169568.fb2
Звук голосов отражался от стен скриптория. Слова Мехтгильды показались переписчицам непостижимыми и страшными. Разве можно было поверить в то, что наглая девчонка состоит в союзе с самим дьяволом, который наградил ее необыкновенным даром? Но они ведь и раньше замечали, что она всему учится быстрее: письму и чтению, латыни и греческому, трактатам языческих философов и отцов церкви.
Ее дар никому не бросался в глаза до того дня, когда София во время обеда прочитала на память цитату из святого Элигия. Однако сегодня она показала его всем, забыв про скромность и про заповедь, согласно которой самые младшие из сестер имеют право говорить только тогда, когда их спрашивают. Может, уже одно это нарушение заповеди свидетельствует о ее связи с дьяволом?
Отец Иммедиат поднял руку, и голоса стихли, но тишина была такой же голодной и жадной, как Мехтгильда. Она требовала или объяснения, или окончательного приговора.
София и не думала о том, чтобы опровергнуть слова Мехтгильды, уличающей ее в связи с дьяволом. Она была уверена, что отец Иммедиат защитит ее от порочащего языка завистницы. В подтверждение своей протекции он объявит о том, что ей причитается особое место в скриптории, поскольку ее живому уму требуется более богатая пища.
Но отец молчал, так же как и Ирмингард, единственной заботой которой в тот момент было ее дыхание. Она изо всех сил сдерживала кашель, мучивший ее всю жизнь, и лишь надрывно сотрясалась всем телом. Мать настоятельница заговорила первой. Но обратилась она не к двум ссорящимся девочкам, а к монахиням, занятым письмом, которые прервали свою работу и, раскрыв рот и вытаращив глаза, следили за происходящим.
— В этом монастыре не должно быть места ни лени, ни праздности, ни пустой болтовне, — сказала она. Ей даже не пришлось отдавать приказ продолжать работу, потому что после ее слов все дружно склонились над текстами, возможно, даже радуясь возможности спрятаться в них, в отличие от Софии и Мехтгильды.
— Ты, сестра Мехтгильда, — продолжала настоятельница, — хотя и обучаешься чтению, но пока не проявила в этом деле особого таланта. Если ты и в будущем не соблаговолишь соблюдать в этом месте тишину, то мне останется лишь вспомнить о твоих трудолюбивых руках. И не думай, что мне помешает тот факт, что через несколько месяцев ты даешь обет. Хорошая монахиня не ведет себя так, как ты.
Костлявое лицо Мехтгильды было бледным, как всегда. Казалось, будто приговор настоятельницы оставил ее равнодушной, будто она была готова перенести любое наказание, если София получит еще более строгое. А в этом не было сомнения, поскольку она оказалась последней, к кому обратилась Мать-настоятельница.
— Рагнхильда, — начала она, — да, я говорю Рагнхильда, потому что это твое имя и мне неважно, как в шутку тебя некоторые называют и какую спесь рождает в тебе это имя. Так что, Рагнхильда...
Она сделала паузу, но не из-за того, что вследствие неповоротливости затылка могла говорить лишь очень медленно, а из-за того, что ее остановил отец Иммедиат.
Его глаза были опущены, но говорил он твердо и решительно. Он попросил у настоятельницы разрешения сказать вместо нее. Монахини, занятые письмом, с любопытством выпрямились. Им нечасто приходилось слышать такую просьбу.
— Я хочу, — сказал он, — переговорить с девочкой наедине. Здесь требуется настоящее духовное наставление, а не простое предупреждение.
Он резко обернулся, не дав никому возможности возразить, и движением руки пригласил Софию последовать за ним, что она с удовольствием сделала. Ей хотелось услышать, как ей скажут, что ее дар не должен рождать у нее высокомерие, что она должна использовать его не для того, чтобы яростно браниться с глупой Мехтгильдой. Но больше всего Софии хотелось, чтобы он похвалил ее за то, что она научилась отличать главное от второстепенного. Ведь она победила Мехтгильду не сварливыми словами, а правильной аргументацией.
Однако в коридоре отец Иммедиат не стал ничего говорить. Он вскинул руку и отвесил ей звонкую пощечину
У нее потемнело в глазах. Удар сбил ее с ног, но София заметила это только когда, корчась от боли, увидела, что лежит, прижавшись к холодной, шершавой стене.
— «Captivitatem redigentes omnem intellectum in obsequium Christi», — сурово сказал отец. — «Разум находится в плену у Христа». Чтобы выучить это, тебе стоит драить полы и выкладывать свежий камыш, а не сидеть за книгами.
— Отец мой! — София, в голове которой гудело, обратилась к нему так, как это делали все остальные. — Я всего лишь следую таланту, данному мне Богом!
— А что, если это был дьявол? — ответил он, и она заметила, что в голосе его слышалось не только нетерпение и строгость, но и отчаяние. Его лицо больше не было таким добрым, как во время предыдущих посещений, когда она воображала, что он уделяет ей больше внимания, чем остальным. Морщинистое лицо отца было искажено страхом, вызванным, по-видимому, не только ее ссорой с Мехтгильдой.
— Что... — пробормотала она, — что...
— Послушай, маленькая София, — прервал он ее уже более мягко, — ты слышала, что сказала сестра Мехтгильда. Пугает не только твой дар, но и то, что он дан именно тебе. Ведь судьба твоего отца известна многим.
Послушавшись Ирмингард, она в последние годы больше не записывала и не читала своих вопросов. Мудрая сестра сказала, что ее детские проблемы ничего не стоят, в отличие от науки, которая подтверждает истины веры аргументами.
— Кто мой отец? — вырвалось у Софии. — Почему о нем всегда говорят загадками и никто не скажет мне правды? Скажите мне, о пожалуйста, скажите мне! Вы ведь знаете!
Он нерешительно подошел к ней и протянул руку, чтобы помочь подняться. На какое-то мгновение она решила отказаться от его помощи и упрямством заставить сказать правду, но потом подумала, что он будет говорить с ней только в том случае, если она покажет себя разумной. София поднялась, а отец Иммедиат наклонился так, что теперь его глаза находились на одном уровне с ее глазами. Не спуская с нее печального взгляда, он начал говорить.
— Кажется, ты не такая, как все, София, то же самое можно было сказать и о твоем отце. Все думали, что он избран Богом для чего-то особенного. Он поднялся высоко, но тем страшнее было его падение. Не следуй за ним!
— Куда? — спросила она охрипшим от волнения голосом. — Куда?
— Старайся быть такой, как все. Не стремись возвыситься. Выбирай более низкие обязанности.
— Вы расскажете, кем был мой отец?
— Ты слишком молода, чтобы вынести это. Пока просто старайся вести себя скромно.
Пока он говорил, она не чувствовала боли, а теперь будто ощутила на щеке каждый его палец — настолько болезненным и глубоким было разочарование.
— Но я ведь могу продолжать учиться в скриптории, не так ли? — спросила она. — Письмо — это моя жизнь! Клянусь, я обуздаю свою гордыню и впредь, как и сейчас, буду отличать главное от второстепенного...
— Замолчи! — резко оборвал он ее и потом вынес приговор, сразивший ее наповал. — Ты не должна становиться такой, как твой отец, Рагнхильда. В ближайшие несколько лет ты не войдешь в скриптории.
Он отвел взгляд, и только тогда отчаяние и досада оставили его.
— Но что мне тогда делать в этом монастыре? — спросила София, больше не в силах сдерживать слезы.
Одна из монахинь была беременна.
По крайней мере, она так считала, так заявила медсестре и Софии и об этом, казалось, свидетельствовал ее организм. По утрам ее тошнило, груди и ноги разбухли, а живот раздувался все больше и больше.
София внимательно следила за тем, как сестра Корделис ощупывает круглый живот.
Уже три года она служила в больничной палате — ее туда определили отец Иммедиат и мать настоятельница. С большей радостью они сделали бы ее помощницей экономки, но сестра Ирмингард избавила ее от этого, указав на ее замечательную способность запоминать. Она поможет ей хранить в голове сложные рецепты и не будет бросаться в глаза так сильно, как в скриптории, отныне для нее запретного.
София не поблагодарила Ирмингард. Она скучала по ней, но еще больше ей не хватало письма. Только углубляясь в книги по медицине, она снова встречалась с буквами. Однако гораздо чаще ей приходилось щупать человеческое тело, а не читать о нем, и это вызывало у нее отвращение.
Монахини, считавшие себя беременными, были в монастыре не редкостью. Ко многим по ночам являлся Иисус Христос, которого они перед алтарем взяли в мужья, подтвердив это словами: «Я люблю Христа, в постель которого я легла». Тогда сестре Корделис, которая руководила Софией, приходилось проверять названные симптомы, и часто она предоставляла это Софии, и та приходила к выводу, что монахиня выдавала желаемое за действительное.
Другие считали, что Христос приходит к ним в образе ребенка, родившегося от девы. Он жадно, больно и радостно пил молоко из их груди. Тогда сестре Корделис и Софии приходилось лечить стертые до крови, покрасневшие соски.
Другие говорили, что Христос оставил на них стигматы (Покраснения на коже, кровавые подтеки, возникающие на коже верующих людей в тех местах, где у Иисуса Христа находились раны от тернового венца и гвоздей). Их ладони кровоточили и вызывали всеобщее благоговение до тех пор, пока сестра Корделис не излечивала воспаленные места микстурами из оленьего жира, камфары и говяжьего мозга.
Монахиня, пришедшая к ним сегодня, рассказывала, что ее принял Спаситель и что он — с лучистыми синими глазами, но окровавленным лбом из-за тернового венка — покрыл все ее тело жаркими поцелуями. Утром она проснулась вся мокрая — и это ничто иное, как святое семя.
Лицо сестры Корделис оставалось серьезным.
— Это может было что угодно, — сказал она серьезно. — Но то, что ты не беременна, это точно. Существует четыре телесных сока — кровь и слизь, желтая и черная желчь. Во все времена существовали эти четыре элемента. Я думаю, что в твоем организме горячее и мокрое преобладает над холодным и сухим. Как ты думаешь, София, как нам ее лечить?
Девочка ответила шепотом, так, чтобы больная не могла ее услышать. Она знала, что некоторые пугаются, услышав, какой метод лечения для них избрали.
— Можно использовать прижигание, воткнуть в тело горячую иглу и выпустить излишние соки.
Сестра Корделис обдумала это предложение и ответила тоже шепотом:
— Это может испугать ее и усилить веру в то, что ее тело действительно пронзают шипы Христова венка.
— Тогда чай из камелии и дикого чертополоха, который помогает при вздутии живота.
— Хорошее предложение, но думаю, она еще несколько месяцев будет оставаться толстой, пока не решит, что родила. Тогда она придет к нам и пожалуется на судороги. Что мы ей посоветуем?
— Корень мандрагоры и омелу, — быстро ответила София. Сестра Корделис кивнула.
— А если ей до этого станет плохо? София ответила, не задумавшись:
— Тогда я предлагаю следующий рецепт: смешать отвар из шалфея с полынной водой и сладким, легким вином, приправить его тмином, перцем и бедренцом, добавить рапсовое масло, воду и яичный желток, перемешать и добавить столько пшеничной муки, чтобы получилось крепкое тесто, которое можно запечь. Больная должна будет употреблять этот пирог маленькими порциями.
Корделис снова кивнула, на этот раз сдержанно улыбнувшись. Она могла хвалить девочку хоть каждый день — повод всегда находился. Но иногда ей становилось жутко от того, что София повторяла тот или иной рецепт так, будто уже сотни раз применяла его, что никогда не забывала названий компонентов, что знала все — и при этом оставалась равнодушной, будто совсем не дорожила своими знаниями.
— Хорошо, — продолжала Корделис. Трезвый ум не позволял ей почувствовать недоверие или испугаться редкого дара Софии, как это делали другие монахини. — Хорошо. Прежде всего, я бы объяснила ей, что Христос никогда не проливает своего семени, потому что он не обычный мужчина, а сын Божий. Она будет стесняться, так что оставь нас наедине.
Она кивнула, и София молча вышла. Ее часто хвалили за то, что она быстро учится, и она привыкла к этому. Но ей было грустно от того, что она имела возможность проявить себя только в этой области, что успех достался ей легко и поэтому почти ничего не стоил.
О, какими горькими были последние годы!
Вначале она должна была следить в больничной палате за временем молитв. Позднее Корделис решила проверить ее чутье на болезни, передавая ей пациенток, лишь прикидывавшихся больными. А таких было немало, несмотря на то что на капитуле каждую неделю осуждали сестер, желавших попасть в больничную палату, чтобы есть вдоволь, прежде всего мясо, и купаться в теплой воде. Сочувствие Софии не было свойственно, и она пичкала обманщиц исключительно блюдами из яиц и горячей водой, так что голод вскоре прогонял их обратно. Так же трезво она действовала и спустя год, когда Корделис привлекла ее к лечению тяжелых ран и болезней.
Но все это не делало Софию счастливой. Конечно, ей сильно повезло, что она оказалась в больничной палате, ведь ей не приходилось мыть, штопать и вязать, как остальным сестрам, которые наполняли каменные кастрюли кислой капустой, солили мясо, очищали мед и добывали известь из яиц. Но каждый раз, когда она проходила мимо скриптория, она знала, что ее настоящее место там, где знание не ограничено медициной и страдающими телами, где можно было не только читать, но и писать. Она чувствовала себя изгнанной и наказанной за то, что рассказала всему миру про свой дар. Разве справедливо, что ее ровесница Доротея каждый день переписывала теологические и философские тексты до тех пор, пока ее пальцы не сводило от боли, в то время как она выучила только то, что лютик помогает при носовых кровотечениях? Разве можно было смириться с тем, что Мехтгильда заняла ее письменный стол, а ей приходится выслушивать похотливые сны, например, как сегодня?
Медицинская палата находилась несколько в стороне от остальных помещений, чтобы крики больных не мешали спящим и демоны, захватившие в плен болезные тела, не перешли на остальных. Мельница, пекарня с печью и вход в подвал были далеко. Двор больничной палаты окружали лишь пчелиные ульи и сад с красивыми цветами, которые — в отличие от зелени и овощей во втором монастырском саду — цвели только для Бога. Здесь, вдали от здоровых, живых людей, София с каждым днем становилась все более унылой.
Перед ней, как гладкая восковая доска, расстилалась коричневая земля, и она принялась яростно топтать ее, а затем опустилась на колени и написала на свободном участке: «Несправедливо, что меня так наказали», и гнев, руководивший ее рукой, проник сквозь глаза в душу, разорвав ее: «Я ненавижу это место, где меня заперли, куда меня сослали, чтобы копаться в вонючих телах!»
Коричневая грязь собралась под ногтями, которыми она выводила на земле буквы. Это не волновало Софию. Ей хотелось как можно глубже вонзить в землю слова, чтобы каждый, и, прежде всего, сам Господь, увидел, как позорно ее заставляют страдать.
— София, — услышала она голос сестры Ирмингард. — Что ты делаешь здесь, вместо того чтобы следить за больными?
Сначала она почувствовала укоры совести, а потом заупрямилась.
— Что мне там делать? — проворчала она. — Это не мое место, и вы это знаете лучше остальных.
Сестра Ирмингард отпрянула. Ее лицо всегда было белее воска, а веки темными, но теперь казалось, будто белая кожа ее лица не что иное, как ломкая пергаментная страница, готовая порваться в любой момент. Со временем она стала ходить медленнее, а кашлять чаще и громче. В последние годы сестра Ирмингард очень часто оказывалась в больничной палате, но не для того, чтобы немного передохнуть, как ей советовала Корделис, а для того, чтобы попросить трав, которые смягчали боль в груди. Корделис заворачивала их в льняной платок, нагревала и прикладывала к тому месту, откуда исходил страшный кашель.
— Что ты такое говоришь? — спросила она строго, не позволяя слабости, охватившей ее тело, овладеть и голосом. — И что ты написала на земле?
Этот вопрос не образумил Софию, она лишь заговорила жалобно:
— Я бы все отдала, чтобы иметь возможность писать это не на земле, а на пергаменте. Зачем вы прогнали меня из скриптория? Почему мне нельзя читать и учиться? Почему я должна учить только травы? Это проклятие, а не жизнь!
Сестра Ирмингард плотно сжала губы.
— Я предупреждала тебя, София. Не я повинна в твоей судьбе, а твоя беспечность и твое высокомерие.
— Потому что оно напоминает вам моего отца, о котором мне ничего не известно? — не унималась София. — Почему я должна позволять сравнивать мои и его поступки, ведь я даже не знаю, что он натворил! Даже отец Иммедиат ничего не сказал.
— У него были на то причины!
— Ах, сестра Ирмингард! С того дня прошло уже несколько лет. Неужели я еще не доказала, что умею вести себя хорошо?
Ее собеседница стала жадно хватать ртом воздух и схватилась за грудь.
— Мне кажется, еще нет! — сказала она хриплым голосом. София подошла к ней вплотную, но не для того, чтобы поддержать, а чтобы прокричать еще громче:
— Вы библиотекарь, вы решаете, кого взять в помощницы! Возьмите меня, умоляю вас, возьмите меня! Не дайте мне сгнить в больничной палате!
— Ах, София, глупая девочка! Я уже почти решилась сделать это. Думала, ты повзрослела и стала более зрелой. Тебе уже пятнадцать, а в этом возрасте пора избавиться от детской беспечности. Но я вижу, что к твоему высокомерию добавились ярость и заносчивость! Горе тебе, София!
— Что вы такое говорите? Ха! — завизжала София, яростно топая ногами. — Может быть, вы не допускаете меня в скрипторий не потому, что это запретил отец Иммедиат и не из-за страха перед моим греховным происхождением. Может, вы просто боитесь того, что кто-то другой окажется умнее и начитаннее вас.
— Рагнхильда фон Айстерсхайм! — вскричала Ирмингард, назвав ее настоящее имя, которое, однако, в ушах Софии звучало дико. — Скажешь еще раз подобные слова, и тебе никогда не вернуться в скрипторий. Тогда я позабочусь о том, чтобы ты ухаживала не за больными, а за овцами и свиньями.
София неистово топтала землю, но и это не помогало ей выместить свою ярость. Не помня себя, София подошла ближе к зашедшейся кашлем монахине, схватила ее за худые плечи и трясла до тех пор, пока на восковом лице не осталось ни кровинки.
— Нет, вы этого не сделаете! — кричала она. — Не сделаете! Сестра Ирмингард открыла рот, но не произнесла ни звука.
На ее губах выступила густая слизь из крови и слюны и обрызгала черную монашескую одежду. Она захрипела и упала к ногам Софии.
Пять дней она боролась со смертью. Хотя она и пришла в себя, после того как София стерла с земли предательские следы и позвала на помощь, но больше не сказала ни слова. Ее глаза стали стеклянными, а белки пожелтели, как и лицо.
София не отходила от нее ни на шаг, боясь, как бы сестра Ирмингард не рассказала 6 ее провинности. Гораздо меньше ее волновало то, что из-за смерти сестры она может навсегда утратить душевное спокойствие. Ведь она совершила убийство.
Она пыталась внушить себе, что не хотела причинить Ирмингард зло, что этот поступок был не запланирован, а вызван внезапной вспышкой ярости. А возможно, виновата в случившемся была не она, а длительная болезнь, разъедавшая сестру Ирмингард изнутри и заставлявшая ее харкать кровью.
Софию стали преследовать мрачные сны. «Проделки дьявола, проделки дьявола, — издевался голос, похожий на голос задиристой Мехтгильды. — Не только твой особый дар, но и ты сама — творение дьявола. Ты приносишь несчастье и смерть».
— Я не хотела вам зла, — бормотала она позже, у кровати больной, — я только хотела...
Она разрыдалась.
Ирмингард по-прежнему молчала, только усталые уголки губ опустились еще ниже. Из них вытекла тонкая нить крови, и, прежде чем София успела схватить полотенце, чтобы стереть ее, Ирмингард сама подняла руку и вытерла рот лоскутком ткани. София стояла рядом и ждала ответа, забыв забрать у Ирмингард влажную тряпку.
Тогда сестра Ирмингард потянулась вперед и с живостью, какой никак нельзя было ожидать от ослабленного болезнью тела, схватила руку Софии и с такой силой вложила в нее окровавленный лоскут, что с него упало на пол несколько капель и Софию чуть не вырвало от отвращения. Но прежде чем она успела задаться вопросом, откуда у больной взялись силы, та снова опустилась на кровать.
Это было ее последнее движение. Вскоре ее взгляд потух.
София неподвижно стояла возле мертвого тела.
— Все прошло еще быстрее, чем мы ожидали, — сказала сестра Корделис и опустила веки умершей, чтобы та больше не могла видеть обитель горя, которой является этот мир, а тихо отошла в мир иной.
Новость была воспринята равнодушно.
Смерть монахини никого не испугала и не огорчила. Все знали, что нужно делать, чтобы достойно завершить жизненный путь христианина, ведь им было проще хоронить и молиться, чем следить за ростом скота или полевыми всходами. Еще громче, чем за умершую, в эти дни молились за крестоносцев, которые последовали за кайзером Фридрихом Барбароссой в Палестину, чтобы освободить ее от язычников. Думая о том, что разрушаются святые места, они испытывали не меньший ужас, чем при мысли, что за пределами монастыря не просто существует земля, но что она отделена от него неделями пути. Однако в голове Софии была только одна мысль: кто станет библиотекарем после сестры Ирмингард? Может быть, ею станет монахиня, более всех расположенная к Софии?
Ее мучили ненаписанные вопросы, ставшие причиной растущего недовольства последних лет и смерти Ирмингард: неужели моя судьба — остаться в больничной палате? Неужели я проклята за то, что мой дар, как и поступок моего отца, кажется дьявольским? Но что это за поступок?
Она думала, что ее голова расколется от такого количества накопившихся слов. Она старалась заглушить их, убежать от них, отличить главное от второстепенного.
Когда созвали капитул, на котором мать настоятельница обычно сообщала о своих решениях, ее сердце билось так сильно, будто она попробовала мандрагоры. Это растение пришло из дальних стран, употреблять его нужно было в строго определенных дозах, в противном случае оно могло убить. Рассказывали, что когда мандрагору вытягивали из земли, она издавала крик настолько невыносимый, что человек, услышав его, мог умереть. Софии никогда не удавалось представить себе такое, а сестра Корделис говорила, что эта легенда просто слух, проникнутый суеверием. В больничной палате ей довелось слышать самые разные звуки. Чаще всего они свидетельствовали о человеческом страдании, о ранах, обморожениях или гнойных фурункулах. Забыв, что болезнь иногда является Божьей проверкой, сестры стонали, хрипели, кричали, на все лады распевая песню дьявола. Это было ужасно, а еще тяжелее было выносить сами тела, которые кривились, сжимались, сворачивались в клубок и выделяли зловонные испарения.
Голоса капитула, напротив, звучали четко и определенно. Краем глаза София наблюдала за сестрами, многих из которых не видела уже много месяцев. Доротея, совсем не такая способная, как София, уже давно служила переписчицей. Рядом с ней сидела глухая Эрентруде, которая поддерживала чистоту в алтаре, чистила мерные сосуды и вышивала одеяла. С другой стороны сидела Мехтгильда, которая больше не была послушницей, поскольку год назад дала монашеский обет. В честь этого события ее отец снова сделал монастырю подарок, но ни обет, ни подарок не помогли ей избавиться от постоянного чувства голода. Он мучил ее и в дни поста, и в праздники, обильные пищей, и София спрашивала себя, прибегает ли она еще к помощи Гризельдис.
Ее взгляд скользнул дальше — к скамье, занятой старыми монахинями. В глаза бросалось то, что между ней с Доротеей и теми, чьи члены охватила возрастная подагра, почти никого не было. Будто не хватало целого поколения, единственная представительница которого, Ирмингард, только что покинула их.
Кто будет назначен ее последовательницей и кто поможет ей вернуться в скрипторий? Росвита, которой лучше всех удавалась книжная живопись, но которую никто не принимал всерьез, потому что она постоянно хихикала? Бернхарда, отливавшая свечи и недавно попавшая в руки Корделис, которая сделала ей болезненную и постыдную операцию, удалив геморрой? Или Лаврентия, которая еще неделю назад утверждала, что ожидает ребенка от Христа, который приходит к ней по ночам?
София так и не спросила Корделис, как прошел их разговор после обследования, и сейчас судьба этой монахини по-прежнему не интересовала ее.
Мать настоятельница с неповоротливым затылком и вялой речью решила сообщить сестрам самое важное.
— Ирмингард, наша сестра во Христе, ушла от нас, — начала она, — и я хочу сказать вам, кто сменит ее на должности библиотекаря.
Тело Гризельдис было мягче и толще, чем тогда, когда его ласкала Мехтгильда. Под тяжелыми округлостями кожа потела, но она хотела, чтобы ее гладили и трогали именно там, где тело образовывало складки.
Объятий, как когда-то в кровавом снегу, ей было уже недостаточно.
— Если ты хочешь занять место Мехтгильды, — объяснила она Софии, — ты должна предложить больше, чем она.
Она дерзко рассмеялась, как будто отвращение других только усиливало ее желание, но когда оно проходило, Гризельдис начинала выть как ребенок. Тогда она жаловалась, что за грехи ее наверняка заберет дьявол и что он только и ждет, когда наступит ночь, чтобы украсть оставшуюся беззащитной душу. Страх темноты еще сильнее овладел ее душой и вынуждал грешить снова и снова, чтобы вооружиться против него и согреться приятными воспоминаниями.
Сразу после капитула, когда была названа последовательница Ирмингард, София впервые дала ей руку, и Гризельдис провела ею по своему телу, задержав на обвисших грудях.
— Пожалуйста, пожалуйста, позволь мне войти в скрипторий или в библиотеку, чтобы я могла прочесть все книги, какие мне захочется! — взмолилась София, после того как настоятельница назначила библиотекарем престарелую Гертруду. Выбор был неплохой, поскольку Гертруда долгие годы работала переписчицей и была почти так же начитанна, как Ирмингард. Однако ее престарелый разум был несколько затуманен: она, способная найти любую книгу в библиотеке, не всегда отличала вечер от утра и могла заблудиться по дороге от своей кельи до столовой. Поэтому было решено назначить ее библиотекарем, но не давать ей ключей от библиотеки и скриптория. Они должны был находиться в связке экономки, а помощницей экономки была толстая Гризельдис.
— Это зависит от того, — гордо объявила Гризельдис, — что ты мне предложишь.
София мыслено спорила с выбором матери настоятельницы. Почему это преимущество досталось Гризельдис, а не ей, например? Почему ключ не отдали Корделис, хотя она тоже держала под замком множество опасных медикаментов?
Ей хотелось неистовствовать, кричать, выплеснуть в лицо остальным свою горечь: почему ее заставляют ухаживать за больными, в то время как тупая Гризельдис получает доступ ко всем книгам, хотя она не способна ни понять этого преимущества, ни использовать его?
Лишь несколько дней спустя она вспомнила о любовных услугах, которые Гризельдис требовала от голодной Мехтгильды, и подумала, что ее тело подходит для этого не меньше, чем худое, угловатое тело предшественницы.
Она приходила в келью Гризельдис ночью, когда той овладевал нечеловеческий ужас. Сначала Гризельдис было достаточно того, что она просто делилась с Софией своими страхами.
— Дьявол завидует Богу, что у того есть наши души, — жалобно говорила она. — Он ждет, пока мы заснем, потому что иногда, так рассказывала моя кормилица, душа ошибается: она думает, что неподвижное тело умерло, и выходит из него, чтобы отправиться в другой мир. Но тогда приходит демон с острыми когтями и клыками, и поскольку за душу никто не молится и не читает мессу, она оказывается беззащитной и ее легко можно украсть.
София наклонилась к Гризельдис, не зная, как заключить с ней сделку.
— Дьявол уже овладел моим телом, — с трудом переводя дыхание, прошептала Гризельдис. — Ты должна прогнать его.
— Где он?
— Здесь! Ты разве не чувствуешь? Схвати его сильнее, задуши его, бей его!
Она схватила руку Софии и прижала ее к тем местам, которые горели еще более жарким огнем, чем лицо, руки и ноги. Сначала это были груди.
— Да, здесь, здесь! Здесь демоны кусают меня. Ущипни меня! Сильнее! Ах! Сильнее!
— Я делаю это только потому... — пыталась вставить София.
— Я только показываю тебе, откуда из моего тела капает сера, — простонала Гризельдис и на этот раз схватила не руку Софии, а ее палец и зажала его ногами. Немытые волосы были густыми, жесткими и потными. София съежилась от отвращения, ей показалось, что она трогает клейкий мед.
— Да, да, — вздыхала Гризельдис, — засунь туда палец, вымани дьявола наружу. Скажи ему, что он должен покинуть мое тело.
В то время как она начала быстрее и быстрее вводить палец Софии внутрь, между ее ног послышался булькающий звук.
— Да! — радостно вскричала она. — Да! Продолжай, не останавливайся! Я уже чувствую, что дьявол выходит наружу. Он уже высовывает любопытную голову из моего тела, и как только ты его увидишь, ты должна раздавить его, как паразита.
— Я делаю это только потому, — повторила София и сплюнула слизь, от отвращения подступившую к ее горлу, — что хочу, чтобы ты доставала мне книги и пергамент. Слышишь? Ты слышишь меня?
Гризельдис закатила глаза. Потом закрыла их, потому что в эти редкие моменты уже не боялась темноты. Сделка была заключена. С тех пор за установленную плату она требовала руки Софии каждую ночь.
София стала худеть.
Она заставляла себя пить приготовленный ею самой травяной чай, чтобы успокоить возмутившийся желудок и остановить тошноту, которая подкатывала к ее горлу каждый раз при виде Гризельдис. Она жадно выпивала горячий напиток, после которого во рту надолго оставался горьковатый привкус. Затем она перестала различать какой бы то ни было вкус, поэтому не только пить, но и есть казалось уже невозможным.
Как могла Мехтгильда после подобных любовных утех с жадностью впиваться зубами в кусок хлеба?..
Софии жадность была неведома — даже книги, добытые Гризельдис, она читала спокойно и так же спокойно писала на принесенном ею пергаменте. Конечно, Софии очень хотелось описать, на что ей приходится идти, чтобы получить его. Но потом подумала, что ей станет дурно, когда она увидит написанное перед глазами.
София немедленно записывала то, что могла легко забыть: что писал Мелито Сардийский (Епископ г. Сарды, жил во II веке, автор сочинения «О Пасхе») в своей проповеди о празднике Пасхи или Иоанн Дунс Скот (Шотландский средневековый философ и теолог) о Триединстве Бога. Однако забыть о своих поступках она не могла — ей напомнила о них та, из чьих уст она меньше всего хотела о них слышать.
Около уборной она встретила сестру Мехтгильду, которую каждый месяц мучили боли в животе. Монахини не очень-то любили давать советы в таких случаях, ведь эти боли напоминали о том, что женское тело создано для рождения, а не для вечного целомудрия. Но они с удовольствием принимали из рук Софии приготовленный ею травяной чай из тысячелистника. Этот чай она предложила бы и Мехтгильде, стоило той попросить. Но она этого не делала: гордость не позволяла ей обращаться за помощью к Софии.
А теперь гордость помогла ей даже забыть о болях.
— Однажды ты предала меня, — сказала она, скорчив гримасу отвращения от запаха, исходившего от уборной, которую чистили только самые младшие послушницы. — Но теперь-то я знаю, что ты вместо меня занимаешься грехом с Гризельдис. Не думай, что ты единственная, у кого есть глаза. Я видела, как ты выходила из зала послушниц, а потом проскользнула в ее келью.
София хотела уйти, чтобы избежать ссоры, но Мехтгильда ей не позволила.
— Ха! — воскликнула она. — Не думай, что можешь смотреть на меня сверху вниз только потому, что ты умнее! Наверняка ты заметила, как улучшилось мое положение в последние годы. Мой отец неплохо заработал на войне в Палестине. Он обещал обеспечить своей дочери в монастыре большое будущее, раз уж мне не посчастливилось выйти замуж.
Она поднялась с уборной и торопливо прикрыла голые бедра грубой материей монашеского одеяния.
— Мне уже давно нет надобности ублажать толстуху Гризельдис.
София прикусила губу, чтобы не грубить, и сказала:
— Тогда тебе следует не издеваться надо мной, а посочувствовать мне, раз теперь это делаю я.
— Ха! — взвизгнула Мехтгильда. — Посочувствовать тебе? Ты мне всегда мешала. И если бы я могла сказать...
— Но тебе нечего сказать!
— Пока. Отец уже обещал мне место настоятельницы.
Она скрипуче рассмеялась, и ее смех был так неприятен, что София прекратила попытки сохранить мир.
— Наполни свой глупый рот хлебом, — сказала она не менее насмешливо, — вместо того чтобы завидовать моим книгам и моему пергаменту. Ты никогда не умела обращаться ни с тем, ни с другим. И каким бы богачом ни был твой отец, ему не удалось создать ничего, кроме вечно голодного скелета, противно гремящего костями!
Сказав это, София повернулась и ушла, так и не справив нужду, наверное, потому, что одна мысль пописать на тощие ноги Мехтгильды доставила ей удовлетворение.
— Стой! Так быстро тебе от меня не убежать! — в исступлении крикнула Мехтгильда. — Через несколько месяцев придет отец Иммедиат, чтобы освятить тебя и Доротею. И сегодня я могу поклясться тебе: как только он войдет, я тут же расскажу ему, чем ты занимаешься по ночам в келье Гризельдис. Я верну тебе должок, София, око за око, зуб за зуб!
София ждала его прибытия, стоя у дверей библиотеки.
Из высоких окон библиотеки, рассеянный свет которых весной и летом заменял свет свечей, лучше всего было видно, кто входил в монастырские ворота. Если бы отец пришел один и ей удалось бы поговорить с ним первой, то все, что рассказала бы ему затем Мехтгильда, было бы похоже на злостную болтовню. Она могла настроить его, рассказать, что Мехтгильда всегда хотела ей только зла и собирается жестоко оклеветать ее. И вообще, в этом монастыре ей нет никакой жизни, уже более трех лет она работает в больничной палате — неужели не настало время вернуть ее к занятию, для которого она создана?
В ней пробудилось легкое сомнение. Воспоминание о том, что отец однажды ударил ее и приказал учиться смирению, выполняя более низкую работу, ослабляло надежду на то, что на этот раз он окажется более милостивым. Но София убеждала себя, что его указание предназначалось девочке, которой только предстояло стать взрослой, а теперь, когда она избавилась от гордыни, работая среди крови, пота и гноя, оно утратило силу.
Она нагнулась вперед и увидела, как к воротам подходят монахи из соседнего монастыря. Она уже хотела обернуться, как дорогу ей преградило мягкое тело Гризельдис, которая настойчиво прижималась к ней.
— Что ты здесь делаешь, София? — спросила она вкрадчивым, похотливым голосом.
— Дай пройти! — проворчала София. Ее подгонял не тяжелый запах пота, а понимание того, что отец Иммедиат уже близко. Она должна непременно переговорить с ним раньше, чем Мехтгильда успеет оклеветать ее!
Гризельдис не заметила ее спешки.
— Тебе стоит быть со мной поласковее, — страстно прошептала она, — кроме меня, тебе ведь никто не поможет...
Вместо слов она приступила к действиям: схватила Софию за руку и потащила ее в самый дальний и темный угол библиотеки.
София стиснула зубы.
— Не сейчас, — попыталась она уговорить толстуху. Но тело ее было настолько же мягким, насколько тяжелым. Гризельдис преградила ей путь к бегству, и к горлу Софии подступила не только обычная тошнота, но и горячая, всепоглощающая ярость.
Сейчас было не время для любовных утех. Ей нельзя было упустить отца Иммедиата!
План, который начал вырисовываться в голове Софии, еще не созрел, когда она приступила к его исполнению. Будто подчиняясь желанию Гризельдис, она бросила ее на пол и сделала вид, что собирается лечь сверху. Но, ощупывая руками ее тело, она искала не удовольствия, а ключ, скрывавшийся в складках ее платья.
Издав победный клич, она выхватила связку ключей, и, прежде чем толстуха поняла, в чем дело и смогла встать на ноги, София пробежала мимо нее, захлопнула у нее перед носом тяжелую дверь библиотеки и заперла ее снаружи.
— Нет! — завопила Гризельдис, желание которой сменилось паникой. — Не оставляй меня здесь одну. Скоро стемнеет, а тут нет света!
— Сиди тихо! — жестко ответила София. — Тогда демоны забудут про тебя. И не думай, что я сжалюсь над тобой!
Гризельдис взвыла в отчаянии.
— Пожалуйста, Рагнхильда! Пожалуйста, не делай этого! София уже собралась уйти, но жалобный крик остановил ее.
— Как? — вскричала она. Чувство мести и ярость были сильнее желания просто отделаться от навязчивой Гризельдис. — Ты просишь меня сжалиться над тобой? Ты хоть раз спросила, что я чувствую, прикасаясь к твоему телу? Так вот я скажу: оно воняет! Ты — жалкая, отвратительная баба, которой должно быть до смерти стыдно протягивать руки к такой, как я! Ты, вообще, знаешь, кто я? Мне и дела нет до такого убогого создания, как ты.
Тяжело дыша, она побежала вниз, грубым рукавом вытирая со лба пот, проступивший от волнения. Она не опоздала: войдя в монастырь, отец и его сопровождающие первым делом направились в резиденцию для официальных гостей, чтобы немного освежиться.
София ждала в коридоре.
— Отец! — прошептала она из-за угла. — Отец! Мне нужно немедленно поговорить с вами.
Он последовал за ней с удивительной готовностью. Только позже София узнала, что сделать это его заставил не ее взволнованный шепот, а его личное намерение переговорить с ней с глазу на глаз. «Непосредственно перед посвящением в монахини, — думал отец Иммедиат, — София имеет право наконец узнать тайну своего происхождения». Он не заметил, что на этот раз она хотела другого.
— Отец! — начала она. — Хочу предупредить вас, что меня собираются оклеветать. Вы ведь знаете о зависти, которая является смертным грехом и которая так часто отравляет жизнь в монастыре. Одна сестра...
София стояла в узкой нише коридора, отец Иммедиат внимательно рассматривал ее, и она вспомнила, какие у него были добрые и живые глаза, пока ее ссора с Мехтгильдой не заставила его проявить строгость.
— Рагнхильда, — мягко сказал он, — или маленькая София, как тебя здесь некоторые называют. Не могу поверить, что скоро тебе исполнится пятнадцать и настанет время определить твою будущую судьбу. Моему решению допустить тебя как невесту Иисуса к вечному обету по-прежнему ничто не мешает.
Она поспешно кивнула.
— Конечно, но все же...
— Мне сказали, что ты успешно работаешь в больничной палате. За это я хвалю тебя. И благодарю Бога, что моя надежда сбылась и твое высокомерие не позволит тебе пойти по стопам твоего отца...
Он отвел взгляд и будто погрузился в воспоминания.
— Конечно, — повторила она, — но сегодня я хотела поговорить с вами, потому что...
— Я с радостью узнал о том, что ты не отходила от Ирмингард в последние часы ее жизни. Когда-то мне не по душе было ее предложение отправить тебя к больным, но сейчас я вижу, что она была права.
Она с сомнением посмотрела на него и снова сделала попытку перевести разговор на другую тему.
— Да, но все же я хотела...
— Здесь было сделано все, чтобы воспитать в тебе все самое лучшее, маленькая София... Рагнхильда. Отдать тебя в монастырь было очень мудрым решением. И сегодня я могу признаться: оно принадлежало мне!
Она в изумлении смотрела на святого отца, наконец готовая выслушать его.
— Настало время сказать тебе правду, — продолжал он. — Знай: я брат твоего отца, твой дядя, и после его смерти должен был заботиться о твоей судьбе и стараться уберечь тебя от его дурной славы. Сегодня я вижу, что мне это удалось.
Ее щеки раскраснелись от незаслуженной похвалы. София подумала об Ирмингард, их последней ссоре и о том, что ускорила ее смерть. Она подумала о горячих объятиях Гризельдис и о том, что сейчас та сидит в библиотеке и наверняка темнота напугала ее до смерти. Таких слов она точно не заслуживает.
— Но... — сказала София смущенно.
— Да, мы были братьями и оба служили Богу. Но только я оказался скромнее: мне вполне достаточно было монашеской жизни, в то время как твой отец, имя которого Бернхард фон Айстерсхайм...
Она никак не могла решить, стоит ли выслушать рассказ об отце или продолжать добиваться своего.
— Отец...
— Он был так умен и начитан, что епископ вызвал его в Рим, где он должен был получить дальнейшее образование и стать заметной величиной в церковной сфере. Для этой цели твой отец предпринял опасное и изнурительное путешествие через Альпы, и когда наконец въехал в вечный город, то завел роковое знакомство, которое поначалу принесло ему славу. Он познакомился с кардиналом Оттавиано ди Монтичелли, который страстно желал освободиться от влияния Папы Римского...
Отец Иммедиат на мгновение остановился. Сначала София решила, что замолчать его заставили слова, которые он произнес, или то, что она постоянно его прерывала.
И только в наступившей тишине она поняла, что мешало ему говорить: со двора доносились голоса: не спокойные и размеренные, а возбужденные и пронзительные. К ним добавлялись необычный треск и тяжелый дым, который начал заполнять помещения.
Отец Иммедиат поднял голову и, принюхиваясь, вышел в коридор.
— Что здесь происходит? — спросил он в замешательстве. София последовала за ним, сожалея, что ему не удалось закончить рассказ.
Потом она увидела, что происходило на улице: треск, гул, грохот и хруст доносились из библиотеки, которая ярко пылала в огне. Ее охватил ужас.
Пожар в монастыре продолжался четыре дня. Многие сестры, тушившие его, погибли, придавленные упавшими балками. Библиотека была уничтожена полностью. Обугленные острые стены, оставшиеся после пожара в утренних сумерках, походили на жалобно поднятую руку, а вечером — на каменный лес, черные, мертвые деревья которого больше никогда не будут плодоносить.
Но у Софии не было времени подолгу рассматривать пожарище. Больничная палата была наполнена жалкими телами, глаза которых были обожжены и превратились в месиво, а кожа отслаивалась кусками. От них исходил затхлый запах, который висел над монастырем в течение нескольких недель, как и дым.
Сестра Корделис считала огонь самым злостным врагом человеческого тела, поэтому не удивительно, что его приписывали дьяволу. И не только потому, что он ранил тела. Его горячее дыхание обладало невидимой силой, которая лишь много времени спустя заставляло тело задыхаться, несмотря на то что его натирали микстурой из можжевельника, свиного сала и яйца.
Три дня люди надеялись, что отец Иммедиат выживет после того как его вытащили из-под горящих балок. Но однажды утром нашли его безжизненное тело, и кожа, еще вчера почти здоровая, была сплошь покрыта гнойниками.
София ревела у его смертного ложа, в то время как смерть Гризельдис, кончина настоятельницы и одной из переписчиц не произвела на нее никакого впечатления.
— Это моя вина, — хныкала она. — Я хотела бежать спасти книги, а он приказал мне оставаться во дворе и сам отправился на погибель. Я должна была поклясться, что не сойду с места. И я повиновалась, потому что отец Иммедиат сказал, что он мой дядя.
Сестра Корделис удивленно смотрела на нее. Некоторые монахини, потрясенные случившимся, в последние дни вели себя как сумасшедшие. Одна была так раздражена, что назвала библиотеку, где читали языческих ученых, обителью порока и сказала, что все так и должно было случиться, потому что люди перестали бояться Бога.
Сестра Корделис привыкла, что София умеет держать себя в руках, и никак не могла понять, что заставляло ее так отчаянно рыдать.
— Нас постигло проклятье, — рыдала София. — В хрониках будет написано, что сестра Гризельдис из страха темноты зажгла в библиотеке сальную свечу и стала сжигать книги, чтобы стало еще светлее. А теперь наше величайшее сокровище потеряно навсегда...
— Меня только удивляет, — нерешительно начала сестра Корделис, которой и в голову не приходило обнять Софию и утешить ее, — как Гризельдис оказалась запертой в библиотеке. Ведь ключи были у нее. Кто-то украл их, чтобы запереть ее снаружи? София перестала рыдать. Только теперь, когда ужас сжал ей горло, она задумалась о том, что этот вопрос может волновать не только сестру Корделис. — Тебе не стоит беспокоиться из-за монастыря, — продолжала Корделис, довольная тем, что София перестала рыдать и, видимо, успокоилась. — Конечно, потеря библиотеки — большое горе. Но подумай о богатых землях, которые отец Мехтгильды завещал аббатству перед смертью, постигшей его недавно. Ходят слухи, что, несмотря на свой юный возраст, именно она станет новой настоятельницей.
София ждала приговора. Она сидела, опустив глаза. Ее руки дрожали, а воздух, казалось, не проникал в легкие, а застревал в горле. «Она обвинит меня в убийстве, — думала София в отчаянии. Радостная, она объявит, что на моей совести Гризельдис, отец и бывшая настоятельница, и переписчица Розвита...» К ее глубочайшему удивлению, мать настоятельница, которая прежде была сестрой Мехтгильдой, не стала говорить об этом. Теперь, когда она могла сама отмерять себе пищу, ее голос звучал не пронзительно и требовательно, а ровно и спокойно.
— Я была маленькой девочкой, когда тебя принесли в монастырь, — начала она, ни разу не упомянув о пожаре. — Я немногим старше тебя. И все же я запомнила твою историю. Все долго спорили, следует ли брать в монастырь такую, как ты, ведь твой отец Бернхард фон Айстерсхайм был еретиком и предателем папы.
Она сделала паузу. София подняла глаза, удивленная, что ее ни в чем не обвиняют, а настоятельница унеслась мыслями в далекое прошлое.
— Какое отношение имеет мой отец... — начала она.
— В Риме он стал преданным последователем кардинала Оттавиано ди Монтичелли, — резко прервала ее Мехтгильда. — Кардинала ждало блестящее будущее, поскольку все указывало на то, что ему предстоит стать Папой Римским. Но в день выборов вместо него был избран Орландо Бандинелли, который называл себя Александром III. Оттавиано не мог смириться с поражением. Он заявил, что это предательство, велел стражам запереть ворота и накинул на себя пурпурную мантию, но в спешке надел ее наизнанку, что было плохим предзнаменованием. Король Сицилии поддержал Александра III и выгнал Оттавиано из Рима. И не только он, но и все его окружение были преданы проклятью, в том числе и твой отец.
Настоятельница удовлетворенно перевела дух, в то время как София молчала. Она долго ждала, чтобы ей рассказали эту историю, но из злобных уст Мехтгильды ей хотелось ее услышать меньше всего.
— С этим позорным концом и потерей звания Бернхард фон Айстерсхайм так никогда и не смирился, — продолжала Мехтгильда. — Вместо того чтобы покориться и подружиться со всеми, что следовало сделать такому гордецу, как он, он продолжал жить во вражде с папой и отказался от жизни, подобающей духовному лицу. Раздираемый яростью и разочарованием, он вместе с немецким кайзером Фридрихом втянулся в войну, которая велась против папы Александра III, — слишком опасным казался его союз с Сицилией.
Мехтгильда испытующе смотрела в лицо Софии.
— Но Бернхард не был воином, — сказала она с насмешкой. — В крупном сражении при Легнано он потерял ногу и руку, а черный пепел, который сыпался с осажденной крепости, сжег ему лицо и волосы. Он вернулся на родину инвалидом и с тех пор мог ходить, только опираясь на палочку, похожую на епископский посох, ведь этот сан он так хотел получить в Риме. Но его посох не загибался сверху, а был заостренным и черным, как обгоревшее дерево.
София возмутилась:
— Чего ты добиваешься, рассказывая мне эту историю? Хочешь сделать мне больно?
— Я-то думала, что тебе всегда хотелось узнать, кем был твой отец, — сдержанно ответила Мехтгильда. — Хорошенько послушай, что я рассказываю о его поражении — оно очень похоже на твое собственное... Тот, кто когда-то был на вершине славы, вдруг оказался отвергнутым. Он ничего не делал для того, чтобы вновь получить благословение церкви, напротив, будто даже гордился проклятием. Он противоречил церкви, открыто поносил ее святыни и наконец перестал признавать обычаи, свойственные его дворянскому происхождению. Он осел в Любеке, где когда-то жили его предки, и женился на простой мещанке. Она не умела ни читать, ни писать, была бедна и некрасива, но умела изготавливать душистое мыло. Не знаю, может, этим мылом она обмывала его изувеченное тело.
София смотрела на нее во все глаза. Ей не верилось, что история, которую она ждала всю жизнь, показалась ей ничтожной по сравнению с тем, что вызывало в ней такой страх. Она решила первой начать разговор об этом, чтобы иметь преимущество перед собеседницей.
Не произнеся больше ни слова о Бернхарде фон Айстерсхайме, она спросила:
— Ты расскажешь остальным, что это я виновата в пожаре? Мехтгильда улыбнулась пустой и сытой улыбкой. После того как она накажет свою противницу, ее жизнь станет простой и беззаботной и будет посвящена только одной цели — растолстеть.
— Нет, — ответила она. — Я не скажу другим, что ты жаждешь читать и писать так, будто от этого зависит твоя жизнь, и что талант, который вызывает такую неблагородную страсть, не может быть от Бога. Я не скажу, что ты ради того, чтобы удовлетворить это дьявольское желание, занималась с Гризельдис постыдным делом и заперла ее в библиотеке, в полной темноте. Я буду молчать обо всем этом, и ты не будешь за это наказана. Поскольку судьба, которую я уготовила тебе, во много, много раз страшнее.