17047.fb2 Камень и боль - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 8

Камень и боль - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 8

Хуже всех пришлось крестьянам в округе Перкусины. Они пришли, залепленные грязью, притащили с собой жен и детей, громко горюя о затопленных посевах свеклы, хлеба и клевера, об утонувшем скоте, о разрушенных хижинах. Изнуренные, отощавшие фигуры наполнили площадь. Лица их были размякшие, бесформенные, цвета заплесневелого млечного сока. Но кулаки их подымались твердо, и было страшно, как бы эти толпы не восстали против Синьории, а то и против бога.

И тут каноник Антонио Маффеи вспомнил о Джакомо Пацци. Разве не говорил он уже тогда, в ризнице, кардиналу Риарио, что не забудет о Джакомо? Вот и вспомнил, только иначе. Ведь этот непрерывный ливень, может быть, просто месть мертвого, в упоении изрыгавшего проклятия и призывавшего дьявола, когда его душили на эшафоте. Теперь месть мертвого ничем не сдержишь. В старых книгах написано, что такую месть можно укротить только теми средствами, к которым прибегает она сама. Каноник Маффеи много знал. Ясно доказав свою невиновность и глубокое возмущение тем, что его святым служением во время кардинальской мессы так злоупотребили, он стал важной особой, и советов его искали уж не одни только кумушки и богомолки. Много народу, с отчаянием подымая глаза к свинцовому небу, раздумывало о том, что он недавно сказал. В Пьяченце один ростовщик, видя, что настал его смертный час и приходится расставаться со своим золотом, страшно поносил бога и призывал дьявола. После смерти полил дождь, почти вот такой же, как этот. Говорили, что дождь не перестанет до тех пор, пока тело ростовщика не будет вырыто из освященной земли Сан-Франческо и брошено водам. Хотя архиепископ резко против этого возражал, нашлись смельчаки, которые выкопали ростовщика ночью, протащили его по улицам и отдали должникам, чтоб те осквернили его самым мерзким способом. Затем труп был выставлен под дождь и только после этого то, что от него осталось, прогнившее под действием воды, было брошено в По. И на другой день ливень прекратился. Крестьяне уныло пошли к своим женам, частью ютящимся по краям площади, частью разместившимся в церковных помещениях. Не надо вечно насчет всего спрашиваться у архиепископа.

Мертвый Джакомо мстит Флоренции. И от этой мести не будет спасения, пока ее не уничтожат теми самыми средствами, которыми она пользуется. Каноник Маффеи ничего не советует, ни к чему не побуждает, ничего не затевает. Но ему многое ведомо. И он - не оязычившийся платоник, он не твердит, что Платон - это Моисей, говорящий по-гречески, он - не священник-философ, как многие другие. Он говорит просто и понятно. Говорит народу. И вот однажды ночью выкопали труп Джакомо Пацци, который не верил в бога, и устроили процессию. Понесли тело под потоками дождя на голых досках, без покрова и свеч, на каждой остановке поворачивая его лицом к одной из четырех стран света, поворачивая во все стороны - туда, где дождь хлестал посевы. Толпа тянулась сзади длинной процессией, и вода, падавшая сверху, была не менее гнилостной, чем та, что разлита по земле. Тело пронесли мимо всех ворот, мимо дворцов и церквей, в темном слиянии ночи и дождя, наконец, подошли к Арно с его размытыми берегами. И, маленько погодивши, чтоб то, что чернело на досках, впитало как можно больше воды, выкинули все это в кипучие волны реки. Утром дождь перестал. Благодарственная процессия была очень торжественная.

Леонардо да Винчи видел это. Теперь он сидит, погруженный в свои мысли, сжав голову обеими руками; за высокими окнами май, и в воздухе разлиты все его ароматы, песни и поцелуи, и любопытно то, что в мае у ароматов, песен и поцелуев другой вкус, чем в апреле или в июне, - но он об этом не думает. В его этюднике есть зарисовка повешенного Бандини, при чьей казни он присутствовал, скрытый в толпе. Иначе он не мог. Он любил его больше, чем кого-либо, но иначе не мог. Он должен был зарисовать его, покачиваемого ветром, и, кроме того, точно описать, как тот был одет: огненно-желтый берет, куртка черного атласа, черный подшитый плащ... Он не мог иначе, сам не понимая и не постигая - почему. Так холодно он не смотрел до сих пор ни на кого, как на этого мертвого, которого так любил, - так холодно и деловито, от всей их дружбы остался только вот этот рисунок, эти штрихи и изогнутые линии искаженного безумным страхом и ужасом лица... И при этом сердце сжимается в мучительной судороге, так что все замирает в великом молчанье. Он любил Бандини и любовался стилем его жизни. И вдруг все исчезло, и он стал рисовать его так холодно, точно, внимательно и бесчувственно, словно лицо первого попавшегося казненного разбойника с большой дороги. Любил он и Джакомо да Пацци, который был несчастен и красив. Сколько ночей провел он в разговорах с Франческо Рустичи, Аньоло ди Поло и остальными из мастерской Верроккьо, но ближе всего был с Джакомо Пацци, который говорил своим страстным, горячим голосом: "И если б тот, другой, вдруг передо мной расплылся, я никогда бы не поверил, что это была просто галлюцинация, конечно, продолжал бы что-то говорить ему и прошло бы немало времени, прежде чем я услышал бы свой собственный голос, оторопелую речь ни к кому..." Леонардо сжал руками виски, устремив долгий, неподвижный взгляд в пространство... Я рассказываю о себе призракам, а их нет передо мной: это опять я. Обращаюсь к себе - и никто мне не отвечает. Жду самого себя, как другого человека".

Скоро я уезжаю из Флоренции. Лоренцо Медичи посылает меня в Милан, к герцогу Лодовико Моро. Я написал ему, что умею все: ставить легчайшие мосты, удобно переносимые с места на место и в то же время очень прочные; монтировать огнедышащие бомбарды, делать камнеметы, против которых не устоят никакие укрепления, рассчитывать проекты каналов и проводить винтовые дороги, которые можно вести и под реками... Милан. Но я даже не заикнулся о том, что я - художник. Узнают. И притом - ужас перед неизвестным. В детстве я видел сон, который теперь все время повторяется. Я шел между скалами и пришел ко входу в пещеру. Наклонился туда - в глазах потемнело. Таинственные твари, видения, краски, созданные атмосферой. И рев серного пламени, с силой вырывающегося из огненного зева... Он встал, чтобы продолжать свои мысли в другом месте. Мне двадцать семь лет. О спящий! - говорю себе. - Что же ты не создаешь такого произведения, которое и после смерти оставит тебя в живых?

Он пошел по Виа-Гибелина, где находился дом его отца, адвоката Синьории. Почему он едет именно в Милан, почему не в Рим? Сикст как раз вызвал туда моего друга Перуджино, чтоб он, вместе с Боттичелли и Синьорелли, расписал там капеллу, поставленную Сикстом в честь Непорочного зачатия девы Марии, в которое он верит, и капелла названа по его имени Сикстинской. Перуджино зовет меня с собой. Я мог бы только писать и писать... но нет, еще не могу, не могу еще, еще надо много узнать, много выведать, измучить дух свой неустанным исследованием, искусство без познания лишено смысла, но когда познаю я? Все такие мертвые мысли, уносимые течением, как были унесены останки моего дорогого Джакомо, который верил в дьявола. Вечный соблазн падения! Под каким созвездием я рожден? С какой гордостью тот раз, как началось все это с Пацци, рассказывал мне старый Буонарроти, по пути на кровавую мессу, о своем маленьком Микеланджело, родившемся, когда Меркурий сочетался с Венерой под властью Юпитера. Это предвещает великие дела, сказал тогда Буонарроти. Что это за великие дела? Найду я их в Милане? А может быть, нашел бы в Риме? Нет, в Риме - нет, папа Сикст, после гибели Пацци, грозен ко всем приезжающим из Флоренции, и в Риме живется все время, как в военном лагере...

В Риме жизнь шла все время, как в военном лагере. Старик, с лицом, изборожденным морщинами от забот, молился и замышлял новые войны. Медичи отпустил Рафаэля Риарио, который вернулся бледный, и бледность эта останется навсегда. Порой она оливковая, порой пепельная, но всегда видима. Он ею отмечен.

После его возвращения из узилища старый Сикст принял его во главе Святой коллегии. Терзаемый гневом, он завязал переговоры даже с неаполитанским отверженцем, который, скорчившись в высоком кресле, сидит, сутулый, в зале, уставленном его набальзамированными жертвами, и слуги его по воскресеньям переодевают их в праздничные одежды, так как и он празднует день господень.

Это должно было означать конец Флоренции. И тут Лоренцо Медичи один, без эскорта и без оружия, без парламентеров, вступил в Неаполь и вошел в зал, где подстерегал старик. Вся Италия вздрогнула, до тех пор ни о чем подобном среди правителей не было слышно. А вышел он оттуда, подписав с Неаполем мир. И на этот раз прозвище его "иль Маньифико" разнеслось по всей стране, - иначе никто его больше не называл. Нет, я уже старый человек, а ни один из моих замыслов не удался... Другая западня была лучше. Я договорился с самими предателями-венецианцами и снарядил поход против Феррары, против рода д'Эсте. Кто в наши дни овладеет Феррарой, тот будет хозяином Италии. И тут опять Лоренцо пустил в ход свои коллекции и свои беседы с платониками и, не успел я оглянуться, помирил Феррару с Венецией. Эти вечные предатели венецианцы - и он, Медичи! В Кремоне я созвал съезд против Венеции и развязал войну, которая уничтожит их навсегда. Выступили все мои союзники, развратный город на волнах не устоит против такой мощи.

А в тот день, когда старик услышал, что Лоренцо Маньифико, чтоб опять свести на нет все усилия папского семейства к овладению Италией, созвал воюющие стороны на переговоры в Баньоло и они послушались, Сикст слег. Нет, этого не должно быть... Мне ничто не удается, все ждут не дождутся моей смерти. Венецианцы устроят, конечно, праздничный карнавал, я всеми оставлен, все ждут моей смерти, и если я умру, страшные силы вырвутся на свободу во всем Риме...

Все ждали его смерти. Как только промелькнуло известие, что папа умирает, папское войско вышло тяжелым шагом на улицы. Джироламо Риарио поспешно приказывает поднять мост замка Святого Ангела и забить снаряды в дула его пушек. Вирджинио Орсини зовет к оружию. Папа умирает. И вот уже Колонна бьются с Савелли и оба непримиримых кардинала - Джулиано делла Ровере и канцлер церкви Родриго Борджа постепенно укрепляются каждый в своем дворце. Члены Святой коллегии через гонцов вызывают свои войска в Рим. Умирает папа. Все мосты под охраной. Лавки опустошаются, так как жители спешат делать запасы. Сотня солдат стоит перед базиликой св. Петра с фитилями у мушкетов наготове. Ведь умирает папа. Делла Валле уже выступили с шайками, вооруженными до зубов, и бьют папских солдат на Пиццо-ди-Мерло, защищая свой фланг от Орсини, ведущих огонь с Монте-Джордано. Потому что делла Валле в страшном нетерпенье. За год до того, как раз в страстной четверг, они на одной из римских площадей затеяли драку с семейством Кроче. Вскоре драка перешла в настоящую битву, и тщетно францисканские проповедники с крестом в руке бросались между рядами сражающихся противников. Кровавая битва продолжалась всю ночь напролет - до полудня страстной пятницы, и тут Сикст Четвертый, поднявшись на престол, произнес свой грозный суд. В знак гнева божьего он приказал прекратить на этот день все приуроченные к страстной пятнице богослужебные обряды, и были заперты двери всех римских церквей, а перед порталами их плакал народ. И вышли отряды папских воинов, а при них - нанятые рабочие с кирками, мотыгами, молотами, и к вечеру роскошный дворец делла Валле был разрушен и обращен в развалины. Теперь сторонники делла Валле бьют ватиканских солдат, расставленных на Пиццо-ди-Мерло, а Орсини готовят вылазку от Монте-Джордано. Пятьсот солдат уже сожгли знамя и, объявив себя свободными, захватывают дома и дворцы на Эсквилине. Римские бароны поставили у своих ворот вооруженных слуг. Умирает папа. Ружейная трескотня доносится уже от Понте-Систо. А Джироламо приказал палить из пушек по замку Святого Ангела. Тяжко загудели ватиканские окна. Сикст приоткрыл глаза и услышал битву и молитвы. Священники длинными рядами стояли, коленопреклоненные, у его постели; битва кипела на улицах. Веки его снова сомкнулись. Значит, все бушует битва с венецианцами - с городом, попирающим интердикты, отравившим дорогого Пьера и подстрекавшим султана Магомета вторгнуться в Италию. Нынче ровно три года... Двенадцать тысяч христиан было убито в Отранте, на итальянском берегу, десять тысяч продано в рабство, архиепископ и остальные священники живьем распилены пилой, волна ужаса прокатилась по Италии, и я сам приказал, чтобы мне приготовили дворец в Авиньоне... Вот что сделали венецианцы: турка позвали против меня! Над такими христианами ты меня поставил пастырем, о боже...

А Лоренцо Медичи толкует о равновесии сил! Идет война и будет идти! Я укрощу их мечом, если они не послушаются слова духовного, обрушу гнев свой на их твердыни, сокрушу их...

Покрытому пылью и замученному ездой гонцу пришлось подойти к самому папскому ложу, как было приказано. И он, встав на колени перед умирающим архипастырем, дрожащим голосом сообщил новость. Лоренцо Медичи, решив установить спокойствие в стране, помирил воюющие стороны, союзники папы отпали, и в Баньоло подписан мир...

Тут сердце папы сжалось такой ужасной судорогой, что он, выпучив глаза, поспешно стал искать взглядом, на чем бы его остановить. Перед ним было распятие в руках духовника, и вот, глядя на тело, измученное и повисшее на гвоздях спасения, он испустил последний вздох. И колокола, колокола, колокола по всему Риму, под гул битвы и пушек, возвестили о том, что папа умер.

КАМЕНЬ ГОВОРИТ

Мальчик и монах сидели на крыльце, глядя на темнеющую окрестность. Монах держал руку мальчика в своих загрубелых нищенских ладонях, полон доброго желания рассказать о чем-нибудь еще. Он уже рассказал о том, как славный синьор, святой синьор Франциск велел горлицам никогда не улетать из монастыря, как он ездил обращать султана вавилонского, как видел монастырь, окруженный дьяволами, как святой брат Джинепро варил для святой трапезы кур прямо с перьями, - обо всем как есть рассказал и теперь задумался.

- Еще... - попросил мальчик. - Еще о том, как святой синьор Франциск укротил злого волка из Аггобии.

Но тут старый монах испуганно замахал рукой, так что рукав его отрепанного подрясника, развеваясь во все стороны, разогнал слова мальчика.

- Что ты, что ты! - сердито промолвил он. - Нипочем не стану!

Мальчик с удивлением поглядел на его гневное лицо. Старичок встал, чтоб уйти, - с таким видом, будто страшно оскорблен, можно сказать, на всю жизнь.

- Нет... нет... - дрожащим голосом жалобно прошептал он. - Не ждал я, что ты тоже так ко мне отнесешься, Микеланджело...

- Фра Тимотео! Фра Тимотео! - испугался мальчик, так крепко схватившись за подол монашьей одежды, что одна заплата треснула и высунула свой длинный тряпичный язык. - Фра Тимотео, не сердитесь! Я не знал, что вам будет неприятно!

- Ну да, - укоризненно промолвил старичок. - Да к тому ж еще подрясник мне разорвал. Братья в монастыре скажут: "Опять фра Тимотео с озорниками дрался". Ни минутки я у тебя не останусь, ни минутки, и обещанного ужина ждать не стану, нет... нет!.. - ворчал он с раздраженьем...

- Фра Тимотео! - плаксиво вскрикнул мальчик, меж тем как от дрожащей руки его дыра в подряснике расползалась все шире. - Я не хотел сказать ничего плохого... Это меня Франческо надоумил... Ежели, говорит, фра Тимотео опять начнет что-нибудь тебе рассказывать, попроси - чтоб насчет злого волка из Аггобии рассказал!

- Да! Все вы безобразники! Вот пожалуюсь магистру Урбино, чтоб он вас обоих выдрал, - потешаетесь над стариком, да еще вон подрясник мне рвешь. Скажет братия в монастыре: "Напился наш фра Тимотео, в канаву упал, вот и вернулся рваный такой". Но я расскажу, я не дамся, перед всей трапезной так и скажу: это мне Микеланджело Буонарроти устроил, оттого что безобразник! Вот увидишь, скажу! Думаешь, нет? Да не то что перед трапезной, а перед целым собором выложу...

- Фра Тимотео! - мальчик, отпустив подрясник, сжал руки. - Я больше не буду, никогда больше не буду спрашивать о злом волке из Аггобии!

- Это было великое чудо! - тихо, серьезно промолвил старичок. - Но никто во Флоренции не заслуживает, чтоб об этом рассказывать, никто!..

Он провел дрожащей рукой себе по лицу, и вот гнев его уже упал в дорожную пыль. В уголках поблекших губ заиграла добродушная улыбка.

- Так, значит, тебя надоумили! - промолвил он. - Франческо Граначчи, приятель твой, надоумил! Стыдно! Очень стыдно!

- Простите меня, фра Тимотео. - В голосе мальчика - мольба и слезы.

Из дома донесся запах похлебки со свининой и еще чего-то аппетитного. Ноздри у монаха слегка затрепетали. Спустился мягкий, ласковый вечер, небо стало лиловым. Был тот час, когда ласточкам уже скоро пора спать, и, как только сумрак сгустится, первые летучие мыши закружат над окрестностью, чертя свои чародейные знаки на стене темнот.

- На этот раз, так и быть, прощу, - тихо сказал монах. - Потому что тебя подбил этот негодный Граначчи и ты действовал без дурного умысла, но ты должен исправиться, Микеланджело, ты должен исправиться...

Обрадованный парнишка вложил опять свою маленькую руку в загрубелые ладони монаха. И оба опять замолчали, глядя на окрестность. Вечерние благоуханья поплыли из садов, и кипарисы сменили свой грустный сон на золотой. Мир шел по окрестности и сумеркам, звеня. Если бы старик и мальчик нагнулись, чтоб сорвать цветок, они тотчас узнали бы, что теперь это только тень. Руки каждого из них восприняли бы это по-разному. Тень отбрасывала другую тень, так что их полно вокруг, это сад теней, и с благовонных лугов веет вечерним холодом. Отовсюду наступал глубокий, величавый мир, как бы совершая какое-то великое, святое дело, и в нем была сладкая и спокойная тишина для звона, молитвы, любви и снов.

- ...тогда святой синьор наш, - тихим, страстным голосом говорил старый монах, - шел по снегу, в великую стужу, с братом Львом и так говорил ему: "Брат Лев, овечка божия, если б минориты всегда показывали пример святости, если б они возвращали зрение слепым, речь немым, если бы воскрешали мертвых и изгоняли бесов, если б ведали они все глубокие тайны земли и звезд, и все науки, и говорили всеми языками ангельскими, все же - запиши себе и хорошенько запомни - нет в том истинной радости. И даже если б они обратили в святую веру всех язычников и всех неверующих и заставили бы покаяться всех грешников на свете, - опять запиши и запомни хорошенько, - нет в том истинной радости". И тут брат Лев, овечка божья, с великим удивлением обратился к святому синьору нашему Франциску, говоря: "Прошу тебя, отче, во имя божье, скажи мне, в чем же тогда истинная радость?"

Тут голос старика дрогнул, и слеза медленно покатилась по тропкам морщин, по щекам, коричневым, как из обожженной глины. Жесткая, высохшая рука его сильно сжала руку мальчика.

- Знаешь, что сказал наш святой синьор? Что ответил он на вопрос о том, в чем истинная радость? Сколько народу уж об этом спрашивало, не было человека, который бы этим вопросом не задавался, потому что каждое живое существо, паренек, хочет это знать, каждое сердце просыпается к жизни и умирает с этим вопросом. Спрашивали об этом бедные и знатные, князья и папы, нищие и монархи, и мореплаватели заморские, и тот крестьянин, что копал нынче поле вот здесь, перед нами. Много книг по этому вопросу написано, но ни одна не дала ответа. А святой синьор наш Франциск сказал тогда брату Льву: "Овечка божия, если б, когда мы сегодня, голодные и холодные, придем к воротам монастыря, привратник гневно прогнал бы нас, как двух бродяг, зря по белому свету шатающихся, и, в ответ на новые наши мольбы и просьбы, повалил бы нас в снег, и крепко поколотил, и палкой костылял бы, пока бы из сил не выбился, и потом, избитых, окоченевших и до смерти голодных, выгнал бы нас опять на снег и мороз, а мы все снесли бы не то что терпеливо, а с великой любовью, вот тут, - запиши себе и запомни хорошенько, - в этом и есть истинная радость!"

Монах замолчал. Устремил взгляд в пространство, и окрестность как бы расступилась перед его взглядом, окрестность была лишь вратами для чего-то большего, чем только картина вечера.

- Оттого что, - горячо прибавил он, - все, что мы имеем, от бога имеем, и нам нечем хвалиться. Одними только скорбями, печалями и обидами хвалиться можем, оттого что только это имеем сами, это - наше. Потому сказал апостол: "Я не желаю хвалиться, разве только крестом господа нашего..."

Он опять умолк и, казалось, даже забыл о мальчике.

- Меня тоже часто бьют, - промолвил вдруг парнишка.

Монах не слышал.

- Меня всегда бьют палкой, - повторил тот.

Только тут до сознания старичка дошло.

- Что ты сказал?

- Бьют меня, - повторил мальчик еще раз.

Монах изумленно всплеснул руками, так что рукава подрясника взметнулись и упали.

- Что ты говоришь?! - воскликнул он. - Кто же тебя колотит? Братья?

- И они тоже, - кивнул паренек. - Но, главное, папа и дядя.

- Ишь ты, ишь ты... - удивился монах, и морщины на полном сочувствия лице его засмеялись еще больше. - А мама?

- У меня две мамы, - серьезно ответил мальчик. - Одна на небе, а другая, на земле, - не бьет никогда.