17057.fb2
— В этот зал лучше заходить в последнюю очередь, — заметила она со снисходительной улыбкой. — А то аппетит так разыграется, что потом все равно сразу убежите — в ресторан или в магазин.
70 607 384 120 250 подумала о том, каково этой женщине самой было сидеть здесь целыми днями? Но решила, что именно этот опыт привыкания наверняка делает смотрительницу невосприимчивой к чувственным соблазнам, исходящим от окружающих ее полотен, и позволяет смотреть на сглатывающих слюну посетителей немного свысока.
Воспользовавшись мгновенным оцепенением, в которое ее подруга впала перед натюрмортами, 70 607 384 120 250 стала перечислять известные ей символические значения разложенных, а иногда даже и разбросанных перед ними в изобилии предметов: обнаженная мякоть лимона предупреждает об обманчивости удовольствий, обнаруживающих под привлекательной оболочкой отрезвляющую горечь; омар и другие морепродукты служат признаком роскоши, но одновременно намекают на необходимость воздержания, заменяя собой запрещенное во время поста жирное мясо; тушка зайца вызывает, в свою очередь, ассоциации с пасхальным сюжетом бессмертия и непрерывного обновления, наглядно воплощенном в способности этого животного к сезонной смене шкурки. На другой стене — натюрморты с явно выраженными элементами Vanitas, иллюстрирующими бренность всего земного: мухи, впивающиеся хищными хоботками в перезрелые фрукты; пойманные художником в недолгом полете опрокинутые стаканы; песочные часы; догорающие свечные огарки; вопросительно зияющие пустыми глазницами черепа; искалеченные античные торсы; растрепанные книги с покореженными переплетами…
— Даже духовные ценности подвержены материальному распаду, — прокомментировала 70 607 384 120 250 наставительно. — В этом глубокий пессимизм эпохи барокко, вместе с изобилием породившей и отвращение к его плодам.
— В чем же тут пессимизм? — ожидаемо возразила привыкшая во всем сомневаться Алла. — Если книга в таком состоянии, значит, ее много читали, она пользовалась успехом. Для меня это скорее символ того, что духовные ценности не лежат мертвым грузом, а находят какое-то практическое применение. Вполне оптимистическая композиция! — заключила она, поправляя очки.
Выходя из зала натюрмортов, 70 607 384 120 250 подумала: почему никто не отправляется отсюда в библиотеку или книжный магазин? Неужели книги, будучи подвержены тлению не меньше, чем креветки или разбухшие от собственных соков сливы, не могут, однако, возбудить столь же острый аппетит? Ей вспомнился читальный зал районной библиотеки, где она когда-то испытывала почти религиозные чувства, созерцая зеленые и красные тома с золотым тиснением, расставленные по росту и комплекции в высоких застекленных шкафах. Ее мало волновали названия произведений и фамилии авторов — уже один тот факт, что на них выделено столько коленкора, золотой краски и типографских завитушек, гарантировал их исключительную ценность для всего человечества. Добраться до этих заповедных полок можно было, только попросив у библиотекарши специальный ключик. Но 70 607 384 120 250 никогда этого не делала, предпочитая оставаться на расстоянии с каким-нибудь журнальчиком из общедоступного фонда и строить планы на будущее. Ведь перед ней за стеклом стояла ее жизнь — аппетитная, соблазнительная и непредсказуемая, за которую не следовало браться слишком поспешно. Это только так кажется, что книжек в шкафах — читать не перечитать, а если засесть за них со свойственной ей жадностью, то не успеешь оглянуться, как все запасы иссякнут. И тогда уж точно конец — ни жизни, ни надежды.
Потом ей часто снились именно эти полки, и у нее захватывало дух от восторга, что она снова совсем близко к воплощению страстного желания, которое почему-то так долго откладывала. Но, проснувшись, понимала, что уже поздно и никогда она больше не найдет свою мечту в такой высокой концентрации и такой удобной расфасовке.
Однажды, уже на втором курсе университета, она не выдержала и пришла в ту же самую библиотеку. Но застекленных шкафов не было на месте. Их заменили на низкие пластиковые стенды, где книги не стояли корешком к корешку, а полулежали обложками вверх, словно им совсем нечего больше скрывать. Оказалось, что в читальном зале теперь хозрасчетный магазин, куда книги можно приносить из дома на комиссию. Прием осуществлялся довольно демократично: брошюры по эзотерике делили полки с переливающимися нездоровым глянцем новыми изданиями зарубежных классиков. 70 607 384 120 250 обратила внимание на книжку в зеленом суконном переплете, на которой не сразу читалось затертое название. Но было видно, что сделана книжка добротно, лет двадцать, а то и тридцать назад. Она, единственная здесь, хоть чем-то напоминала вымерших динозавров из исчезнувшего шкафа. Может быть, она и вправду каким-то чудом попала на стенд прямо оттуда? 70 607 384 120 250 открыла зеленую книжку, как сквозь туман различая голоса двух юных продавщиц-библиотекарш, обсуждавших у нее за спиной нечто успокаивающе-повседневное. Изнутри книга подтвердила свой предполагаемый возраст безупречной полиграфией. Однако уверенный советский нажим, с каким строки распределялись по бумаге, вступал в странное противоречие с содержанием, вращающимся вокруг увечий и смерти. Это был учебник судебной медицины, вполне подходящий, впрочем, чтобы стать учебником жизни и ее неизбежной конечности. Наряду со словесными описаниями леденящих душу случаев из криминальной практики имелся и богатый иллюстративный материал в строгом монохроме: мальчик с откушенной собакой головой; обугленный труп мужчины, сгоревшего, как гласила подпись, заживо в позе «боксера»; женщина с распоротым животом и вываленными на стол внутренностями, а потом она же — уже собранная по частям, с грубым швом, проходящим, как молния, от лобка до горла.
От современных библиотек 70 607 384 120 250 уже не ждала потрясений. Она привыкла к будничному виду стеллажей, на которых литература расставлялась по области знаний или по алфавиту — без учета весовых или эстетических категорий. В особенности библиотека отделения славистики университета Гумбольдта, куда она в Берлине иногда заходила за русскими книжками и где за длинными столами всегда сидели согнувшиеся над ноутбуками студенты, напоминала ей скорее цех, чем храм. Однако 66 870 753 361 920, который однажды попросил взять его с собой, как будто не заметил этой подмены. Он шел в отдел русской прозы как к иконостасу, прикладывая палец к губам, чтобы заставить ее понизить голос.
— Тебе не страшно здесь? — спросил он шепотом, когда они уже стояли в узком проходе между полок с классиками и современниками, заклеенными со стороны корешка, как пластырем, этикетками с библиотечным шифром.
Нет, ей не было страшно.
— А я все время боюсь почувствовать рядом с ними собственную ничтожность, — он, не глядя, махнул рукой куда-то в сторону сочинений Виссариона Саянова.
Они оказались слишком близко друг к другу, и он, почувствовав неловкость, попросил оставить его в этом отсеке одного. Она переместилась дальше, к самому концу алфавита, где стояли его собственные книжки. Самого известного романа не хватало: легкая брешь на полке указывала на то, что книга на руках. У 70 607 384 120 250 по коже пробежали мурашки ревности: значит, кто-то, возможно, прямо сейчас листает эту книгу и тоже думает о нем — так же напряженно, как она думала все эти дни, или даже еще сильнее. 70 607 384 120 250 провела пальцами по обложкам оставшихся экземпляров и почувствовала вдруг отчуждение к нему — доступному и публичному, всегда открытому для чужих рук и интерпретаций.
Вечером они сидели перед телевизором у него в гостиной. Он предложил посмотреть диск с полузабытым фильмом о ленинградской блокаде, снятым еще в военные годы. Из-за того, что съемки шли по горячим следам, фильм, несмотря на неестественно одухотворенных героев и героинь, воспринимался почти как документальный. Да и сама эта одухотворенность, граничащая с бесплотностью, казалась вполне закономерным следствием хронического недоедания.
66 870 753 361 920 принес из кухни красное вино и блюдо с сырами и нарезкой ветчины. После совместного посещения галереи современного искусства у нее создалось впечатление, что 66 870 753 361 920 совершенно равнодушен к визуальности.
Но тут она поняла, что ошиблась: строгие черно-белые картины умирающего города волновали его всерьез и отражались в зрачках апокалиптической обреченностью, которую невозможно подделать, если сам этого не переживаешь. 70 607 384 120 250 постепенно заражалась атмосферой торжественной скорби, наполнявшей теперь всю комнату, освещенную только отблесками с экрана и нечеткой, будто залапанной кем-то луной. Вино растекалось внутри сладко и тревожно, как жар, заставлявший героев бредить на смертном ложе. Онемевшие без движения пальцы тянулись к сыру, нарезанному полупрозрачными ломтиками, как блокадные порции хлеба. Они почти не смотрели друг на друга, но их взгляды соприкасались на изможденных голодом и страданием лицах блокадников, извлекая из этого самую близкую близость, какой еще не было ни у кого на этом свете.
Когда все кончилось, она привстала с дивана, но поняла, что едва держится на ногах: с непривычки вино вызывало головокружение, к которому 70 607 384 120 250, впрочем, решила относиться мужественно, как герои фильма к внезапным приступам голодной слабости. 66 870 753 361 920 подхватил ее за руку, а затем, понимая, что этого недостаточно, за талию. Она прикрыла глаза и подставила ему губы. Но ничего не происходило. Она приподняла веки и увидела, что он просто смотрит на нее — с той же скорбью, с какой только что смотрел на экран.
Когда они наконец поцеловались, это был холодный и целомудренный поцелуй, каким могли бы обменяться статуи или два трупа, брошенных друг к другу голодной блокадной зимой.
Известие о смерти отца не было для 70 607 384 120 250 неожиданным. В последний раз она видела его за несколько месяцев до отъезда, на даче, куда они с 55 725 627 801 600 приезжали заранее проститься, подозревая, что не найдут для него больше времени, и одновременно опасаясь, что опоздают. Отец был уже очень болен и почти не поднимался с перекошенного дивана, поставленного за домом на манер завалинки. Волосы и бороду он перестал стричь несколько лет назад и теперь напоминал вырастающего прямо из почвы языческого старца, чья растительность намертво сцеплена с природной. Ему все трудней становилось координировать собственное тело, включая речевой аппарат. Рядом с ним делалось болезненно очевидным, что каждая фраза — это не столько поворот мысли, сколько движение языка, иногда на грани физически возможного. Однако помутнения рассудка не наблюдалось. Его юмор, всегда отличавшийся повышенной долей сарказма, теперь казался даже более уместным. На прощание он прикоснулся к 70 607 384 120 250 мягкой, как войлок, бородой, и она поняла, что все закончилось. Низенькая калитка закрылась перед ним, как дверь в потусторонний мир. Это была черта, за которую он теперь не решался заходить, даже с палочкой.
Ее присутствия на похоронах никто не ожидал. Поэтому она не спеша выбрала в Интернете дешевые билеты и вылетела в Петербург через две недели после кремации, рассчитывая, что к ее приезду все ритуальные хлопоты будут уже завершены. Его вдова Зина предложила ей поселиться у нее, собираясь сама проводить почти все время на даче, где как раз начался ягодный сезон. 70 607 384 120 250 еще ни разу не была в этой квартире, где Зина с отцом поселились сравнительно недавно — всего три года назад.
Зина сразу захотела показать ей семейные фотографии, которые опрокинула ворохом прямо на двуспальную кровать. Вместе с фотографиями на покрывало высыпались открытки с репродукциями из Третьяковской галереи, хранившиеся в том же ящике и никак не отделенные от семейного архива. Аленушка, Кружевница, боярыня Морозова, три богатыря, четыре медведя в сосновом лесу, Достоевский, Горький, Ленин — все это тоже были члены их общей с Зиной семьи.
Фотографии с отцом Зина быстро сгребла в сторону. Зато бережно, как пасьянс, разложила перед собой снимки, сделанные еще до их знакомства. На пожелтевшей фотобумаге, как призрак, проступал хрупкий силуэт молоденькой девушки со смешливым лицом. В основном она позировала на открытом воздухе: в лесу, на лыжне, на пляже. А вот уже совсем другой сценарий: Зина в профиль, опустив голову с внезапно раздувшейся прической, сидит за столиком в общепите напротив вазы с гвоздиками.
— Это на работе, — объясняет она. — Я — официантка. После замужества.
Имеется в виду одно из предыдущих ее замужеств, задокументированных на нескольких свадебных фотографиях. Оба бывших мужа так похожи между собой, что 70 607 384 120 250 могла бы принять их за одного, если бы Зина не надела к бракосочетаниям разные платья. На последнем снимке этой серии Зина опять на пляже, в компании друзей или сотрудников, она снова улыбается, но через весь живот полумесяцем проходит шрам. Или это фотопомехи? Зина быстро засовывает фотографию под «Березовую рощу» Куинджи.
Рассказывают, что архиепископ Эрнст Пардубик, ежедневно склоняясь в молитве к алтарю, предпочитал в своем смирении являться перед Богом как простой смертный, без подобающих его сану понтификалий. Таким мы и видим его в образе донатора на иконе Клодзской богоматери работы неизвестного богемского мастера. Пардубик, с обритой макушкой и миндалевидными глазами, дежурит на коленях у трона Девы Марии и ее младенца. Митра, епископский посох и длинноногий крест аккуратно сложены у подножия трона. Только что стянутые с рук перчатки вместе с нанизанными на них перстнями лежат тут же, на ступенях, как сброшенная змеиная кожа. Обнаженные кисти повернуты ладонями друг к другу и обращены к многократно превышающей его в масштабах «повелительнице ангелов». То, что не могут вымолвить уста, поднимается в небесные сферы прямо с кончиков пальцев.
Практически любую многофигурную композицию старых мастеров можно свести к симфонии рук и жестов. Фрагмент алтаря «Иисус у Понтия Пилата» Мастера LCz дает нам прекрасный пример этой бессловесной коммуникации. Напряженные кулаки стражников, вопросительно вывернутые ладони первосвященников, пресекающий жест римского прокуратора, и на их фоне — Иисус с перевязанными за спиной руками, смирившийся с невозможностью жестикуляции. На картине Ханса Бальдунга он уже безвольный труп, чья рука приподнимается только усилием Марии Магдалины, прикладывающей ее кровоточащей раной к своей бледной от слез щеке. А в соседнем зале все начинается снова, и младенец Христос опять выпрыгивает из пеленок на коленях своей матери, пытаясь цепкими пальчиками ухватить ее за сосок. И еще один шаг назад: любопытные старческие руки Елизаветы в азарте предвкушения ощупывают стыдливо задрапированный живот Марии.
В светских портретах руки портретируемого предоставляются сами себе. В отсутствие собеседников и четких сюжетных мотивов им ничего не остается, как рефлектировать внутренний мир позирующей персоны. Дисциплинированные костяшки коммерсанта Арнольфини, снисходительно выглядывающие из манжетных оборок запястья вандейковских аристократов, полупрозрачные пальчики кокеток Вермеера…
Впервые 70 607 384 120 250 обратила внимание на руки 66 870 753 361 920 на его творческом вечере в Берлине. Он сидел на сцене, подсвеченный лампой так, что вокруг его головы образовывался нимб. Привычным жестом он поставил перед собой книжку, которую должен был рекламировать по договоренности с организаторами, будто нарочно смягчая этим приземленным жестом повисшее в воздухе благоговение. Он говорил уверенно, артистично расставляя акценты и суверенно варьируя мелодию голоса. 70 607 384 120 250 плохо поддавалась гипнозу, но как человек, у которого любое волнение мгновенно передается кончику языка, была особенно восприимчива к словам, произнесенным с убежденной интонацией.
Речь его текла плавно и авторитетно, но именно эта способность целиком контролировать беседу стала постепенно вызывать в ней тревогу. Как она могла надеяться обнаружить в нем слабое место, через которое, как через тонко наросшую кожицу после ожога, они могли бы по-настоящему почувствовать друг друга? Где та ранка, к которой ей мечталось присосаться пиявкой, чтобы забрать себе то, что он сам никогда не решился бы отдать?
Тогда-то она и присмотрелась к его рукам. Их нервные, порывистые, непредсказуемые движения словно проговаривались о чем-то, что нельзя было произнести на языке слов. 70 607 384 120 250 тут же успокоилась: это и было то уязвимое звено в казавшейся непроницаемой цепочке, те ворота, через которые ей предстояло войти в его мир.
Через неделю они сидели в опере, и эти руки вздрагивали на подлокотниках в такт арии, пока одна из них, соскользнув вниз, не коснулась ее пальцев с короткими оранжевыми ногтями. 70 607 384 120 250 стригла их под самую подушечку, подражая профессиональным пианисткам. В последнее время играла она крайне редко, но ей было приятно думать, что если вдруг придет вдохновение, она всегда будет готова сесть за клавиши.
Их участок партера почти целиком занимали старички в наглухо застегнутых у горла рубашках и старушки в наглаженных блузках под парчовыми пиджаками. Казалось, они принадлежат к одной группе, которую организованно привели на «Дона Джованни» как на экскурсию по экзотическому и давно неактуальному для них миру страсти. Прилежные туристы, они сосредоточенно смотрели на сцену и болезненно реагировали на посторонние шумы, оглядываясь на любой шепот. Как глухонемым, 66 870 753 361 920 и 70 607 384 120 250 оставались только руки, которые все говорили за них, то крепко сплетаясь, то делая попытку к отступлению, но в конце концов все равно оказываясь вместе.
На левой руке у 70 607 384 120 250 было серебряное колечко с прозрачным янтарем, в котором, как в формалине, просматривался законсервированный прах какого-то древнего насекомого — подарок бывшей одноклассницы, работавшей в ювелирном магазине. Кольцо довольно свободно скользило по пальцу, и 66 870 753 361 920, нащупав ободок, начал двигать его вверх и вниз. Это напоминало одновременно акт любви и процедуру обручения. Позже он мог одним этим движением доводить ее почти до оргазма. Почти.
В тот вечер после театра они ужинали у него. Когда она встала, чтобы отнести посуду в раковину, он вдруг неожиданно хищно схватил 70 607 384 120 250 за плечо и развернул к себе. Ее удивленный взгляд подействовал лучше любого протеста. Он отступил назад и вышел в коридор за курткой.
На следующий день на том месте, где накануне заканчивался сборкой рукав ее блузки, она нашла серо-голубой синяк. «Как его глаза!» — подумала она.
По местам, где 70 607 384 120 250 когда-либо в жизни занималась любовью, можно было бы составить неплохой путеводитель с культурно-историческим уклоном: Литейный проспект, Аугустшрассе, рю Гей-Люссак…
Рю Гей-Люссак в Латинском квартале названа в честь ученого-естественника Жозефа Луи Гей-Люссака. В 1968 году здесь с неизбежностью муравейников вырастали пирамиды студенческих баррикад, горели перевернутые автомобили, мостовая разбиралась на булыжники. Упорно ходили слухи, что в двух шагах отсюда, в отеле Медичи на рю Сент-Жак, незадолго до своей смерти останавливался Джим Моррисон. Можно только догадываться, какой делирий привел его в этот семейный пансион, где и десятилетия спустя можно было за демократичную плату снять двуспальный номер, упирающийся окном в выступ стены, с биде, но без ванной и туалета.
В комнате, которую 70 607 384 120 250 выделили в университетском общежитии, не было, правда, даже биде, да и находилось оно на самой окраине, в Венсенне, неподалеку от замка, где когда-то томился в заключении вольнодумный маркиз де Сад (тюрьма — удел тех, кто слишком любит свободу). Каждый день ей приходилось ездить в Сорбонну с несколькими пересадками. Там она слушала лекции по французской литературе и пыталась хоть что-то понять. Молодой философ, с которым 70 607 384 120 250 столкнулась в одной из аудиторий, говорил ей, что все это бесполезно и что сам он начал по-настоящему понимать французских писателей только через пять лет жизни в Париже. А у нее в запасе был только месяц.
Ее удивило, что философ совсем не пьет вина. Он ей с первого взгляда напомнил Вакха с картины Караваджо, и потом она так и не смогла избавиться от этой ассоциации. Только глазам, не приученным, очевидно, к вакхическому дурману, не хватало мечтательной вялости караваджовского бога. Одевался он в основном из комиссионки, но следил за тем, чтобы на пиджаках и рубашках в его шкафу иногда попадались бирки с надписью «Босс» или «Карден». В автобусе философ принципиально ездил без билета, готовый в любой момент соскочить с подножки при виде контролера, и умудрялся в дороге еще и читать книжку, делая в ней пометки карандашом. Он мечтал основать в Европе новую партию и поступить на работу сценаристом в Голливуд, то есть хотел заниматься вещами, напрямую не связанными с философией («потому что философия — это все, что с нами происходит», — как он ей объяснил). В настоящий момент он писал роман и пробовал себя в качестве фотомодели, поражая ее многообразием своих талантов. К слову рассказал, что его подруга тоже модель и что он вообще предпочитает девушек попроще (предыдущая его любовь была продавщицей) и покрасивее.
Обитал безалкогольный Вакх на последнем этаже буржуазного дома на рю Гей-Люссак. От подъезда до лифта и далее через все коридоры тянулась ковровая дорожка. У его двери дорожка обрывалась вместе с буржуазностью. За ней открывалась каморка, имевшая все шансы сойти за романтическую, но как будто нарочно обставленная самым прозаическим образом. Диван, этажерки с книгами, письменный (он же обеденный) стол, кухонная плитка, душевая кабинка в углу — все предельно практично и без малейшего намека на какую-либо живописность. Тем досаднее был укоренившийся здесь беспорядок, обнажающий не оправданную никаким анархическим умыслом потерю контроля над бытом. В качестве единственного декоративного элемента к стене крепился на липучке вырезанный из газеты портрет какого-то юноши с гладко зачесанными назад волосами и слегка безумным взглядом. Философ объяснил, что это итальянский революционер. Она прослушала, какой именно революции. А может быть, это был революционер совсем без революции? Не всем же выпадает удача полностью осуществить свое предназначение?
Философ курил, сидя в кресле перед компьютером, почти вплотную к ней (она сидела на диване). На экране висел его незаконченный роман. «Зачем он это делает?» — подумала она, имея в виду и роман, и сигарету. И поняла: «Забыться. Не думать о том, что вокруг. И о том, что будет завтра». Ей вдруг тоже захотелось забыться, и, поднявшись с дивана, она пересела к нему на колени. Он ничего не говорил, только низко опустил голову, будто в чем-то перед ней провинился, и продолжал покручиваться на роликовом стуле — туда-сюда. Она, поступая сама себе назло, обхватила руками его шею и, дождавшись, когда он поднимет к ней грустные (грустнее обычного) глаза, поцеловала в губы.
В тот вечер они, не зная куда себя девать, пошли в кино. Смотрели какой-то фантастический фильм, где люди превращались в страшных уродцев с выпирающими из-под кожи ребрами и рыбьими загривками. Эти существа обитали в туннелях, с трудом передвигаясь на подворачивающихся вовнутрь, лишенных ступней ногах. От собратьев по несчастью их шарахало и передергивало, но как вернуться к первозданному облику, они не знали. Ей вдруг стало очевидно, что этот фильм про них, про то, как они только что, преодолевая отвращение, засовывали друг другу в рот раздваивающиеся змеиные языки, не зная, что делать со своими изуродованными неведомым вирусом телами.
Из этого дня 70 607 384 120 250 выбралась благополучно, как из подземелья. Опять слушала лекции под лепными потолками сорбоннских аудиторий, гуляла в Люксембургском саду, осматривала позабытые путеводителем церкви, опрыскивала себя духами из пробных флакончиков в магазине на Елисейских полях, назначала рандеву в кафе новым подругам с факультета.
Через неделю она вдруг набрала его номер и сказала, что зайдет. Философ по-прежнему сидел с сигаретой перед своим романом. По другую сторону стола стоял не разобранный еще чемодан, с которым он обычно ходил за продуктами. Роман был стилизацией под комсомольскую прозу. Его герои, как Незнайка и его друзья, жили в бестелесном мире, где всю ночь мечтали о любимой, а наутро ехали на войну совершать подвиги.
Он попросил ее лечь на диван по фэнг-шуи (ногами к двери, головой к окну) и раздеться только ниже пояса. Она ничего не чувствовала, кроме грубых толчков, как в трамвае. Нависшее над ней лицо оставалось безучастным, поэтому 70 607 384 120 250 переключила внимание на революционера на стене. Было видно, что тот любит и умеет страдать. Только он страдал за свои идеалы, а она — просто так.
Вакханалия закончилась, как и началась, без единого звука. Философ, задернув клеенчатую занавеску, скрылся в душевой кабинке.
— Ты все еще лежишь? — спросил он удивленно, выглядывая наружу.
Она не отвечала.
— Ну, как хочешь, — философ пожал плечами. — Оденься хотя бы.