгода только на них и была надежда, а ты не смейся, девушка, не смейся, они наведывались, продукты привозили, и пенсию, большую пенсию…

Знаем мы эти пенсии; славное же на Огненной Земле существует государство; оно выдает старикам ровно столько, чтобы те тихо, мирно, без паники и истерик протянули ноги.

– Да что ты! — всплеснула руками баба Тоня. — Другая пенсия… Не на почте которая!

Стоп! Как это — другая? А где еще, кроме почты, выдают пенсии?

Баба Тоня открыла рот, но ее прервал звонок в дверь.

Скорее всего — санитары.

– Давай мы с тобой так, — сказала я, обнимая старуху. — Я на кухне тихонько посижу, а ты уж сама тут с ними, ладно?

Звонок опять нервно взвизгнул.

На цыпочках я прошла в кухню, прикрыла дверь, оставив щелку.

На слух я определила: санитаров было двое.

Потолкавшись в прихожей ("Ну, бабушка, как здоровьице? Неважно? Это ничего, сейчас в два счета вас отремонтируем, укольчик сделаем, — и все как рукой снимет!") они удалились в комнату, притворили дверь — я слышала скрип в сухих петлях.

В коридоре было темно. Переведя дух, я зачем-то перекрестилась, нащупала дверную ручку — она показалась мне ледяной, будто ее только-только вынули из морозилки. И рывком распахнула дверь.

В первое мгновение я ничего не видела — так бывает, когда из кромешной тьмы вываливаешься на яркий свет.

Едва способность видеть ко мне вернулась, я почувствовала слабость в коленках и секундой позже обнаружила, как бродит на губах чужой, явно не мне принадлежащий шепот…

"КОДАРНЬЮ" -

ЛУЧШЕЕ ШАМПАНСКОЕ

ИЗ ИСПАНИИ!

…все правильно: погром забитого пивом и игристым винцом фургона на Садовом, заезд в переулок, где двое молодых людей коротают время в приятной беседе.

Это были именно они, кинг-конги из переулка.

Один, лениво забросив ногу на ногу, сидел под абажуром; другой стоял у тахты, помогая бабе Тоне засучить рукав.

Я вошла как раз в тот момент, когда он отступал назад и, испытывая иглу, выстреливал короткий проверочный плевок.

Опять шприц. Такой же, какой я нашла у Крица в коридоре.

— Здравствуйте, господа санитары! — приветствовала я общество совершенно чужим голосом.

Не люблю немые сцены — я сразу сломала ее застывшие формы, сделав два шага вперед.

– Да вы продолжайте… Только я не припомню, чтобы при легких простудах больным назначались внутривенные инъекции.

Пора было что-то предпринимать. Я закурила — ничего другого на ум не пришло.

– Это еще что за курица? — спросил санитар со шприцем у бабы Тони.

– Я — внучатая племянница Антонины Николаевны, — вставила я, опережая разъяснения, которые собиралась дать старуха.

Санитар сосредоточенно поскреб в затылке, опустил шприц, нахмурился и впился в бабу Тоню нехорошим взглядом.

– Старая ты перечница! Ты ж, вроде, одинокая была. Какая к черту племянница?!

Он смерил меня оценивающим взглядом и кинул шприц на тахту; кивком пригласил коллегу разобраться. Тот потянулся, зевнул и двинулся на меня. Я пятилась до тех пор, пока не уперлась спиной в стенку.

Чего можно ожидать от медбратьев с лицами кинг-конгов, я догадывалась.

Он был уже в двух шагах от меня.

Ни с того ни с сего медбрат как-то неловко и нелепо качнулся вперед — должно быть, по инерции — и замер на месте.

– К стене, — услышала я за спиной негромкий голос.

Глава восьмая

1

Знакомые интонации и знакомый тон, не терпящий возражений; пустынная дорога, поле, сосна вдали — и этот голос у меня за спиной: "На землю! Руки за голову! Лежать смирно!"

Зина?

— Руки на стену, шаг назад, ноги на ширину плеч!

Зина… Откуда? Как? Зачем?

Он. Держит в поле зрения санитаров. Боком, по стеночке, потом мимо ошалевшей бабы Тони он медленно движется по комнате, пока не оказывается у кинг-конгов за спиной.

Наконец, я вижу, что заставило медбратьев встать к стенке — пистолет.

Большой черный пистолет; Зина держит его на вытянутых руках, поводя дулом туда-сюда, от одного затылка к другому.

Потом я ловлю себя на мысли, что наблюдаю за происходящим как бы с другого уровня — снизу, от пола…Наверное, сползла по стенке. Так и есть — сижу на полу, поджав колени, обхватив их руками; хочется съежиться, уменьшиться, сунуть голову под подушку, исчезнуть, пропасть и не слышать, как сдавленно матерится медбрат, обещая гарантированно снести Зине бошку, а с остальных присутствующих снять скальп, запихнуть им в задницу лампочку и дать пинка.

Запихнуть лампочку… Дать пинка? Откуда это?

Гуля?

– Ско-о-о-о-ты!

Действительно, похоже на сон. Похоже, что я вышла из своего онемевшего тела, отбежала в сторону и с ужасом наблюдаю, как вторая моя ипостась вскакивает и кидается на одного из кинг-конгов, но Зина успевает левой рукой отбить мою атаку, резко отталкивает в сторону. И я падаю.

Валюсь на тахту рядом с бабой Тоней, которая так и не может прийти в себя и, разинув рот, наблюдает, как Зина ощупывает карманы санитаров, достает из куртки одного из них черный предмет, и, не глядя, бросает мне:

– Лови! Очень удобный и полезный медицинский аппарат. Главное, очень эффективный.

Рукоятка, короткое дуло, барабан.

– Осторожней! — предостерегает Зина. — Он заряжен. Держи пока дулом вверх, — и, коротко замахнувшись, бьет одного из молодых людей рукоятью своего пистолета куда-то пониже уха. Тот валится на пол, как мешок с песком, и затихает.

— Зажги свет в коридоре!

Когда я возвращаюсь, Зина протягивает раскрытую ладонь, и я кладу в нее эту черную штуку с коротким стволом и барабаном.

– Понятно, — он возвращает мне пистолет и указывает на санитара, валяющегося на полу. — Если он оклемается и начнет шевелиться — стреляй. Прямо в голову. Не бойся, это газовый, — закончив инструктирование, он уводит медбрата.

Трудно сказать, сколько проходит времени, — десять минут? час? — пока они секретничают в коридоре. Баба Тоня начинает тихо, жалобно подвывать и теребить дрожащими пальцами подол.

Наконец, они возвращаются. Медбрат поднимает стонущего товарища по профессии, оттаскивает его к двери, оборачивается, кивает — кивок выглядит странно.

Так, слегка вытянув шею, легким наклоном головы официант выражает чувство искреннего расположения к клиенту, одарившему щедрыми чаевыми.

– Ну, что еще?! — резко спрашивает Зина. — Я же сказал — свободен. Гуляй отсюда.

Зина опускается перед бабой Тоней на корточки, берет ее за руку.

– Где у вас договор?

Договор? Баба Тоня — и договор? Эта полуживая старуха — и документ, регламентирующий права и обязанности сторон? Глупость какая, нонсенс.

Тем не менее баба Тоня послушно бредет к серванту, достает пухлую тетрадь, похожую на амбарную книгу, листает, вынимает какую-то плотную бумагу и протягивает ее Зине.

– Примерно так я и думал… — разговаривает он сам с собой, изучая документ, потом смотрит на меня, долго, грустно так смотрит: — Ты хорошо искала в квартире своего учителя?

Искала? А что там надо было искать? Пыль на стеллажах? Отпечатки пальцев? Старые газеты? Желтые от времени фотографии? Нет, милый мой охотник, я ничего не понимаю, ничегошеньки.

– Если хорошо поищешь… — ухватив бумагу за уголок, он покачивает ей перед моим носом, — то такой документ… Или примерно такой. Или какой-то похожий — ты обязательно у него найдешь.

2

Надо же, у вермута нет вкуса; алкоголь пока не в состоянии расшевелить мой мозг и заставить его работать в полную силу.

Зина привез меня к себе в Марьину Рощу, усадил за журнальный столик, достал бутылки, налил — все молча. Подошел к зеркалу, уставился в него и, по обыкновению, пропал, исчез в своих Зазеркальях; я уже привыкла к тому, что время от времени зеркало уводит его у меня.

Минут через десять он вернулся к столику, затушил мою сигарету, упавшую с ободка пепельницы, налил себе немного.

– Зачем ты их отпустил? Они же вернутся?!

– Вряд ли… Я их убедил не возвращаться, — он отпил, поставил стакан. — У нее в самом деле есть родственники или наследники?

Есть… Дочка и внучка. Какое это имеет значение? Я ни черта не могу понять, ни черта.

– В той бумаге оговорено, что она — одинокий престарелый человек. Одинокий, понимаешь? — он встряхнул меня за плечо. — Понимаешь? Это один из основных пунктов соглашения.

– Как ты там оказался? — зачем-то спросила я, пытаясь пальцем стереть с полировки след от моей сигареты.

Значит, вон что получается… Получается, что он с определенного момента за мной "присматривает". С какого момента? После того, как я рассказала про исчезнувшего учителя. Вернее сказать, про то, что его так и не нашли, а я занялась игрой в прятки. А я-то полагала, что мне только мерещится вечное мелькание за спиной "сиреневых сумерек".

– У меня сложилось впечатление, что ты ненароком ввязалась в не совсем безопасные игры.

Ты прав, охотник, прятки — рискованная игра, я давно знаю, еще с тех пор, когда все мы вместе проживали под нашим старым добрым небом…

– А-а, ч-ч-ч-ерт!

Впервые за время нашего знакомства он кричит на меня.

А, ч-ч-ч-ерт, да что же я за человек такой? Совсем не от мира сего? Это же элементарная схема, давным-давно отработанная, известная, скорее всего, всякому первокласснику; ну, неужели так трудно свести концы с концами? Фирма — как правило, ее интересы лежат в области операций с недвижимостью — заключает со стариками, не моложе, скажем, семидесяти лет, договор: мы, милый человек, беремся тебя опекать, поить-кормить, холить и лелеять, выплачивать тебе пожизненную пенсию, и все исключительно из человеколюбия (будь здоров, милый человек, и живи до ста лет!), и всего-то мы хотим получить взамен твою жилплощадь, когда ты, тихо и мирно, в довольстве и достатке, отдашь Господу Богу свою бессмертную душу.

Зина налил себе — чуть больше против прежней дозу — и залпом выпил.

– Ты думаешь, по теперешним временам это составляет большую проблему — помочь человеку стартовать в мир иной?

Нет, не думаю; население Огненной Земли на добрую половину состоит из кинг-конгов; они вышли из лесов, напялили на себя турецкую кожу, американские портки и итальянские ботинки — сидят друг на друге и друг дружкой погоняют; временами друг дружку расстреливают, поджигают или взрывают…

– Вот именно, — продолжал Зина. — Как же не помочь человеку — имея-то на руках бумагу, по которой его квадратные метры автоматически переходят в собственность компании… Ты что, спишь?

– Нет, я слушаю.

Я очень внимательно слушаю; мои прикрытые глаза и расслабленная поза — это как раз признак рабочего состояния — я ж сочиняю комиксы! Я создаю их днем и ночью, на улице и в трамвае, дома и на работе, в электричках и метро, за чтением книги или в угаре пьянки, сидя на фаянсовом унитазе или пиршествуя в дорогом кабаке, лежа в постели с тобой или обжигаясь утренним кофе; мой жанр прост и доступен широчайшим массам населения Огненной Земли, ибо он точно, как патрон в ствол, входит в современное направление туземного искусства; комикс!.. длинная серия статичных сценок, оживающих в прорывах фонтанирующего из меня китчевого материала, — я срисовываю их с натуры без особых усилий и творческих мук, я просто изымаю их из вещества жизни; и там, где они присутствовали, шевелились, представляя жесты и телодвижения персонажей, остаются зияющие пустоты. Из этих кадров и складывается наша комиксная "фильма"; нет, охотник, я слушаю, крайне внимательно слушаю: водящий в прятках зачастую ориентируется в пространстве исключительно по слуху… И значит, в финальном кадре нашей композиции должна прозвучать заветная реплика, должна, должна, извини, брат-охотник, мне что-то не по себе, мутит, крутит, я, пожалуй, побегу в ванную, не держи меня, не надо, а то я не донесу…

МОСКОВСКАЯ НЕДВИЖИМОСТЬ

ВСЕГДА В ЦЕНЕ!

– и я слышу шум воды. Зина поставил меня под душ, а сам, бедный, наверное, убирается в комнате, протирает влажной тряпкой пол — я так и не донесла, меня вывернуло прямо в коридоре.

Через полчаса, укутавшись в его огромный махровый халат, я вернулась в комнату. Зина сидел за столом и пил мелкими глотками. Он убрался, протер пол, я извинилась, он махнул рукой: пустое, свои ж люди!..

Так, значит, в этом финальном кадре мы прорисуем Ивана Францевича Крица, преподавателя математики в школе, а ныне пенсионера, хромого старика, пропавшего без вести, — иди, Иван Францыч, устраивайся, будь как дома — мы все у себя дома в Агаповом тупике.

— …Это же давным-давно накатанный бизнес с жильем, — доносится до меня голос Зины, — я не понимаю, как можно не иметь представления о таких элементарных вещах. Ну, скажем, вот алкаши. Этот контингент давно уже в деловом обороте: алкашу много не надо, налили стаканчик добрые люди…

Иди и ты в мою руку, Ваня, Ванька-Встанька, безногий, живущий под открытым небом у коммерческих ларьков, располагайся, занимай положенное тебе место…

— …Можно и еще проще: пропадет куда-нибудь такой алкаш, а потом его в лесу откопают. Или под мостом найдут — а что? Упал человек по пьянке с моста.

И ты, значит, Ломоносов, заходи в наш кадр — вот твое место, на помойке, где ты сливаешь по капельке любимый туземным населением напиток "Роял"; тебя нашли под поездом в каком-то Солнцево, а в доме твоем обнаружились "родственники", которых у тебя в помине не было.

— …Пойми простую вещь: им надо вытравить отсюда людей, по крайней мере из центра, обязательно вытравить, иначе негде будет громоздить супермаркеты и офисы. Это будет красивый город, очень красивый, современный, европейский вполне, но — без людей.

И вы заходите к нам на огонек, старая беспамятная женщина, заблудившаяся в трех соснах в пяти минутах ходьбы от своего холодного, без газа и воды, дома. И ты, Рая, отдохни, присядь на лавочку возле своего Пряничного домика… Нас надо вытравить — так гравер обтравливает едкой щелочью прорезанные острым инструментом клише, выжигая из бороздок пыль, мелкий сор и прочий мусор.

– Ты спишь?

– Нет, Зина, как же можно во сне работать, тем более — рисовать?.. А теперь давай немного помолчим.

Будем молчать всю долгую ночь, будем лежать, смотреть в потолок, а потом впадем в неистовство, отгоним раскаленным своим дыханием все неуместные слова, звуки и запахи — и не скоро устанем… Устанем — отдохнем, чувствуя плечом и бедром живое тепло, ты — мое, а я— твое; и это будет нечто такое, что не требует комментариев и пояснительных реплик, ибо это и есть то маленькое, размером в двухспальную кровать, пространство, которое изъято из материи современного жанра; это моя личная суверенная территория, которую я буду защищать и пестовать; я насажу здесь вишневые сады, буду возделывать пашни, чистить леса от завалов, а пруды от тины, я поставлю на этой земле крепкий сруб с русской печкой и баней, вымету пол, повешу на окна простые льняные занавески, заведу кошек от мышей, а собаку — от лихого человека, стану трудиться, наполняя закрома зерном, картошкой, соленьями и наливками, а вечерами буду ждать тебя, охотник. Ты вернешься с охотничей тропы вечером усталый — я встречу у порога; помогу снять рубаху, поднесу чан с водой, отойду в сторонку; фыркая и разметая по полу водяную пыль, ты умоешься, примешь из моих рук полотенце, дашь повести себя к столу, где дышит жаром и паром чугунок с картошкой в зеленой укропной патине; и я налью тебе стопку серебряной водки из хрустального графина, присяду на краешек лавки, буду смотреть, как насыщаешься ты, и наливается твоя детская и нежная, совсем как у диккенсовского мальчика, щека румянцем; а потом отойду неслышно в темный угол нашего дома, где за ситцевой занавеской в мелкий розовый цветочек ждет нас крепкая, из вечной дубовой доски, кровать; взобью подушки, вспеню пухлые перины, сяду и стану поджидать тебя, опустив уставшие руки на колени… И эту мою суверенную территорию я буду охранять, я буду за нее драться — всем, что под руку подвернется: заступом, топором, железным прутом — кусаться буду и царапаться своими острыми коготками, и это маленькое, размером в несколько квадратных метров, пространство есть абсолютно все, что уставшей белке — как и любой другой женщине — нужно, а больше ей не нужно в этой жизни ни-чер-та.

Только под утро он решился — напомнить.

– Тебе будет трудно понять это… И принять…

Понять и принять. Возможно… Однако не настолько трудно, как ты, охотник, думаешь. Моей языческой душой управляют предчувствия, сны, пророчества, инстинкты. А знание? Знание холодно, оно ничего не значит в моём мироощущении.

Я давно чувствовала.

Теперь — знаю.

– Францыча больше нет?

Нет. Существует, конечно, призрачная надежда, но она насквозь иллюзорна. Скорее всего, было так: ему сделали укол, отвезли за город, закопали где-нибудь в лесу.

Зина откинул одеяло, приподнялся, завис надо мной, опершись на локоть.

– Я кое-что выяснил. По своим каналам.

Добрые самаритяне — выяснил — скорее всего туфта, они вряд ли догадываются, какого рода игры ведутся вокруг их подопечных. Формально договорные отношения осуществляет одна средней руки фирма, впрочем, ее роль здесь скорее посредническая; за этой лавочкой наверняка кто-то еще стоит — очень солидный и респектабельный.

– Ты представить себе не можешь, какие деньжищи крутятся в этом деле..

Ну, почему же — "Московская недвижимость всегда в цене!" Если не ошибаюсь, один рубль, вложенный в эти кирпичи, западные аудиторы приравнивают к пяти долларам.

– Тебе надо отдохнуть, отключиться, выпасть из времени, — Зина сварил кофе, усадил меня, обложил подушками, поит понемногу, чем-то кормит — так когда-то дети, наигравшись в свои прятки, бежали в сквер и кормили белку с руки, а потом, задрав головы, следили, как она уносится по стволу наверх и летит с ветки на ветку — и вот совсем уже исчезает из поля зрения ее рыжий хвост и растворяется в нашем старом добром небе.

3

Выпала я из времени основательно; в таких случаях принято говорить — "всерьез и надолго". Всерьез — да. Что касается "надолго", то о размерах этой долготы я могу только догадываться. Пару раз мы бывали с Зиной в каких-то очень дорогих и очень вкусных кабаках, однажды он пробовал затащить меня в очередной "найт-клаб" — я отказалась… Что там, под покровом ночи? Женский бокс и голые девахи молотят друг друга по интимным местам, выбивают друг другу глаза и зубы, отрывают груди? А потом, наверное, служители, унеся окровавленных гладиаторш, посыпают ристалище песком и приглашают легендарного Блю Джека, который умеет на публике совокупляться с молоденькими девушками… Нет, с меня довольно.

Кстати. Прокрутив как-то в уме свои комиксы от начала до конца, я пришла к тревожному выводу — что-то мои кадры по большей части основательно пропитаны любовным потом… Что это за вселенский такой трах-перетрах — или я сексуальная психопатичка? Позвонила Панину, поделилась своими тревогами, он успокоил: мои комиксы строго следуют в духе художественной доктрины соцреализма о типических характерах в типических обстоятельствах.

– Блядство ж кругом сплошное… — пояснил Панин свои эстетические наблюдения.

Время от времени забегала на службу, составила для Варвары очередную главу "Саги о новых русских". Что-то меня задело в этой работе, напрягло: то ли мелкий и очень невзрачный факт, то ли незначительный эпизод современных боевых действий на Огненной Земле. Впрочем, работу я делала чисто механически; вдумываться, вслушиваться в себя охоты не было.

Чтобы развеяться, съездила к Мите — последнему из детей, нарисованных на потолке в комнате Ивана Францыча. Митя — человек сугубо книжный, его мама была директором книжного магазинчика в Замоскворечье, я так любила приходить сюда; я люблю этот пыльный воздух, запахи книжных переплетов, и здешних люблю детей — они часами способны стоять у стеллажей. Теперь там директорствует Митя.

Он встретил меня в своем кабинете, размеры которого меня шокировали: габариты этой клетушки позволяли разместить здесь только рабочий стол и один стул. Посетителю сидеть уже не на чем.

– Уплотняемся… — пояснил Митя, наблюдая, как я забираюсь на подоконник; стены толстые, можно откинуться, прислониться спиной и в целом разместиться неплохо.

Я попросила дать мне "Книги жалоб и предложений". О, вот это книги! Это книги — в самом прямом и точном смысле слова: пухлые тетради с предложениями товарищей покупателей хранятся здесь с тридцатых годов; есть что-то мистическое в этих пожелтевших листах, расписанных выцветшим фиолетом старых чернил… Мне кажется, я отчетливо вижу всех этих людей, слышу скрипы их перьев и догадываюсь, отчего так устойчивы и основательны их почерки.

Я рассказала про Крица, про рассыпающийся потолок. Мы долго молчали.

– Все верно, — сказал наконец Митя, перебирая рассыпанные на столе скрепки и выстраивая из них геометрические фигуры. — Только я не думаю, что это есть рассыпание среды обитания… Это сжимание. Среда подвержена эффекту шагреневой кожи.

Шагреневая среда? А что, пожалуй! Панин в чем-то прав; мы жили в ином мире, в том же Доме на набережной, в Котловане — много где жили, и это было гигантское пространство, в котором миллионы людей находили кров и пищу; не в своих пыльных, сонных конторах, а именно — там. Как, вы не читали последнюю книжку "Нового мира"? В Таганке на "Гамлете" не были? Ну, извините, милый друг, вы из другого детского садика! Среда в самом деле питала и выстраивала — образ мышления и поведения, стиль жизни и манеры, и делала она это по законам классических жанров. В один прекрасный день подавляющее большинство людей просто вышло на улицу и поняло, что лучше жить на Огненной Земле, чем на земле придуманной — оказывается, существует другая жизнь, и чтобы в ней нормально существовать, вовсе не обязательно читать книги.

– Я понимаю, Митя, понимаю. Но там, на улице — типичнейший, хрестоматийный китч. Боюсь, я долго в нем не протяну.

– Протянешь… Освоишься. Мутационные резервы человеческого организма неисчерпаемы. Чтобы там, — он бросил скрепку в стекло, за которым стоял молодой человек с короткой стрижкой и делал мне какие-то знаки, напоминающие игру дедушки и внучка в "козу" — там выжить, надо просто мутировать… О чем ты сейчас подумала?

Мне стало стыдно. Я думала о том, что, не будь Мити за столом, я стащила бы с себя джинсы и показала молодому человеку свое "лицо женщины" — в порядке намека на то, что его общество мне неприятно.

– Вот видишь, — улыбнулся Митя. — Сможешь, сможешь. Подумаешь — китч. В нем вполне можно освоиться. Живет же все цивилизованное человечество.

Молодой человек убрался.

– Не знаю, не знаю… У меня такое ощущение, будто меня медленно, но верно сживают со света. Вытесняют отсюда, понимаешь? Помнишь, мы во дворе в ножички играли?

Да, чертили на земле круг, бросали ножичек; я всегда проигрывала; соперники отрезали у меня территорию кусок за куском, кусок за куском — и в конце концов я оказывалась на крохотном пятачке, где едва можно было устоять на одной ножке, да и то, поднявшись на цыпочки… Кусок за куском: сквер с лепной вазой, где дети целовались под сиренью, — там теперь отель и какая-то дорого одетая мадам оглушительно портит воздух… Большая улица — там теперь вотчина CAR-GIRLS; под часами даже спокойно постоять нельзя.

Митя горько усмехнулся:

– А ты как думала? Это ведь война.

Я оторвалась от созерцания уличных сцен.

– Кого — с кем? А, Митя?

– Их — с нами. Они действительно потихоньку сживают нас со света; для этого вовсе не обязательно в нас стрелять. Достаточно просто укоренить этот образ жизни, — он собрал скрепки, ссыпал их в вазочку с карандашами. — Они в состоянии платить миллион за пачку пельменей, а я нет, — он указал на дверь. — И аренду за этот магазин я тоже платить не в состоянии.

Это я уже проходила: "Московская недвижимость всегда в цене!" Наверное, когда я приду сюда в следующий раз, то на стеллажах вместо книг найду валютные бутылки, ананасы и аппаратуру.

– Ты куда сейчас? — спросил он, провожая меня до выхода.

Я к бабушке. На кладбище. Настроение такое… Кладбищенское вполне.

4

До бабушкиной могилы я так и не добралась.

Такого количества роскошных автомобилей я в жизни у Ваганьково не видела.

Я уже привыкла к тому, что на Огненной Земле кладбища представляют собой что-то вроде площадки для аттракционов, где толпы зевак, которым совершенно наплевать на их неуместность среди этих могил, на то, что они тут посторонние, шляются у оград, разбрасывают бычки и конфетные фантики…

Однако публика, наводнившая Ваганьково, впечатления зевак с рыночной площади не производила.

Кое-как я протолкалась в плотной массе строго и очень добротно одетых людей, приподнялась на цыпочки, увидела человека в гробу.

Красивое и очень качественное лицо, интеллигентная седина.

Больше я ничего не помню.

Сколько длился антракт, сказать трудно. Занавес, наконец, отползает в сторону, и я слышу острый запах нашатыря.

Потом вижу: низкий потолок, матовые стекла, женское лицо — каштановые волосы выбиваются из-под докторской шапочки.

– Ну вот и хорошо, милая моя, вот и славно, — говорит доктор. — Ничего страшного, это просто легкий обморок. Полежите спокойно. Такое часто бывает на похоронах.

– Я его знаю.

– Естественно, знаете, раз пришли хоронить, — доктор ласково поглаживает меня по голове… — Что вы? Что вы там шепчете. Я не слышу…

Зато я слышу:

ЕСЛИ ВЫ ХОТИТЕ ПОЧУВСТВОВАТЬ

ВКУС НАСТОЯЩЕГО ПРИКЛЮЧЕНИЯ

И ПРИНЯТЬ УЧАСТИЕ В ОХОТЕ НА ЛЮДЕЙ –

ПРИЕЗЖАЙТЕ К НАМ ПОИГРАТЬ В ПЭЙНБОЛ!

– Это у вас от нервного перенапряжения.

Нет, доктор, ошибаетесь, если бы вы только знали, как ошибаетесь; я догадалась, наконец, что же напрягло меня в работе над последней главой моей бессмертной "Саги о "новых русских"".

Это была пространная информация об убийстве очередного генерального директора очередного солидного акционерного общества. Не сенсация, конечно, — такое у нас на Огненной Земле случается каждый день. Тем не менее на событие откликнулись практически все крупные газеты; звучали прозрачные намеки, что убиенный — фигура очень заметная в официальном и цивилизованном бизнесе, однако кое-что он значил и в теневом — иными словами, был, возможно, не последним мафиози. Одна газетка бульварного толка утверждала, что он педик — не исключено, что убийство совершено на почве ревности, поскольку педики и лесбиянки просто дуреют и теряют над собой контроль, если им изменяет возлюбленный или возлюбленная. Впрочем, все эти подробности меня мало интересуют.

Его убили в лесу, в ходе игры в пэйнбол.

В рощице, где это произошло, было достаточно много людей. Они не могли не слышать звука выстрела.

Тем не менее — никто ничего не слышал. Его хватились только тогда, когда публика, набегавшись по лесам и настрелявшись вдоволь, приступила к ланчу.

Работа была исполнена филигранно: пуля вошла точно в сердце, смерть наступила мгновенно, покойник не мучался.

– Я его знаю, доктор, видела много раз.

Эта характерная, раскачанная, типично утиная походка человека в защитном комбинезоне с ярким пятном на левой стороне груди… Он идет по тропке и сокрушенно разводит руками: мол, убит так убит.

Да, китайский ресторанчик в гольф-клубе, мы сидим на открытой веранде, пьем "Шабли" и наблюдаем за человеком, пересекающим зеленое игровое поле.

Да, театральное фойе, "сладкая парочка", седой мужчина учтиво прогуливает молодого человека педерастической наружности.

Да, этот же молодой человек шествует между столиками в пивном ресторанчике на ВДНХ, а потом я его вижу — в обществе все того же седого господина — покидающим казино.

Да, в ночном порно-клубе за столиком та же самая парочка: педик-стриптизер и седой.

Теперь солидный человек с холеньм, "качественным" лицом лежит в гробу, принимая последние знаки внимания публики, забившей шикарными лимузинами все подходы и подъезды к Ваганьково.

– Ну вот вы и в порядке, — доктор помогает мне подняться с лежанки в карете "скорой помощи", выводит на воздух. — Сами доберетесь? Это у вас от нервного перенапряжения.

Я пожимаю ей руку, бреду к выходу, оборачиваюсь — она смотрит мне вслед.

– Нет, доктор, нервы тут ни при чем. Просто мы играем в прятки.

Я полагала, что мы поставили точку в этой игре; попрятавшиеся найдены и "застуканы" — водящий может отдохнуть.

При одном условии.

Если б не суждено ему было водить сразу в двух игровых полях одновременно.

5

Ну, вот и хорошо, ты дома, иди в комнату, свет не зажигай, встань на колени и скажи:

– Господи!

Не то, белка, не то — ты существо языческое, в Бога единого не веруешь; да и как веровать, когда ты клинический атеист, безбожник в третьем… В третьем ли?.. Да, точно, в третьем поколении; вещество безбожества в крови у тебя, в генах, и тем не менее находишь ты мерзким, отвратительным поведение царьков твоей Огненной Земли — безбожников не меньших, нежели ты, а стократно больших — вторгающихся в храм и деревянно торчащих там по православным праздникам под обстрелом телекамер — на то они и царьки, им все можно, даже храм осквернять своим присутствием… Так что вставай, белка, скакни на подоконник, уцепись своими острыми коготками за раму, выбирайся через форточку из дома, прыгни на карниз, а с него, по водосточной трубе, сползи осторожно к земле — твои боги здесь: слышишь, ветер завывает? Он твой братец — что ты, братец, этой ночью голосист? Дождь сыпется — что сыпешься, братец, шуршишь, шепелявишь? Кошка в подъезд метнулась — ты куда, сестренка? Беги, белка, беги, брат старый тополь подвинется, посторонится, освободит тебе место — встань на колени, подними лицо к небу, видишь, сестрица луна у братца неба на плече сидит? Вот твоя икона — молись на нее, завой, как воет братец волк в ледяной тайге…

Что же ты, сестрица луна, с бедной белкой делаешь, зачем навела на охотника, зачем обрекла водить в двух игровых полях зараз — он же подстрелил меня, охотник; да, он метко стреляет, и рука у него твердая — послал мне пулю прямо в глаз, он знает дело, надо в глаз бить — чтоб беличью шкурку не попортить.

До чего земля холодная… Так уж пора, скоро снега лягут.

Как бы не застудиться. Я поднялась, отряхнулась, поглядела в небо, где бледная лента Млечного Пути стелется. Что-то с луной происходит, странный какой у нее этой ночью оттенок…

Да, луна была как кровь.

6

Пора идти к Панину. Он тоже охотник, летом часто ездит куда-то в подмосковные угодья, работает в охотхозяйстве, заготавливает корм для кабанов на зиму. Я всегда плохо понимала смысл этих заготовительных трудов — все равно рано или поздно этот несчастный кабан на панинскую пулю наткнется, и если даже Серега промажет, все равно кто-нибудь из охотничьей братии подстрелит…

Хотя вряд ли Панин часто промахивается — он же стреляет с детских лет, когда-то под нашим старым добрым небом я даже однажды ездила на соревнования и хорошо помню, как он стоял на огневом рубеже, ссутулившись, глядя на кончик ствола; долго стоял, потом бросал какую-то короткую, упругую реплику, кажется — "Дай!" — и вскидывал ружье, а я, проглотив от восторга дыхание, следила, как разлетаются в клочья летящие где-то очень далеко и очень высоко тарелочки… Если мне не изменяет память, он дострелялся до какого-то разряда.

Охотничья литература хранится у него на верхней полке стеллажа: Сабанеев, масса других книжек, книжонок, брошюрок в дрянных бумажных переплетах, справочники, каталоги…

Я забралась на стул, стала перебирать книги.

– Ты поточней не можешь сказать, что тебе нужно? — спросил он. — Охота — слишком широкое понятие. Необъятное. Может, тебе для начала "Записки охотника" дать? Ты хоть помнишь, кто автор этой повести?

– Конечно, — ответила я, листая Сабанеева. — Гоголь.

– Тоже мне, филолог с высшим образованием! — саркастически усмехнулся Панин. — "Записки охотника" написал Мусоргский. Хоть он и был, кажется, придворным живописцем, однако все же наш человек, много пил.

– Серега, давай мы об этом в другой раз.

Панин тонкий человек — он моментально догадался, что мне не до шуток.

– Что тебе нужно? Конкретней!

Я ищу книжку с картинками, на них изображены охотничьи ружья, много всяких-разных; помнится, на этой полке была такая книжка, однажды я ее листала.

– Так бы и сказала… Вон она, слева.

Нужного мне ружья в книжке не нашлось. Панин указал на зеленый глянцевый переплет:

– Порыскай там… Это элитное оружие, очень дорогое. Такие ружья дарят царям, президентам и премьер-министрам.

В элитном семействе нужного мне ружья тоже не оказалось.

– Как хоть примерно оно выглядит? — спросил Панин. — Стволов сколько? Два?

Я прикрыла глаза. В памяти отпечаталось: ствол, упирающийся пареньку с большой дороги куда-то пониже уха — я хорошо вижу ружье, которое Зина в тот день таскал под плащом, и вижу — целиком.

– Нет, ствол один… Вообще это очень небольшое ружьишко. Компактное и очень прикладистое. Оно производит впечатление — легкого.

Панин закурил. Затянувшись пару раз, он уложил сигарету в пепельницу и забыл о ней — не к добру; когда он так сидит и мрачно смотрит на дымящуюся сигарету — это определенно не к добру; последний раз помню его таким, когда он похоронил бабушку. Он подошел к письменному столу, достал какую-то книгу, протянул мне — роскошное издание, мелованная бумага, отличные иллюстрации, текст на французском языке. Ружье, с которым Зина прогуливался по подмосковным перелескам, я нашла почти сразу.

– Да вот же оно! — я ткнула пальцем в картинку. — А ты говорил!

Панин, сказать по правде, ничего не говорил.

– Серега, а на кого охотятся с этой пушкой? — спросила я, усаживаясь за стол и подвигая раскрытую книжку Панину. — На куропаток? На кабанов? Или на медведей?

Он опять закурил и опять забыл про сигарету — на этот раз она застряла у него между пальцев.

– Слушай сюда, — он постучал пальцем по картинке — хоботок пепла обломился, рассыпался серой пыльцой по глянцевой странице. — Эта штука называется "С — ССР". Производство — Финляндия. Калибр — семь-шестьдесят два. Длина ствола — четыреста миллиметров. Ствол покрыт специальным шумопоглотителем: звук от выстрела точно такой, как от духовушки в тире. Отдача не превышает трех килограммов. Может быть, оснащена оптическим прицелом. Устойчивое поражение цели на очень большом расстоянии, метров до девятисот… А, ч-ч-ч-ерт!

Сигарета прогорела, огонек лизнул ему палец.

– Куропатки, говоришь? — усмехнулся Панин, посасывая обожженный палец. — Кабаны?

Мы долго смотрели друг другу в глаза.

– С этой штукой, в самом деле, очень удобно охотиться. Она невелика, легка, крайне удобна, прикладиста, как ты выразилась. Догадываешься — на какую дичь?

Я молчала.

– С ней охотятся на людей.

Панин захлопнул книгу, откинулся на спинку стула и добавил:

– Это — профессиональный инструмент профессионального киллера.

7

Дома — для начала — зажечь настольную лампу. Расчистить стол: смести бумаги, записные книжки, спичечные коробки, пепельницы, вазочку со скрепками и карандашами, пузырек с чернилами — аксессуары бестолкового и бездарного умственного труда валятся на пол; наверное, с грохотом. Но я не слышу — тупо смотрю, как покачивается осколок фарфоровой вазочки в чернильной луже.

К делу. К барьеру.

К барьеру, господа "новые русские", — все ваши предсмертные хрипы и вопли под пытками собраны у меня в специальной папке; я разложу эти материалы на чистом столе и стану водить в кровавом поле, буду искать — в грохоте рвущейся взрывчатки и треске автоматных очередей — нечто такое, что расставит точки на "i" в наших играх.

Буду искать — одиночный выстрел.

Пока не знаю, зачем. Просто инстинкт игрока подсказывает мне, что этот легкий — точно от духовушки в тире звук — я слышу не впервые.

Их было всего четыре за последние четыре года.

Лесок на пэйнбольной площадке — это последний, свеженький, с пылу с жару.

Кроме того, одиночный выстрел грохнул в Сочи, Екатеринбурге, в Подмосковье.

Все происходило при свете дня и, главное, — на людях. Присутствовавшие ничего не могли понять: человек вздрагивал, валился на землю и тут же испускал дух. Звука выстрела никто не слышал. Никто в первые минуты суматохи не мог определить, откуда он произведен.

Собрав свои записки сумасшедшего, я вернулась к Сереге.

Он бегло просмотрел материалы и уселся за стол. Теперь, насколько я понимаю, он вчитывался. Потом долго сидел и смотрел в черное окно, за которым вовсю веселился ветер — что за ветер такой сегодня: свирепый, окаянный?

– Притащи телефон из коридора, — попросил он.

Извинившись за беспокойство в столь поздний час, он попросил какого-то Толю. Толя еще не уехал в свой Свердловск? Завтра? Какая удача, будьте любезны его к телефону.

У Толи он долго выспрашивал про какую-то площадь. Высотная гостиница, трамвайные пути, через дорогу вокзал… Слева сквер? Сколько метров от входа в гостиницу? Что — дом? Старый дом, сейчас на ремонте? Сколько от него метров до паркинга?

Так, поехали, сказал Панин, повесил трубку, положил сбоку мою информацию об убийстве какого-то биржевого воротилы и, время от времени сверяясь с текстом, стал вычерчивать на чистом листе бумаги какие-то схемы.

– Теперь Сочи! Этого генерального директора грохнули, насколько я понимаю, в летнем театре… — Панин углубился в текст. — Он произносит речь по случаю открытия какого-то рок-н-рольного шоу, которое спонсирует его фирма… — он задумался. — Знаю я этот маленький театрик… Ракушка над сценой, зал. Справа — кирпичная стена. За ней гостиница, точная копия "Чегета" в Терсколе. По два номера в секции. Если он засел, предположим, на шестом этаже… — Панин задумчиво потер пальцем переносицу, — то вполне мог достать. Так, теперь займемся этим загородным кабаком. Как он там называется?

Я подсказала название.

Оно мне откуда-то знакомо, где я могла его слышать?

Не слышать, а видеть! Голубой указатель на шоссе: "Посетите наш ресторан!" — я пришпориваю Гактунгру, проношусь мимо, притормаживаю, чтобы сбегать в кусты… А потом вижу Зину — он пытается опустить стекло в машине… Я помню этот фрагмент своей саги: какого-то крупного коммерческого деятеля застрелили рано утром на выходе из ночного кабака.

– Слушай, рыжая… — Панин, наконец, оторвался от своих схем и посмотрел на меня так, будто видит впервые. — Подари мне этот сюжет. Я этого парня сочиню. Если тебе нужно отыскать этого стрелка, то лучшего способа не найти. На все про все уйдет… — он задумался, — месяца два. Ну, два с половиной. За это время я успею накатать роман. И мы его вычислим.

Панин вернулся за обеденный стол, разложил передо мной свои графические модели одиночного выстрела.

– Это работа высочайшего класса. Я знаю только двух людей, способных ее выполнить. Одного зовут Леон Боначеа, а другого Чарльз Колтроп. Первый застрелил Кеннеди, второй едва не убил де Голля… Выпить не хочешь?

Я молча отодвинула рюмку с водкой: нет, не сейчас. Я плохо понимала, о чем толкует друг детства: какой де Голль? При чем тут Кеннеди?

– "Сицилийский специалист" Льюиса и "День шакала" Форсайта, — пояснил Серега. — Вообще-то снайперы такого класса водятся только в романах… И еще — он наверняка профессионально занимался спортивной стрельбой. Так что, отдашь мне этот персонаж?

– Нет… Дай ключи от машины…

Просто так Панин не отдал. Предварительно накачал меня чудовищно крепким кофе; в другой раз от напитка такого качества сердце заходило бы в груди маятником — теперь оно даже не шевельнулось: наверное, мой охотник меня в самом деле убил наповал.

– Я его уже сочинила сама, Серега, — я поцеловала Панина, сунула ключи в карман. — Теперь надо просто повидаться с героем моего романа.

– Осторожней! — крайне серьезным тоном предостерег меня друг детства. Я задержалась у двери.

– Эти игры, — пояснил он в ответ на мой взгляд, на кончике которого, наверное, стоял большой и жирный знак вопроса, — штука непредсказуемая. Персонаж может не вполне соответствовать оригиналу. Даже если это персонаж комикса.

Нет, милый друг, Зина — из какого-то другого жанра.

8

О чем-то он догадывался с первой минуты. Несмотря на поздний час, не спал, встретил меня с улыбкой, однако одного взгляда на мумию, стоящую на пороге, ему было достаточно, чтобы смахнуть улыбку с губ.

Скрестив руки на груди, он спокойно наблюдал, как я молча иду к столику и хватаю славного парня из Кентукки по имени Джим Бим ("Джим Бим" — лучший виски из Кентукки!"); в два приема мне удалось этого Джима прикончить — я швырнула бутылку на пол, откинулась в кресле, забросила ноги на столик и закурила.

С кроссовок потекла на полировку грязная жижица.

Сил на сопротивление у меня оставалось чуть-чуть. Последний миллиграмм этой энергии утек вместе с сигаретным дымом. Я заплакала.

Зина, плакала я, за что ж ты меня? Что я тебе сделала плохого? Если тебе приспичило в очередной раз выйти на охотничью тропу, то почему ты выбрал меня в попутчики? Я понимаю: угодья лучше обходить в компании с дамочкой, чтобы зверье раньше времени охотника не учуяло и не дало бы деру в чащу, но почему — я? Обратился бы в какое-нибудь бюро экспортных услуг — там тебе выдали бы какую-нибудь хорошо натасканную легавую суку с во-о-т такой задницей; таскал бы ее по кабакам, выслеживая своего седовласого кабана, — а я всего лишь белка, маленький рыжий добродушный зверек; со мной не ходят на охоту, напротив, — охотятся как раз на меня; ты подстрелил меня, охотник, ударил точно в глаз.

– Ах ты киллер! — завыла я. — Ах ты сицилийский специалист!

Я выла — горько, предсмертно, так бабы воют над гробом усопшего мужа; киллер, киллерюга! выла я, размазывая слезы по щекам, почем тебе платят за живую душу, и как платят — сдельно или аккордно? или ты на ставке стоишь?

Он, кажется, меня ударил. По лицу? Да. Потом еще раз… Что ж, давай, бей меня, охотник, мне все равно, мертвым не больно; голова моя мотнулась, как у матерчатой куклы, я медленно сползла с кресла под столик.

– Извини, — упираясь руками в подлокотники, он нависал надо мной, как коршун над зайцем. — У тебя истерика. Я не знал другого способа ее остановить…

Он встряхнул меня так, что внешний мир вздрогнул — точно под дых ему вкатился нокаутирующий удар землетрясения.

– Сейчас я попробую говорить на твоем наречии, сейчас…

ФИРМА "СЭЛДОМ"

ПРОДОЛЖАЕТ СВОЮ

РЕКЛАМНУЮ КАМПАНИЮ

Откачало, отдрожало, успокоилось: я сижу на стуле прямо, точно отличница за первой партой, — осанку выпрямляют его руки, вцепившиеся мне в плечи; я вижу его близкое лицо: глаза прикрыты, желвак ритмично работает под кожей:

СИДИ И СЛУШАЙ!

Сиди и слушай историю маленького Оливера Твиста — мальчик очень похож лицом на персонаж известного мюзикла; и если бы только лицом… Кто бы знал, что мрачные фантазии писателя дотянутся через пространство и время до крохотного годовалого существа, находящего себя замотанным в какие-то тряпки на пороге чужого дома. Ему холодно, он очень голоден и потому заходится в истошном крике — это крик звереныша, которому инстинкт подсказывает: нельзя погибнуть! — и этот крик станет тем знаком, с которого человек будет вести отсчет себя самого. И потому всю жизнь его будет преследовать тяжкий синдром; он возник из ничего — и потому даже в относительно зрелые годы он не сможет преодолеть мучительную тягу к зеркалу, в которое может вглядываться часами, пытаясь понять, кто он такой и откуда взялся… Числящийся по бумагам сиротой, он никогда себя таковым не ощущал: даже сирота имеет начало, понимает, что где-то когда-то жили люди, произведшие его на свет, — а подкидыш лишен даже этой хрупкой опоры; его произвели на свет ночь, сырой от дождя и жесткий порог какого-то чужого дома и собственный истошный крик… Люди добрые отнесут его в приют, и он станет повторять путь диккенсовского мальчика — с поправкой на местный колорит; и не раз и не два позавидует своему литературному братцу: в старой доброй Англии детей не заставляли сутками стоять в холодном коридоре за малейшую провинность… Однажды этот мальчик решит убежать из детского дома — это решение он примет после того, как воспитатель едва не убил его; дело было в столовке, где воспитатели, нажравшись до икоты из детского котла, приступили к развлечениям: им бывало скучно коротать время просто так. Один из них взял мальчика за ноги и стал крутить над головой, предупредив зрителей, что сейчас этого щенка он шмякнет башкой о стенку… Наверное, он так бы и поступил, но у мальчика пошла кровь из носа, и воспитатель просто швырнул его на пол. Он убежал и некоторое время жил на свободе: воровал, побирался; перезимовал на чердаках, весной его поймал милиционер, привел в отделение; мальчику очень повезло, что милиционер был в валенках. В валенках не так больно — милиционер бил его ногами в живот, чтобы не сбегал впредь. За время отсутствия мальчика в детском доме произошли перемены — появился новый воспитатель, дети дали ему прозвище дядя Степа — он был очень высокий, длиннорукий, огромный. Дядя Степа был по профессии строителем; казалось странным, что человек с такой хорошей профессией поменял стройку на ночные дежурства в детдоме — однако недолго так казалось: дядя Степа уводил по ночам мальчиков в туалет и насиловал; не избежал этой участи и мальчик, похожий на Оливера Твиста. Он изнасиловал много детей; слухи о его наклонностях просочились за стены дома, и дядя Степа исчез, его убрали, а дело тихо замяли. Летом мальчик убежал опять — он не хотел попасть в психушку. Перед каникулами детей сортировали: кого послать в пионерлагерь, а кого в психушку; путевок в общество пионеров было раз-два и обчелся — зато психушка принимала всех желающих. Приятель рассказывал мальчику: там три раза в день делают уколы, после которых не можешь ни сесть, ни встать, и мозги делаются каменные. Мальчик опять убежал. Погулял недолго. Через неделю после побега он побирался у гостиницы, клянчив у людей жвачку, и вдруг почувствовал на плече чью-то твердую руку. Человек был не в форме милиционера — это обстоятельство мальчика успокоило. Человек отвел мальчика домой, ногами в живот бить не стал — вымыл в ванне, накормил, уложил в постель. Мальчик решил, что немного поживет здесь, а потом, конечно, убежит, но на третий день человек его куда-то повез на электричке. Они приехали к деревянным строениям, возле которых бродили люди с ружьями. К его попечителю все здесь относились подчеркнуто уважительно и называли его Дед. Дед ушел в дом и вернулся с ружьем. Потом он долго стоял на краю поляны, наконец крикнул: "Дай!" — и два раза выстрелил; мальчик видел, как взорвались тарелочки, летящие высоко над землей… И понял, что от Деда не уйдет. Он научится так же стрелять, а потом вернется в детский дом — с ружьем… Дед оказался тренером по стрелковому спорту; мальчик стал жить в его квартире, пошел в нормальную школу, Дед вечерами просиживал с ним за столом, помогал с уроками, и через год они "подтянулись" до нормального уровня. На среднем уровне мальчик и продолжал учиться. На стрельбище он прогрессировал куда быстрее, чем в классе: стрелял все лучше и лучше, выполнял нормативы, "рос". Так и вырос в мастера спорта. Наверное, это обстоятельство и сыграло роль в дальнейшем образовании — его буквально за уши протащили в институт связи; учился он средненько, массу времени отнимали разъезды и тренировки, но диплом он все-таки получил. Спортивная его карьера оборвалась резко и — как говорили коллеги — бессмысленно. Умер Дед. Он вдруг почувствовал, что не в состоянии поехать на стрельбище. Его пытались вернуть — уговорами и даже силком: привозили, выталкивали на огневой рубеж — но он уходил. В конце концов ушел совсем. На спорте он поставил крест, надо было работать, впрягаться в какое-нибудь дело… Года четыре назад к нему пришел человек; сказал, что наслышан о его снайперских талантах и предложил, как он выразился, выполнить штучную, "ручную" работу. Не вполне понимая, чего от него хотят, он согласился продолжить разговор в ресторане, закрытом для посторонней публики; они сидели за столиком, вкусно ели — вдруг работодатель напрягся и, глядя в тарелку, тихо сказал: "Вот этот человек". Он обернулся: в зал входили четверо; трое явно эскортировали четвертого… С трудом, но все-таки можно было в нем узнать — дядю Степу… Ну, вот и вся история, а теперь вставайте, девушка, уходите — уже два часа ночи, вам пора домой.

– Нет, Зина, никуда я не пойду.

Буду лежать, глядеть в потолок — здесь моя суверенная территория; пусть нивы повыгорели, вишневые сады порублены на дрова, а дом сгорел — ничего, будем жить. Сложим новый дом, сложим печь — это перво-наперво: зима обещает быть свирепой, и очень важно, чтобы в доме было тепло; а что закрома пусты — это не беда, нам не привыкать; засыпят нас снега, будем лежать, слушать потрескивание лучины и греться теплом: ты — моим, я — твоим, иди, подвинься ближе, обними меня и помолчи. Нет, еще не весна, не оттепельная вода пролилась на подушку, это я просто плачу.

9

Я ни разу в жизни не стрелял в людей, говорил он в темноте, ни разу; это — не люди; я долго ходил вокруг каждого из них, присматривался — нет, это не люди. Кабаны, говоришь? Пожалуй, дикие свиньи — на них столько крови на каждом, что им не отмыться… Да, заказ на них мне оформляли точно такие скоты. Что ж, таковы у нас законы охоты. Но те четверо получили то, что заслуживали. В стрелковом спорте есть такая дисциплина, называется "Бегущий кабан": мишень быстро движется в створе тира, и ты должен успеть с ней разобраться, пока "кабан бежит"; все как в жизни, с той лишь разницей, что в жизни тебя могут поддеть клыками… От последнего "заказа", говорил Зина, я думал отказаться: этот седовласый кабан ничуть не хуже и не лучше других; но перед поездкой за город на площадку для пейнбола я кое-что выяснил… Он педик. Черт с ним, это его проблемы. Но он оказался педиком с причудами: разнообразия ради он иногда покупал детей. Как покупал? Да очень просто — сейчас масса беспризорных пацанов шляется повсюду. Ему их отлавливали. Я знаю, как это выглядит, и потому там, на опушке, он перестал быть для меня живым человеком… Когда он поднялся, я видел перед собой только плоскую мишень. Мне стало не по себе…

– Они же убьют тебя!

Нет, спокойно возражал он, они меня не тронут. Инстинкт, толкающий поддеть клыками кабана из соседнего стада, в них неистребим, он в них живет настолько же естественно, как инстинкт продолжения кабаньего рода. И, значит, они меня не тронут. Пока… Пока есть потребность в штучной ручной работе. Я им необходим. Им без меня пока не обойтись. Снайпер — это не более чем профессия в длинном ряду рыночных профессий; не совсем обычная, редкая профессия — однако без нее наш капитализм пока существовать не может.

Я поднялась засветло, осторожно выбралась из постели и босиком, на цыпочках, совершила разбойный рейд по квартире.

Зеркала, которые можно было снять со стен, тумбочек, столов, я спрятала в шкаф, встроенный в стенку в прихожей.

Сварила кофе, села на кухне; смотрела в окно, как ночь медленно перетекает в утро.

Он сразу заметил пропажу.

– Теперь будешь смотреться — в меня, — сказала я.

Зина усмехнулся и сокрушенно покачал головой: пусти девушку в дом… За завтраком он вдруг спросил: а как у нас там дела, в Доме с башенкой? Я сходила в прихожую, принесла куртку, достала из кармана листок из Варвариного блокнота, еще раз отчеркнула нужную строку ногтем.

– Это уже похоже на правду, — задумчиво произнес Зина. — Тут должен быть замешан кто-то солидный. Тебе что-нибудь известно про эту фирму?

– Все. И — ничего.

– Хороший ответ…

– В этой лавочке заправляет мой бывший муж.

Я рассказала, что знаю сама. Поделилась сведениями, относящимися к поздним временам — их я почерпнула в романе Панина.

– Какой матерый человечище! — с оттенком восхищения оценил Зина моего бывшего мужа. — Настоящий кабан!

Смысл этой реплики дошел до меня с некоторым опозданием. Некоторое время мы молча смотрели друг другу в глаза. Наконец, Зина бросил вилку, которой рассеянно ковырял заботливо приготовленную мной яичницу, — взвизгнув, вилка соскочила со стола на пол.

– Вряд ли этот твой Федор Иванович сам принимал решения. Вожаков играет стая. Он просто подтягивал под себя недвижимость; детали — что? откуда? за счет чего? — его наверняка не интересовали, скорее всего, он даже не знает о существовании этих несчастных стариков — не тот уровень; его дело — стратегия, остальное выполнит стая, сатрапы…

Именно так, Зина, именно! Федор Иванович в нужный момент просто умолкнет и подожмет губы: делайте как знаете, однако — без меня. Я слишком хорошо его знаю: сам он ни в чем не участвует. Он человек молчаливых решений.

А сатрапы отлично умеют читать по глазам.

Взгляд у Зины был тяжелый, с примесью какого-то холодного, но жидкого металла — наверное, ртути. Не стоило касаться этой темы. Человек, преследуемый чувством, что он взялся из ничего, гораздо глубже, чем остальные, должен понимать, что значит уйти в никуда, пропасть без вести и не иметь даже такой малости, как холмик за кладбищенской оградой.

– Так, говоришь… — тон его заставил меня похолодеть, — кабан, говоришь?

Он встал, прошелся по кухне, вернулся на свое место, сложил руки на груди.

– Будем считать, что мы оформили этот заказ.

Я сдавила ладонями виски.

Нет, охотник, я всего лишь белка, маленький зверек с пушистым хвостом; я питаюсь орехами и сушеными грибами — вкус человеческой крови мне неведом; у меня острые коготки, иногда я пускаю их в ход, но сабельно-кривых клыков у меня нет, — такие клыки положены тем, кто привык вспарывать брюхо себе подобным; оставим этот инстинкт им, у нас другая порода; сочинять так сочинять: мы будем следовать строго в русле избранного жанра и завершим этот сюжет согласно фирменному лозунгу компании "Рэн Ксерокс"

ЭТО МЫ НАУЧИЛИ МИР КОПИРОВАТЬ!

– Что ты задумала? — спросил Зина после паузы; глянул на часы, поморщился — наверное, опаздывал на работу и вот уже окончательно опоздал. — Я поеду с тобой.

Нет, охотник, это мое сугубо личное дело, и, кроме того, я хочу сейчас взять у тебя клятву: ты больше никогда не выйдешь на свою охотничью тропу, никогда, а твой замечательный "С — ССР" калибра "семь-шестьдесят два" мы во что-нибудь переплавим и перекуем на орала.

Глава девятая

1

Я позвонила Панину, спросила, где искать контору Федора Ивановича. По дороге заехала к косметологу — профессор отнесся к моему предложению с некоторым недоумением, однако после недолгих переговоров ответил согласием.

В офис я проникла без особых проблем: Панин связался со своей пассией из приемной, поэтому мы обошлись без формальностей.

– Панин очень хороший человек, — сказала я ей. — С ним легко и просто — кататься на лыжах, лежать в постели и ходить по компаниям. Но жить с ним трудно.

Она улыбнулась и облизала кончиком языка верхнюю губу:

– Я знаю…

Дверь плавно отворилась — в приемную выглянул Федор Иванович; кажется, он собирался о чем-то перемолвиться с секретаршей, но тут заметил меня и метнул свирепый взгляд на сотрудницу.

Та отыграла роль на "пять": сделала глупое лицо, извинительно повела плечом, заглянула в свой блокнот:

– Сказали, что дело архисрочное, не терпит отлагательств и касается лично вас… Я просто не успела доложить.

В ответ она получила энергичный взмах руки ("Черт бы тебя!"), мне достался сдержанный кивок ("Заходи, раз пришла!") — на то он и человек молчаливых решений, чтобы изъясняться на языке мимики и жестов.

Он уселся за рабочий стол, габаритами напоминавший средний танк, откинулся в кресле, сцепил пальцы на животе.

Я подошла вплотную, пальцем коснулась его верхней губы.

– Вот этого не надо, Федор Иванович! Не надо поджимать губы — этот номер у тебя, наконец, не пройдет. — Я отступила на шаг, оглядела кабинет. — А где тут у тебя коньяк? Панин меня уверял, что ты поишь коньяком всяк сюда входящего.

Он не пошевелился, нисколько не переменился в лице, посмотрел на часы.

– К делу.

К делу, так к делу: я вынула из сумочки несколько листов бумаги, где были изложены обстоятельства, сопутствующие одиночному выстрелу. Он бегло просмотрел, вернул мне, отвернулся к окну. Вид у него был отсутствующий.

– Я, кажется, знаю этого парня… — он разговаривал сам с собой. — Наслышан, как же… Странно, что он никогда не стреляет в голову, хм… Снайпер, как правило, бьет в висок, в лоб…

– Кабанов никогда не бьют в голову, — вставила я, — У них череп просто каменный. И мозги крошечные. Пули отскакивают ото лба, как от стенки.

Он вспомнил о моем присутствии в этом просторном кабинете.

– Все это очень интересно. Спасибо. Ты меня немного развлекла. А теперь извини, у меня дела.

Я перегнулась через стол и тихо сказала:

– А ты не по-о-о-нял… Следующий на очереди кабан — это ты.

Я ожидала какой угодно реакции, кроме этой: он включился в работу, мгновенно собрался и начал функционировать — ритмично, четко, как часовой механизм, не требующий подзаводки.

– Чем гарантирована эта информация?

Ну и нервы у этих кабанов… Ему сообщают, что его хотят пристрелить, а он требует гарантий. В таком случае — мной гарантирована: какой-никакой, а все-таки он был мне муж.

– Всегда можно договориться, — спокойно функционировал он. — Всегда можно заплатить больше, чем стоит заказ.

– Нет, — покачала я головой. — Он отступного не берет.

– Ты не понимаешь! — отмахнулся он и принялся исполнять какую-то тонко пищащую мелодию на клавиатуре телефона. — Кто оформил заказ, ну? Зенатуллин? Гурко? Сидоркин? Кто? Ну же… Алло, алло, господина Зенатуллина, пожалуйста!..

Он так уверенно и четко функционировал, что совсем не обращал на меня внимания; он просто не видел, как я обхожу стол и встаю у него за спиной. Только когда я вырвала у него телефонную трубку, этот живой механизм дал сбой.

– Идиотка! — выкрикнул он. — У тебя крыша поехала!

Я присела на массивный подлокотник кресла, наклонилась, услышала запах хорошего одеколона; некоторое время мы так и сидели, нос к носу; он раскаленно сопел, а я вдумчиво теребила пуговицу его рубашки.

Кажется, он начал догадываться.

И все-таки я прошептала ему на ухо:

– ЭТОТ ЗАКАЗ ОФОРМИЛА Я.

2

Трудно сказать, сколько времени занял этот разговор. Вернее сказать, говорила только я, он слушал. Я представила ему свой длинный комикс, как можно подробней, особенно тщательно прорисовала финальный кадр, где собрались все наши старики.

– Чего ты хочешь? — с мрачной отрешенностью спросил, он после долгого молчания.

Я достала из кармана список с адресами, положила перед Федором Ивановичем.

– Выведи мне этот текст на монитор… Это не так трудно, там файл проставлен.

Он развернул кресло — компьютер стоял рядом, справа от стола — порыскал по файлам, нашел, в экране встали зеленые строки. Я вытолкала его из кресла. Опустила точку правки на уровень восьмого пункта. Вместо данных бабы Тони я набила имя, фамилию, год рождения…

– Какой у тебя сейчас адрес? — спросила я. — Хотя это неважно. Адрес тебе больше не понадобится. Ты с этого момента — человек без адреса.

Он тупо смотрел в монитор, где светилась его фамилия.

– Не понял.

А тут и понимать нечего, Федор Иванович; ты включен в список пропавших без вести; ты просто примеришь на себя шкуру этих стариков, исчезнешь отсюда, уйдешь в никуда. Чисто физиологически ты будешь существовать — возможно, даже лучше прежнего — однако твое "Я" будет стерто: в этом кабинете, на этой улице, в этом городе. То есть, ты вернешься в свою исконную ипостась, будешь кабаном, сильным, свирепым, мощным — однако уже не будешь претендовать на приставку к твоему роду — "SAPIENS". Живи с миром. Возможно, ты сумеешь подняться, опять заработаешь кучу деньжищ — скорее всего, так оно и случится; у тебя в этом деле талант. Однако это будет уже другой человек с другим лицом. Федора Ивановича больше не существует.

– Ты пропал без вести, Федя. Тебя будут искать, но не найдут.

Я набрала номер косметического центра и сказала профессору, что запамятовала спросить о размерах гонорара… Записала цифру на листке бумаги.

– Сейчас ты возьмешь столько долларов, сколько здесь обозначено, а потом мы поедем к моему хорошему знакомому в центр эстетической хирургии, и он сделает тебе другое лицо. Вот и все. Потом можешь идти на все четыре стороны.

— А если?..

Ну какие "если", какие могут быть "если"! Пойми, с этого момента ты — мишень. Ты быстро движешься в створе тира, очень быстро… Но он тебя достанет. Ты же понимаешь; он в самом деле настоящий сицилийский специалист. Не сегодня достанет, так завтра, не завтра, так через год — но обязательно достанет. Охрана — да хоть ты все КГБ найми — тебе не поможет… В свое время его родной братец всадил четыре пули в Кеннеди, а двоюродный — едва не подстрелил де Голля… И знаешь, почему де Голль уцелел?

Нет, Федор Иванович не знает.

– Я тебе объясню… Дело было на площади, где генерал встречался с ветеранами войны против немцев. Снайпер выстрелил ему точно в висок. Но пуля прошла в миллиметре от головы. Знаешь, почему? Де Голль в момент выстрела наклонился. Догадываешься, почему?

Федор Иванович молчал.

– Он наклонился, чтобы поцеловать какого-то старика в щеку. А тебе это никогда не придет в голову — вот так наклониться, никогда.

* * *

Толково, расценил Зина мой план и спросил, когда я этот творческий замысел собираюсь претворять в жизнь. Прямо сейчас? Если так, то он поедет со мной — он не уверен, что все сойдет гладко.

– Нет, Зина, не сейчас. Позже… Мне надо дочитать до конца еще один текст.

Просто у меня есть подозрение, что я водила не в двух игровых полях, а сразу в трех.

3

На Сергея Панина я собираюсь подавать в суд: в конце концов Огненная Земля — это цивилизованная страна, мы не так давно подписали Бернскую конвенцию по авторским правам — и, значит, Панину не отвертеться.

Агапов тупик — Марьина Роща — Агапов тупик: таков маршрут моих перемещений в пространстве; желтое бабье лето — серые ветры конца сентября — ноябрьский снег, холода в десятых числах: приметы движения во времени.

Втроем — Панин, Музыка и я — мы собирались на "сорок дней". Когда убили Костыля — третьего или четвертого — выяснить так и не удалось, поэтому мы просидели за столом два дня, четверг и пятницу, одиннадцатого и двенадцатого.

Дня через три я нашла в Доме с башенкой бумагу, о которой говорил Зина. Это был стандартный договор: пожизненная пенсия в обмен на жилплощадь. Там, кстати, оговаривалось, что расходы по похоронам тоже берет на себя фирма. Прочитав этот пункт, я подумала, что в ходе нашей предстоящей беседы с Федором Ивановичем буду настаивать на еще одном параграфе соглашения: пусть хоть наизнанку вывернется, но отыщет через своих сатрапов тех обезьян, которые сделали Францычу последний укол; и пусть те укажут место, где они старика зарыли, извлекут его останки из земли, и Федор Иванович оплатит похороны.

Взяв договор, я отправилась к Панину и застала его за неожиданным занятием: он исступленно долбил на машинке; никакого внимания на меня не обращал, отмахнулся: ой, уйди ради бога, у меня работа горит!..

На столе уже возвышалась приличная кипа исписанной бумаги.

От нечего делать я взяла пару листков…

Потом схватила всю кипу и стала читать. Добравшись до середины повествования, я уже хорошо понимала, что к чему.

– Мерзавец! — закричала я. — Ты захапал мои комиксы!

Панин оттолкнул от себя пишущую машинку. Вид у него был крайне виноватый. Некоторое время он собирался с силами, прежде чем приступить к объяснениям.

Оказывается, один знакомый — милейший человек, критик, хорошие книжки про Шукшина прежде писал, — отвел его в одно издательство; там их приветливо и тепло встретили, чаем с баранками поили… Очаровательные такие женщины — спокойные, тактичные и внимательные… Ну, словом, Панин подписался быстро накатать роман и даже аванс получил — на эти деньги я, кстати, пиво пила в кабаке с поэтичным названием "ВИАРДО". Теперь надо рукопись сдавать, сама понимаешь, запарка, то да сё…

Нет, милый друг детства, я понимать ничего не хочу, это мои тексты, мои кровные комиксы, ты их просто обработал, но автор их — я, а ты — так себе, аранжировщик.

– Я на тебя в суд подам, Панин.

Ах, мерзавец… Панин обладает потрясающей способностью: он умеет в нужный момент произнести именно то, что необходимо для разрядки ситуации…

Это был именно тот случай.

Он поднялся, подошел, обнял меня, поцеловал в щеку и шепнул на ухо:

– Ты ж понимаешь, гонорар… Если, конечно, мне дадут какой-нибудь гонорар… Так вот, если мне дадут гонорар, то мы, естественно, просадим его с тобой в Терсколе… Зима ж на носу, ты чего, рыжая, пора точить канты на лыжах!

И я растаяла.

Напоследок я спросила его: как хоть это издательство замечательное называется, где тебе предлагают такие славные проекты и даже поят чаем с баранками.

– "Амальтея" называется, — бодро отозвался Панин. — Насколько я помню мифологию, это корова, которая выкормила Зевса.

Милый друг детства, ты был очаровательным наставником — в любовных утехах, горных лыжах, питейном деле… А что касается античной литературы и мифологии — так себе, посредственный ты был наставник; я всегда это знала, но только не говорила, жалела твое самолюбие.

– Это не корова, Панин, а коза… Смотри, не ляпни там им про корову.

4

Ладно, пусть строчит — недели две я милого друга детства не беспокоила. Потом все-таки не выдержала и навестила как-то с утра пораньше.

Панин лежал в "ложе прессы" с "Иностранкой" в обнимку: ей-богу, вид у него был такой, как будто он делил ложе не с толстым журналом, а с женщиной. Я наклонилась, заглянула в журнал, увидела имя автора…

– Как тебе не стыдно, Панин, спать с чужими девушками?

Он оторвался от чтения и поинтересовался:

– Это с какими такими девушками?

– Ну как — с какими? С "девушками французских лейтенантов"!

Панин поманил меня пальцем, приглашая занять место в "ложе прессы".

– Что у тебя с волосами?

Я схватилась за голову: ничего, на месте мои волосы.

– Я думая, ты рыжая… А оказывается — серая.

Я выхватила журнал у него из рук. М-да, роман-то новый, отстала я, выходит, от жизни.

Я оставила друга детства в одиночестве на необъятной лежанке, прошлась по комнате и — заметив, чтоб Панин поберегся, поскольку я сейчас буду творить — набрала полные легкие воздуха:

ФАУЛЗ — ЛУЧШИЕ РОМАНЫ

ИЗ ВЕЛИКОБРИТАНИИ!

ТОНКИЙ ПСИХОЛОГИЗМ

И ТОЛСТЫЙ-ТОЛСТЫЙ СЛОЙ

УМНЫХ СЛОВ!

Панин, кряхтя, поднялся с кровати, вышел в коридор, вернулся с большой зеленой канистрой. Нес он ее с трудом.

– У меня в машине бак пустой, — объяснил он. — До Кащенки бензина не хватит. Пошли, я тебя подброшу по старой дружбе.

Нет, милый друг, у нас сегодня другой маршрут — мы держим курс на Дом с башенкой; сейчас купим водки, рис и немного изюма у меня с собой, наварим кутью — мы ж так и не помянули нашего Францыча.

Я сразу отправилась на кухню готовить. Рис без соли варить, но, кажется, недоваривать. Подмешать немного изюма… Мед туда нужно класть? Кажется, нет — медом будто бы смазывают постные блины. Блинов не будет: с тестом морока, обойдемся и так.

Потом я протерла от пыли круглый стол, поставила две тарелки, стопки. Панин, задрав голову, изучал потолочную живопись, частично обвалившуюся.

– Вообще-то… — задумчиво произнес он, — будь этот сюжет не в твоих бездарных руках, способных только китч месить, а в моих… Я заставил бы эту прелесть, — он послал детям, разбегающимся по полянке, приветствие, — заставил бы эту прелесть медленно осыпаться, понимаешь? Главное — медленно. По ходу развития коллизии, понимаешь? Чтобы существовал в тексте такой скрытый, подспудный план медленного распада. Как это было бы изящно и красиво!

– На то ты и графоман, — грустно ответила я.

Панин уже смотрел в рюмку, шумно втягивал носом воздух, набирая его побольше в легкие, — чтобы потом было что выдохнуть.

Рука его повисла в воздухе. Моя — тоже.

Мы оба услышали звук.

Транскрибировать его можно примерно так: "кряк!"

Именно такой звук издает снежная доска на склоне, когда собирается треснуть, обломиться и с грохотом уйти вниз.

Мы оба слишком хорошо знали этот звук. Услышав его, надо бежать куда глаза глядят.

Секунду мы пребывали в состоянии оцепенения. Секунды нам хватило. Панин подал сигнал мне, а я — Панину.

– Ат-т-т — а-а-а-с! — заорали мы хором.

Только потом я по достоинству оценила сноровку и реакцию Панина — он принял единственно верное решение: схватил меня за шкирку, выдернул из-за стола и увлек в левый, ближний к окну угол, закрыл голову руками.

Придя в себя, — после того, как отгрохотало — мы первое время ничего не видели: облако белоснежной штукатурной пыли еще долго клубилось и шевелилось в комнате.

– А еще говорят, что беллетристика не способна влиять на окружающую жизнь, — отметил Панин, глядя в потолок, ритмично разлинованный тонкими несущими реечками, обнажившимися на месте нашего старого доброго неба. — Нет, литература все-таки заметно видоизменяет формы жизни, точно так же, как "Смирновская водка" — видела этот замечательный клип по телеку, а рыжая?

– Это все ты! — кричала я, тряся Панина за плечо; пыль из него летела густо, как из ковра, ни разу в жизни не битого палками во дворе. — Это ты сочиняешь путаные романы, в которых ни черта понять невозможно! Это все твои графоманские штучки!

Комната производила жуткое впечатление; разгром царил такой, будто в Дом с башенкой заглянуло на минуту землетрясение — прошлось, прогулялось и тихо удалилось громить наш Агапов тупик дальше.

Кое-как мы навели порядок. Панин стаскивал куски штукатурки на кухню, я подметала. Когда он нес очередную порцию строительного мусора, я случайно глянула на его часы: огромный циферблат, рядом с "тройкой" — окошко, в котором стоит цифровой знак дня.

– Какой сегодня день? — внутренне похолодев, спросила я.

– Да, вроде, среда… — ответил Панин, сверившись с часами, и вдруг умолк. — Слу-у-у-шай! Такое дело надо отметить! По полной программе.

В запасе у нас оставалось не более двух часов — если, конечно, "брат Йорген" чего-то не напутал.

"Полная программа" вылилась в то, что мы потратили все имевшиеся у нас средства до последней копейки, накупили напитков и разных вкусностей, заскочили домой, прихватили пуховики. Пока Панин искал надувной матрац и плащ-палатку, я дозвонилась Зине и умолила его сбежать с работы. Пусть ждет нас на улице у метро "Кропоткинская" — кажется, его экологическая контора расположена в том районе.

Очень хорошо, что, покидая Дом с башенкой, я прихватила с собой остатки кутьи. Кастрюлю с постным рисом, тарелки, столовые серебряные приборы, продукты и напитки я упаковала в большую теннисную сумку — гулять так гулять.

Я села за руль — друг детства принял рюмку еще дома. Вместе с сумкой он зачем-то прихватил пишущую машинку и усиленно продолжал "принимать" по дороге. Зину он моментально приобщил к этому занятию. Виделись они всего один раз и то мельком — когда Серега чинил подъемный механизм в дверце Гакгунгры. Теперь они очень быстро прониклись друг к другу искренней симпатией — еще бы: расположились на заднем сидении и с промежутками в пару минут поднимали тосты за Любимый Праздник населения Огненной Земли.

Прелесть этого праздника, подумала я на выезде из столицы нашей родины, состоит как раз в том, что он всегда с тобой.

– А куда это мы? — спросил Зина, когда мы сворачивали с трассы на проселочную дорогу. — На пикник?

Впрочем, мы уже приехали. Я поставила машину на прежнее место, за кустами бузины.

– Удачное место для пикника, — оценил Панин, обходя дозором кладбище.

– Помнишь, да? — я тронула Зину за локоть; он стоял, привалившись к березе, и смотрел на трассу.

Он кивнул, обнял меня.

До чего же уныло кладбище в ноябре… Как хорошо было здесь поздним летом; тихо, покойно и благостно — а что теперь?.. То ли это ветра свист, то ли падает последний лист, то ли другой украл поцелуй с любимых губ.

– Место выбрано прекрасно, — Панин уже накрыл "стол" на плащ-палатке и теперь сидел, скрестив ноги по-турецки на надувном матраце. — И главное, что потом далеко ходить не надо. Тут и устроимся, — он повертел головой, обозревая черные кресты, обступившие наш трапезный стол. — Когда у нас должен грянуть праздник?

– В двенадцать, — ответила я. — Так мне "брат Йорген" сказал. В полдень.

– Пять минут осталось, — возвестил Панин, глянув на часы, и достал из сумки бутылку шампанского. — Просалютуем в честь праздника.

Я подумала, что шампанского всего большого мира не хватило бы на это салютование: приходилось бы нам все последние десять лет стрелять из бутылок — просто каждую минуту палить. Зина уселся за "стол", я опустилась на корточки, прислонилась щекой к березовому стволу, сырому и шершавому, прокрутила в памяти свои комиксы — что-то в них есть от тяжкой сердечной болезни; да, Панин прав, говоря о саморазрушении этого текста, где каждый кадр переживает что-то вроде микроинфаркта — и вот теперь этот сюжет в целом шарахнет инфаркт миокарда, обширный и смертельный; и вот произойдет великое землетрясение, и вышел дым из кладезя, как из большой печи, и помрачилось солнце и воздух, звезды небесные пали на землю, как смоковница, небо свернулось в свиток и исчезло, а луна сделалась как кровь — ну же, всадники небесные, скачите, ваш пришел черед; ты, всадник на коне белом — подними свой лук; и ты, на коне рыжем, взмахни своим мечом; и ты, на коне вороном — крепче держи свою меру в руке; и ты, на коне бледном — приступай, умерщвляй мечом и голодом, мором и зверями земными.

Грохнуло.

Значит — двенадцать.

Я упала ничком на землю и прикрыла голову руками.

Не знаю, сколько я так пролежала, укрывшись, спрятавшись — в себе самой: когда приходит этот Праздник, иного укрытия человеку не дано.

Наконец, я рискнула поднять голову.

Бутылка из-под шампанского дымилась в руке Панина, из горлышка вяло выползала белая пена и осыпалась в плошку с кутьей.

С минуту мы все втроем тупо глядели на это горлышко.

Потом оно начало описывать дугу — медленную, широкую и плавную; размахнувшись, Панин зашвырнул бутылку в кусты, вцепился скрюченными пальцами в волосы.

– Какая бездарность! — выл Панин, ритмично раскачиваясь. — Какая же чудовищная бездарность! Даже этот текст мы не в состоянии отработать по-человечески! — откачавшись, Панин поднял лицо — глаза у него были свирепые и совершенно трезвые; милый друг детства умеет в нужный момент трезветь, совершенно трезветь, кристально. — А ты-то что, ты-то! — заорал он на меня. — Что ты свои Млечные Пути-то через сито просеиваешь?! Что ты дергаешь-то, что дергаешь… Надергала и рада… Солнце стало мрачно, как власяница… Звезды небесные пали… Луна сделалась, как кровь… Да пойми ж ты! — он встал из-за "стола", подошел к березе, поднял меня, поставил на ноги. — Пойми, рыжая, людей убивают и жрут, последний классик прав — есть такой обычай у туземцев Огненной Земли. Поодиночке убивают, как нашего Францыча, и толпами — вон, Белый дом трупами упаковали по самую крышу… Только это важно. А все твои апокалиптические прожилки в тексте — это полная…

Он огляделся и проглотил слово. Впрочем, я догадываюсь, что именно он намеревался произнести, однако вовремя прикусил язык, чтоб лишний раз не тревожить прошлых людей, которые чутко спят под своими холмиками и все слышат.

– Серега, но ведь так было… Я все это видела собственными глазами.

– Точно? — деловым тоном спросил Панин.

– Клянусь!

– Тем лучше! — Панин заметно приободрился. — Значит, будем жить. Нет на свете ни одной территории, кроме Огненной Земли, где люди полностью адаптировались к ситуации пост-цивилизации. Зина, за это надо выпить!

– Нравитесь вы мне, ребята, — усмехнулся Зина, разливая водку по рюмкам: эти бабушкины рюмки, тонкие, изящные, из благородного дореволюционного хрусталя я прихватила с собой — помирать, так с музыкой, под тонкое пение настоящего хрусталя. — Ей-богу, нравитесь. Давайте, переезжайте ко мне жить. В тесноте, да не в обиде — разместимся как-нибудь… А ваши апартаменты за доллары сдадим — у нас их с руками отхватят, это же центр.

Я вспомнила про Андрюшу Музыку — придется его взять с собой.

– Это крайне опасно, — хмуро изрек Панин. — Он же старик. Согласно нашим обычаям, его обязательно кто-нибудь захочет убить и сожрать.

– Панин, — четко произнес Зина, и что-то в его тоне меня насторожило. — Ты, насколько я знаю, на стенде дострелялся до первого разряда? Ну вот, а я — мастер спорта международного класса… Ничего. Отобьемся. Отстреляемся.

– Зина! — закричала я. — Ты мне поклялся!

Ты же поклялся мне, охотник, больше никогда не выходить на охотничью тропу, у нас другая порода, нам ни к чему острые клыки, чтобы жить и выживать, мы питаемся орехами, грибами сушеными и другими дарами природы.

– Ой, ребята, — вздохнул Зина. — Вы все тень на плетень наводите! Тень жары там… А теперь какую будете тень наводить? Без вести пропавших тень? — он сделал резкое движение — рюмки повалились на плащ-палатку. — Поймите вы, кабан — существо страшное, особенно, если его разозлить. Мы встанем у них за спиной… — Зина картинно, как уездный трагик, жестикулировал. — Они поймут… Они почувствуют… И сойдут с ума… Да ни черта они не поймут и не почувствуют! Ты, Панин, своими "Едоками картофеля" им хоть все стены сплошь завесь — от пола до потолка — они и глазом не моргнут, — он провел пальцем по ладони, исследуя на ощупь линии судьбы и жизни. — Предоставьте это мне. Я этот ваш сюжет сумею Дописать как надо. И сделаю это очень профессионально.

– Зина! — истерично выкрикнула я. — Ты мне поклялся!

Он махнул рукой: ладно, поступайте как знаете…

Панин ушел в машину. Через минуту мы услышали стрекот пишущей машинки. Панин крикнул, чтоб ему не мешали некоторое время; ему сегодня рукопись в издательство сдавать, надо дописать последние несколько страниц.

– Ты что, милый друг? — спросила я, заглядывая в машину; Панин в самом деле самозабвенно долбил по клавишам. — Сегодня же Конец Света. Вряд ли твое издательство работает.

Наблюдая за его трудами, я подумала, что скверные же настали времена, если даже богов надо выхаживать и выкармливать козьим молоком.

– Работает, работает, — отмахнулся Панин.

Когда он закончил, я приказала ему садиться на переднее сидение: путь мне во мраке указывать.

– А куда мы путь держим? — спросили они хором.

Известно, куда… В Замоскворечье — там есть один симпатичный особняк, в особняке есть офис, а в сидит в кабинете генерального директора, поджав губы, один человек, которому я хочу сказать, что пришло время платить долги.

– Ты хоть придумала, с чего начнешь разговор? — спросил Панин.

И придумывать нечего, буду говорить по писаному, сказано же однажды и навеки: ты говоришь: "я богат, разбогател и ни в чем не имею нужды"; а не знаешь, что ты несчастен, жалок, нищ, слеп и наг.

* К характеристике жанра. Все они серьезны до нельзя, но глупы. В толпе их вычислить нетрудно: костюм "найк", банка "Карлберга" в руке. Прежде на курортах особым шиком считалось ходить в полосатых пижамах… Ни черта не меняется в нашем отечестве: опять все в тех же "пижамах" — только теперь от "Найка".

2 * К характеристике жанра. Фундаментальный нравственный итог перестройки, по-моему, состоит в том, что мы наконец жопу стали называть просто жопой, и не утруждаемся отныне поисками эвфемизмов. Собственно, с этого и началось наше близкое знакомство. Я сказал ей: "У тебя очаровательная жопа!" Девушка римских окраин отреагировала сугубо деловым тоном:

— Я знаю.

3 * К характеристике жанра. Название поселка мне хорошо знакомо — старое, славное Подмосковье, километров пятьдесят от города. Значит, здесь теперь располагается одна из собачьих ферм — на таких фермах псов кормят вырезкой, а потом продают за бешеные деньги. Я и представить себе не могу, сколько по нынешним временам может стоить мастиф…

4 * К слову. Наверное, все-таки татаро-монголы не заслуживают к себе подобного скверного отношения. Говорят, эти древние ордынцы были вполне опрятные и толковые люди и с ними можно было поладить.

5 * К характеристике жанра. Значит, дошли до ручки. Если остановится сам Его величество Склиф — значит, всему наступит каюк. Склиф вечен, как вечен конвейер автокатастроф, пьяных потасовок, выпадений из окон, как неумолим упорный мотор суицида. Если Склиф перестанет принимать в свои реанимационные цеха беспрерывные потоки сырья — все эти разбитые головы, раскрошенные кости, вспоротые животы и отравленные дихлофосом желудки — значит, в самом деле конец.

6 * К характеристике жанра. Что ж мы за люди… Сегодня не любить Булгакова — это все равно что разгуливать по Тверской и петь гимн Советского Союза. Моветон. Наверное, на свете нет больше страны, где в отношении одного автора наблюдается такое трогательное единодушие и единомыслие… Я читал роман еще в школе, еще в журнальном варианте; ни черта не понял, зато по поводу и без повода цитировал легендарную фразу про глоток керосина — вот эту самую.

7 * К характеристике жанра. Я вспоминаю очаровательную историю, вычитанную в газете. Где-то у самого синего моря, в маленьком поселке, хозяйка кормила постояльца, снявшего у нее койку, человечинкой. Этот несчастный каннибал поневоле едва унес ноги — по замыслу хозяйки он должен был пойти на корм следующему постояльцу.

8 * К характеристике жанра. Я хотел было заметить, что Старая Площадь — это слишком общий адрес. У нас теперь, как и прежде — всякое высшее учреждение есть, по сути, гигантский грушевый сад… И в каждом кабинете есть своя отдельная группа, которую люди в неброских серых костюмах старательно околачивают — именно той частью мужского тела, которую упомянула Бэлла; естественно, ей пришло в голову употребить в этом контексте нейтральный термин "фаллос".

9 * К характеристике жанра. В самом деле, ничего нет удивительного. Нувориши неравнодушны к богемным кругам, им нравится вертеться среди народных артистов, балетных режиссеров, литературоведов и тому подобной глубокомысленной публики — тем более что они все эту публику в состоянии закупить с потрохами. Вообще забавно наблюдать, как наши "прорабы духа" и "инженеры человеческих душ" лакают на дармовщинку презентационное шампанское и развлекают новый класс. Бесплатных ленчей не бывает — это уж точно.

10 * К характеристике жанра. Господи, ну и названия у всех наших коммерческих лавочек… Это что-то запредельное: "…тэпы", "…тэки", "…комы", "..ломы". Они кажутся в привычном лексическом ряду отметинами инопланетных вторжений. Какими языковыми ощущениями руководствуются люди, выдумывая такие гладкие кафельные слова, остается только догадываться. Видимо, несколько десятилетий назад люди испытывали примерно такую же оторопь, наблюдая вторжение в плавные, тучные российские языковые поля и нивы этих угрюмых, агрессивных, злых кастратов вроде "наркозема", "пролеткульта" и тому подобных выродков.

11 * К характеристике жанра. Всякий не всякий, но женской части нашего художественного истеблишмента я бы посоветовал внимательнее присмотреться к этому персонажу, прописанному, если не ошибаюсь, в "Черном обелиске". Эта замечательная женщина зарабатывала себе на хлеб и рюмку шнапса тем, что в кабаке вытаскивала здоровенный гвоздь, вколоченный кем-нибудь из посетителей в стену. Шоу пользовалось большой популярностью — пикантность представления состояла в том, что фрау таскала гвозди из стены, что называется, не прикладая рук: в качестве гвоздодера использовала собственные могучие ягодицы. У меня нет никаких сомнений в том, что вскорости всей нашей глубокомысленной гуманитарной публике придется зарабатывать на хлеб каким-нибудь сходным способом.

12 * К характеристике жанра. Кстати: если бы в свое время становой пристав хватал всякого обладателя такой бородки и препровождал его в участок, то в России никогда бы не возникла РСДРП. Наверное, и товарищ Сталин сделал блестящую карьеру только потому, что вовремя соскреб с лица этот козлиный клинышек… Ну, да не в том дело. Поразительно, как капитализм меняет наружность человека. Основная примета нуворишей — это гладколицесть. Все они будто умылись в розовой глазури — из обоймы "глазированных сырков" выпадает, разве что, азартный наш капиталист Бочаров. Тут одно из двух: либо он подставной персонаж, либо водит дружбу с Мефистофелем, и Мефистофель дает ему на время поносить свое лицо.

13 * Просто так, к слову. Из этой службы я вынес всего одно чувство и всего одну мысль. Во-первых, ненависть к детям. А во-вторых — убеждение в гениальности тех учебников, по которым сам когда-то изучал в школе литературу. "Типичный представитель", "лишний человек", "очень современная книга" — это как раз та оптимальная стилистика мышления,

которая доступна современному школьнику. Все наши школьники — ну, не все, а, скажем, четыре пятых — недоумки. Все, что конструктивно чуть-чуть сложнее табуретки, вызывает у них вспышку необузданной агрессивности.

14* И еще раз — к слову. Само собой, хотя я и не татарин. Всякий интеллигентный человек у нас хоть немного, да и работал дворником, истопником или сторожем. Ибо если он не работал дворником, истопником или сторожем, значит, работал в газете "Правда", Политиздате, Совмине, Госконцерте, Комитете защиты мира, КГБ, Комитете советских женщин и так далее. Весь наш бывший андеграунд реконструирован из дворников и истопников.

15 * А это — уже к характеристике жанра. Это тот редкий случай, когда я полностью солидарен с представителями власти в характеристиках. То есть, действительно, некоторое время я работал в газете. В большинстве зарубежных полицейских романов так или иначе присутствует образ газетчика. Все остальные персонажи, и в частности полицейские инспекторы, их стойко ненавидят и не упускают случая назвать работников прессы своими именами, как то: "недоноски", "щелкоперы", "паскуды", "говнюки", "педрилы", "мокрицы", "прыщавые шлюхи" — возможны варианты, но они уже совсем далеко за пределами нормативной лексики.

16 * К характеристике жанра. Кто бы спорил… Книжные развалы сделались именно такими, какими и должны быть, — эта ситуация, что само смешное, создана самими "инженерами человеческих душ". Вообще — мне их скорбные стенания по поводу нашествия порнухи и чернухи напоминают обреченный вопль человека в тот момент, когда табуреточная опора неудержимо уходит из-под ног, а грубая пенька петли сдавливает горло. Представляю я себе это примерно так. Вот приходит наш "инженер человеческих душ" в гостиничный номер, осматривается и морщит нос: "Хреноватая какая-то обстановка!". Очень ему не по ноздре этот номер, в котором он веки-вечные жил-жил, вынашивал замыслы и творил: обои вон выцвели, стекла в окнах мутные, тараканы по углам шуршат — и оттого так скверно на душе… И вот он в мрачном расположении духа сдирает со стен обои, выламывает паркет, крушит мебель — словом, устраивает полный разгром. Потом он ищет табуретку — ищет, ищет и находит. Проверяет ее на устойчивость: ножка не подогнется ли? Вслед за этим ищет веревку — находит, пробует на прочность.

Лезет на табуретку и долго, вдумчиво привязывает ее к потолочному крюку. Пару лет у него уходит на то, чтобы создать аккуратную петлю — чтоб точно соответствовала размерам головы. Подтягивает петлю и примеряет: хорошо ли сидит? Шею не тянет? И, наконец по собственной воле шагнув с табуретки, обнаруживает он некоторое неудобство своего подвешенного состояния, выкатывает глаза и истошно вопит:

— Культу-у-у-у-ра погиба-а-а-а-ет!

17 * По дороге сюда я видел на лотке "Стену" Сартра. Два года назад я бы не постеснялся свистнуть эту книжку у своего лучшего друга. Теперь я просто сказал торговцу — обшарпанному пареньку с красными глазами бультерьера, — чтобы он сбавил цену и гнал бы Сартра за гроши. Он угрюмо согласился: придется… Еще как придется! Сартра придется отдавать за столько, сколько стоит посещение общественного туалета. Без экзистенциализма народ как-нибудь перетерпит, а нужда — она есть нужда, тем более большая…

18 * К слову. Ей-богу — этот комплекс универсален и присущ любому нормальному мужику. Если посреди веселья кто-нибудь хватается за альбом Брейгеля или — того лучше — пускается в рассуждения об игровом начале в романах Картасара, я сразу сматываюсь. Когда хозяева в недоумении спрашивают, куда я бегу ни с того ни с сего, я отвечаю, что спешу до ближайшей поликлиники — мне хочется записать этого парня сразу к трем врачам: сексопатологу, психиатру и, на всякий случай, к терапевту.

19 * К слову. Без малого тысячу раз я встречал в статьях определение "каторжный", запряденное коренным в тройку, где присяжными выступают, с одной стороны, "труд", и с другой — "писатель". Посиживать себе где-нибудь на переделкинской даче, грызть карандаш, считать ворон в саду, вынашивая замысел, — это, конечно, каторга, тут никаких сомнений быть не может; каторга, лесоповал, махание кувалдой в руднике, таскание на горбу мешков с цементом — тяжкая, тяжкая переделкинская каторга…

20 * К характеристике жанра. Интересно, что бы подумали комсомольцы-добровольцы, строители метрополитена, привидься им в страшном сне метро сегодняшнего дня… Впрочем, до чего удобно: едва покинешь высокие мраморные своды старых станций и выходишь на улицу, как тут же оказываешься в оазисе, где цветет бутлегерство всех сортов и видов. Если это и есть то рыночное хозяйство, о котором так долго твердили наши яйцеголовые профессора, то мне такой рынок очень по душе. Ах ты, благодатная алкогольная поляна! Ах, аромат губ, именины сердца! Чего только тут нет: и цивилизованные "лимонные" с "кубанскими", и полевые "имбирные" и множество сорняковой флоры портвейна!

21 * К характеристике жанра. Он — один из старожилов нашего Агапова тупика. В прошлом моряк, плавал по океанам матросом тралового флота. Где и при каких обстоятельствах потерял ногу, я не знаю — последние лет двадцать он получает пенсию по инвалидности. Если бы у нас на дворе был бы не Хэммет, а морожный соцреализм, то к нашей с Костылевым дружбе стоило бы присмотреться кому-нибудь из "инженеров человеческих душ": мы являем собой то, что в рамках художественной доктрины формулируется как постулат о "типических характерах в типических обстоятельствах".

Костыль — прекрасный, душевный человек; беда состоит в том, что он слишком социально активен. Дело хозяйское… Что до меня, то я знаю одно: социальная активность приводит к импотенции. Меня это волнует, а Костыля, кажется, нет. Его социальная активность причудливо трансформирована в область чисто архитектурных реформаций. По его убеждению, мы так скверно живем именно потому, что своевременно не сравняли с землей тот или иной дом или даже целый квартал.

Помнится, лет шесть назад он меня убеждал в том, что достаточно сравнять с землей Старую Площадь, и всем сразу станет хорошо. Потом он положил глаз на Лубянку. За Лубянкой последовали Миусы, где необходимо было сравнять с землей гигантское здание Министерства среднего машиностроения, где окопался высший эшелон Военно-Промышленного Комплекса. Шестой год перестройки Костыль посвятил расчистке местности от разнообразных мелких контор, как то: ДОСААФ, Комитет советских женщин, ОСВОД, Красный Крест, Комитет защиты мира и еще, кажется, Общество борьбы за трезвость. Сказать по правде, его реконструкционные замыслы были мне по душе: приятно жить в чистом поле, где из свежевспаханной земли торчит одно-единственное здание — Белый Дом на Пресне.

Однако теперь Костылю не дает покоя именно Белый Дом. Он говорит, что единственная его мечта — это подвесить всех демократов за яйца. Однажды я его спросил: как в этом случае следует поступить с женской половиной демократического крыла?

Он с минуту пристально смотрел мне в глаза, и потом решительно заявил: "Всех за яйца!" — "И баб — тоже?" — переспросил я. — "Всех" — убежденно сказал Костыль.

Наша власть никогда не понимала, с кем имеет дело. На "одной шестой" обитают только два психологических типа: Я, которому на все наплевать с высокой колокольни, и Костыль. Всякий третий в нашей компании — ухе иностранец.

22 * К характеристике жанра. В оценке того или иного факта литературы мы удержу не знаем — это точно (равно как и факта реальной жизни — эти сферы у нас, как известно, перепутались). "Парфюмер" — отличный роман, спору нет, точный, плотный, на совесть изготовленный с чисто немецкой тщательностью, — и очень гладкий: местами мне кажется, что он до блеска отполирован сапожной бархоткой. Однако надо в самом деле обладать слишком причудливым обонянием, чтобы унюхать в нем метафору такого масштаба, освоение которой было под силу разве что Томасу Манну, Герману Гессе или Булгакову…

23 * К характеристике жанра. Если б не дела, я устроился бы на жительство под открытым небом возле метро. Книги на лотках, масса всевозможных напитков, свежий румяный хлеб, соленые огурцы, вобла, пиво, парфюмерия, жвачки, цветы, овощи и фрукты — словом, все, что человеку надо. Девушками, правда, пока открыто не торгуют, зато можно на всю оставшуюся жизнь запастись презервативами всех цветов радуги. Интересно, кстати, как вообще в цивилизованных странах поставлено это дело. Наверное, на фирме есть специальный человек, отвечающий за оттенки и вообще за эстетику противозачаточного средства. Художник есть. Дизайнер… Дизайнер по презервативам — а что, милая профессия!

24 * К характеристике жанра. Судьба таких людей у нас развивается строго по Хармсу.

Художник выходит на. сцену. Художник: "Я — художник!"

Зритель из зала: "А мне кажется, что ты говно!"

Художник падает замертво, его уносят. Занавес.

Композитор выходит на сцену… Ну, и так далее.

Интеллигентный человек обречен на вымирание вовсе не потому, что — как в газетах лукавят — он "не востребован обществом". Он просто не способен сопротивляться хамству, вот и все.

25 * К характеристике жанра. Эти "дальнобойщики" — славные ребята. Они любят жизнь во всей ее полноте. Кому из них принадлежит идея секс-автостопа, сказать трудно, но он, первооткрыватель, этот Колумб дальних трасс, этот сэр Морган и Магеллан, провонявший соляркой, был человеком сметливым, проницательным и творческим — он открыл простую вещь: если ты подкинул девушку до места, то вовсе не стыдно потребовать плату за проезд "натурой". Он был дитя перестройки — ибо вторым фундаментальным моральным приобретением эпохи (вслед за презрением, что жопу, оказывается, можно называть просто жопой), является тот приятный во всех отношениях факт, что девушки стали потрясающе слабы на передок.

Однажды мы с моим приятелем-кукольником выпили у негр в мастерской и настучали в Департамент транспорта письмо с просьбой оформить нам документы на ноу-хау. "Если прежде, — писали мы, — эффективность грузовых перевозок определялась мистической величиной "тонна-километр", то теперь ее следует оценивать в "коитус-километрах"".

26 * К слову. И все-таки родимое пятно квартала, его тавро — не толпы снующих по здешним закоулкам черных "волг" и приземистых "членовозов" и не прогуливающиеся у подъездов топтуны, а вот — двери.

Дверь-гренадер. Дверь-стрелок-королевской-гвардии. Дверь-особа-приближенная-ко-двору. Одинаковая высокомерная осанка, одинаковая выправка, и ход одинаковый: плавный, тяжелый, бесшумный. Эти двери созданы фантазией гениального конструктора, абсолютно точно знавшего, какое именно настроение необходимо сообщить толкущейся у дверей улицы: ощущение собственной мелкотравчатости и никчемности. Когда я приближаюсь к подобной двери, мне сразу хочется поджать хвост.

27 * К характеристике жанра. Было бы роковой ошибкой говорить о современном жанре как о некой литературно-бытовой материи, не имеющей глубоких корней в прошлых жанрах… Все в наших текстах может треснуть, рухнуть, обломиться, все — кроме кормушки. Кормушка вечна, ее самочувствие не зависит от времени года, парада планет, перемен в моде на ту или иную эстетическую концепцию и тех ветров, которые гуляют по Старой Площади. Даже если черные знамена вдруг взовьются над этими зданиями, а в каждом кабинете устроится на стене портрет Бакунина, и вся наша держава дружно заживет по вольному уставу анархо-синдикализма, то единственное, что останется неизменным в правительственном квартале — это кормушка. Потому что даже анархисты — не сразу, но, со временем, непременно — предпочтут иметь на столе не гороховый суп, а свежую свиную отбивную.

28 * К характеристике жанра. Где-то я вычитал: поразительные перемены ученые отметили в поведении бездомных дворовых кошек. Эти существа, которым природа определила высокий статус исключительной персоны, гуляющей сама по себе, ни с того ни с сего начали сбиваться в стаи… Разгадка этого феномена крылась в том, что несчастные котяры теперь просто вынуждены ломать свой вековой характер из простой необходимости охранять родные помойки от набегов крыс и бродячих псов… Я долго отказывался верить в разумность научных выкладок — по моему разумению, кошка есть идеальное воплощение самостоятельности и индивидуализма. Трудно себе представить нечто более абсурдное, чем хорошо — на манер мафии — организованная стая кошек; впрочем, чего только в необъятных просторах нашего дурдома не бывает…

29 * К слову. Вполне, вполне… Вообще зарубежная беллетристика, приключенческая в особенности, в самом деле представляла для нашей страны огромную опасность — тут Михаил Андреевич Суслов как в воду глядел. Однако он искал каверзы вовсе не там, где следовало: он читал эти тексты и находил их вредными, тогда как нужно было не читать, а нюхать. Когда я слышу на каждой десятой странице, как шипит на сковородке яичница с беконом, как хрустят тосты, как плещется в стакане двойной мартини с маслиной, медленно течет в рюмку "шерри" или "дюбоне", я начинаю выть. Что же касается Рекса Стаута, то его книги, где герои стремятся достичь "идеала в еде и напитках", угощаются копчеными фазанами, осетриной, супами из омаров, телятиной в грибном соусе, седлами барашка, — эти книги надо было ритуально сжигать прямо посредине Красной Площади.

30 * К слову. В самом деле — любимая. Она позволяет промыть в листе чисто настроенческий мотив, недоступный глуповатому маслу, грубому углю или попугайскому голосу туши. Пастель — другое дело, но пастель создана для радости, и, значит, по нынешним временам писать пастелью невозможно. Строго говоря, хороший акварелист достоин уважения: собрать в банку с водой все теперешние кургузые натюрморты, унылые пейзажи, отвратительные жанровые сцены — собрать, разболтать их кисточкой и вернуть тебе в форме плывущего света — это большое дело. Потому акварель самоубийственна. Ядовитые осадки внешнего мира копятся в авторе — он отдает нам экологически чистый продукт.

31 * Deception — обман (анг.).

32 * Часть книжки, которую вы держите в руках, в самом деле публиковалась в периодике, в журнале "Сельская молодежь", в конце 1993 — начале 1994 годов.


  1. * Часть книжки, которую вы держите в руках, в самом деле публиковалась в периодике, в журнале "Сельская молодежь", в конце 1993 — начале 1994 годов.