17037.fb2 Каменный венок - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 13

Каменный венок - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 13

И все-таки, значит, зажило. В начале жизни - в ее раннем апреле такое заживает... Это нам только обманчиво кажется, что мы живем все в одних и тех же неподвижных домах, среди неизменных городов, - нет, скорее, мы живем в вагонах какого-то неустанно бегущего поезда и каждое утро просыпаемся уже не на той остановке, где так спокойно легли спать накануне...

Я опять в Петербурге-Петрограде, но его уже вовсе нет на свете - того города, по улицам которого мы, бесприютные, слонялись с дедом Васей.

Как будто все осталось на своем месте, все как было: прямые, как по линейке, проспекты, приземистые бастионы крепости над водой, черные, как чугун, памятники на просторных площадях, молчаливые пустые дворцы и бесконечные мосты, перекинутые над темной шириной реки, стоят на своих местах, упираясь в берега, - все как было, но изменилось все, прежняя жизнь безвозвратно ушла из города - он завоеван Революцией, опустел, а новый город на его месте только-только начинает свою жизнь: зеленая травка тихонько пробивается среди камней мостовой, с которой исчезли все экипажи, кареты и извозчики. Мы-то ходим пешком...

...Кажется, какой-то июнь или май, потому что белая ночь, кругом светло, но так пусто и безлюдно, что мы с Сережей стоим, обнявшись, и целуемся на набережной, невдалеке от Зимнего дворца.

Маленькие волночки непрестанно поплескивают внизу под нами о ступени, я чувствую ладонью прохладную каменную шершавость гранитного парапета.

Ни души на длинной набережной, белесое ночное небо отсвечивает в зеркальных окнах обезлюдевших особняков, ровно вытянувшихся вдоль всего берега Невы. Немые, притихшие окна домов, города, покинутого неприятелем.

И свежая зелень Летнего сада, горбатые мостики, по каменным плитам которых так звонко щелкают наши шаги, пустая гладь необъятных площадей все это громадная расчищенная площадка, где начнет строиться совершенно небывалая наша новая жизнь, где все будет по-другому, все!

Как буквы ять и твердого знака и рукопожатий - не станет бедности, несправедливости, угнетения, насилия, уродства, подлости, болезней. Будет новая семья, новая гордая, как у нас, свободная любовь, новые стихи, новая неслыханная музыка - не знаю какая, просто старого ничего не останется только музеи. В особенности где стоят греческие статуи - я уже много раз их видела, и потом меня поразила первая в жизни лекция, когда я впервые услышала эти волшебные слова: Эллада, Эвбея, Эгейское море, какой-то Ахиллес, Пелеев сын, Афины и Троя...

Такое, как "Мертвые души", я тогда не читала, да и не хотела. Попробовала: обывательщина, чиновники, помещики, все отжившее такое, чего и на свете уже нет, - кому это интересно? Ну их! То ли дело шумные народные собрания, клятвы, битвы с персидскими царями...

Я пробовала кое-что рассказать Сереже, но ему это неинтересно, и вот мы просто целуемся на набережной, хотя идем к себе домой, и все никак не можем дойти, очень давно идем, наверное уже часа четыре, - вдоль набережных, через мосты. Уже около самого дома мы замечаем, что морды у нас перепачканы в угольной пыли, - мы работали, разбирая развалины сгоревшего деревянного цирка "Модерн". И, наверное, гладили друг друга по лицу черными лапами.

Мы хохочем и бегом спускаемся к самой воде по каменным ступеням, туда, где висят громадные чугунные баранки - толстые кольца, вделанные в гранитную стену набережной, - для причала каких-то там старинных галер или шхун.

Становимся на колени и, по очереди придерживая друг друга, чтоб не нырнуть, черпаем ладонями холодную воду из веющей бездонной глубиной реки...

Потом мы уходим в какой-то туман продолжения нашей жизни, я долго после этого ничего не могу вспомнить. Да и зачем?

Я чувствую-помню себя узкой, длинно-вытянутой, скользящей, обтекаемой, что-то во мне холодеет и замирает от все растущей радости и страха. Толща воды все время хочет вытолкнуть меня на поверхность, но я плавными сильными толчками ухожу все глубже в холодный бездонный сумрак, запас воздуха, кажется, уже кончился, но я еще могу терпеть, хочу дойти до предела и потом не торопясь всплываю, медленно, с широко раскрытыми глазами. Вокруг становится все светлее, зеленее, я вижу снизу дно лодки, вдавившееся в воду, отклоняюсь в сторону, чтоб не зацепиться за весло, точно переломленное у поверхности, и, с всплеском вынырнув, вдыхаю и жадно, почти с болью, хватаю открытым ртом живой, желанный, вкусный воздух, которого мне так не хватало.

Лодка кренится, все навалились на один борт в мою сторону. И наперебой кричат с облегчением, досадой, восторгом, протягивают мне руки:

- С ума сошла! Черт какой! Так и думали, не вынырнешь. Давай в лодку!

Как хорошо из подводного царства очутиться в мире, освещенном солнцем, сколько воздуха, вкусного, сладкого, дыши - не хочу! Я смеюсь, винтом верчусь в воде так, что все мелькает и слепит мне глаза, как на карусели: гладь реки в солнечных вспышках - зеленые кудрявые громады деревьев у нашего берега - яркое синее небо - далекая зелень и лодки у пристани другого, дальнего берега, и все снова, по кругу. Я плыву к берегу, это мне не труднее, чем ходить по траве, у меня правильное дыхание и стиль, и я узкая, длинная, гибкая, тело повинуется мне с наслаждением - плывет, гнется, твердеет, напрягая мышцы. И просит: еще, дай еще какую-нибудь веселую работу, даже когда инструктор плаванья останавливает, удерживает и ругается, скрывая гордость мною.

Он готовит нас для показательных выступлений на празднике, и я знаю, что он волнуется, когда я плыву стометровку, подстерегает момент, когда я ударю ладонью по краю плота, и, щелкнув в кармане секундомером, рассеянно отходит в сторонку, отвернувшись, воровски бросает быстрый взгляд на циферблат и оборачивается с равнодушным видом, а глаза у него торжествующие, азартные...

Все мое похолодевшее в воде тело обливает сухой солнечный жар, босым подошвам горячо от нагретых белых досок плавучих мостков. Кто-то меня зовет, и я бегу, оставляя мокрые следы на сухих досках.

Около раздевалки сидит дядя Сильвестр. Несмотря на жару, он в пыльных грубых сапогах и в выгоревшей суконной пыльной куртке, застегнутой на все пуговицы.

Девчонки в плавках и купальниках, пересмеиваясь, шлепают мимо него босиком, а он мучается и угрюмо терпит, внимательно, хмуро смотрит вдаль, чтоб не оглянуться, как несчастный человек, которого усадили дожидаться в женской бане.

Я давно его не видела - он живет с семьей: Нюрой, с мужем ее Володей, с детьми, - и мы совсем не видимся, незачем нам видеться, и я их почти забыла, они где-то далеко в полудетских воспоминаниях, прошло всего несколько лет, но каких - революция, моя взрослость. Все, что было, - это прошлое, а все "прошлое" сейчас для меня так неинтересно.

Еще какой-то пузырь сидит на корточках, спиной прислонясь к барьеру, рядом с Сильвестром. Это Борька, старший их сын. Тогда я его, кажется, в первый раз увидела, и показалось мне почему-то, что он горбунчик. Горба, конечно, никакого нет, но глаза смотрят как-то исподнизу и слишком упорные, не то обозленные, не то страдальческие, такие бывают у рано надолго обиженных чем-то детей.

- Это что ж у вас тут?.. Все купанье идет? - спрашивает Сильвестр, не глядя, и, видно, ему, очень совестно за нас. - Ну, ну... Ты бы хоть пошла оделась бы.

Потом медленно, из-за Борьки, мы идем по знакомым аллеям Крестовского острова, вдоль зеленого берега реки.

Сильвестр осуждающим тоном рассказывает: сестра Нюра болеет, с мальчиком ей трудно, девочка тоже болеет - какая девочка? - удивляюсь я; оказывается, есть и девочка. Еще и девочку родили! "Нашли время", - думаю я брезгливо и презрительно. А Владимир где-то воюет, еще не демобилизован. Надо бы зайти, помочь...

Значит, хоть его тут нет, думаю я и молчу.

Маленький горбунчик со злобно-страдальческими глазами все слушает, слушает и, поддавая рваным ботинком обломки кирпича, вдруг сипло объявляет:

- Пускай катится! - Это про меня, конечно. - На что она нам сдалася!

Сильвестр поворачивается ко мне, и я вижу его красные, утомленные, больные глаза, - и печально замечает:

- Вот какие дети... Совсем задичают... Последний облик потеряют.

Я не помню, как было дальше и куда мы пришли, знаю только, что начала против воли к ним забегать в свободные часы - постирать, вымыть пол, хлеб и воблу получить по карточкам.

Приходила, наскоро мыла, выкладывала полученные продукты на стол и торопилась уйти. Они жили тесно, опять на старой квартире у дяди Сильвестра. Сестра все лежала и, повернув голову, следила за мной блестящими, недобрыми глазами, еле терпела, что я хозяйничаю в ее доме. А на детей я, кажется, и не смотрела, не замечала, какое мне дело? Девочка возилась, лепетала на постели, в ногах у матери. А когда она поднимала рев, Борька стаскивал ее на пол, хмуро совал ей какие-то струганные щепки с черными глазками и показывал, что они сейчас начнут драться, и Катька, как ни странно, в слезах, гипнотически затихала и, когда щепки начинали кусаться, хохотала каким-то насильным нервным смехом.

Странные дети, что-то отталкивающее было в них.

Часто случалось - я обещала прийти к ним в какую-нибудь субботу и не приходила. До того уже не хотелось, да и вечно некогда было. После работы на почтамте - туда нас из железнодорожных мастерских, временно, человек десять рабочей молодежи перебросили на пустующие места саботажников - я по вечерам еще бегала на лекции в институт истории искусств...

Ах, как я помню вечер битвы при Саламине!

Кажется, верно, при Саламине, да не в этом слове дело, а вот помню, как бушевала битва, как бурлила вода от торопливых ударов длинных весел узких боевых триер, в такт воплям рулевого; и хрип до обрыва последнего дыхания гребущих матросов, треск мачт, обрушенных на палубу в гущу вопящих воинов в медных шлемах, и глухой хруст подводных таранов, когда они пробивают с отчаянного разгона днища широких, раззолоченных корабельных громад персидского царя - проклятого деспота, империалиста, захватчика с его золотым троном, надушенной бородой, колечками и рабами - придворными, падающими ниц, выпятив зады, мордой в землю, - холуи несчастные, сатрапы!..

Мне даже стыдно своего волнения, а дух замирает: что же будет? Ведь я всей душой за моих дорогих греков - у них свобода, и народное голосование, и светлые города, и залитые солнцем стадионы, и белые статуи гордых, бесстрашных воинов и легконогих девушек, и строй белых колонн на зеленых холмах, и философы, и рабочие-мастера, и ведь вот тут все решается, сейчас, под свист стрел и гул медных ударов, среди предсмертных стонов и угрожающих воплей, проклятий, угроз, молитв и клятв, - все решается тем, как будут грести эти матросы, как поведут корабли рулевые, устоят ли в своих немноголюдных рядах афинские тяжело вооруженные гоплиты, когда на них накатится несметная, завывающая многоплеменная персидская орда?

Мы сидим все в пальто и шапках, в не топленном уже несколько лет высоком зале Дворца Искусств. Единственная лампочка желтеет слабым накалом, освещая облезлую шапку лектора и угол сходящихся под лепным карнизом золотистых гобеленов с гончими собаками и нимфами.

... - и вот тогда - трирема Тимократа!.. - восклицает лектор голосом, торжественную, напевную пискливость которого мы уже давно не замечаем, и высоко поднимает худущую руку, далеко высунувшуюся из тощего засаленного рукава зимнего пальто. Пророчески указующий ввысь палец белеет, выскочив из дырявой вязаной перчатки, голос делается еще тоньше, и с великолепным пафосом, нараспев, размеренно, точно стихи, он двигает битву дальше.

Трирема Тимократа вырвалась вперед и ударила тараном царское пузатое судно, и пошло! Наши греки сломили врага, мы ликуем, правда победила, да здравствуют греки, долой империалистов; лекция окончена, в следующий раз мы узнаем, что и как было дальше.

Я выхожу на темную площадь, вспоминаю, что обещала зайти к сестре, но мне так тошно об этим думать, я иду, и у меня слезы на глазах, так я рада и горда за афинян. Так у нас много общего, так удивительно и хорошо похожи наши чувства, наша борьба, словно мы с ними братья, родившиеся в разные века.

А впереди я смутно различаю меня ожидающий невиданно прекрасный мир: точно в утреннем тумане встают какие-то Фивы, Парфенон, какой-то изумительный Фидий, Перикл, Илион, Одиссей, Андромаха... Но как они, эти-то трое, мне мешают, как путаются под ногами и мешают жить! Сильвестру опять дали паровоз, который латали в депо целые полгода, и теперь он ползает на короткой рабочей линии, на ближние дровозаготовки, дети через день остаются совсем одни, надо им сварить и еще поделить, чтоб вдруг не обожрались с голоду, как один раз уже было, полусырой пшеницей, от которой у них чуть животы не полопались. А в воскресенье надо навестить Нюру в больнице - куда мне так не хочется ходить. Мне и знать не хочется, что есть еще на свете такие места, как больницы. Нюру мне жалко, но ведь она и сама виновата. Никаких интересов нет, общественных идей, по старинке, точно до революции, расплодили семью, детей нарожали - ничего себе, нашли время, - вот и расплачиваются. Когда я вижу ее белое лицо на серой плоской больничной подушке, я ее жалею, а ухожу с великим облегчением и потом ожесточенно отмываю руки, лицо, чтоб смыть больничный дух.

В последний раз... но я ведь вовсе не знала, что это в последний, я шла, волоча ноги по обочине облетевшей длинной больничной аллеи, зацепляя носками осыпавшиеся листья, сгребая их в шуршащие сугробы, чтоб подольше идти, оттянуть время, как делают дети, когда их насильно за руку тянут с гулянья, а им не хочется домой.

Опять я оказываюсь в этом чужом, зловещем и безрадостном мире, где очень тихо и никто не спешит. Только некоторые лежат, а другие бродят потихоньку с желто-белыми лицами, в обвислых, с чужого плеча халатах.

Опять я сижу с Нюрой, рассказываю ей про детей, спрашиваю, что ей сказал врач, а Нюра упрямо говорит: "Ну, а теперь ты иди, иди... спасибо, навестила, иди!.." - и ей хочется, чтоб я посидела подольше, - а мне хочется поскорее уйти, но я говорю, что мне некуда спешить. Я бодро усмехаюсь, дружелюбно похлопываю ее по ноге, и у меня вдруг сердце замирает. Сквозь вытертое, тонкое одеяло чувствую, до чего исхудалая у нее нога.

Нюрина койка стоит в одном из длинных рядов, какие тянутся по всей высокой палате, похожей на зал ожидания вокзала.

Все неслышно бродят или лежат и тихо переговариваются вполголоса, точно ждут, прислушиваясь, не пропустить бы приход своего поезда, такого же тихого и странного, как этот зал и сами ожидающие...

- Отдай это мне... а? - просит вдруг Нюра, а я замечаю, что кручу в пальцах стебелек желтого кленового листа, подобранного в аллее.

- Насовсем? Или поиграться? - шучу я, повторяя наши детские слова, когда мы клянчили друг у друга какую-нибудь сосульку, пеструю тряпочку или свистушку - глиняного петушка.