169911.fb2 Утраченные звезды - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 18

Утраченные звезды - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 18

— Может, нам мать позвать? — он спросил вроде спокойно, однако его слова прозвучали из того вечного зова людей, когда они из несчастья, кличут: Мама!

Татьяна попросила его сесть к ней на диван, взяла его руку в свои влажные ладони, улыбнулась бледными губами и со спокойной веселостью отвечала, что Саша уже отправил письмо в деревню через водителя автобуса, что врач скорой побыл, ничего опасного не нашел, выписал лекарства, и дети их купили, что сердечный приступ у нее случился от глупой шутки Кати, но ее ни в коем разе он не должен винить и даже не делать намека, потом добавила:

— Девочка ни в чем не виновата, напротив, может быть, что мы с тобой виноваты.

— А мы в чем виноваты? Что не умеем украсть, урвать чужое, народное, обмануть, что означает по нонешнему быть предприимчивыми? Так, с этой стороны я больше виноват, один, а не вдвоем мы.

Татьяна крепче сжала его кисти, подтянула их к себе на грудь и, ласково глядя ему в глаза, просяще сказала:

— Милый мой, Петенька, родной, не надо так, нельзя нам между собой искать виноватых. Это такая проклятая жизнь нам навязана… Все нам кажется, что мы виноваты в чем-то, а нас еще и подталкивают к тому. А я про свою вину перед Катей сказала потому, что не перевела ее слова в шутку, не поняла ее, отчего, вообразила нечто недостойное ее и, по существу, оскорбительное для нее. Но я перед ней повинюсь, мы помиримся.

— Ну, хорошо, я тоже перед тобой извиняюсь, а ты, прошу, пойми меня: не могу я быть спокойным и не чувствовать свою ответственность и вину перед вами за свою беспомощность, но пока ничего не могу найти, не могу, не умею себя приспособить. Я прирожден быть заводским, к рукоделию по металлу, руки, голова у меня, ты знаешь, мастеровые, рабочие, но — станочные, в своем деле, ты знаешь, я достиг высшего мастерства. Но, оказывается, натура моя годится работать для общества, а не для себя, там я — мастер, а вот для себя — неумеха, не прилаженный к новым правилам человек, — теперь он взял ее руки и притянул к себе и, глядя на Таню большими, повлажневшими, умоляюще-виноватыми глазами, сказал: — Ты должна меня понять.

— Я понимаю тебя, очень глубоко понимаю, дорогой мой, — высвободила свою руку, взяла его голову, приклонила к себе и поцеловала в лоб. — Только давай уж жить по твоему принципу: не бери близко к сердцу.

Петр улыбнулся слабой, бледной улыбкой и робко произнес:

— Говорить-то я говорю, но это можно тогда, когда жизнь не очень в клещи зажимает. Вот гляжу на тебя: исхудала очень, извелась, издергалась, как же я не могу все это не взять близко к сердцу?.. — опустившись опять на колени, он погладил ее по голове, по щекам, словно передавал ей часть своей энергии, заряд своей теплоты и силы. — Вот бы нам с тобой, когда съездить в санаторий к Черному морю, как когда-то бывало, — и покрутил головой, улыбнулся с каким-то горьким сожалением. — Дураки мы были когда-то: нам профсоюз силой, считай, навязывал бесплатные путевки, а мы отказывались.

— Дети у нас малые были, жалко было оставлять на бабушку, а потом и на машине хотелось поездить и детям землю хотелось нашу показать, и самим мир посмотреть.

— Теперь вот и, край, необходимо тебе в санаторий, а купить путевки — большие тысячи нужны, — не по нас, — поднялся с пола, прошелся по комнате, остановился подле комода против своей карточки. — Не по нас, Петр Агеевич, — сказал своему портрету. Потом подошел к Тане, взял ее на руки с дивана и перенес в спальню на кровать, это все, что нынче он мог сделать для жены.

Но, может быть, это и было то самое важное и самое необходимое, что и излечивало Таню от недугов, полученных от самой жизни, дикой, злой и безжалостной.

Утром Петр детей отправил в школу, а сам остался с Татьяной, не разрешил ей вставать и покормил в постели. Бабушку, мать Тани Надежду Савельевну ждали и не ждали, то есть ждали, такого не могло быть, чтобы после тревожного зова она не приехала. Но не ждали утром, а уже к десяти часам она заявилась, да еще не одна, а вместе с Аней, с невесткой, со своим семейным фельдшером.

Аня, у которой лечебно-диагностического опыта и знаний было не меньше, чем у хорошего врача, тотчас начала хлопотать вокруг Татьяны. Она внимательно общупала и обслушала ее, подтвердила диагноз доктора скорой, но от вызова участкового врача отказалась, а напротив, сказала, что он не нужен, смело посадила больную в кресло и разрешила потихоньку ходить по квартире под наблюдением матери и пока не заниматься делом. Вместе с матерью стала поить Татьяну разными привезенными настоями из трав, кореньев и цветов. Надежда Савельевна превосходно знала все травы и другие растения, которые природа приготовила людям для избавления от недугов, и Аню научила многому. Так что различные снадобья Аня готовила уже сама.

Аня уехала вечерним автобусом, посчитала свое присутствие дальше не нужным, да и мужчин одних жаль было оставлять без присмотра. А у Татьяны к вечеру и краска на щеках заиграла. Надежда Савельевна, прежде чем отпустить Аню, увела ее на кухню, подальше от Тани, и все с подробностями расспросила про сердце Татьяны. Аня успокоила мать, она считает, что Таня просто-напросто извелась от нервной усталости и что будет хорошо, если они увлекут ее летом, на каникулах детей, да еще вместе с Петром Агеевичем, к ним в деревню и поместят в колхозный профилакторий, где она сможет отдохнуть и подлечиться лучше, чем в любом санатории. А их профилакторий, по признанию, и есть санаторий высшего класса на лечебной базе колхозной больницы.

После откровенного разговора с Аней, которая для нее была высшим медицинским авторитетом, Надежда Савельевна отпустила в себе свои вожжи и к своему внешне спокойному, уверенному поведению тотчас добавила веселого радостного тона, говоря, что просто подвернулся для нее лишний случай погостевать у дочери и побыть в ее семье, поглядеть на зятя и внуков, поугощать их деревенскими кушаньями, а такие гостинцы у них в хозяйствах всегда наготове. Так негаданно выпала у них возможность побыть вдвоем. И на несколько дней пошли разговоры у них как между матерью и дочерью и, хотя от общей жизни никак нельзя было уйти, их женские беседы шли в спокойном течении, какие должны быть между матерью и дочерью, уже тоже матерью.

Катя, конечно, не могла не переживать случившееся с матерью по своему характеру и по своему доброму сердцу, которое в ней все еще росло и обещало быть большим человеческим сердцем. Из случившегося Катя на будущее себе получила большой урок. Какой это был урок, знала она только для себя, а может в будущем пригодится и для других, когда она станет историком, потому что будет учить себя так, чтобы ее слово не ранило бы другие сердца. Не только сердце матери, а всякое близкое к ней и далекое человеческое сердце, потому что через человеческое сердце должна идти только ласка, именно женская ласка, одна лишь наполненная нежностью. Именно в этот день через боль матери она вдруг поняла, что человеческое сердце можно смертельно ранить не только ножом или пулей, но и глупым или гневным словом, и решила про себя, что своим словом впредь в обращении с людьми она должна пользоваться осторожно, и случай с мамой она всегда будет держать в своем уме.

Позже, сидя на уроках и вспоминая все, что произошло с матерью по ее вине, она думала, что мало иметь способности и талант, надо к ним еще пробраться, пробиться через массу препятствий и трудностей, а это не так просто, если на пути встает даже такая преграда как материнское сердце, любящее и болеющее от этой любви. Душа только и всего, что плачет.

Женщины отпустили Петра по его делам, чтобы не слонялся из комнаты в комнату, но это только женщины думали, что у него где-то есть дела, а он-то знал, что нигде и никакие занятия его не ждут. У него вошло в привычку облокачиваться на комод и молча обращаться к своему портрету с одним и тем же молчаливым вопросом: Ну, что, Петр Агеевич, ты мне сегодня скажешь? — Сегодня иди-ка ты, брат, на свой завод. — А что мне там делать? Или там что-нибудь для меня изменилось? — Ничего там к лучшему для тебя не изменилось. Но, может, тебе будет лишний раз с пользой вспомнить, кто ты был и кто есть теперь. — Какая от этого будет польза мне? — А ты иди все-таки и подумай, потом мне скажешь, а завод тебя наведет на ту мысль, какая тебе надо, но какой у тебя еще нет. — Ну что ж, пойду еще на завод, может, правда, он наведет меня на правильную мысль.

И Петр привычным следом, протоптанным почти за четверть века, направился к остановке троллейбуса; но привычный след, что за много лет превратился будто в сказочный механический транспортер, влекущий на завод массу трудящихся мужчин и женщин и присасывающий молодых людей, чтобы их тоже сделать новыми трудящимися, стал торопливо зарастать травой-муравой, как в той деревне, где люди, хотя и живут в ней, но не ходят по всей улице, а стежками, и не топчут сообща траву-мураву во всю улицу.

В троллейбусе или в автобусе, когда ездил на работу, Петр обычно не искал свободного сидения и даже, если перед ним оно оказывалось, не садился. Оставаясь стоять, он больше ощущал в себе толчки к движению, к работе, нетерпение общей толкотни и общего стремления поскорее доехать до цели. Он замечал, что в тесноте люди как бы заряжали друг друга энергией движения и, когда выталкивали себя на волю, несколько шагов делали поспешно или вовсе пробегали бегом.

На этот раз Петр нашел в людской толчее нишу, где стал свободнее, и, держась за поручень, глядел через широкое окно на улицу, по которой среди потока легковых машин, проскакивали трудовые грузовики, а по тротуарам все еще поспешно шли то в одиночку, то группами люди. И вдруг Петр с болью почувствовал, что все эти люди стали ему какими-то непонятными, посторонними, замкнувшимися в себе пришельцами из незнакомого мира. Затем он отрешился от улицы и стал думать о своем заводе и о том, что он там сегодня увидит, а что почувствует, он знал по прошлым посещениям — одну душевную боль, свою ненужность, тупое негодование непонятно на кого — и на себя, и на всех заводских рабочих за то, что в свое время глупо отмахнулись от своего завода и отдали его неизвестно в чьи руки, хотя было ясно, что они были чужие, эти руки, частные, только прикрытые фиговыми листками акций.

Дальше мысли его вернулись к его следу на завод, и он думал: Неужто этот след совсем зарос, неужто ему больше не протоптаться? Да, по городу, по жизни он стал зарастать, а во мне-то он не зарос, в душе моей не зарос и не может того быть, чтоб зарос… Вот еду же я сегодня на завод. Зачем? Может, и еду затем, чтобы освежить этот след, затем, что завод — это база всей жизни, опора жизни народа, и она должна всегда быть эта база и эта опора жизни трудящегося человека.

Но как только он ступил на аллею к проходной, которая стала за прошедшие дни тенистой и в глубине ее густой листвы уже были поставлены свечи белых цветов, еще издали стал высматривать заветную скамью, и понял, что на завод он шел не только посмотреть на цех и подышать его атмосферой, а еще больше по неясному, но настойчивому зову этой парковой скамьи, ставшей для него заветной. Скамья была пуста, на ней не сидели знакомые люди, и Петр, проходя мимо скамейки, ощутил сожаление и чувство непонятной тревоги. От проходной он оглянулся еще раз на скамейку — она была пуста.

На проходной не было знакомой толчеи, не было и постоянного движения людей и машин, стояла только бессменным контролером Азарова Полина Матвеевна, полная черноволосая, черноглазая женщина со своим неизменным выражением властного повеления и неприступности.

— Здравствуй, Матвеевна, еще на своем месте, еще служишь? — поприветствовал вахтершу дружественным тоном Петр, а за Азаровой увидел мужчину средних лет с небритыми щеками и насупленным видом.

— Здравствуй, Петр Агеевич! — обрадовалась появлению Золотарева женщина и приветливым певучим голосом спросила: — Отведать пришел или дело какое имеешь?

И Петр на приветливость вахтерши откровенно ответил:

— Какое у меня может быть теперь дело? Душа позвала, видно, призыв какой-то для меня тут остался, надо воздуху заводского хлебнуть, чтобы душу успокоить.

— Ты, Золотарев, не жалей, что душа плачет и на завод зовет, — сказал мужчина, стоявший сзади вахтерши, но глядел на Петра подозрительно, исподлобья и глаза у него были, хоть и серые, светлые, но сердитые, видно, от сердца сердитые, от обиженного, пораненного сердца. — Когда душа плачет и зовет, значит, она — живая душа, способная к спасению себя и других, — он вскинул бровями и светлые глаза его стали открытыми и дружественными, улыбка слегка тронула его губы, и он добавил: — Такая душа — она душа рабочего, хоть и безработного, все равно — рабочего. Беда наша в том, что душа в нас только и всего, что плачет. Отдали мы свою душу дьяволу, а он над нами беснуется. А злости, ненависти к нему нет ни у рабочих, ни у всего народа.

— Ну, иди, Петр Агеевич, подыши заводским духом, минуту поживи прежней жизнью, — прервала Азарова мужчину и открыла внутреннюю дверь, должно быть, женская чуткость подсказала ей, какой разговор может получиться между мужчинами, женщина умела понимать мужчин, поняла и этих двоих своим женским и рабочим сердцем.

Петр тотчас за проходной ощутил привычную заводскую атмосферу в прямом смысле, когда-то в ней неизменно густо перемешивались запахи цеховых и тепловозных дымов, горячего и холодного металла, пара, железной окалины, машинных масел, красок и обязательно пыли — все это повисало в воздухе и, казалось, пологом висело на грохоте, визге, гуле и скрежете. Но сегодня все было иным: заводской двор и цеха были притихшие в запустении, без суетливого, живого движения, а сам воздух был какой-то опустошенный, разреженно-застойный, его ничто не гоняло, не перемешивало, и то, что раньше висело в воздухе, как бы кисеей упало на землю.

Петр прошел по двору к бывшему своему девятому цеху, и его больно поразило за открытой настежь дверью непривычное опустение, мертвенность не только здания, но самого цехового пространства, было ощущение чего-то кладбищенского. Чем дальше он заходил в цех, тем больше его поражала безлюдность и заброшенность, будто хозяин тяжело и безнадежно заболел, ушел с подворья, а хозяйство бросил на произвол судьбы, как теперь ему не нужное, а на тот свет с собою его не унесешь. И сердце Петра сжималось все больнее, и он не кричал только потому, что знал, что некому его слышать. Еще тяжелее ему стало, когда он подошел ближе к своему рабочему месту, где и стены казались родными, как в отчем доме, а сейчас здесь все было не только опустошенное, хотя и стояли разбежавшиеся станки и висел сборочный конвейер, но все было до боли осиротевшим, забытым, или отвергнутым упавшими духом и потерявшими всякую надежду на жизнь родителями.

Он прошелся по той половине цеха, где строем стояли мощные токарные и фрезерные станки, и увидел несколько пустых фундаментов из-под станков, которые смотрелись в цехе какими-то постаментами, жалуясь на людское безрассудство. Петр печальным взглядом окинул пустое пространство и быстро пошел из омертвевшего цеха с больным сердцем и не стал больше никуда заходить, хотя поначалу его влекло к живым еще производствам.

— Что так скоро, Петр Агеевич? — спросила вахтерша, когда Петр появился на выходе, она была на проходной одна.

— Не могу смотреть на омертвение, сердце заболело: похоже, разор начался, — голосом отчаяния проговорил Петр. — В моем цехе несколько мест пустых из-под станков. Куда их демонтировали, новые, что ль поставят? Так зачем и за что?

— Что ты, Петр Агеевич, — новые? Разграбление началось, все вывозится, — с возмущением сообщила вахтерша.

— Кто же вывозит? Не со стороны ведь воры приходят, — еще с неуверенным сомнением спросил Петр.

— Кто вывозит?.. За рулем машин сидят, конечно, не начальники… А накладные, которые на проходных сдают, куда возвращаются? — с наболевшим возмущением продолжала вахтерша. — Вот так-то, Петр Агеевич, — и у нее заблестели слезы. Но тут же в ее голосе какая-то маленькая надежда, какая-то уверенность мелькнула в ее слабой улыбке, когда она добавила: — Вот рабочие и расставили свои охранные посты во всех цехах и на проходных. У меня тоже был рабочий, с которым ты разговаривал, из этих охранных дружинников, и вывоз прекратили.

Петр моментально схватил сообщение Матвеевны о заводских рабочих дружинах. Что-то такое необычное уважительное к рабочим завода тотчас вспыхнуло в сознании Петра. И из проходной он вышел с ощущением благодарности рабочим за их организованное сопротивление директорскому грабежу завода. Он сел на свою все еще пустовавшую заветную скамью с облегчением душевного состояния.

Чувство облегченного состояния родилось в нем, как только он услышал и потом осмыслил решение рабочих добровольно, своими силами охранять завод от разграбления. Он с нетерпением стал ждать появления членов партбюро, чтобы поделиться с ними своим известием. А то, что он узнал о делах рабочих, оформилось в мысли, что рабочие просыпаются и начали бороться за спасение своего завода.

Обдумывая услышанное, он с незнакомой болью пожалел, что при таком решительном действии товарищей по заводу он оказался за воротами завода и не может быть вместе с ними при спасении родного завода. Он сейчас, как никогда ранее, с каким-то душевным призывом не только почувствовал, но осознал, что ему необходимо поделиться с членами партбюро, с Полехиным Мартыном Григорьевичем всем тем, что он увидел на заводе и услышал от вахтерши на проходной. Одновременно с этим он подумал: Может быть, меня и других таких же рабочих ОНИ и вытолкнули за ворота, чтобы им легче было расправиться с заводом, приспособить его для себя. Гигант им не под силу, вот они решают половину или две трети распродать, нажить, таким образом, капиталы, за них оставшееся реконструировать под себя и стать собственниками завода. Мысль эта у него появилась непредвиденно и показалась разгадкой того, что делается на заводе.

Но он еще по простоте рабочей не допускал мысли, что ОНИ — это сам переродившийся директор и другие ведущие управленцы, и специалисты в его окружении. Мысль эта не допускалась потому, что еще помнилось, как ОНИ раньше создавали славу этому заводу, расширяли новые производства, совершенствовали и наращивали производственные мощности и технологии, лелеяли гигант машиностроения страны. Не может быть того, чтобы ОНИ ради своей частной корысти так просто порешили все то, что наживалось годами тысячами рабочих, инженеров и техников. Да и как можно несколько тысяч рабочих ради своей корысти выставить на улицу без средств существования? Нет, этого не может быть. Но если не они, то кто рушит завод? Ведь работами по демонтажу станков в его цехе занимались, конечно же, рабочие. А кто? Нанятые, подкупленные? Петр оставил эти вопросы для себя не проясненными?

С такими тяжелыми мыслями он просидел на скамейке в одиночестве более часа. Все это время аллея оставалась пустынной, когда-то движение людей по ней не прекращалось ни на минуту, не зря здесь была установлена главная заводская Доска почета. А сегодня только дети иногда забегали при своих играх, да птички щебетали в куще листвы, радуясь солнечной ласке дня.

Шаг к прозрению

Через пару дней Петр вновь посетил аллею и навестил заветную скамейку, некоторое время он посидел в ожидании.

Первым к месту сбора пришел инженер Костырин, в руке он нес дипломат, как потом Петр увидел, в нем он носил инструмент слесаря ЖЭУ. Книжка Календарь-ежедневник тоже лежала здесь. Костырин вежливо и приветливо поздоровался с Петром и сказал:

— Что-то, Петр Агеевич, давненько не посещал наше заседание? — открыл на коленях свой чемодан и достал Книжку-календарь.

— Дела кое-какие подвернулись, отвлекли, — ответил Золотарев тоном беспечности занятого человека, заставляя думать, что он и сегодня на заседание партбюро просто подгадал. Но тут же почувствовал необоримое влечение к организации Полехина и Костырина, удовлетворение от притяжения к этой организации.