17057.fb2
— Как эвакуировать комнатные растения?
Учитель, чуть смутившись, откашлялся:
— Их не надо эвакуировать. Они сами приспособятся к жизни после ядерного взрыва и рано или поздно научатся прорастать под землей. И в один прекрасный день мы увидим там сады не хуже наземных.
Потом начался урок русского языка. Меня вызвали читать упражнение, а я вдруг не смогла произнести слово «троллейбус». Будто именно в этом сочетании звуков было что-то непреодолимое для моего языка. Со временем таких звуков и слов становилось все больше… Во всем виновата мерзкая, позеленевшая голова Олоферна, попираемая белоснежной стопой Юдифи! Моя мама просто посмотрела не туда!
Но мама не чувствовала за собой никакой вины. С врачебным авторитетом она объясняла:
— Заикание — это невроз. А невроз не возникает на пустом месте. Внутри тебя что-то нарушено, что-то вышло из равновесия. Нужно работать над собой!
Про поступление на филологический она советовала забыть:
— Филолог должен в совершенстве владеть словом! А ты? Представь себе, что калека на костылях пришел поступать в театральное училище! Вот так и на тебя там будут смотреть!
Даже у глухонемых есть свой язык, на котором они изъясняются без всяких затруднений. А моя судьба — в любом языке быть непрошеной и неуклюжей гостьей!
Больше всего я боялась, что кто-нибудь неожиданно обратится ко мне на улице — спросит дорогу или время. А вместо времени узнает кое-что другое, чего я не хотела ему рассказывать. Чего я и сама о себе не хотела знать.
У метро за мной увязался молодой солдат, почти мальчик. Впрочем, трудно судить: все эти монгольские или киргизские лица нам кажутся юными, будто напоминая о тех цивилизациях, которые так и не успели повзрослеть. Да и по росту он сошел бы за ребенка, если б не знать, что дети в армии не служат. Даже гимнастерка сидела на нем как-то нелепо, как «наследство» от старшего брата, который растянул ее совсем не в тех местах, что надо.
Поначалу он предусмотрительно держался на некотором расстоянии и, сверкая в мою сторону миндалевидными глазами, бубнил что-то себе под нос, как молитву. Я не собиралась прислушиваться, но обрывки фраз цеплялись ко мне с настойчивостью тополиного пуха:
— Девушка… Пойдем погуляем… Будет интересно…
Я ничего не отвечала, не зная наверняка, отталкиваю я его своим молчанием или, наоборот, привлекаю. Мы уже сворачивали на мою улицу, когда он вдруг громко и внятно произнес, почти без акцента:
— Хочешь, я буду любить тебя, как женщина, только губами и языком?
За углом очень кстати оказалась телефонная будка. Я зашла внутрь и стала со строгим взглядом набирать какой-то номер. Он потоптался еще несколько минут перед стеклянной дверью, взглянул на меня в последний раз с каким-то упреком и неожиданно быстро пошел прочь.
Потом мне показалось, что я видела его в передаче о солдатах, раненных в Чечне. Стало нестерпимо больно и стыдно. Ведь он, может быть, шел на верную смерть, а я, как скупая старуха, пожалела для него свою горошину!
В Эрмитаже учительница остановила класс возле картины Эль Греко «Апостолы Петр и Павел».
— Обратите внимание, — посоветовала она, — как реалистично художник воссоздает образ апостолов. Это уже не святые, на которых хочется молиться, а обыкновенные люди из плоти и крови, знающие что-то, возможно, чуть лучше других. От них ждешь не чудес, а мудрого совета!
— Любовь Викторовна, — опять подняла руку отличница, — но ведь во всех книжках написано, что апостол Павел был очень болезненным человеком, а здесь он такой здоровый, энергичный… Почему Эль Греко решил приукрасить действительность?
— Так нельзя сказать, — покачала головой учительница. — Есть болезни, которые незаметны снаружи. И они, как правило, как раз наиболее мучительны!
«Совсем как у меня», — подумала 70 607 384 120 250, наблюдавшая за этой сценой с противоположного конца анфилады, откуда дверной проем, ведущий к залу со школьниками, казался щелью не толще двух пальцев.
«У каждого из нас есть свой недуг, и мне незачем стыдиться моего. Пусть иногда порядок вещей, навязанный нам Провидением, выглядит бессвязным произволом, добродетельная душа даже в болоте прозябания не устает тянуться к огоньку смысла. С терпеливой кротостью пестую я горькое знание о том, что источник уютного наслаждения, питающий также фундамент прочного семейного союза, навсегда останется мне недоступен. Но там, где закрывается одна дверь, обыкновенно отворяется другая. ‹…›
По возвращении из Эрфурта я, исполняя свой долг, записался добровольцем на военную службу. Однако по ходатайству медицинской комиссии моя заявка была отклонена. В письме, обращенном к моему отцу, полковой врач сообщал, что находит мой организм непригодным к армейским будням, и предлагал в случае, если наблюдаемая слабость является лишь следствием недостаточной физической зрелости, повторить обследование через три года. Но и три года спустя не имел я счастья разделить судьбу моих сверстников и изведать радости походной жизни, знакомые мне и до сегодняшней поры только по книгам. Врачебный приговор навеки отлучил меня от священного права встать под ружье во имя отечества. Я чувствовал, как мой мир сужается, сворачиваясь в улитку скрипичного ключа. ‹…›
Рано постигнув премудрости музыкального искусства и переступив тот порог, за которым дальнейшее усовершенствование превращается в тщеславное трюкачество, я ощутил потребность обратиться к основам, подпирающим наше представление о прекрасном, и нащупать струны, задающие тон всему мирозданию.
Итоги многолетней работы лежат сейчас передо мной стопкой статей и теоретических трактатов, готовых уже к отправке в Министерство культуры, где их ожидает господин фон Мюллер, принявший на себя заботу о сохранении моих трудов для пользы грядущих поколений. Этим трудам придаю я огромное значение, хотя и допускаю, что употребленная в них форма изложения может многим показаться неудовлетворительною. Тем не менее открытые мною принципы и закономерности заслуживают самого пристального внимания, ибо за всю свою жизнь не смог я найти им ни малейшего опровержения. Справедливости ради замечу, что для абсолютной полноты моих теоретических изысканий не хватает еще исчерпывающего доказательства того очевидного, впрочем, факта, что музицирование, если оно действительно должно приносить пользу человечеству, следует рассматривать не как „ремесло“, а как „искусство“.
Почему же ремесленное отношение к музицированию смогло получить у нас такое небывалое распространение? Под „ремесленностью“ подразумеваю я отнюдь не только устремленность целого сонма представителей нашего цеха к вершинам исполнительского мастерства, выхолащивающего саму душу музыки. Нет, опасность для музыкального творчества более всего исходит от инструмента как такового! Разве так мало доверяем мы нашей природе, нашему телу, нашему сердцу, что готовы со всей мыслимой изощренностью подключать их к новым и новым техническим аппаратам? Должны ли мы стать наследниками Меркурия, которому греки приписывают изобретение лиры, составленной им из выпотрошенного черепашьего панциря и натянутых на него бычьих жил? Похвальная находчивость, неуместная, однако, там, где речь идет об истинном назначении музыки, едва ли состоящем в том, чтобы обеспечить нашим ушам все более экзотические раздражители, притупляющие чувства и разум!
Если моя почти сорокалетняя педагогическая деятельность и глубокое проникновение в потаенные механизмы хорового пения дает мне право делать хоть какие-то обобщения, хочу воспользоваться им для нижеследующего назидания: расцвет музыкальной культуры недостижим до тех пор, пока из всех инстанций, приспособленных к распространению и культивированию музыки как искусства, а именно церквей и школ, не будет изгнан любой инструмент, кроме живого человеческого голоса…»
55 725 627 801 600 осторожно прикрыл ноутбук. Было уже за полночь, а 70 607 384 120 250 еще не возвращалась. В последнее время она часто задерживалась по вечерам, и 55 725 627 801 600 радовался, что ей есть чем заняться в Берлине, пока он работает. Но теперь вдруг его осенило, что все совсем наоборот и что радуется он тому, что это ему есть чем заняться, пока ее нет дома. Между тем главная фаза ожидания уже позади: теперь он ляжет в постель, и время для него исчезнет.
Ее половину кровати всегда можно было узнать по шаткой пирамиде из книг и компьютерных распечаток, поднимавшейся на тумбочке у изголовья. Поэтому сложилось так, что любимую куклу, которую 70 607 384 120 250 перед отъездом забрала у бабушки, ему пришлось приютить на своей стороне. Кукла оказалась тезкой своей хозяйки, но, кроме цвета волос, ничем на нее не походила. Зато была всегда рядом и, лежа на его тумбочке с вытянутыми вдоль туловища руками, сохраняла неизменно кроткое выражение лица, будто нашла свое последнее пристанище. Так оно, судя по всему, и выходило: 70 607 384 120 250 почти никогда не вспоминала о своей бывшей любимице и едва ли еще в обозримом будущем собиралась приблизить ее к себе…
55 725 627 801 600 разбудил щелчок открываемого замка, что было почти облегчением, так как в самый последний момент избавляло его от удара какого-то ниндзя, который крался за ним по пятам уже через несколько сновидений подряд, пытаясь продемонстрировать весь набор своих смертоносных приемов. Дверь в коридор оставалась приоткрытой, и через небольшой просвет он увидел, как 70 607 384 120 250 рассматривает себя в зеркале. Несмотря на поздний час, макияж на ней был безупречен, и прическа ничуть не пострадала, хотя ‹он вспомнил› сегодня шел сильный дождь. Взяв с туалетного столика влажную салфетку, она промокнула ею лицо. Салфетка мгновенно впитала в себя ее черты, подобно платку святой Вероники, чудесным образом сохранившему лик восходящего на Голгофу Христа.
Не заходя в душ, она разделась и легла в постель. Но заснуть не могла, поворачиваясь то на спину, то на живот, будто кто-то, как волос, накручивал ее на палец.
55 725 627 801 600 приподнялся, подоткнул под нее одеяло, обхватил сзади руками, словно застегнул вокруг ремни безопасности. И она действительно присмирела, только неровное, как всхлипы, дыхание струйками нерожденных фраз щекотало ему запястье.
Почувствовав, что 70 607 384 120 250 уснула, 55 725 627 801 600 осторожно высвободил из-под нее затекшую руку и вдруг впервые заметил в ней сходство с куклой, так же покорно лежавшей по другую сторону от него, поперек тумбочки и так же хранящей под вечно опущенными ресницами какую-то тайну, которую ему не хотелось знать, как закопанные кем-то в песок детские секретики. Ведь главное, что она всегда будет рядом, потому что он никогда не сможет бросить то, что никому больше не нужно.
Когда-то в Петербурге они пошли в Музей этнографии — просто чтобы побыть вдвоем. Выставочные помещения, как всегда в летние месяцы, пустовали: всех туристов переманил к себе близлежащий Русский музей. А им действительно нравилось именно здесь! Вернее, им хотелось что-то рассматривать вместе и было почти все равно что: каждый предмет в витрине возбуждал жадность и желание до бесконечности вникать в его родословную, путешествовать, как по карте, по трещинкам, оставленным на нем временем и чужими руками.
В центре зала, освещающего ремесла народов Севера, на низкой платформе стояла странная скульптура, изображающая не то лошадь, не то большую собаку с длинной шеей. Сделана она была из неопределенного материала, показавшегося им на первый взгляд листовым железом, и предназначалась, скорее всего, для ритуальных отправлений. Может быть, из-за выдающегося размера фигуру ничем не защитили снаружи, и они смогли подойти к ней вплотную и даже дотронулись до загривка, с которого так соблазнительно свисала бахрома из натуральных волос «то ли животных, то ли человечьих». И вдруг ноги чудо-зверя подкосились, и вся конструкция бесшумно рухнула, будто склеенная из картона. Никто ничего не видел, даже смотрительница бродила где-то в соседнем зале, а сознаваться самим не имело смысла. Вдруг скульптура развалилась бы и без их вмешательства? Тем более неполадку и так скоро заметят и быстренько все поправят! У питерских реставраторов золотые руки! Если уж подняли после войны из руин загородные дворцы, то что говорить о какой-то нелепой лошади, у которой и в первозданном-то состоянии попробуй угадай — где хвост, а где морда?
На следующей неделе они опять пришли в музей, чтобы узнать о судьбе лошади. Но платформа оказалась пуста: останки животного, видимо, уже убрали, а ничего нового взамен не поставили. Месяц спустя исчезла и платформа. А через год они совсем потеряли надежду и от отчаяния даже подошли к старушке смотрительнице, у которой к форменному пиджачку почему-то был наподобие брошки приколот диковинный орден, и спросили, не знает ли она, куда подевалась их любимая скульптура. Но старушка ничего не поняла: она работала здесь недавно и вообще не очень чисто говорила по-русски, вставляя какие-то немыслимые обороты, будто сама являлась этнографическим экспонатом. Потом она встала со своего стульчика и, чуть прихрамывая, заковыляла в другой зал. Со спины 70 607 384 120 250 обратила внимание, что на руке у нее висит старомодный саквояжик, и ей почему-то стало не по себе, будто она заглянула в него изнутри и увидела то, чего знать не следует…
Они еще долго вспоминали об этой лошади. Иногда ее история внушала им оптимизм.
— Вот видишь, — говорил 55 725 627 801 600, — мы можем делать что угодно! И ничего нам за это не будет! Только мы вдвоем, понимаешь?
Но чаще преобладала скорбь:
— Неужели из-за нас утеряно то, что хранилось, может быть, веками? Как искупить эту вину?
70 607 384 120 250 утешала его, но и сама не знала ответа.
— Надо просто забыть, — говорила она, — и творить что-то свое. Создать новое взамен разрушенного. Это единственный путь!
Но время шло, а они ничего не создавали, так и застряв на стадии созерцания.
В Академии художеств на Университетской набережной открылась выставка советского искусства из запасников. Хозяева залов — гигантские, под потолок, копии с античных оригиналов Геракла и Диоскуров — снисходительно посматривали на мелкий соцреалистический народец, масляно копошащийся у них под ногами в обрамлении самоварного золота рам. Зато у этого народца была своя жизнь: он сеял, паял, вычерчивал графики в конструкторском бюро, и глазницы сверкали цветным задорным прищуром, а не белой гипсовой пустотой.
— Почему нельзя и сейчас так жить? — недоумевала 70 607 384 120 250. — Чтобы окно все время нараспашку, а оттуда запах сирени! Чтобы прийти с ночной смены из шахты и сесть читать Платона — и понимать там все совсем по-другому, то есть именно так, как надо!
Они подошли к картине, запечатлевшей райский сад. К древу познания добра и зла приставлена лестница. Девочка-пионерка протягивает только что сорванный плод селекционеру Мичурину, со старческой неловкостью придерживающему на седой голове соломенную шляпу. Это новые Адам и Ева дегустируют выведенную ими на общее благо безвредную породу яблок, вкушать которые можно, не опасаясь возмездия!
— Мне с тобой хорошо, как при коммунизме! — сказала она вдруг. — Так страшно думать, что было бы, если бы мы не встретились. Это все равно что не родиться!
В следующий раз он отвел ее в Музей-квартиру Римского-Корсакова. Его удивило, что крышка рояля в гостиной заставлена какими-то статуэтками и фотографическими портретами в рамках.