17037.fb2
- Как у Вали с глазами?
- Ничего. Только телевизор ему нельзя смотреть, вредно. Так что он меня тогда не видел. Но слышал, и очень был рад, ему понравилось. Во всяком случае, приятно было слышать мой голос. Он сказал. Вот, стоит про него заговорить, и ты вся светлеешь! А меня тут уж нет? Ты уже отряхнула прах моих ног от своего порога? Или как это делается... Да? Я вижу... Ну что ж, пожалуйста... Он тоже темнеет, когда... То есть он потемнел как черт, когда я ему сказала, что ты меня выгнала.
- Не может быть! - с изумлением вырывается у меня.
- Нет, я правда так и сказала. Мне так нужно было, чтоб он мне посочувствовал. Он, к сожалению, не поверил, и я созналась, что я сама решила, самостоятельно... ну, и мне дали комнату, и... и вот тут он потемнел и размахнулся, мысленно, и влепил мне, то есть руку-то он удержал, она у него и не дрогнула, но все остальное было. Кроме руки. До того, что я спросила: за что ты меня ударил? И он нисколько не удивился, а сказал только: "Эх, ты!..", или что-то еще, и отвернулся с отвращением, так что я тут же решила ехать обратно и уехала, - правда, перед этим почему-то мы прожили еще мирно вместе почти целую неделю.
Он мне рассказывал, только урывками, работа у него такая - он ведь в милиции начальник чего-то, времени у него мало, и я сидела, дожидалась, когда можно опять поговорить, иногда весь день ждала, а поговорим полчасика, и я опять его ждала и думала: как это удивительно: мне было два года? Пять лет? Он мне рассказывал, а я ничего не помню. А?.. Что ты молчишь?
- Да, это всегда так: в двадцать лет ничего не помнишь и неинтересно, что было в десять, в начале дороги, оборачиваться назад неинтересно, все хочется что впереди разглядеть, это у всех так, наверное... Другое дело мы, старые...
- Да, да, вот, наверное, я там в Оренбурге здорово постарела. Он мало мне говорил. Мы как-то общими силами припоминали, что у нас общее. Ты этого, наверное, не знаешь, ты тогда работала, а Валя еще не вылечился и все сидел дома, со мной нянчился. Я этого ничего не помню. Помню только, что Валя всегда был со мной, как себя помню. Я и сейчас стараюсь, и никак не выходило его дядей Валей называть. Я как-то считаю, что он мне брат. Очень-очень старший брат, и все...
Так вот, он мне про то время рассказывает, рассказывает, а я ничего не помню, все забыто. Я отлично знаю, что был у нас какой-то Боря - да, у нас! - прикрикнула она запальчиво на кого-то, кто хотел возразить. - Я объясню, почему - у нас, потом объясню, какой-то Боря и Лева какой-то, и будто даже была у меня мама Катя, какая-то другая, а не ты. И все они были молодые, все остались молодые, - один я вырос и постарел, сказал мне Валя. И вот, оказывается, было когда-то так: я сидела у него на коленях, сосала колечко и без конца к нему приставала, все расспрашивала и допытывалась: почему на Борю прислали похоронку, на маму Катю прислали, на Леву прислали, а на тебя не прислали? И он не знал, как лучше отвечать, говорил: не знаю, позабыли, наверное... Или на почте потерялась... И вот эти слова, что "на почте потерялась", я вдруг вспомнила, как я их слышала, совсем маленькой, и это было в наших разговорах уже самое последнее! Это как мостиком соединило меня. Мне стало все как-то по-другому. Это все и просто, и объяснить невозможно. Ты это лучше меня знаешь. Для меня существовала я сама. Я, и то, что у меня уже есть, и то, что станет моим в будущем, то, чего я хочу достичь, получить, узнать, изведать... Когда начинаешь говорить, это очень глупо, ну и пускай глупо, даже лучше, все яснее делается. Так вот. Ну, ты жила для меня. Зачем же еще? Это ясно, это же каждый дурак знает, что мама на свете существует ради него. А дом? Он, чтоб я в нем жила, и, если подольше вдуматься (только не стоит), и мужики какие-то косматые, на пригорке, для чего-то своего первые избы рубили на берегу речки, закладывая городище, из которого потом стала Москва, всего этого настоящий-то смысл был в том, чтобы в конце концов настало "сегодня", "сегодняшний день", в котором буду жить я... Не одна, конечно, а с некоторыми другими ребятами и всякими людьми, тоже моими, без которых мне, конечно, тоже не прожить...
И вдруг, не знаю как, не то чтобы я поняла, а прямо вот оказалось, и все, что я вовсе не "конец концов".
От этого совершенно все меняется, когда вдруг из своего замкнутого закута очутишься высоко на мостике и в уши хлынет шум каких-то океанов, которые, оказывается, были до тебя и будут после. Вдруг ясно: что "я откуда-то" и "я куда-то", а это решительно все меняет, потому что не головой рассуждаю, а просто живое в тебе, какая-то неслышная, неразрывная любовь в тебе пульсирует живой жилкой и соединяет с ними, чьи похоронки не пропали на почте, с нашими, кто были "наша семья", да, нашей семьей. А сейчас с нами троими, нас ведь только трое: я, ты, Валя, с еще целым океаном таких же, какими были они и будем мы. Ну, что ты на меня смотришь? Верить - не верить? С чего меня прорвало на ночь глядя такую речугу толкать? Что смотришь? Ты-то уж знаешь, когда я наигрываю, а когда нет. Ну то-то. Откуда у меня это? А ты меня воспитала, ты потихоньку заронила в меня такие семена, пошли, наверно, прорастать, вот меня и поводит в разные стороны! Ты за меня и отвечай!
Катя через силу усмехается, но до чего же плохо у нее получается, такая она еще, со всего разгона, задохнувшаяся, бешеная, с воспаленными щеками.
В старых романах, даже очень хороших, в такой момент люди "бросались друг другу в объятия, обливаясь слезами". Но Катя слишком хорошо знает, как это несовременно и смешно. Самое главное, что она первая раскрылась, а это может оказаться "чуйствительно", что тоже подлежит осмеянию. Значит, надо поскорей сделать защитный ход. И она делает его. Губы не слушаются, она только кривит их, но насмешливо произносит:
- Здорово я высказалась? Терпи, ничего, ты ведь моя незаконнорожденная мать!
Во все время рассказа она была похожа на прыгуна с шестом, медленно и неуклюже берущего разбег и потом взлетевшего очертя голову в воздух. А теперь, перелетев планку или нет, она, шлепнувшись в опилки, сидит, приходя в себя, успокаиваясь, и вот острит даже.
- Ну вот, доклад подошел к концу, спасибо за внимание... Мне идтить?.. Почему ты мне так мало рассказывала?
- Разве? Не знаю, может быть... А Валя тебе много говорил?
- Нет, не много, он не из разговорчивых.
- Почему?.. На все нужен день и час. Именно тот, в который ты сумеешь сказать и тебя готовы понять. А ты была все маленькая, а после сразу стала большая...
Она меня не слушает, хмурится, собираясь с мыслями и вдруг недоуменно-сердито спрашивает:
- Почему вдруг собаку звали Всеволод? Почему? Ну что, ты уже забыла? Была у вас когда-то собака?
- Какая собака?
- Ну, какая тонула! Неужели не помнишь?
- Почему Всеволод?.. Была... щенок, Зевс. Тебе Валя все рассказал?
- Да, да, да, ну вот ты опять просветлела! Вспомнила?
- Это вот, наверное, откуда... Ребята его сами звали Зевка, а чужим во дворе не позволяли. Уважения требовали, чтоб не смели кричать Севка, Севка, и тогда Боря, наверное, придумал всем объявить, что его полное имя не Севка, а Всеволод. Зевса дворовые не могли понять... Вот какие у вас разговоры там шли!..
- Такие и всякие... Мама, давай пойдем немножко походим. По улице, а?
- Это он тебе тоже сказал?
- Нет, это я тебе говорю. При чем тут он? Что ты смотришь?
- Ты раньше так не говорила.
- Я же постарела, а ты позабыла? Вот мне и пришло в голову. Ну, немножко, пойдем?
Это правда, ей самой пришло в голову, я это вижу. Так всегда говорил Боря, когда что-нибудь очень неурядилось в его жизни: "Мама, пойдем походим".
И вот мы с Катей снова в том же сквозящем, гремящем автобусном сквере.
Разговариваем, прохаживаясь потихоньку взад и вперед, в искусственной тени от веток деревьев, чьи листья ночью и не спят, и не живут в мертвом свете длинных, сгорбленных фонарей.
- Это еще оттого, что я давно ни с кем не говорила, как мне нужно. Понимаешь, когда я с кем говорю, я, как на экране радара, вижу, в каком виде доходят мои слова, и я вдруг замечаю: не то нужно, так я неинтересна... как бы сказать: мои слова не имеют успеха. И обрываю. Главное, я чувствую, что и как нужно этому человеку, чтоб я имела успех. Включаюсь на его волну и вижу - прекрасно доходит, успех!.. Но это не я. И я себе делаюсь противна. А тот, кто восхищается этой "не мной", - еще во сто раз противнее.
- Уже?
- Уже... Даже что-то хорошее осталось, немножко хорошее. Мы знали друг друга, но не обращали внимания, и вдруг мы сидим рядом в столовой, то есть я напротив, а не рядом. У него правая рука в черной перчатке и не сгибается, чуть придерживает вилку, и он одной левой режет на тарелке какой-то бифштекс, и видно, что ему больно, губы сжаты, нож тупой, мясо будь здоров, и он молчит и медленно пилит, скулы побелели даже, я сказала: давайте я вам сделаю, и он хмуро на меня поглядел, сказал "ничего, спасибо" и взялся пилить дальше, и тогда уж конечно я села рядом и стала ему нарезать, а он молча ждал, пока я приготовлю... И потом так было много раз, он ждал, чтоб я помогла, а я помнила и спешила не опоздать... У него был ужасный ожог - прямо на ладони отпечатался рисунок газовой горелки.
Потом понемногу зажило. Он перчатку снял, потом и повязку, и все как-то стало уже не так чтоб очень, но ведь у нас произошло объяснение в любви, и мы старались бодриться и не показывать виду... Да ты, может, не знаешь, что такое объяснение в любви?
Это как будто такая хорошая игра с определенными условиями и правилами, которые ты даешь обещание соблюдать... Не обращай внимания на это слово "игра" - это я не для насмешки, не для того, чтоб показать, что это все петрушка и баловство. Просто я говорю про то, что знаю, а не про то, что читала. Это бывает хорошая, интересная и честная игра, бывает веселая и добрая, бывает просто дрянь... Ну вот, значит, встречались-встречались, болтали, гуляли, смотрели-смотрели друг на друга, и все ничего, и вдруг один объявляет: "Я тебя люблю!" - и смотрит, что ты ответишь - согласна принять условия такой игры? Теперь твоя очередь, и если ты говоришь: "И я тоже!" - то начинается сама игра, мы уже по ее правилам все должны делать, смотреть и думать, надо все время помнить, что мы теперь не просто, а "любим", и что-то меняется, мы делаемся не как все, а особенными друг для друга. Это вот можно, потому что я ведь его люблю, a этого нельзя, потому что я люблю его. Тут по условию всякие запреты одного или как бы оправдания для другого... Наверное... даже наверное, но я-то только про то, что знаю, говорю (вот почему и наверное), бывает, что люди как-нибудь незаметно и по-другому как-то полюбят друг друга за время этой игры... Наверное, бывает... А осталось хорошее во мне только от тех часов, когда я, нагнувшись над его тарелкой, резала на мелкие кусочки ему бифштекс и он ждал, подобрав больную руку, а потом я смотрела, как левой рукой натыкает на вилку и ест и стесняется на меня смотреть... И все. Ах эта современная молодежь! Да?
Минуту-другую мы идем молча, огибая самый шумный угол сквера, и снова уходим под деревья, ближе к переулку, где уличное движение потише.
Катя со мной. Вот мы с ней гуляем вечером перед сном. Она ко мне вернулась. Не в мою комнату, этого мне и не нужно, и это все равно могло бы быть только на время. Но все-таки она ко мне как-то вернулась, и вот мы гуляем поздно, и ноги болят от усталости, и я терплю это почти с радостью.
- Никогда не могла я понять, что такое за молодежь? - "Что ж так?" быстро, с интересом заглядывает мне в лицо Катя. - Да так. Если бы люди по всему свету родились раз в десять лет, сериями, так было бы легко решать, кто молодежь, кто детвора, кто старики. А то ведь ты твердо уверился, что уж кто-кто, а ты-то молодежь, самое свежее, стопроцентное новое, юное поколение, и поутру, глядя в зеркало, видишь, что ты такой же, как лег спать вчера вечером. Это потому, что ты сдвинулся чуть-чуть. А сдвиг все-таки есть, и через год-другой ты все еще молодежь, но уже не стопроцентная, а только на девяносто! Потом не замечаешь, что всего шестьдесят, а то и двадцать процентов в тебе осталось этой молодежности, а рядом уже другие, стопроцентные и еще те, кто никак не сообразят, что в них и одного процента не осталось, а все мальчишествуют, и, оказывается, есть молодая молодежь, и старая, и всякая, а одной какой-то нету вовсе. Это скользящее понятие. Вроде эскалатора - ты все на одной ступеньке. Твердо занял постоянное свое место, да ступенька-то все едет!
- Ух ты! Вот оно что? Да никак тут мораль для молодежи, мама?
- Да ну тебя! Я и сказать-то вовсе не про то хотела! Как-то странно себе многие представляют, что есть какое-то поколение умудренных и степенных, спокойно-уравновешенных и самоотверженных матерей. И другое поколение - их легкомысленных дочерей, шумливых, увлекающихся, сбивающихся с пути, суматошных и задиристых, и все такое... Как бы не замечая, что все бабушки - это те же состарившиеся девчонки, а все эти крикливые, суматошные девчонки - это ведь матери и бабушки, у которых только еще не истек срок их молодости, но он все-таки все время течет...
- Мораль: не прозевай своего времени?
- Морали нет, а ходить я устала.
- Я тебя замучила?
- Не меня, а только ноги.
Около моего подъезда я останавливаюсь, чтоб попрощаться.
Катя машинально целует подставленную щеку и тут же, ухватив за плечо, задерживает, не давая уйти.