170282.fb2
- Да, - отвечает он, - я сказал ему, что там сломанный фотоаппарат. Винн даже спросил меня, в чем поломка, и высказал предположение, что я, наверное, неправильно с ним обращался.
- Подсудимый Винн, был ли у вас с Пеньковским такой разговор?
На следствии я вынужден был признаться, что знал о фотоаппарате, но сейчас я отвечаю:
- Нет, он не сказал мне. что находится в пакете.
Дело в том, что Алекс совершил одну из немногих своих тактических ошибок. Ему ни в коем случае не следовало говорить, что мне было известно, какие вещи находились в передаваемых через меня пакетах: мое отрицание не повредит Алексу, но признание, что я был в курсе дела, нанесет мне серьезный ущерб.
Эта история с фотоаппаратом произошла во время моего последнего визита в Москву весной 1962 года.
Теперь мне задают вопрос:
- Подсудимый Винн, вы наконец осознали, что проходите по делу о шпионаже?
- Да, я сейчас, на своем уровне, понимаю, что оказался замешанным в каком-то грязном деле.
На этом утреннее заседание заканчивается.
Дневное заседание начинается с короткого обмена репликами и попыткой продемонстрировать абсолютную беспринципность английской разведки. Такая версия защищает меня. устраивает Лондон и нравится Москве Речь идет о том, что меня якобы принуждали встретиться с Алексом в Париже: я не хотел, а меня запугивали. Злодей - английский агент, которого я называю Роббинсом.
На самом деле это был обаятельный человек, который никогда меня не запугивал и ни к чему не принуждал.
- Подсудимый Винн, согласно вашим показаниям, Роббинс настаивал, чтобы вы поехали в Париж, даже угрожал вам.
- Да, это правда. Сначала Роббинс вел себя очень дружелюбно, но, увидев мое нежелание ехать в Париж, стал угрожать: сказал, что, если я ему не помогу, мой бизнес может пострадать. Поверьте, в Англии достаточно одного телефонного звонка директору любой фирмы, чтобы погубить мою репутацию бизнесмена. Я боялся этого, потому что в бизнесе - вся моя жизнь!
- Значит, вы утверждаете, что поехали в Париж на встречу с Пеньковским из-за угроз английской разведки?
- Да. Хочу только подчеркнуть, что Роббинс неоднократно утверждал, будто он ничего общего с разведкой не имеет и мое задание также никак не будет с ней связано.
- Как вы можете это утверждать? Вы сами заявили на суде, что Роббинс сотрудник разведки!
- Нет, я сказал, что в то время считал Роббинса сотрудником службы безопасности при английском Министерстве иностранных дел, Роббинс сам ясно дал это понять: по его словам, он отвечал за то, чтобы о предваригельных договоренностях с Пеньковским не стало известно прессе, поскольку это могло привести к срыву переговоров на более высоком уровне.
Запутывание плюс мистификация. О чем я говорю?
На какое тонкое различие между разведкой и службой безопасности намекаю? Мне и самому это довольно трудно понять - тем более этого не понимает прокурор. Таким образом, тема исчерпана. Мне начинают задавать череду скучных и глупых вопросов о поездке в Париж: где я там жил, сколько раз виделся с Пеньковским, кто платил за еду и развлечения. Потом речь заходит о моем последнем пребывании в Москве. Все это время у меня такое впечатление, что наступила заключительная стадия допроса и прокурор, затаивший на меня злобу за мои предыдущие отступления от сценария, вот-вот задаст мне последний, самый важный вопрос, к которому сейчас и подводит, постепенно выстраивая из деталей всю картину. Разумеется, это не просто впечатление, потому что, несмотря на множество несущественных вопросов, в целом повторяющих намеченную на следствии линию, я смутно знаю: сейчас последует что-то очень важное. Однако я так устал от шестичасового сидения на скамье подсудимых, что забыл, к чему все это идет, да и времени заглянуть в конец текста уже нет. Я вспоминаю, на какой вопрос должен ответить, лишь в шесть часов, когда объявляют короткий перерыв. Меня спросят, как я оцениваю свою деятельность в Советском Союзе, и мне следует ответить, что я очень сожалею о случившемся и искренне каюсь в совершенных мной преступлениях, потому что я всегда знал, что "СССР - это гостеприимная страна, которая является оплотом дружбы и мира".
Сидя в камере, я понимаю, что никогда не смогу произнести такую лживую фразу, какие бы последствия ни повлек за собой мой отказ. Даже если я выскажу его не в резкой форме, это отклонение от текста чревато неприятностями: на следствии категорически требовали полного и чистосердечного раскаяния.
Когда заседание возобновляется, я чувствую судорожные спазмы в животе. Я ищу глазами жену, но ее заслонил какой-то грузный трудящийся. Прокурор спрашивает о том, что случилось летом 1962 года в Англии. Мне следует ответить, что тогда я "бросил вызов" английской разведке, заявив, что не могу больше терпеть их "обман".
Прокурор задает мне вопрос:
- И что же, сотрудников английской разведки смутило ваше обвинение во лжи?
- Нет, - отвечаю я, - это их не смутило.
- А как теперь вы расцениваете свои преступные действия против Советского Союза?
Это сигнал для моего покаяния. Я перевожу дух, откашливаюсь в микрофон - что позволяет мне определить: он включен на полную мощность - и отчетливо произношу:
- Во время пребывания в Советском Союзе у меня не было никакого намерения злоупотребить хорошим отношением ко мне со стороны Министерства внешней торговли.
Мое заявление не содержит ничего, кроме правды, сформулированной в соответствии с вопросом, но в нем отсутствует панегирик Советскому Союзу. Разъяренный прокурор задает еще несколько наводящих вопросов. Я кратко отвечаю, что был вовлечен в шпионские дела не по своей воле, а оказавшись вовлеченным, сожалел об этом.
Прокурор рычит: "Значит, вы осуждаете свои действия?"
И когда я говорю: "Да, безусловно осуждаю", он с мрачным видом садится на свое место. Тут встает мой адвокат Боровой, который обращается ко мне с несколькими банальными вопросами о моем участии в войне, о том, как поначалу я прибыл в Москву с добрыми намерениями и привез с собой делегацию бизнесменов. Потом он просит меня повторить заявление о том, в какие тиски я был зажат английской разведкой.
Эти попытки найти смягчающие обстоятельства не производят никакого впечатления на судей, которые явно не могут мне простить нежелание покаяться. В начале моего допроса они казались внимательными и заинтересованными, время от времени поглядывая на меня, словно в попытке составить обо мне ясное представление: когда им переводили мои слова, они выслушивали их, подавшись вперед. Но теперь они сидят с каменными лицами и со зловещим безразличием выслушивают заключения двух экспертов о найденных в квартире у Алекса поддельном паспорте, пишущей машинке и бумаге для тайнописи. Потом суд дает задание другим экспертам подготовить заключение о фотоаппарате "Минске" и радиоприемнике. После этого секретарь объявляет, что следующее заседание Военной коллегии состоится завтра в десять часов и будет проходить при закрытых дверях.
Ну что ж, я сам напросился. Не знаю, насколько сильно я себе навредил, да, впрочем, сейчас это меня и не очень тревожит - так я вымотан. Слушание по моему делу закончено. Возможно, иностранные журналисты сумеют сделать какие-то выводы, основываясь и на интонациях моего голоса, с помощью которых я старался донести до них то, что мне хотелось, и на манипуляциях с микрофоном, и на истории с открытыми окнами, пропускающими шум городского транспорта. Может быть, что-нибудь и просочится во внешний мир - хоть искра правды, - но лично для меня это ничего не изменит.
Убежден, что приговор мне был вынесен задолго до начала суда. Я встаю и, прежде чем меня выводят из зала, стараюсь увидеть жену: но она скрыта толпой. Значит, придется ждать на Лубянке до завтра.
Однако я ошибаюсь: вместо Лубянки меня ведут в камеру с малиновыми стенами. На улице уже стемнело, и в камере горит маленькая лампочка. От ее света верхняя часть стен кажется охваченной малиновым пламенем, бьющим из погруженного в темноту пола. В камеру в сопровождении переводчика и двух конвоиров врывается мой злейший враг - подполковник. Как смею я не повиноваться приказам? Неужели надеюсь избежать наказания? Он кричит и поносит меня, напоминает о моем упрямстве во время допроса, предупреждает о том, что единственным результатом моего безрассудства будет более строгий приговор, угрожает неопределенными, но жестокими наказаниями после его вынесения. "До сих пор мы были очень терпеливы, - орет он. - Мы только задавали вам вопросы. Но теперь вы будете наказаны.
Увидите, что с вами будет, увидите!"
Его крики еще звенят у меня в ушах, когда меня везут назад, на Лубянку.
Третий день процесса. Это уже не просто спад, а совершенно бессмысленная процедура. На заседании нет ни журналистов, ни представителей трудящихся Москвы - только чиновники. Какой-то русский эксперт дает заключение о характере переданной Пеньковским информации.
Однако, прежде чем я ухватываю суть дела, переводчику приказывают замолчать. Еще какое-то время я слушаю эксперта, не понимая ни слова, а потом меня выводят из зала. В протоколе судебного процесса сказано, что были допрошены свидетели Долгих и Петрошенко, а также выслушаны эксперты, доложившие о степени секретности переданной иностранным разведкам информации. Но об этом мне станет известно позже, а пока я сижу в камере и думаю о том, что сейчас, когда нет журналистов, суд волен делать все, что захочет. А вдруг мое отсутствие неблагоприятно повлияет на исход дела? Разумеется, мне ясно, что хуже не будет - я и так достаточно ухудшил свое положение, - но все-таки я не могу не думать об этом.
И вот наступает последний день процесса. Я готовлюсь ответить на любой вопрос с максимальной твердостью. Однако волнения напрасны: все утро меня расспрашивают только о моих парижских расходах. Я отвечаю, что английская разведка компенсировала лишь расходы на встречи с Пеньковским - все же затраты, связанные с моими коммерческими делами, покрывались из бюджета фирм, интересы которых я представлял.
- Вы получали деньги лично для себя?
- Нет, я не получал никакого материального вознаграждения - наоборот, у меня даже были различные мелкие издержки.
Это чистая правда, но, боюсь, она не смягчит мой приговор.
Оставшееся на утреннем заседании время посвящается допросу двух свидетелей - Рудовского и Финкельштейна, - которым доводилось общаться с Алексом.
Теперь они рассказывают суду о его образе жизни. Из этих двоих я предпочитаю Рудовского, который отвечает на вопросы скупо и неохотно: нет, он плохо помнит содержание своих разговоров с Пеньковским; не может припомнить точно, чем тот интересовался; они говорили о том да сем, но никогда о работе Пеньковского.
Свидетель Финкельштейн, в отличие от предыдущего, старается рассказать побольше: о том, как много времени Пеньковский проводил на стадионах, в театрах, кино и ресторанах, как много у него было знакомых женщин и как он любил сорить деньгами. Пеньковский, по словам Финкельштейна, человек скрытный, тщеславный и упрямый. В общем, если Рудовский сказал меньше, чем от него хотели услышать, то Финкельштейн стремился сказать больше. Финкельштейн - гнида.
Затем суд заслушивает эксперта, который долго и подробно описывает все детали приемников и дает заключение, что они очень мощные и могут принимать передачи на большом расстоянии. Далее зачитываются показания отсутствующего по болезни свидетеля Казанцева, который был членом советской делегации, ездившей в Англию. В них говорится о том, что Пеньковский продлил визит делегации, что он один занимался всеми организационными делами, часто отсутствовал по неизвестным причинам.
Мне задают еще несколько вопросов о моих расходах и объявляют перерыв до четырех часов.
Все вечернее заседание отводится для трех длинных выступлений: сначала слово берет прокурор, который произносит обвинительную речь по делу Алекса, а потом - по моему делу; затем выступают адвокат Алекса, Апраксин, и наконец мой адвокат.