169911.fb2
Гринченко был уже немолодой человек, в советское время был уважаемым в области хозяйственником, знал очень многих людей, с ними вместе и поседел. Думалось, именно аккуратная седина придавала его моложавому лицу спокойную выразительность, а гармонировавшие с ней светлые серые глаза смотрели на людей с умной проницательностью.
Эта проницательность взгляда вызывала у людей двойственный отклик. Большинство, подчиненных сотрудников, повинуясь его легкому распознаванию скрытых в них мыслей и душевных движений, тотчас шло на сотрудничество с ним; другие, правда, составляющие меньшинство, не выдерживали его легкого проникновения в их скрытые слабости, становились в позу дерзких оппонентов. Эти люди были ему смешны, так как легко подчинялись его неотразимой логике мышления. Его неотразимые доводы были покоряющими, перед ними никли всякие оппозиционеры.
Гринченко был избран на пост главы администрации области после трех неудачных назначенцев президента, которые старательно порушили хозяйство области. На выборы он был выдвинут патриотическими силами и избран народом с доверием за заслуги прошлых лет. Он формально не восстановился в компартию после ее разгрома, но люди верили в его честность и по наитию догадывались, что честный человек не может просто так избавиться от убеждений, впитанных с молоком матери. По существу, здравомыслящие жители области сами вновь причислили его к компартии, за что он был благодарен трудовым людям и был рад за них и за компартию, за их идейно-моральное слияние, когда дело касалось вопроса жизни людей. И он оправдывал доверие трудящихся своим идейным причастием к компартии, а трудящиеся были довольны своим выбором и тем, что указали ему, где в нынешней жизни его место как человеку, преданному трудящимся.
Избрав его на пост руководителя области, жители ее обрекли его на жизнь и на работу в очень противоречивой ситуации. Честные труженики об этом догадывались и с пониманием относились к его действиям и тогда, когда он делал преклонения в сторону центральных властей, и терпеливо выслушивал либерал-демократов, когда они упрекали его за нескрываемое предпочтение людям труда.
По сути дела он оказался между молотом и наковальней, где наковальней была вся Россия, а молотом — либерально-рыночные реформы, которыми угнетались трудовые люди с их советским образом мыслей, психологией свободолюбия. Под перековку вместе со всеми, конечно же, подпадал и он, народный избранник, отныне нареченный региональным губернатором.
Приспосабливаясь к противоречивости ситуации, в которую был вброшен волею людей, он не позволил рыночным реформаторам выворачивать наизнанку его душу, закаленную в горниле социализма, не мог отступиться от объективности своего миропонимания, и молот реформ бил по твердому холодному металлу и отскакивал от холостых ударов. Таким образом, хоть немного облегчались для трудящихся области удары реформ. Это давалось ему нелегко, — приходилось и еще приходится преодолевать огромное буржуазное сопротивление и непонимание на месте, косые взгляды и упреки в центре, да и сами реформенные законы стоят барьером на пути защиты трудящихся от волчьих наскоков рынка и реформаторов.
Вот где проходит воистину большевистская закалка характера. Спасибо тому времени, что народила большевизм. Либерал-реформаторы пусть себе исходят желчью, а большевизм, как свойство железного характера, возродится, и такие человеческие качества, как стойкость и способность на самопожертвование, присущие большевикам, останутся основой для возрождения воистину высоко нравственного общества — социализма.
Гринченко после прослушивания записи митинга некоторое время посидел в задумчивости, стараясь представить настроение толпы на митинге и психическое потрясение гендиректора завода Маршенина. А моральное потрясение у Маршенина вряд ли будет — к такому он не способен.
Этот человек, ограниченный и бездарный, снедаемый алчностью и коростой частнособственнического властолюбия вдруг почувствовал себя независимым и от органов власти, и от широкой общественности и все больше вел себя вызывающе и дерзко по отношению к областной администрации. Сдерживал себя лишь перед руководителем области, однако давал понять, что делает это исключительно из личного уважения к Гринченко.
Взаимоотношение Гринченко с директором завода лишний раз подтверждало противоречивость беспомощного положения выборного руководителя области. С одной стороны, он должен был служить своим избирателям, то бишь трудовым людям, а с другой стороны, перед ним властно стояло буржуазное государство маршениных, прислуживающее частному капиталу в лице маршениных своими законами и своим правительством, которым он должен подчиняться. Это был пример на местном уровне полной зависимости, а потому и безвластия государственных органов перед частным капиталом.
Гринченко давно раскусил Маршенина как страшно жадного человека и негодного предпринимателя, да вот и на митинге его оценили люди: негодный директор и ворюга.
Маршенин относится к тем типам людей, которые умеют наживать частную собственность жульническим путем и умножать ее чужим трудом при полном отсутствии способности к деловой предприимчивости. Единственное, что он усвоил для себя из сути реформ, так это возможность держать людей в повиновении путем экономического подчинения. Есть в руках экономические рычаги — никакой личный инженерный талант не нужен: за капиталы все можно купить — любой талант и людскую послушность.
Весь драматизм положения Гринченко, как руководителя области, кроется в том, что его власть, которую назвали исполнительной и государственной, никак не распространяется на Маршенина — владельца завода. Маршенин вылупился из какой-то антиобщественной, антинародной пучины независимо от государства, создавшего пучину как маршенинщину. Маршенин может так же и кануть в кромешность этой пучины, и это произойдет так же независимо от государства. И Гринченко такого оборота в жизни капитала не может уследить. И никто об этом не станет докладывать, потому что частный капитал существует в надгосударственной сфере, где властвует стихия конкуренции. В этом, с точки зрения здравого смысла, заключена вся абсурдность жизни капитализма.
И в этих условиях Гринченко не может не приветствовать победу рабочих на митинге, где Маршенин получил по рукам при попытке урвать в частное владение здания больницы, а людей оставить без лечения. Если бы даже он, Гринченко, был человеком других убеждений, как, например, будь он сторонником либерал-демократов, он все равно должен быть довольным результатом митинга, потому что он урезонил распоясавшегося хапугу.
Гринченко дал поручение помощнику собрать к нему в конце рабочего дня его заместителей, чтобы вместе с ними еще раз прослушать запись митинга и узнать отклики ближайшего окружения на такое событие в городе. К случаю интересно было увидеть отношение заместителей к рабочему движению (а митинг явился началом рабочего движения в городе) что, по его мнению, должно еще раз отразить персональную политическую позицию каждого и деловую реакцию на социально-политическое событие.
К своему удивлению, он увидел нечто неожиданное: из четырех заместителей двое даже не были наслышаны о митинге, — так глубоко они сидели в своей бюрократической яме от народной жизни.
Вообще-то, он редко прибегал к открытому административному воздействию на подчиненных. Он умел деловые отношения ставить так, что подчиненным казалось, будто они сами открывали назревшие вопросы, предлагали нужные решения на них и подходящие способы выполнения этих собственных решений. Ну и потом не к лицу было для порядочного, добросовестного работника забывать свои предложения. В противном случав сам же работник и оценивал свою добросовестность, свою порядочность и дисциплину. Так исподволь создавался авторитет руководителя области.
Пришедшие по заведенному порядку расселись с двух сторон длинного полированного стола, положили на него руки в ожидании включения магнитофона. Гринченко улыбнулся такой показной готовности подчиненных, молча отошел к письменному столу, взял там стопку чистой бумаги и небольшую хрустальную вазу с карандашами, которую поставил в центре стола, а листы бумаги разложил перед каждым слушателем.
— Эти атрибуты предназначаются для того, чтобы вы, очарованные митингом, не отлетели своим воображением далеко в сторону, — пояснил Гринченко.
Все поняли его лукавый намек и дружно рассмеялись.
Прослушивание записи началось при веселом настроении, однако в первые же минуты оно угасло: слишком серьезным и драматичным было выступление главного врача больницы. И каждый нашел, что записать для себя по ходу митинга. Когда магнитофон был выключен, некоторое время стояло молчание: все ждали, что дальше скажет Гринченко. А тот в свою очередь ожидал немедленного, даже взрывного отклика своих заместителей на столь значительное, по его мнению, событие.
Молчание, однако, затянулось на две-три минуты, но Гринченко оно показалось длительным, и он, сдерживая нетерпение, заговорил первым:
— Я, конечно, понимаю, что для оценки значения митинга надо время. Но первое, что можно сказать о митинге, так это то, что нам, руководителям области, никак нельзя пройти мимо него без внимания и соответствующих выводов. Вот и давайте обменяемся мнениями. Тем паче, что после этого митинга, закончившегося победой рабочих надо ожидать митинговых повторений и по другим вопросам. Это значит, что такие вопросы нам надо предвидеть, или вовремя улавливать их, а с другой стороны, если невозможно избежать митингов, то надо постараться придавать им превентивный, а не столь радикальный, тем более не экстремистский характер.
Говоря это, Гринченко ощутил в себе тяжесть какой-то противоречивости. Он в душе был доволен тем, что такой многолюдный митинг состоялся и завершился победой над Маршениным. Он скрыто радовался тому, как рабочие устами Петра Золотарева высоко оценили значение рабочего митинга, и что в оценке массового митинга, как формы выражения народного протеста, они поднялись до классового понимания протестной акции трудящихся. Еще больше радовался тому, что в лице Маршенина рабочие разглядели капиталиста-урода и, более того, увидели в нем представителя класса капиталистов, от которого им так же надо ждать классовой реакции на их митинг. И эту реакцию, прежде всего выдадут пробуржуазные партии…
И если на митинге не прозвучали голоса неприязни к антинародным, буржуазным партиям, так только потому, что в области они еще молодые и не успели проявить своей антинародной, буржуазной сущности. Но трудовым людям обязательно надо разглядеть и до конца понять эти открытые или скрытые буржуазные организации, чтобы правильно ориентироваться в своей классовой борьбе и в своих решениях на выборах.
Такие чувства теснились в душе Гринченко рядом с теми мыслями, которые он сейчас внушал своим помощникам. Он прекрасно понимал общую общественно-политическую ситуацию и атмосферу, окружавшую его, и держал себя весьма настороженно при беседах в кругу подчиненных. Он знал, что выскажи он открыто свое затаенное мнение и чувство, это может быть расценено как заговор против государственных порядков, что для руководителя области может быть чревато неприятностями и помешать защите интересов трудящихся. Нет, свое мировоззрение он должен проводить с большой осторожностью, с оглядкой. И в этом заключается вся драматичность его положения, которую к тому же он не должен показывать перед людьми — на сцене он обязан занимать место, определенное здравым смыслом, с учетом накала напряжения в воздухе.
Первым, как всегда, между прочим, стал говорить Фомченков, весьма экспансивный человек лет сорока пяти, высокого роста, но с развинченной узкой фигурой, с большой светловолосой головой, с которой на узкий лоб ниспадал закрученный локон. Из-под насупленного лба на людей подозрительно глядели темные, широко расставленные глаза. Под кураторством Фомченкова было все жилищно-коммунальное и энергетическое хозяйство области, в этой отрасли он был подготовленный специалист, обладал беспокойным, пробивным характером и шумными организаторскими качествами. С этой стороны в областной администрации он был ценный работник.
Очевидно, понимая это, он кичливо выставлял свою принадлежность к ранним демократам, среди которых в свое время выделялся крикливостью и вздорностью при выступлениях на перестроечных митингах. С годами он остепенился, глубже отдался своим инженерным занятиям, но от причастности к демократам не отказался, более того, часто бравировал своей партийной принадлежностью.
Он знал, что Гринченко ценит его за профессионализм как специалиста и организатора, а главное, за то, что на общие дела он не клал печати своей партийности, которую носил, скорее, для рекламы, чем для сути.
Вообще-то, по наблюдениям Гринченко, Фомченков своим примером наглядно характеризовал так называемых демократов, посев которых, хоть не очень густо, но взошел и в области. Демократы, особенно ранних всходов, отличались своей крикливостью, показной самоуверенностью, настырностью, даже наглостью, стараясь с особым вызовом держаться на виду у людей, как герои, делающие реформаторскую погоду.
Но вместе с тем, замечал Гринченко, у них был вид все же какой-то несмелости, незрелости, ощущения своей греховности, чужеродности по отношению к простому народу. И ершистость Фомченкова шла от понимания своей партийной ненужности, чуждой большинству людей. Фомченков относился к Гринченко с доверием и уважением. Это доверие повышалось и тем, что Гринченко в свою команду выбрал представителя от демократов, что создавало впечатление о разнопартийности аппарата администрации.
Гринченко для пользы дела не гнушался иметь отношения с демократами, всегда с особой внимательностью выслушивал высказывание Фомченкова. А там, где надо, тактично приводил его в норму логикой своих деловых доводов. И Фомченков чувствовал, что Гринченко таким порядком разоблачает несостоятельность и всех демократов.
— Откровенно говоря, Николай Михайлович, меня интригует ваше отношение к митингу и ваша оценка его общественного значения, — запальчиво заговорил, не сдерживаясь ни в выражениях, ни в тоне голоса Фомченков.
— Выбирал бы выражения покорректнее в адрес вашего старшего руководителя, — тотчас отреагировал Лучин, старший по возрасту среди заместителей, и другие поддержали его общим голосом.
— Я своего уважения к Николаю Михайловичу не рассеиваю по ветру, но и своей реакции на презентацию митинга не склонен скрывать, — не замедлил парировать замечания коллег, Фомченков.
Гринченко смотрел на Фомченкова лукаво-улыбчивым взглядом и спокойным тоном погасил искру спора в свою защиту.
— Ничего, ничего, друзья, возбужденные откровения куда как лучше скрытой затаенности мысли. А Фирс Георгиевич трудно освобождается от демократической молодости, когда в моде было навешивать на противников разные ярлыки.
Выдержав минуту молчания, Фомченков невозмутимо продолжал:
— В моем видении на Станкомашстрое произошел не митинг, а самый заурядный внутризаводской бунт, вылившийся в насилие толпы над директором завода. Маршенин, конечно, допустил глупость, что довел дело до насилия толпы над собой, возбудил в рабочих бунтарские страсти. Гляди-ка, еще и омоновцев просил… На мой взгляд, этот внутризаводской бунт не надо поднимать до уровня организованного митинга с каким-то большим общественным значением и лучше будет его замолчать. А урок для нас должен быть такой, что надо использовать все запретительные меры и поменьше раздавать санкций на всякие демонстративные сборища.
— Другими словами, — не разрешать пикеты и митинги? — возразил Добышев, заместитель, ведающий вопросами общей экономики.
— Именно! А что в этом незаконного? Для сохранения общественного порядка? — не задумываясь, подтвердил свое мнение Фомченков, а насупленность и суровость лица говорили о его непреклонности.
Гринченко глядел на Фомченкова с веселым прищуром и спросил:
— А как же быть с демократией, не говоря о правовых конституционных нормах? Да и не годится забывать кое-что из недавнего прошлого, наполненного митингами.
Фомченков уже давно не воспринимал произнесенное при нем слово демократ за намек на его причастность к движению и к партиям демократов, но сейчас это слово царапнуло его честолюбие, он смешался и невпопад проговорил:
— Демократия в том смысле, на который вы, Николай Михайлович, намекаете, ни причем. И запрет на проведение митингов, в моем понятии, не лишает рабочих демократических прав в политическом аспекте.
Не меняя своего веселого прищура, спокойным дружественным тоном, привлекая внимание и других, Гринченко отвечал Фомченкову:
— Вы, Фирс Георгиевич, все еще не вышли из экспансивного состояния после рабочего дня, а поэтому и меня приняли за объект наскока. Про демократию я сказал без всякого намека в том смысле, что в современных российских условиях трудовой народ все больше учится жить в буржуазном государстве и потому все больше будет превращать законы из декларации в свое оружие для обороны от всевластия и произвола частного капитала, для того, чтобы заставить обратить внимание, в том числе и властей, на свое бедственное положение, на угнетение со стороны капитала, со стороны частной собственности вообще. Иначе получается так, что голос народа все меньше слышат те, кому положено слышать. А на митинге этот народный голос становится более мощным. Люди труда все глубже начинают понимать, что демократию они могут использовать как оружие для изменения политики реформ и больше того. А форма использования этого оружия — массовые митинги и демонстрации, всенародное неповиновение буржуазному режиму. Вот что мы должны держать в своем уме и с демократией не шутить, как с социально-правовым принципом. — Гринченко вдруг осекся, но сумел не подать вида. Он понял, что в своих разъяснениях Фомченкову слишком далеко зашел, увлекшись, позволил себе недозволенное по своему положению, слишком широко раскрылся и постарался все это закамуфлировать: — Я, например, не исключаю того, что нам, как органу власти в отдельных моментах придется прибегнуть, если не прямо, так косвенно, к этому народному оружию — к демократии во взаимоотношениях с акулами частной собственности. Почти что так оно, по существу, и получилось на митинге на Станкомашстрое. От придания митингу общественного значения нам не уйти. Наше дело теперь как можно быстрее, оперативнее решить все вопросы по передаче больницы на городской баланс, по ее частичному перепрофилированию, чтобы показать, что власти остаются с народом при проявлении беззаконного беспредела по отношению к нему.
Фомченков вдруг сник. Он не умел в процессе дискуссии обуздывать стихию своего мышления и под напором логических посылок легко утрачивал пылкость своего характера. Не сдавался, не признавал своего поражения, не допускал вида отступления, а просто умолкал и как бы пренебрежительно выключался из спора, оставляя за собой свое мнение. Однако выручал сам себя тем, что с легкостью переключался на обсуждение деловых вопросов. Так было и на этот раз.
Когда речь пошла о практической передаче больницы от завода городу, Фомченков первым сказал о своем деле: