169801.fb2 Узкий путь - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 9

Узкий путь - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 9

Глаза у нее стали остренькими, въедливыми.

- И не для славы, - благодушествовал Сироткин и не тужил, что ограбил умершего отца. - Вся моя слава - сложить трофеи к твоим ногам. А о литературных лаврах я пока не думаю.

- Но почему? - прищурилась и усмехнулась Ксения. - Все-таки я не понимаю, ради чего ты старался.

- Пусть время и талант сами работают на меня. А рваться только из-за того, что кто-то там опередил меня по части изящной словесности и отхватил награды, я не собираюсь, это было бы неправдой моей жизни, насилием над личностью. Я хочу, чтобы все было честно, и что сумею, то я возьму. Я пришел в литературу не тягаться с другими, не соперничать, а спокойно и по мере возможности делать свое дело, а как меня оценят критики и что на мой счет рассудит впоследствии история, это для меня вопрос второстепенный. Уж не воображаешь ли ты, что я сплю и вижу, как переплевываю твоего муженька? Это было бы смешно, поверь. Я принесу их тебе, мои рассказики, книжки-то не обязательно ждать. Почитаешь... Может быть, ты поймешь, что судила обо мне и, кажется, даже до сих судишь предвзято...

***

Ксения вынесла свой приговор: рассказы, в общем и целом, так себе, весьма среднего уровня, но для Сироткина хороши. Такая характеристика задела автора за живое, суждение читательницы показалось ему плоским и поверхностным в сравнении с самим предметом критики, не говоря уже о той бездне падения и страдания, в которую он окунулся собственной, не чуждой литературы персоной, добывая - и ведь ради нее, единственной, желанной! эти рассказы. Ксения разъяснила: не отнесешь же их к разряду настоящей литературы, это было бы уже слишком! - но ничего обидного, принижающего заслуги автора в ее рассуждениях нет, поскольку она говорит в конечном счете не столько о художественных достоинствах сборника, сколько о моральной стороне дела, этой свалившейся как снег на голову публикации. И в этом смысле рассказы чудо как хороши. Речь идет о нравственной состоятельности автора, и скоро, как только книжка выйдет в свет, читатель получит очередного приятного незнакомца, скрывающегося за типографской роскошью страниц, а те, кто давно знают Сироткина и в последнее время потеряли веру в него, убедятся, что деньги еще не вполне сгубили его, что его душа по-прежнему жива и не без некоторого достоинства держится на плаву.

Сироткин слушал и не мог определить, смеется над ним Ксения или говорит серьезно. Если серьезно... неужели у нее столь бесхитростные, наивные мысли и она впрямь до сих пор думала, что деньги превратили его, Сироткина, в бездушного дельца, как это случается в каком-нибудь французском романе, у Бальзака? А если смеется... за что? чем он ей не угодил? неужели мстит ему за его легкомысленные выдумки о ее муже? Но у него нет оснований верить, что она все еще любит мужа и не готова изменить ему. Скорее всего, она убеждена, что говорит то, что думает, но в действительности под шелухой слов таятся совсем другие, куда более глубокие и содержательные мысли.

Ему представлялось, что теперь он изгоняет из своей жизни все лишнее, наносное и после этой работы остается лишь гладкая надпись на гладкой поверхности, гласящая, что его желание изменить жене не может не служить Ксении примером для подражания и несомненно укрепляет ее в желании изменить мужу. Сближение с ней, до крайности необходимое ему, рисовалось уже неизбежным, закономерным, предначертанным судьбой, Богом. Повод для встречи больше не было нужды искать, он всякий раз возникал словно сам по себе, из ничего. Предстоит триумф, близится слияние - духовное и телесное, и Сироткин с приторным удивлением думал о той опасности одиночества и краха, которой Ксения в этот раз помогла ему избежать. Жизнь скверна в двойном смысле: потому, что создателем человек устроен как существо ограниченное, узкое, не способное проникнуть в тайные умыслы бытия, и, во-вторых, потому, что сам не лучшим образом устраивает свое существование и любит отравлять жизнь другим. Кому-то и одной из этих причин хватило бы для отчаяния, однако Сироткину, жаждущему не только изобретать теории, но и наводить вокруг себя некую "политику", т. е., например, хорошо зарабатывать или, в скобках добавим, ловко изменять жене, мало было и обеих, чтобы в самом деле задавить в себе клокотание энергии и впасть в радикальную апатию. О, только вообразить, что произошло бы с ним, когда б Ксения и сейчас отвернулась от него... Но она не поступила так, она не сказала "да", но она явно пошла навстречу, она, можно сказать, приближается, пусть осмотрительно, но движется к нему, и она все ближе и ближе, гордая и своенравная особа, недотрога, нравственная ледышка. Из происходящего следует сделать вывод, что он снова имеет успех у женщин. Ксения благосклонно выслушала его признания и дала ему понять, что они не оставили ее равнодушной. И вот он видит: среди свинства, бессмыслицы, ханжества, невежества, жестокости, уродства возникает вдруг человек - и к тому же красивая женщина, женщина, у которой он уже и не чаял добиться взаимности чувств, и, обращая к нему более или менее мощный поток энергии, призывает его не отчаиваться, не падать духом, поверить, что не все так уж скверно обстоит под луной, не все разрушено, отравлено, подвержено тлению, сохранились еще здоровые силы, действуют еще силы, взыскующие истины и добра.

Сироткин поддается этим внушениям. Он начинает поднимать голову, переводить взгляд от сырой, гнилой, умерщвляющей земли к высокому, солнечному, дарующему радость бытия небу. Бегут дни, и с каждым днем все очевиднее, что миновало время неуверенности, сомнений и страхов, позади все горькое и тревожное, испустил дух злой демон, мучавший его и отнимавший надежду. Еще, конечно, не вся раскрылась перед ним Ксения, еще тысячу замечательных неожиданностей и новинок предстоит ему узнать, почувствовать и полюбить в ней, но и сейчас она назначает ему такие необыкновенные, такие даже трудные уроки, что, кажется, некогда и насладиться ее сияющим и жарким присутствием, а успевай только поворачиваться, от изумления, от головокружительной эврики вываливай глаза из орбит, - однако это и есть высокое, до немыслимости тонкое, почти что до непотребства сладкое наслаждение. Хорошо снова освоиться и замельтешить под ногами у сдержанно-серого, несгибаемого в трудах и нуждах человечества, замигать придурковатой ухмылочкой, занахальничать в роли желторотого юнца, ученика владетелей искусства любви, шута при зрелых и напыщенных, но вполне доступных добытчицах твердокаменных и быстромлеющих мужских сердец. Вот ведь какая наука, однажды он вышел от нее, Ксении, зашагал себе по улице, посвистывая, а затем случайно - словно что-то толкнуло в бок - поднял голову, огляделся и остолбенел: в окне второго этажа стояла она, миленькая, давнишняя и вечноновая, немеркнущая, улыбалась и махала ему рукой. Ошибиться, обознаться, перепутать он не мог, из разделяло столь ничтожное расстояние, что, по большому счету, было вовсе не расстоянием, а так, плевком. На всякий случай слишком влюбленный коммерсант протер глаза, но что он ни делал для выявления ошибки, все было зря, потому что никакой ошибки не было и в помине. Да и как же он мог ошибиться, если ясно различал даже крошечную родинку на ослепительно открытой шее своей воспитательницы, даже нежнейшие складки на этой мягкой, будто сейчас только сваляной из муки шее, даже очаровательные сеточки морщин вокруг улыбчиво зовущих глаз? Невидимая рука взяла сердце, разными стеснениями, напористой и рискованной работой приготовляя потоки восторженных слез. Ноги Сироткина подкосились, он покачнулся, вяло, как воздушный шарик, толкнул какого-то человека, а тот с гусиным шипением засмеялся ему в ухо, как бы и понимая, что так повалило, заставило сомлеть преуспевающего бизнесмена, и разделяя с ним запойную радость бытия, и предрекая нечто зловещее... Ксения, чудесная, волшебная, божественная Ксения стояла в потемневшей от времени рамке окна, встроенная в гущу жизни и бесконечно уединенная, кротко улыбалась и помахивала на прощание другу белой ручкой. И он не знал, чем ответить, что предпринять, толпился всеми своими оторопевшими, смятенными чувствами на тротуаре, таращил глаза на льющийся из окна свет, восхищаясь невиданным явлением, благоговея, потея, в слабостях невыразимой страсти то ли поскрипывая, то ли даже попукивая, бессмысленно улыбаясь. Тогда женщина с понимающей и добродушной улыбкой показала ему жестом, чтобы он поскорее уходил, пока не застоялся и не занемел, пока не сгинул, прикованный к призракам, к химерам, которых сам и выдумал. Сироткин простер к ней руки, захватывая все, что могло сойти за обнадеживающие посулы, и защищаясь от того досадного недоразумения, что она, в общем-то, еще не выкинула белый флаг перед бесспорными удачами его заигрываний. Затем он развернулся с горением забытого на губах воздушного поцелуя и зашагал прочь, счастливый, изумленный, как поднятый из мертвых Лазарь.

Стало быть, Ксения возьмет его на ручки, чтобы тетешкать, няньчить, баюкать, сытно вскармливать, а он будет беззаботно улыбаться, заглядывая ей в глаза, и вышевеливать пухлыми губами беззвучный лепет.

Маленький, беззастенчиво ребячливый Сироткин углублялся в перспективу вечернего города. Солнце клонилось за крыши невысоких домов. Люди, как и пять, как и десять лет назад, когда им на пятки не наступало еще время перемен и надежд, озвучивали сотнями шагов серое и старое полотно тротуара, и если вчера они сами толком не ведали, почему озлоблены, то сегодня, просвещенные, знали точно, что ожесточены нелепой сумятицей парламентских дебатов, пустыми прилавками магазинов и навязчивыми пророчествами о скором конце света. Многие из этих прозревших для гнева и печали людей сокрушались в своем сердце, что они, умные, жизнеспособные, предприимчивые, имели несчастье родиться в стране, где никто ничего не умеет и не желает делать. И в этот час дня, жизни, истории Сироткин, отнюдь не упустивший жар-птицу, потерял голову, а вместе с ней разум и стал псевдоюношей, юношей со случайно и некстати постаревшей наружностью, но очень выразительно и правдоподобно дрожащими коленками, с восторженным, как клинок, взором и изнемогающим от любви сердцем. Среди потрепанного, насупившегося народа, о котором упорно держатся слухи, что он-де вырождается, все же нашлась пара-другая глаз, потеплевших при виде этого перерождения. Покачиваясь от святого опьянения любовью, Сироткин на ослабевших ногах пересек широкую площадь, в одном из сонных тупичков которой подделкой под мавританскую архитектуру времен, когда о маврах ничего уже не слыхать, лжедворцом, мифом о благах и удобствах, всецело предназначенных для служения работящему люду, помещался обветшавший дом Ксении. Пути условно воскресшей юности повели его не к трамвайной остановке, а через густую и страшную Треугольную рощу.

Так назывался клок леса, самого что ни на есть натурального, даже с дремучими зарослями, болотцами и звериными тропами, острым и правильным треугольником врезающегося в тело города. Место было покрыто таинственным священнодействием слухов о постоянно находимых здесь едва остывших трупах случайных прохожих, мерным колыханием сосен, шелковистой травой и дурной славой, и сюда бесстрашно свернул Сироткин, взбудораженный чувствами, которые внушили ему прощальные взмахи женской руки. Заходящее солнце делало резкие вспышки между деревьями, столь печальное, что казалось, так, на линии горизонта, оно вынуждено укладываться прямо на землю каких-то бескрайних погостов. Сумерки окрашивали редкие фигурки встречных, быстро исчезавших людей, в особые цвета неприхотливости и беззащитности. Пробежала одичавшая худая суровая кошка с вопросительно поднятым хвостом, она спешила поскорее убраться с территории, которую не считала пригодной даже для своего отклонившегося к первобытности существования. Это невеселое существо своим трагически суровым и жалким видом заставило Сироткина обратить мысленные взоры на животный мир. Он свернул на глухую, едва различимую в траве тропинку и, шагая по чаще судорожной от любовной слабости походкой, которая издали могла показаться развязной, думал о мелкой нечисти, о змеях, крысах, червях, пауках, приютившихся в земле, на земле, в растительной трухе Треугольной рощи. Он думал о кошке, презиравшей безлюдность этого лесного уголка и не считающего его своим домом, хотя у нее, собственно говоря, и нигде на белом свете не было дома. Низко над землей, задевая ее брюхом, промчалась она, не выше травы. И вот вся эта мелкая, снующая, шуршащая живность, не обладающая великолепием человеческого роста и огромностью высоты, на которой парят птицы, живность, способная укусить, ужалить, но еще проще - просто хрустнуть под каблуком невнимательного пешехода, - неужели она только уродлива, темна, отвратительна до пронзительности? Гусеницы, жабы, муравьи, - разве все думающееся о них непременно должно превращаться в кошмарную сказку, перерабатываться в фольклорные ужасы, в образы демонов, кровожадных уродов, ядовитых исчадий ада? И есть только жадность, нахрапистая разгульность безобразия, чудовищной некрасоты, а трогательности нет никакой в этих юрких насекомых и животных, глубоководных рыбинах и подземных невидимках?

Но Сироткин потому и шагал так размашисто, споро, что у него разлились совсем другие мысли на этот счет и он чувствовал готовность достойно вступить в спор с изготовителями страшных сказок. Здесь, в мрачном безлюдьи, его глаза, далеко вперед выбрасывавшие лучи восторга, видели вовсе не пустоту и обреченность на одиночество. Казалось, все сущее настраивалось предстать перед ним, простым, но очень подтянувшимся, собравшимся с духом смертным, в целостном и гармоничном виде. Именно так! И он видел себя словно бы летящим в стае птиц, в журавлином клинышке, двинувшемся к югу; однако то была не птицы, а все те же зверьки и насекомые, о которых он думал на глухой тропе в роще, это они стронулись с насиженных мест и могучим потоком потянулись между красных облаков в поисках милосердия и утешения. И они будут утешены... Более чем странная усмешка играла на устах Сироткина, когда он думал об этом. Да, снова и снова он переживал мгновение, когда с тротуара, снизу, пожирал глазами высоту, на которой витала улыбка Ксении, хотя это была всего лишь высота второго этажа. Только теперь эта картина расширилась, стала даже грандиозной, и огромная голова прекрасной улыбающейся Ксении отчетливо виднелась в бездне, там, где как раки в кипящем котле ворочались в фантастическом пламени последних лучей солнца красноватые тушки облаков.

Он сел на крошечный холмик земли, привалился спиной к дереву и мягко загрустил. Ему казалось, что есть некий элемент незаконности в этом его созерцании божественной гармонии и потому он безвозвратно теряет правильность и какую-то особую находчивость мысли. Но, поднимая глаза, он вновь видел в небе ясную и красивую голову, великое лицо, сулящее ему благодать. Разумеется, все они будут утешены, Ксения никого не обойдет милостью, она вызвалась быть силой высшей справедливости и не отступится, доведет дело до конца. Но Сироткин был как раз не прочь получить гарантии, что ему будет оказана милость особого рода и он снискает утешения несколько иного, нежели какая-нибудь призванная и услышавшая улитка. Летите, летите! Превосходнейшим образом поднялись в воздух и воспарили, медленно продвигаясь к источнику света, сироты лесной жизни, изгои невиданных форм и потрясающей расцветки. А Сироткину подростковая наивная греховность возбужденно подсказывала, что не следует торопиться занимать место в потоке страждущих и алчущих, ибо можно и здесь на земле, под деревом, испытать всю меру великодушия, щедро расточаемого на небесах возлюбленной. Закрыв глаза, он расстегнул штаны и сунул руку в обжигающий, вставший на дыбы ад...

***

Одинокое и затерянное в чаще, но адским светом блеснувшее и мерзким фонтаном извергшееся происшествие не могло не смутить покой и чаяние совершенства, и пристыженный коммерсант припустил домой, уже не думая о таинственных печалях обитателей леса и не поднимая глаз к небу. Но не должна была этим завершиться история его любви к Ксении. Он свято и самоотверженно жалел себя за то, что дал такое попустительство пороку, дурным наклонностям, впрочем, Бог весть почему проявившимся в нем, а в итоге лишь выпачкался и израсходовался, не добыв ровным счетом никакого счастья. Пустота... Юность как только не дурачат, и как только не обманывается она сама!

Он изменил Людмиле, но с кем? и как? В Треугольной роще под деревом, с призраком, прячась ото всех... И ему хотелось до смерти возненавидеть жену, которая смеялась бы над ним, узнай она, какую шутку сыграл с ним амур. Но изнуренных чувств недоставало для такой ненависти. Он вошел в квартиру и постарался затаиться, рассчитывая, что к нему не будут слишком приставать, если он откажется отвечать на вопросы, каким-либо эластичным и скромным движением обнаружит нежелание вступать в общение. Никто и не приставал. Когда дом погрузился в сон, глава семейства прокрался в кухню, включил свет и наспех поужинал. Он не просто вернулся в обывательскую среду, он возвращался, разбитый и удрученный, в тесноту и ограниченность, в тьму, из которой было вырвался. Но обвинял он в случившемся не Ксению, не она его оставила, а он ее предал; не жене он изменил в Треугольной роще, а Ксении. И сейчас он не знал, к кому из этих женщин, каждая из которых была связана с ним определенными узами, но и была в то же время бесконечно далека от него, броситься за спасительной соломинкой, за словами ободрения. Измученный этим недоумением, он кинулся искать вино, да не нашел. Для чего же он трудится как проклятый, если в доме не найти вина, когда ему позарез необходимо выпить?

Пришлось лечь спать, с той неутоленностью, которая горше похмелья. Людмила грузно, серой горой, лежала рядом, и нежный посвист проникающего в ее организм воздуха доводил что-то в ее горле до состояния одуряюще громкого, дикого клокотания. С давних пор работало суждение, что она-де очень устает, исполняя многочисленные домашние повинности, все эти тяжкие обязанности жены, матери, хозяйки, хранительницы очага, и потому засыпает, едва коснувшись головой подушки. Сироткин хотя и кивал понимающе и даже сочувственно на этот обязательный припев почти каждой современной женщины, все же полагал бездумность и безответственность (в высшем, а не обыденном смысле) главными причинами отсутствия у супруги всякого понятия о бессонице. Ей неведомо, каково это - лежать по ночам на кровати без сна, сверля тьму взглядом своего неизбывного мучения.

Он обессилел в Треугольной роще до слабости худшей, чем выпадает на ее долю после дня обид, разочарований, трудного и яростного воспитания детей, а вот ведь не спал этой ночью; и враждебность гнездилась в обступившей со всех сторон тишине. Тело жены ощущалось как средоточие угрозы, гнездовище, откуда, того и гляди, полыхнет испепеляющая буря. Женщина изредка пошевеливалась, с мученическим всхлипом меняя положение, но ее сон был крепок и жадно сидел в отяжелевшей, распарившейся плоти. Сироткину было одиноко и горько. Как быть с тем, что он полюбил другую женщину? Что для него теперь супружеский долг, все эти обязанности, исполнение которых никогда не приносило ему настоящей радости, если он дрожит и млеет от любви к другой женщине и хочет быть только с ней?

Разумеется, чувство справедливости не изменило ему и в этот необыкновенный, переломный час. Он не обвинял жену в том, в чем логичнее было бы обвинить Создателя. В каких-то случаях она тоже сгибалась под тяжестью креста, была такой же жертвой обстоятельств, как и он. Если в известном смысле он и является ее жертвой, то все же неправдой было бы объяснять ограниченность, узость, непросветленность его существа тем, что это прилепившееся к нему и, по сути, чуждое создание давно уже угнетает его тупыми и наглыми проявлениями своего существования, - напротив, в этом смысле они оба жертвы Создателя, задумавшего их таковыми, оба как бы утопленники истории, свинцовое течение которой перемололо гигантов минувших времен и выплеснуло им на смену карликов, мириады человеческих песчинок.

Вот и живи в этом. Как из сумятицы мыслей, из пучины чувств выкарабкаться истинному образу человека?

Вдруг облачко звенящих в ушах шорохов окутало его и отделило от плотного томления тишины. Послышались шаги, надвигалось приближение. Ксения! Выделенная лунным бликом, ручка двери медленно повернулась. О, так и должно было случиться. Как раньше, вечером, для помощи ему в лесу засияла в небе величественная голова Ксении, притягивая к себе потоки несчастной, забитой жизни и исправляя ее, так и сейчас, ночью, когда сознание узости, греха и безнадежности брало его за горло, чтобы и он клекотал, как жалкая дурочка жена, Ксения более чем своевременно взялась за исцеление его души. Дверь тихо отворилась, и Ксения вошла. В слабых лучах падавшего с улицы света тускло сверкнуло ее обнаженное тело, и теперь все вело к чудесным происшествиям, к дивным свершениям любви. Она приблизилась, неслышно ступая стройными и сильными ногами, медленно склонилась над постелью, потом легла, накрывая своего пленника, мешая ему испустить вопль радости; ее огромность не была тяжелой, но Сироткин знал, что эта принесшая избавление от чрезмерной предметности гостья все же не соткана из воздуха, и вдохновенно принял на себя мощное бремя ее плоти. Со сладостью во рту и в членах он заворочался на волнах ее не спрашивающей разрешения близости, оказываясь то на их горячих маковках, то в непроглядной, глухой и сыто урчащей глубине. Мой парус гордый... - мелькало в бреду его мозга. Его швыряло по волнам неведомого моря, он захлебывался и тонул, всплывал на поверхность и неистово глотал воздух неведомого мира. Людмила в испуге проснулась с ужасным криком, и Сироткин мгновенно затих, вспомнив о смирении. Безрадостную, недалекую женщину разбудила мятежная возня мужа, ее мужчины, которого с потерявшейся для памяти поры перестала любить трогательной и требовательной любовью юности, но продолжала терпеть и даже по мере возможности возвышать в своих суждениях, потому что необходимо было давать детям отца. Она села на кровати, спустив толстые ноги на пол, и закрыла лицо руками, а когда ее сознание прояснилось и она поняла, что произошло не ужасное, а всего лишь какая-то глупость, в результате которой супруг толкнул ее в бок, ей стало стыдно за свой крик и жалко прерванного сна, и она проговорила с раздражением и упреком:

- Ну что ты вертишься, хряк... снуешь тут, как крыса... животное!

Сироткин похоронил обиду в недоумении, слушая жену так, как если бы некая неразумная, а может быть, и бессловесная тварь вдруг подала голос. Он молчал и лежал неподвижно, притворяясь спящим. Уронив голову на подушку, Людмила снова захрапела, и тогда Ксения вернулась. Я тебя ждал, укромно шепнул Сироткин, я верил, что ты вернешься. Повернулась дверная ручка, худосочно скрипнула половица, в чахлом лучике света проплыла завораживающая прелесть округлых бедер, и большое темное тело с теплой улыбкой легло на него. Он чувствовал его как целое и не чувствовал частей, улыбчивая и безмолвная масса накрыла его, как рыхлая земля, из которой нет выхода. Но ему хорошо было и в земле, по крайней мере пока он не сомневался, что имеет дело именно с Ксенией. Она принесла освобождение.

Границы узости рухнули. Никогда еще ему не было так тесно, но в то же время пространство, где он лежал, а сверху наваливалась Ксения, было необъятно, он узнавал это из своих мыслей, из которых ушли горечь, тоска и смерть. Крошечный огонек, вспыхнувший от возбуждения боли или счастья и от упоительной хвалы погребению в сокровенных недрах бытия, вдруг распространился пылающим океаном, и его берега рассеялись в живой тьме. Победоноснее веры и сморщенной, скрюченной святости устремляли его к порогу вечности праздничные, наполненные кровью и плотью стихии. Ему чудилось, будто мир строится заново и он причастен этому, участвует в неисповедимом для других Божьем промысле, и впечатление созидательности было сильнее страха, что жену разбудят чрезвычайные происшествия, вновь творящиеся у нее под боком, и она не захочет понять, признать, что ее муж, что бы она до сих пор ни думала о нем, мощью небывалого волшебства поднят над людьми, историей и временем.

Странно, что именно в такую минуту его охватило неодолимое желание мысленно присмотреться к Фрумкину, задуматься о роли, какую тот играл в делах фирмы. Маленькая и подвижная фигурка внезапно принялась с дерзким упорством вторгаться в его сон наяву, гномик, как обезьяна заросший волосами, с плутоватой рожицей, гнусно хихикающий, заслонил собой видения иных миров. Холодным потом покрылось тело Сироткина. Стало быть, что-то уже сфабриковал, какую-то пакость уже приготовил этот малый, которому они простодушно доверили управление финансами фирмы, уже он что-то сообразил и провернул, заграбастал денежки, урвал, а им и невдомек. Сироткин убеждал себя, что не стоит фантазировать и сгущать краски, а с другой стороны, не находил аргументов в пользу рассуждения, что Фрумкин-де не тот человек, чтобы интриговать против них и наживаться за их счет. И тогда он смутно, с изумлением и разгорающейся страстью ощутил, что история взлетов и падений, заключенная в происшествиях его любви к чужой жене, каким-то загадочным образом связана с историей Бога, который пришел на землю постоять и пострадать за людей, но был предан и обречен на гибель иудеями.

Наступило утро. День был насыщен астрологической деятельностью, впрочем, сопровождался он и обильными возлияниями. Сироткин с утроенным вниманием наблюдал за поведением друзей, вслушивался и вдумывался в нравственную атмосферу, царившую в их крошечном коллективе. Попутчики, мелкие сотрудники и помощники больше не интересовали его, он сидел и пировал на вершине, где, кроме него, находились только Наглых и Фрумкин. Наглых, представлялось ему, был и остается вне подозрений. Наглых неуязвим, обтекаем, пристальное внимание к его непоседливой персоне пытается затолкать его под стеклянный колпак, заковать в кандалы, чтобы затем без помех исследовать и мучить, но тщетно, Наглых, изящный, модный и вертлявый, отлично танцует и под колпаком, опрокидывает его и вырывается на волю, как демон из тысячелетней бутылки, непринужденно разбивает самые надежные кандалы. Ничего не попишешь, на Наглых нет управы, он ловок и всем хорош, он даже пригож, а уж как красно говорит! Наглых любому понравится. Сироткин всматривался и чувствовал, что не только верит Наглых, но восхищается им, любит его и будет странным образом верить ему, даже если все факты скажут, что Наглых безжалостно обманывает его. Наглых будет бодр и моден в семьдесят лет так же, как сейчас в свои тридцать семь. Сироткин вдумывался и понимал, что Наглых на его месте давно обладал бы Ксенией наяву, а не в юношеских грезах и подростковых порочных деяниях; он понимал и до конца понять не мог, как получается, что он готов, кажется, не только излить на Наглых все тепло своего мужского, мужественного сердца, но и попытаться самому отведать возле него каких-то удовольствий, например, обнять его, найти в полумраке его губы и сорвать с них поцелуй. Не иначе как в область иррационального, невозможного, запретного уносило его опьяненное происшествиями жизни и любви воображение. Но вот Фрумкин... Тот-то весь остается в реальности.

Погрешением против правды было бы утверждение, будто он норовит хоть чем-нибудь выделиться; среди выскочек он вовсе не выскочка, не стоит наособицу; он даже пьет; не желая ни в чем отставать от приятелей, он усердно тратит деньги на водку и коньяк и, находясь благодаря этому в угаре, готов, судя по всему, следовать за ними и в абсурд, в бред и горячку. Но пьет ли он от чистого сердца, вкладывает ли в это душу? Гибнет ли он за компанию? Отдал ли свою судьбу на откуп дурным привычкам? Нет, этот парень гнется, а в действительности он несгибаем, тонущий - он, ей-Богу, все же непотопляем. Такие ни при каких обстоятельствах не теряют почву под ногами. Похоже, реальность сама спешит ему на выручку, сохраняя за ним место среди шуршащих купюр, среди отменно продуманных и просчитанных сумм, и сколько бы ни бросал он деньги на ветер, она тут же возмещает ему троекратно. И ведь это тоже факт, да еще какой! Фрумкин и реальность шагают рука об руку, поддерживая и выручая друг друга, и если Фрумкин оборотист, то неизбежно оборотиста рядом с ним и реальность. А где искать объяснение этому феномену, знает один Господь.

Из роя мелких деталей, постепенно, кирпичик за кирпичиком, складывался в сознании Сироткина цельный образ вероломного жидовства. Все прояснилось, самые удаленные, скрытые мелочи высветились, ничто больше не ускользало в тень. Пальчиками как у младенца Фрумкин берет со стола рюмочку, ликерчику ли, водочки, а выпив, слабенько и чуть-чуть жеманно охает и мановением руки прочищает воздух у рта, закусывает ломтиком ветчины, - страна на грани голода, а этот бравый молодец ни в чем не чувствует недостатка, живет в свое удовольствие. Что-то есть в нем отрешенное или просто сонное и тупое, и его жена по виду такая же, так что можно и подумать, будто она живет исключительно домашним бытом, не касаясь мирских дел, аскетична, а ведь всем давно известно, что она не из тех, кто упустит свое. Оба они как будто навека погрузились в некую молитву, а на самом деле в их головах работают счетные машинки. Я жаден, в благородном порыве внутреннего покаяния признал Сироткин, однако моя жадность в том, что мне жалко вещи, с которыми я сжился и породнился, мне жалко всю их массу за то, что бывает необходимость ее отдавать или что мне еще придется их все, эти вещи, потерять из-за смерти, но сидеть где-нибудь, спрятавшись, и подсчитывать копейки, дрожать над каждой из них я бы не смог, такое ниже моего достоинства. А они могут, это у них в крови. Делают вид, будто погружены в молитву или размышляют о тщете бытия, а сами подсчитывают денежки.

Фрумкину доверили трудную и почетную должность финансового директора фирмы, и под предлогом, что каждый должен заниматься своим делом и не мешать другому, он окружил свою работу завесой тайны. А где же гарантия, что еврейский ум их счетовода, от природы своей склонный в любую минуту благоговейно замутиться и сомлеть перед большими деньгами, не дрогнул, не поддался соблазну? Директрисса предприятия, которой фирма "Звездочеты" формально придана, не производит впечатления безупречно честного человека, а Фрумкину постоянно приходится вступать с ней в контакт, улаживать финансовые вопросы, и со стороны поглядеть (это при том, что они-то с Наглых всегда остаются как-то в тени, поодаль от этих контактов), - эти двое ведь буквально шушукаются, Фрумкин улыбается даме ангелочком и только что не сдувает пыль с ее туфелек, и она явно ему благоволит, тогда как с остальными звездочетами более чем сдержанна. Она еще не старая, ей хочется пожить на широкую ногу... Если бы она занималась прямым вымогательством, Фрумкин наверняка сказал бы, но коль он молчит, а сам так и вертится, так и виляет хвостиком перед этой сомнительной бабенкой, невольно закрадывается подозрение, что они уже спелись и всех прочих держат за простофиль.

Разум Сироткина сковал смертельный холод. Возможно, они с Наглых только воображают себя богатыми и независимыми, а в действительности у них под ногами, по гнусной затее Фрумкина, все бездоннее разверзается пропасть банкротства и тюрьма, споро приближаясь, громко смеется над их мнимой свободой.

***

Каменная набережная, с круглыми колпачками фонарей, висевшими как слоновьи уши, пышными клумбами, заплеванными урнами и сумбуром скульптур, показывавших способности к разным непритязательным деяниям, тянулась через весь центр города и праведно служила горожанам излюбленным местом прогулок. Противоположный берег покрывали густые зеленые леса, и кое-где там виднелись сооружения неопределенной формы, о назначении которых большинство местных жителей ничего не знало, как если бы они принадлежали другому государству. Во всяком случае центра города не было там, как он был здесь, где сейчас представительно шествовали, поглядывая на воду реки, Ксения и Марьюшка Иванова. Река, можно сказать, ставила заслон прекрасному и гордому разбегу главных городских улиц. Ксения и Марьюшка Иванова, старинные подруги, умели прогуливаться с благородством, и их неторопливая поступь свидетельствовала об изысканности, о чем-то полузабытом, почти призрачном в наши времена чересчур демократически толкающегося люда. Облик Ксении демонстрировал пример правильной и завлекательной красоты человека, а облик Марьюшки Ивановой нес в себе черты милой и потешной трогательности обезьянки, но обе в равной степени были наделены солидностью, и когда они медленно прогуливались по набережной, негромко беседуя, всякий посторонний взгляд чувствовал, что эти особы не слоняются зря, а именно совершают нечто важное, некий выход, церемонию. Говорила, главным образом, Марьюшка, словоохотливостью покрывая отсутствие у нее такого блага, как семейная жизнь. С тех пор как Назаров, изгоняемый Кнопочкой или добровольно бегущий от нее, счел удобным для себя подселяться к ней, а сама Марьюшка Иванова утроила на этом славу добрейшей души, утешительницы страждущих, обстоятельства назаровских перемещений сделались самой важной темой доверительных бесед между подругами. Даже когда все вокруг громко сетовали на пустые прилавки магазинов, или когда набережную захлестывала толпа митингующих людей с какими-то чудными стягами и возмущенными лозунгами, или на противоположном берегу реки вставал несказанного великолепия закат, даже тогда Марьюшка Иванова, только на миг отвлекшись, все-таки поворачивалась спиной к явлению общественной жизни или природы и продолжала повествовать о своем. Ксения наизусть выучила все жалобы и восторги подруги, ставившие в центр мироздания Назарова с его мясистым задом и глумливым выражением лица, Марьюшка же сознавала, что баснословно удлиняющиеся повторы обрекают ее на глупое, комическое положение перед собеседницей, но ничего не могла с собой поделать. Казалось бы, Марьюшкины зарисовки, представлявшие Назарова то последним негодяем, то благороднейшим из смертных, должны были дать Ксении верное понятие о той высокой стадии любви к этому человеку, на которой пребывала ее подруга. Однако этому простому и естественному после всего услышанного разумению она отводила роль какого-то предварительного и нетвердого вывода, поскольку до сих пор не знала точно, спят ли Марьюшка и Назаров вместе.

Едва Марьюшка Иванова включала свой перпетум мобиле, извергавший огненную лаву жалоб на наглого проходимца Назарова, снующего от дома к дому и не желающего отдать одной из женщин преимущества перед другой, Ксения успевала вставить, что все эти причитания ей до чертиков надоели, ибо Марьюшка Иванова только хнычет, только грозится захлонуть перед назаровским носом дверь, а на деле никаких решительных мер не принимает. Марьюшку попытки Ксении пресечь разговор о Назарове в самом зародыше не смущали, говорить она хотела и могла лишь о том, что кипело в ее сердце. Но сегодня что-то изменилось. Марьюшка Иванова помалкивала, и Ксения, на долю которой выпала непривычная задача развлекать подругу, даже устала и уловила нечто вроде мысли, что она, мол, слишком постарела и слишком растеряла интерес к жизни, чтобы хорошо исполнять подобные задачи. Ею овладела скука. Но Марьюшка Иванова вовсе не скучала и не унывала, а именно мучилась, и какая-то невыносимая гроза бушевала в ее груди. Наконец она, истово глядя в перспективу набережной, но часто поднимая глаза и к небу, бледная, как бы вылинявшая, тронула дрожащей рукой локоть спутницы, печально вздохнула, чтобы с этого момента уже окончательно отрешиться от пейзажей города и реки и наглухо уйти в свое страдание, и судорожно вымолвила:

- Не могу молчать... все, хватит, теперь буду каяться!

И Ксения поняла, что речь пойдет о Назарове, о Кнопочке, о странном союзе трех разных и в чем-то очень схожих людей; но не так, как уже привыкла она, Ксения, а гораздо мучительнее для самой Марьюшки Ивановой. Она с тревогой покосилась на подругу, сгорая от любопытства и в то же время опасаясь, как бы излишняя откровенность той не испортила ей настроение. Ей захотелось и дальше бездумно верить болтовне Марьюшки о чисто дружеском характере ее отношений с Назаровым.

- Меня уже принимают чуть ли не за святую! - выкрикнула Марьюшка, наливаясь багрянцем. - А это чепуха! Выходит, что я сознательно обманываю всех! Я не грешница, преувеличивать не надо, но какая же из меня святая, помилуйте! Я просто живой человек... женщина!

Да, так и есть, Марьюшка Иванова изолгалась и сидит по уши в грязи. Сейчас она откроет великую тайну, расскажет все как на духу. Она живет с Назаровым с тех самых пор, как он впервые появился у нее и спросил разрешения переночевать; она спит с ним всякий раз, как он убегает от Кнопочки. Ее шансы прочно завладеть его сердцем ничтожны... но ведь чуточку, а завладела, не правда ли? Только не в этом дело, не в ее шансах, а в том, что она согрешила и замаралась, Назаров пользуется ею или, можно сказать, постелью расплачивается с ней за постой, а она, по слабости телесной и душевной, идет на это, еще и поддакивает ему, когда он смеется, что, дескать, старой бабе приятно тряхнуть залежавшимися мощами. И ведь они вместе обманывают доверчивую Кнопочку, она обманывает с ним, Назаровым, заодно, вот в чем штука, вот в чем кошмар и драма. Правда, Назаров, чтобы придать делу более благообразный вид, время от времени как бы подбрасывает ей шансы, поднимает ее ставки, мол, Кнопочку он уже все равно не любит, она даже опротивела ему, зато старенькая и надежная, основательная и нежная, даже, надо признать, весьма страстная Марьюшка Иванова ему как раз по душе и он не удивится, если у него вдруг возникнет желание предложить ей руку и сердце. Но это обман, насмешка, растление! Назаров бежит к Кнопочке, стоит ей поманить пальчиком. Его обещаниям грош цена, он от Кнопочки без ума, он ей готов туфли лизать, а над старой и надежной любовницей, которая выплакала глаза, ожидая его, он потешается в глубине души. Когда он в очередной раз смывается к своей Кнопочке, она с язвительной придирчивостью исследует в зеркале свои морщины и седины и дает зарок впредь не пускать на порог этого лжеца. Но исполнить клятву нелегко. Во-первых, у Назарова теперь свой ключ, он открывает дверь и входит, не спрашивая разрешения. Во-вторых, как только она, обливаясь слезами, весьма красноречиво дает понять, что ему лучше ужалиться, навсегда покинуть ее в ее горесном одиночестве, которое она постарается скрасить более полезными для спасения души вещами, чем интрижка с какаим-то подозрительным субъектом, негодяй беспечно хохочет: бремя каких идей надорвало твой разум, мамочка? Уверяет, что все они, ну и Кнопочка тоже, одна семья, им не прожить друг без друга, а уж ей-то без него не прожить и подавно. Хватает ее за бока, за ляжки (понимаешь ли, с какой-то даже жадностью), тащит в постель, в общем, мужик, хам, орел, и ничего не поделаешь, воинственный пыл сменяется в ее податливом сердце негой и признательностью другу за его веселую ласку.

Ксения необдуманно спросила:

- А ему не противно... после Кнопочки-то?

- Ну ты, милая, скажешь тоже! - вспыхнула Марьюшка. - Я, конечно, старше тебя на пару годков, на пяток, и сохранилась ты, спору нет, лучше... а на то тебе и дана упорядоченная супружеская жизнь... но я женщина по-своему тоже в теле и еще могу, видит Бог, могу!

Ксению этот камнепад признаний обескуражил. Первой причиной ее потрясения была та, что ее как бы насильно и для ее самолюбия досадно ткнули теперь носом в то, о чем она сама должна была давно догадаться, а вторая - что подруга, которая столько пролила перед ней слез о своем женском одиночестве и столько раз горячо уверяла ее в чистоте своих отношений с Назаровым, оборачивалась нынче полной притворщицей, блудливой и лицемерной ехидной. Но человеку широких взглядов не пристало по малейшему поводу подвергать ближнего суровому суду. Поэтому ее лицо выразило снисходительность, что в данном случае могло знаменовать и мягкую насмешку над предположениями Марьюшки, что ее шашни до сих пор сохранялись в тайне, и лукавое попустительство ее несчастным грешкам.

Между тем Марьюшка Иванова, уже без ужаса углубляясь в подробности, но обжигаясь и издали их страшным огнем, покрылась пунцовыми пятнами и пустила в ход согнувшиеся грабельками пальцы, чтобы унять зуд кожи, - нынешний ее вид отчасти давал представление, какой неказистой и словно бы невменяемой попадает она в кровожадные лапы греха.

- Бывало и так, - возвысила она голос, желая, видимо, с особой настойчивостью сосредоточить внимание подруги на картинах ее грехопадения, - что он приводил с собой Кнопочку, а она... ну, у нее, известное дело, всегда какие-нибудь расстройства, недомогания разные!.. она плелась за ним с таким видом, будто все ее обижают. В общем, болела, если тебе угодно принять такое определение. Я же как увижу это, сразу радуюсь и распаляюсь, потому что знаю, чем кончится дело. Мы укладываем ее в постельку, для приличия сидим рядом с полчаса, шепчем ей всякие утешительные слова, а потом... Бог мой! Боже! Я ли не понимала в свободные от этих людей дни, до какой степени я опустилась и какой стала злыдней! С изумительной ясностью понимала! Или не хотела очиститься и не молила Бога, чтобы он послал мне силы сбросить наваждение? Еще как хотела! Молилась о спасении души, о воскресении... а тут, когда мы с ним ворковали над изголовьем Кнопочки, зная, что сейчас пойдем в соседнюю комнату грешить, я только и желала, чтобы все было даже еще во сто крат отвратительней, циничнее, подлее! Откуда это во мне, Ксения? За что мне такое, милая? Я же радовалась, видя, что Кнопочка болеет или воображает себя больной, а когда он редко, но все же приводил ее здоровой и веселой, у меня все внутри кипело и переворачивалось, потому что тогда у нас с ним ничего не могло быть. Я думаю, Кнопочка и до сих пор ни о чем не подозревает...

- И ты ненавидишь ее?

- Ненавижу? Ее? Побойся Бога! Разве она чем-то виновна предо мной? Я жалею ее... я бы даже подсказала ей, намекнула, что в действительности происходит у нее под носом. Как думаешь, не пустить ли слушок? Мне ведь и самой хочется поскорее развязать этот узел, гордиев узел!

- Я удивляюсь только, - с деланной развязностью перебила Ксения, почему ты раньше не рассказала мне все это? Зачем было выдумывать, скрывать, уверять, что между вами ничего нет? Ты ведь чуть ли не матерью клялась, что нет ничего... а сама вон как жирно развернулась! Да еще так убедительно всегда жаловалась на свое одиночество... Я же тебя жалела, думала: жаль, не сложилась у тетки судьба...

Марьюшка Иванова построжала:

- Послушай, Ксения, тон у тебя какой-то игривый, а мне сейчас не до смеха. А что скрывала от тебя правду, так я... не решалась, страдала... Мне все лезло в голову, что Назаров тебе нравится и ты будешь ревновать.

- Ну, чепуха! - вскрикнула Ксения, не удержавшись от искреннего испуга, недоумения и обиды. - Ты небылицы сочиняешь! С какой стати мне ревновать? Когда это мне нравились этакие толстозадые скоморохи? Ты что-то путаешь, дорогая. Могла бы придумать отговорку посерьезней.