169911.fb2
— Но вам, наверно, положены бесплатные лекарства, — предположила Татьяна, взглянув на широкую орденскую планку в разноцветных ленточках.
— Положены, а где они, бесплатные? Только разговоры, хоть бы не позорились, а жене и не сулят. Беда такая, что болезни у нас разные… — смутился старик, а рука с конвертом у него тряслась, и печально-умоляюще глядели глаза, уже давно отголубевшие. И весь он был такой беспомощно потерянный и такой горемычный, несмотря на свою гордую чистоту, что вызывал слезы.
Татьяна Семеновна поспешно открыла свою сумочку, достала одну из двух десяток и подала ему.
— Нет-нет, только не это… — сердито-испуганно отстранил руку женщины старик.
Татьяна Семеновна затолкала ему под орденскую планку десятку и бегом выскочила на улицу. За дверью остановилась, прислонилась к стене, прижала рукой стучавшее сердце, с трудом выдохнула воздух из груди.
Жарко палило на майском исходе солнце, рано оно нынче стало так крепко разогревать землю, заливая улицы города слепящим светом. И воздух, сжатый стенами, стал уже горячим и неподвижным, и листья на липах, не успевшие еще набраться соков земли, уже слегка сморщивались не то от жаркого солнца, не то от машинного газового удушья, и ели протягивая свои сонные мохнатые лапы к мимо проносившимся машинам, будто склоняясь всеми ветвями, умоляли притормозить скорость. Но тормоза отпущены к наживе до предела, машины непрерывным потоком катили по горячему асфальту, ослепляя своим блеском и пугая скоростью.
Тысячи людей стремительно двигались вперед и назад на быстрых колесах, отгороженные от улицы затененными стеклами, и нескончаемо закрученными хвостами за ними тянутся ядовитые выхлопные газы, как смертоносные продукты наживы. Нажива требует скорости — и от движений, и от мыслей, и от решений, и от действий — торопись, торопись, предприниматель, отхватить от труда наемных.
Татьяна Семеновна постояла у стены дома несколько минут, даже глаза смежила, забыв о том, что на нее смотрят проходящие мимо люди. Закрыв глаза и как бы уйдя в себя, она думала: Если бы не сдерживаться, а дать послабление себе, можно было плакать весь день от такой проклятой жизни.
А вечером Петр, найдя письмо президенту на комоде, смеялся до слез и говорил Татьяне:
— Милая ты моя простота, кому надумала письмо писать, это все равно, что глухому кричать. Все мы ему чужие и ненужные люди, не забивай пустым делом себе голову, — порвал письмо на мелкие кусочки, отнес в мусорное ведро. Вернувшись, добавил:
— Другого внимания он от нас не заслуживает, расчеты свои он ставит как раз на простаков и дураков, но мы с тобой ведь не такие, — он обнял ее за плечи и ласково, покровительственно заглянул ей в глаза. Она склонила голову ему на грудь и сказала:
— Спасибо, Петенька, что понимаешь. Позже я уж и сама сообразила, что сделала дурную и пустую работу, — а вторым своим вниманием слушала, как мерно и сильно стучит его сердце, как хорошо прильнуть к такому сильному, верному сердцу, как радостно укрыться за такое преданное, любящее сердце от всех невзгод жизни.
Фатима с Кавказа
Передав знакомому по заводу коллеге новую партию черенков для продажи, Петр Агеевич еще раз с благодарностью посмотрел на своего избавителя от мучительного дела, в порядке благодарности сильно пожал ему руку и по-товарищески признательно сказал:
— Спасибо, брат, выручаешь ты меня. Желаю удачи, а я тем временем буду заниматься этими изделиями.
— Давай, Агеевич, авось и пойдет у нас с тобой дело, — гортанным голосом хохотнул новый рыночный посредник.
Петр Агеевич неспешным шагом — спешить было некуда — пошел в сторону выхода, присматриваясь к ассортименту товара, разложенного на приспособленных стойках, и на подстилках по земле, и в шатровых палатках — и везде здоровые, молодые мужики предлагали одно и то же: скобяные изделия, другие хозяйственные предметы вплоть до топоров, одноручковых пил, напильников, брусков, особняком лежали наборы электроарматуры, вызывающе блестели всевозможные водопроводные краны, по коробкам рассыпаны разнокалиберные болтики, шурупы, гаечки.
Создавалось впечатление, что какой-то большой хозяйственный магазин привез на рынок свой товар, рассыпал его по небольшим ячейкам и препоручил их продавать целому полку продавцов. Бывало, в магазинах госторговли все эти товары продавали три-четыре продавщицы, а здесь, на свободном рынке, подле них скучает целый полк бывших заводских бойцов и командиров, бывших производителей материальных ценностей, создателей общественного продукта, экономической государственной мощи.
Петр Агеевич прошел до конца площадки между двумя рядами серых, томящихся в тоскливом ожидании продавцов, и остановился, оглянулся на этих угнетенных своим положением торговцев, занявших целую площадь рынка.
И к нему пришло некое другое сравнение: будто рыночный ураган необыкновенной силы налетел на заводы, сорвал в них ворота и двери, выдавил окна, выдрал с корнем станки, с вихревой яростью и злобой разметал их в кучи металлолома. А тех, кто стоял у сорванных станков, сгреб, как сухие листья, и вынес за заборы заводов, рассыпал их по базарным площадям, превратив их в отработанный человеческий мусор рынка.
И вот теперь они, эти торговцы, копошатся в своеобразном муравейнике, как инородные жуки и черви, в темноте своих дел, заведенных индивидуально, но удивительно однообразно. Хозяева этих своих дел, если внимательно присмотреться, внешне держат себя вызывающе равнодушно и спокойно, когда объявляют цену вещи, скрывая за безразличным отношением к покупателям страх банкротства и разорения. Неужели вот эта торговля и есть свое дело? — спрашивал себя Петр Агеевич, не замечая того, как он стал подвигаться к тому месту, где стоял его товар. Но как только нашел взглядом своего посредника, а за ним прислоненные к стене черенки, он как будто опомнился, быстро повернулся, пошел прочь, проталкиваясь сквозь глазеющих на товары покупателей.
Но вдруг представшая перед ним рыночная картина со всем своим внутренним социально-моральным содержанием, в которое он впервые проник своим сознанием, вызвала в нем другие мысли:
Нет здесь никакого своего дела. Здесь одна натужность на чем-нибудь выручить прибылишку, чтобы выжить. Дело делают те, кто делают то, чем все здесь торгуют… К такому-то делу и приспособлены мои руки. А за другое дело они и не берутся, и я не могу к тому их приневолить. Как ты меня ни принуждай, как ни души безработицей, — не могу я изменить назначение моих рук; они моей природой, моей натурой предназначены делать предметы, вещи для жизни людей, а не менять предметы чужого труда на деньги для себя.
Так он мысленно спорил с кем-то неизвестным, но и известным. Последние слова произносились им не мысленно, а энергичным бормотанием, отчего встречные люди торопливо уступали дорогу, а потом с сожалением оглядывались на него.
Он этого не замечал, уже шагая по прибазарному проулку вдоль старого тесового забора, который, соединяясь с фасадами одноэтажных домов, воротами, калитками, встроенными нишами складов для хранения овощей, фруктов и другой снеди юга, — образовал с двух сторон сплошные стены. Между этими стенами, как по коридору, ощупью, с газовой одышкой катили легковые машины, впритирку к ним молодые мужчины катили тачки в сторону рынка — с ящиками капусты, помидоров, прошлогодних яблок. Все это разгружали продавщицам и обратно тачки гнали порожняком, их где-то ждали смуглые хозяева, чтобы снова нагрузить и снова послать на рынок продавщицам. Продавщицы бойко старались под надзором тоже смуглых крепких парней. Над проулком висела тяжелая завеса пыли, редко где ее прожигали солнечные отражения от стекол машин. Листья деревьев на нижних сучьях были покрыты серым налетом пыли, они просили дождя.
Все эти базарные хлопоты и тропинки к рыночному муравейнику Петром Агеевичем были изучены, заложены в память, и теперь они его не трогали, не удивляли своими скрытыми пружинами и не рождали никаких эмоций — все было слишком буднично-суетливо, жестко и черство. А поначалу угарных рыночных реформ, когда он еще работал с полной нагрузкой на заводе, он удивлялся массовому налету этих смуглых, крепких, бойких и наглых парней и их праздному, казалось, шатанию и стоянию на базарных толкучках и возмущался тем, что расточительно и бездарно разбрасывается и транжирится здоровая производительная человеческая сила, да еще вместе, может быть с драгоценным богатством интеллекта.
Но нынче, когда невинно, по злому чужому произволу он оказался в положении безработного и в течение больше полугода не найдет ни места, ни дел, к которым мог бы приложить свои мастеровитые руки и творческий, всегда не дремлющий ум, он стал понимать этих здоровых парней, прибившихся к северной российской полосе через рынок, а другого способа встроиться в жизнь стороннему человеку и не найти, хотя если разобраться, рыночная жизнь — это беспощадная неволя, и уроки ее жестоки.
Понимает Петр Агеевич южных парней и в смысле, почему они прибились к русскому народу, почему поменяли благодатное тепло юга на суровый север: здесь больше собрано человеческого добросердечия, здесь лучше чувствуется тепло человеческого дыхания, здесь человеческое тепло можно увидеть даже в воздухе.
С такими мыслями Петр Агеевич добрел до конца забора. И вдруг наткнулся на неожиданную картину, больно поразившую его в самую глубину сердца: на тротуаре, на голом асфальте, опершись спиной на забор, сидела молодая смуглая женщина с тремя младенцами.
Она вытянула босые ноги прямо на тротуар, прикрыв их широкой юбкой неопределенного цвета, ступни ног были давно немытые, открытая голова была тоже не убрана, слипшиеся пряди волос свисали на впалые щеки, почти полностью закрывая худое изможденное, загорелое до темной коричневатости лицо. Черные глаза ее, которые в девичьи года, наверняка, ярко пламенели, сейчас были погасшие и умоляюще-беззащитно смотрели на проходивших мимо людей.
Некоторые прохожие, верно угадавшие непередаваемую трагедию молодой матери, погнавшую ее за тысячи километров спасать детей, бросали монетки в картонную коробку, выставленную на подоле между ног. Она молча смотрела на брошенную монету, не поднимая глаз, только как бы в благодарность чуть наклоняя голову. Кофта на груди ее была до конца расстегнута, обнажая худую, плоскую смуглую грудь, на которой лишь обозначались соски. Правый сосок смиренно держал во рту сонный годовалый младенец, правая ручка его лежала на материнской груди, пальчики на ней временами вздрагивали, а черная головка покойно лежала на руке матери.
По бокам матери, справа и слева, прислонясь к ее телу, сидели еще два мальчика, черноголовые, как и мать, на вид двух и трех лет. Их черные, как у матери, глаза смотрели на окружавший мир осоловело. Все четыре живые человеческие существа, казалось, были отрешены от жизни и бессознательно, покорно, молча ждали решения своей судьбы.
Кто он, вершитель их судьбы? Кто есть тот, кто бросил их под ветхий забор, как ненужный человеческий мусор, на милость посторонних людей, молча, с опущенными глазами идущих на рынок, чтобы, в конце концов, не оказаться в положении этой женщины с младенцами? От кого им ждать избавления от голодной смерти под забором? Они, должно, и не понимали, какой смерч их занес сюда, под этот старый забор, оторвав от родной земли, питавшей их и бывшей им родовой колыбелью. А главное, за что им вдруг такое уготовано? Им, существам, еще дышащим святым божьим духом и непонимающим жизни, для которой они явились на свет в образе человеков?
Вот какая-то пожилая русская женщина наклонилась над ними, вынула из своей хозяйственной сумки полиэтиленовую бутылку с желтой водой, бумажный стаканчик, белый батон и что-то тихо говоря, положила все это к голой груди женщины.
Сидевшая у забора мать троих детей первый раз подняла голову, тихо что-то проговорила, видно, благодаря за милостивое подаяние. Пожилая женщина выпрямилась, перекрестила сидящих и пошла в сторону рынка.
Петр Агеевич, увидя расхристанную женщину на асфальте с ребятишками, оторопело остановился в двух шагах от нее, подумав, что женщине было плохо. Сделав несколько шагов в сторону, он присмотрелся к ней, все понял, тотчас торопливо полез в один карман, в другой, но в карманах было пусто, в них давно не ночевала и копейка.
Петр Агеевич растерянно оглянулся вокруг, как бы ища ответ на вопрос, что ему делать? Пожилой мужчина, проходя в этот момент мимо сидящей женщины, положил ей в коробку пять рублей и, оглянувшись на Петра Агеевича, с горькой, саркастической улыбкой проговорил:
— Мадонна ельцинской эпохи, — и широким шагом, точно убегая, отошел. Скорее, как сука бездворная, голодная со своими щенками приткнулась под забором на солнцепеке, на виду у людей для милостыни, чем мадонна, подумал Петр и вдруг, осененный какой-то мыслью, почти побежал домой.
Дома он застал сына Сашу и, с волнением пройдясь по квартире, спросил у него:
— Ты свободен?
— Да, а что? — заподозривший что-то, ответил Саша, отрываясь от книги, которую читал за столом. — А фотоаппарат у тебя заряжен?
— Заряжен, я его приготовил уже с собой в деревню, — еще больше удивился Саша, заметив волнение отца, поднялся от стола.
— Очень хорошо. Три кадра для меня пожертвуешь? — и, не дожидаясь ответа, спросил: — А деньги у нас есть, ты не знаешь?
— Надо посмотреть в шкатулочке, нашей семейной кассе, — и побежал в родительскую комнату, — оттуда крикнул: — Только одна десятка.
— Не богато, — резюмировал отец, — да ладно, придется и ее взять.
— Последние десять рублей?
— А что делать?
— Конечно, если для необходимого дела, и последняя десятка его решит, то можно и последний грош употребить, — раздался из коридора голос хозяйки, которая как раз, кстати, появилась в квартире, неслышно открыв дверь своими ключами.
Тотчас все сошлись в кухне, в месте экстренных семейных советов. Петр объяснил жене, для чего ему понадобился фотоаппарат и денежка. Его намерение нашло горячий отклик у жены и сына, но у Татьяны Семеновны, как у хозяйки и женщины, родилось более рациональное предложение. Она предложила пойти к этой женщине, которая, возможно, является беженкой из какой-то горячей точки, и, если она еще сидит там, где ее оставил Петр, и согласится на их предложение, то привести ее к себе домой, здесь ее и детей накормить, узнать, чем еще можно помочь и принять в ее положении участие.