170274.fb2
- Не знаю.
- Теперь все то, что было передано, зачеркнуто.
- И что говорил Н.? - не выдержал я ее отступлений от главного.
- Ты сам можешь догадаться. Ковалев буквально заставил уйти Шугова туда. Или тюрьма за эти листики из Боевого устава, или туда. Главное, тюрьма и мне. Разве я была бы первой и последней?.. Ну скажи, лжет Н.? Или, узнав, что я... живу с Ковалевым, хочет расстроить нашу связь? Я ведь тогда и с пистолетом не лягу с ним в одну постель!
- Ты и Н.? - спросил я напрямик. - Что это?
Лена помолчала, взялась за мою руку, показала на часы, что мне надо идти. Мы пошли. Она стала рассказывать, что было с Н. Ничегошеньки не было!
- Я могла бы выйти за Н. И, может, была бы спокойной жизнь. Там, при допросе, Н. выкрутил меня от наказания. Он оказался порядочным человеком. Я не думаю, что ради Шугова и меня он выкручивал Лену Мещерскую от наказания, от тюрьмы. Просто он знал тогда то, что я не знала и никто не знал, кроме Ковалева. Ковалев плел сеть Шугову и заодно мне...
- Ты всегда не была точна во флиртах.
- Моралист! Да знаешь ли ты женщин, чтобы судить о них таким образом?
- Кое-что знаю и о них.
- Напечатал роман и хвастаешься... Подмечено, ничего не скажешь! Она, передразнивая меня, прочитала выдержку из этого романа: "Страсть и чувствительность есть дар божий. Без этого нет женщины". - Мальчик, зеленый огурчик! Подмечено, но далеко от женской сути. Чтобы, зеленый огурчик, суметь посочувствовать похоронившему, надо самому похоронить. Чтобы писать о чувствах женщины, надо побыть в ее шкуре.
Мы подошли к известинскому дому, она сунула мне на прощание руку.
- Советую тебе, - Лена не глядела на меня, - не выступать против Ковалева. Боже тебя упаси!
- Ты дашь мне координаты Н.?
- Нет. Он уже улетел. И, думаю, ему будет жарковато жить. У Ковалева хватка.
- Кто теперь Н.?
- Всего-то полковничек. Дальше - никак. Теперь и подавно.
После совещания я позвонил от своего товарища по вертушке снова Ковалеву.
- Вячеслав Максимович, я подумал над вашим предложением... А что, ежели и вправду создать вам книжку? Я отложу, пожалуй, свою рукопись о подполье украинского комсомола в войну... Только, Вячеслав Максимович, вы знаете... Я дорого ныне стою. При заключении договора я назначу цену. Конечно, по авторскому праву. Отсебятиной заниматься тут не стоит.
- И юрист не позволит, - проворчал Ковалев. - Когда ты хочешь приехать к нам?
- Давайте договоримся на завтра. Совещание уже сегодня завершится. У меня три дня свободных... Правда, покупки надо совершить.
- Ну об этом ты не беспокойся. Я скажу Шаруйке, он это оформит у нас. Ты только список предоставь, что тебе нужно.
- Спасибо, Вячеслав Максимович. Время назначайте. Я-то подстраиваться буду. У вас масштабы.
- И иронией, что ли?
- Ну уж не знал, что искренность мою так толкуете!
- Не взвивайся, не взвивайся! В десять устроит?
- Вполне.
- Я знаю, куда машину посылать. Приедет за тобой, без двадцати - будь готов.
- Всегда готов! - улыбнулся я. - Видите, хотя по телефону и не видно, вскидываю, как пионер, руку!
- Это дело! Когда так все отвечали, и жизнь была нормальной.
Где-то, уже за двенадцать ночи, в номер ко мне настойчиво постучали. Я накинул на себя спортивку, всунул ноги в тапочки и, подойдя к двери, чуть отсунувшись в сторонку от нее, как учил Железновский, спросил:
- Кто?
- Я. Шаруйко.
Голос был знакомый. Я открыл. Шаруйко стоял перед дверью один, за пазухой у него что-то выпирало. Я кивнул туда, спросил, что это у него?
- Бутылка, - ответил он.
Я засмеялся.
- Зачем? Да в такое позднее время?
Шаруйко извинился, сказал, что только закончил свое дежурство.
- Не обижай, одевайся, да посидим там, в холле.
Я оделся на быструю руку, взял ключ и захлопнул дверь. Я понимал, зачем меня зовет туда Шаруйко. У него мания преследования. А, может, и не мания, просто он знает, как все это теперь делается.
Мы сели в мягкие кресла, потихонечку подвинув и низкий письменный столик, и эти кресла, чтобы никому не мешать. В этой престижной гостинице не было случайных людей, и стояла уже в это время тишина. Шаруйко распечатал бутылку - вино было высшего качества. Здесь же, на столике, мы позаимствовали стаканы: они стояли возле графина.
Наполнили стаканы и молча выпили.
- Я не видел вас ни сегодня, ни вчера. - Шаруйко повертел бутылку и решительно снова наполнил стаканы. - Думаю, вас пасут не из ревности. И я говорю вам это серьезно... Знаете, я тогда сказал правду единственную. Ну в тот раз, когда мы встретились с вами. Я сказал о Павликове и его жене. Скорее, я сказал о ней. Это забыли все, что она есть на свете. Единственный человек не забыл - Елена Зиновьевна. О чем это говорит? О человечности. Вы, может, не знаете, но Елена Зиновьевна дружила с Павликовой и тогда. Она к нам приезжала на заставу несколько раз. И когда Павликова ехала за покупками какими в городок, то всегда заходила к Елене Зиновьевне, или просто поговорить, или еще по каким делам. Мне об этом рассказывал Смирнов, которого...
- Уже нет в живых, - сказал я с какой-то ненавистью.
- Что верно, то верно. Что он не насексотил, не связал Павликову и Елену Зиновьевну, ему честь и хвала. И одна бы, и другая покатили бы, поехали по этапу. Де-сговор уж заранее! А они - по-бабски. Знаете или нет об этом, но у Елены Зиновьевны детей не было никогда. И она спрашивала у Павликовой: может, что и как по-другому у них? То есть у Павликовых? Вот о чем и толковали женщины!
- И где теперь Павликова? - спросил я, быстро хмелея. - Вы же спросили тогда... Я понял, что вы знаете.
- Не догадались? На даче у Елены Зиновьевны живут. Ребятишки уже подросли, в школе учатся. Там село рядом. Они в сельской школе и учатся. А Елена Зиновьевна их музыке наставляет. Там клоп такой, Олег, уже пиликает, как взрослый, на скрипке. Одна умора!
Я спросил, как попал Шаруйко к Ковалеву и почему он, Шаруйко, думает, что нас пасут с Еленой Зиновьевной по-другому, не по ревности?
- Как я попал, сперва отвечу. Сразу после тюрьмы мне предложили поехать сюда. Да, досрочно освободили. У меня мать померла, сестры тоже. Один я на свете остался. А товарищ генерал предложил работу и стол. Я не мог отказаться. А в благодарность за ваше старание по нашему освобождению я вам сообщаю, что вас пасут. Меня не обманешь! Я прошел и холерные бараки, и синел от холода. Теперь вот живу, но холопствую. После пограничной жизни, после того, как Павликов нас сделал людьми, которые себя увидели со стороны и возгордились, тоже поучительно жить. "Умеешь жить - вертухайся!" И я вертухаюсь. Жизни честной на этой земле не жду. За себя же всегда постою. И за вас постою. Если уж так, то вот...