17071.fb2
Зарево над горевшим городом залило небо, насколько мог его охватить взор. Из-за холмов поднялась полная луна цвета расплавленной меди и, казалось, с изумлением взирала на гибнущий город — владыку мира. В обагренных безднах ночного неба пылали багровые звезды; в эту необычную ночь земля была светлее неба. Рим, как гигантский костер, освещал всю равнину Кампаньи. В багровом зареве виднелись дальше холмы, города, виллы, храмы, могильные памятники и водопроводы, сбегавшиеся со всех окрестных гор к городу; на водопроводах виднелись люди, которые взбирались на его аркады ради безопасности или чтобы лучше видеть пожар.
Страшная стихия овладевала все новыми частями города. Не было ни малейшего сомнения, что чьи-то преступные руки поджигают город, потому что все время вспыхивали новые пожары в самых отдаленных от середины города кварталах. С холмов, на которых был расположен Рим, огонь подобно морским волнам сплывал в долины, где были скучены многоэтажные дома, лавки, деревянные передвижные амфитеатры, предназначенные для различных зрелищ, наконец, склады дерева, масла, хлеба, орехов, шишек пиний, зернами которых питалась городская беднота, склады одежды, которую иногда из милости цезари раздавали черни, гнездившейся в тесных переулках. Там пожар находил множество легковоспламеняемого материала; происходили страшные взрывы, и мгновенно пламя охватывало целые улицы. Расположившиеся лагерем за городскими стенами жители, а также любопытные, забравшиеся на водопровод, по цвету и характеру пламени угадывали, что горит. Бешеный ток раскаленного воздуха вдруг метал из огненной пропасти миллионы тлевших орехов и миндаля, которые взлетали вверх, подобно тучам огненных пчел, и они лопались с треском в воздухе или, подхваченные ветром, неслись в не занятые пожаром части города или на поля, окружавшие город. Всякая мысль о спасении города казалась безумной; замешательство увеличивалось с каждой минутой, потому что горожане старались вырваться из горящего Рима через ворота за стены, а пожар привлекал к Риму тысячи людей из окрестностей — жителей городков, земледельцев и диких пастухов Кампаньи, которых гнала сюда надежда на легкую добычу.
Вопль "Рим гибнет!" все время раздавался в толпе, а гибель города в те времена была в понятии народа гибелью государственной власти и распадом всех связей, которые соединяли в одно целое народ. Чернь, состоявшая по большей части из рабов и нищих чужестранцев, нисколько не дорожила величием и властью Рима, — и переворот лишь освобождал ее от уз рабства и подчинения; поэтому она стала сразу грозной силой. Вокруг царило насилие и грабеж.
Казалось, вид гибнущего города привлекает внимание людей и удерживает пока толпу от резни, которая начнется тотчас, как только Рим обратится в груду обгорелых развалин. Сотни тысяч рабов, забыв, что Рим кроме своих храмов и стен обладает еще несколькими десятками легионов во всех странах мира, — казалось, ждали призыва и вождя.
Вспоминали Спартака, но Спартака пока не было. Граждане стали собираться вместе и вооружаться, чем кто мог. Самые чудовищные слухи распространялись около городских ворот. Некоторые утверждали, что Вулкан по приказанию Юпитера предал город уничтожению при помощи огня, вырвавшегося из-под земли; другие говорили, что это месть богини Весты за весталку Рубрию. Веря этому, люди не хотели спасать город и имущество и, окружив храмы, молили богов о пощаде.
Но большинство говорило о том, что цезарь велел сжечь Рим, чтобы устранить раздражающие запахи Субурры и чтобы выстроить новый город под именем Неронии. При мысли о подобной вещи людьми овладевало бешенство, и если бы, как думал Виниций, нашелся вождь, который захотел бы воспользоваться этим взрывом возмущения, то час Нерона пробил бы на много лет раньше.
Говорили также, что цезарь сошел с ума, что он велел преторианцам и гладиаторам нападать на народ и устроить общую резню. Некоторые уверяли клятвенно, что по распоряжению Меднобородого из всех зверинцев были выпущены львы и тигры. На улицах видели львов с пылавшими гривами, взбесившихся слонов, которые при виде пожара сломали клетки, разорвали цепи и, вырвавшись на свободу, в ужасе бросились в разные стороны, уничтожая все на своем пути. Погибших насчитывали несколько десятков тысяч. Действительно, в огне погибло множество народа. Были такие, которые, потеряв все свое имущество и близких, в отчаянии бросались сами в огонь. Иные задохнулись от дыма. В центре города, между Капитолием, с одной стороны, и Квириналом, Виминалом и Эсквилином — с другой, равно как и между Палатином и Целием, где были расположены наиболее густо населенные улицы, пожар начался в разных частях в одно время, так что толпы людей, убегая от пожара, неожиданно натыкались на новую стену огня и гибли ужасной смертью среди пламенной стихии.
В страхе, общем замешательстве и безумии люди не знали, куда бежать. Улицы были завалены вещами, во многих местах они были совершенно непроходимы. Те, кто успел проскользнуть на рынок и площади, туда, где впоследствии был построен амфитеатр Флавия, близ храма Земли, около портика Ливии, и дальше — у храмов Юноны и Люцины, а также около старых Эсквилинских ворот, — были окружены морем огня и погибли. Даже в местах, куда пожар не дошел, потом находили сотни обуглившихся тел; в некоторых местах эти несчастные вырывали из земли каменные плиты и под ними пытались найти убежище от губительного жара и дыма. Ни одна из семей, живших в центре города, не спаслась целиком, поэтому вдоль стен, у городских ворот и по всем дорогам слышались отчаянные вопли женщин, выкликавших дорогие им имена погибших в огне родных.
И в то время, когда одни молили у богов милосердия, другие кощунствовали и бранили тех же богов за столь жестокое испытание. Видели стариков, которые протягивали руки по направлению храма Юпитера и взывали: "Ты — спаситель, так спаси свой алтарь и город!"
Отчаяние и ярость толпы особенно были обращены против старых римских богов, которые должны были, по представлениям граждан, заботливее других богов относиться к Риму. Но боги оказались бессильны, поэтому люди бранили их.
Когда на одной из дорог появилась толпа египетских жрецов, сопровождавших статую Изиды, которую успели вынести из храма вблизи Целимонтанских ворот, толпа присоединилась к шествию, впряглась в колесницу, дотащила ее до Аппиевой дороги, где и поместила египетскую богиню в храме Марса, поколотив при этом жрецов этого храма, пытавшихся оказать сопротивление. В других местах призывали Сераписа, Ваала и Иегову, причем люди, исповедующие этих богов, высыпав из переулков Субурры и из-за Тибра, наполняли своими криками и призывами поля, лежащие подле стен. В их криках чувствовалось торжество, в то время как одни из жителей присоединялись к хору, славившему "Владыку мира", другие, возмущенные этим торжественным пением, пытались силою заставить их молчать.
В некоторых местах мужчины, женщины, старцы и дети пели какие-то странные и торжественные гимны, значение которых было непонятно другим и в которых часто повторялись слова: "Грядет Судия в день гнева и несчастья".
Пылающий город был окружен бесчисленными толпами людей, которые переливались и метались у стен, подобно морским волнам.
Но ничто не могло помочь: ни отчаяние, ни кощунство, ни гимны. Катастрофа была очевидной и неотвратимой, как предопределение. Близ амфитеатра Помпея вспыхнули склады веревок, большое количество которых требовалось для цирков, арен и всякого рода машин, употребляемых при играх; огонь перекинулся на соседние амбары, где хранились бочки с смолой, которой пропитывались веревки. В течение нескольких часов вся эта часть города сияла от ярко-желтого пламени, и обезумевшим от ужаса зрителям некоторое время казалось, что при всеобщей гибели погиб также и порядок в смене дня и ночи и что они видят глубокой ночью солнечный свет. Но скоро багровое зарево подавило это светло-желтое пламя. Из моря огня к опаленному небу рвались огненные стрелы и перья, ветер подхватывал их и уносил над Кампаньей к Альбанским горам, рассыпая по дороге миллионами искр. Ночь была совершенно светлая; казалось, воздух был пропитан не только светом, но и пламенем. Тибр похож был на огненную реку. Несчастный город превратился в подлинный ад. Пожар охватывал все новые пространства, брал приступом холмы, разбегался по равнинам, заливал долины, безумствовал, гудел, гремел…
Ткач Макрин, в дом которого принесли Виниция, обмыл его, одел и накормил; молодой трибун, к которому вернулись силы, заявил, что этой же ночью он снова примется разыскивать Лина. Макрин подтвердил слова Хилона о том, что Лин вместе с старшим жрецом Климентом отправился в Острианум, где Петр должен был окрестить большое число новообращенных. Христиане, жившие в этой части города, сказали, что Лин поручил смотреть за своим домом в течение этих двух дней какому-то Каю. Для Виниция это служило подтверждением, что ни Лигия, ни Урс не остались дома и что они также ушли в Острианум.
Эта мысль ободрила его. Лин был человек старый, ему трудно ходить ежедневно на далекое кладбище, поэтому вероятнее всего, что он поселился на несколько дней у одного из своих единоверцев за городскими стенами, а вместе с ним — Лигия и Урс. Таким образом, они избегли опасности. Виниций видел во всем этом помощь Христа; он почувствовал на себе его заботу и сердцем, больше чем когда-либо прежде наполненным любовью, поклялся ему в душе всей своей жизнью отплатить за столь явное благоволение.
Но теперь он тем более должен был поспешить в Острианум. Отыщет Лигию, Лина, Петра и увезет их подальше отсюда, хотя бы в Сицилию. Рим горит, через несколько дней от него останется груда обгорелых развалин, зачем оставаться им здесь, среди готовой к мятежу толпы! Там их будет охранять большое число покорных рабов, окружит их тишина деревни — и они станут жить спокойно и тихо, под крылом Христа, благословленные Петром.
Лишь бы найти их теперь!
Но это было нелегко сделать. Виниций помнил, с каким трудом он выбрался с Аппиевой дороги, как долго пришлось ему кружить, чтобы попасть на Портовую дорогу, — поэтому теперь он решил обойти город с другой стороны. По Триумфальной дороге можно было, идя вдоль реки, добраться до моста Эмилия, оттуда, минуя Пинций, вдоль Марсова поля, около садов Помпея, Лукулла и Салюстия, пробраться на Номентанскую дорогу. Это был наиболее короткий путь, но и Макрин и Хилон не советовали идти таким образом. Огонь пока еще не дошел туда, но все площади и улицы могли быть загромождены вынесенным имуществом и заполнены погорельцами. Хилон советовал пройти Ватиканским полем к Фламинским воротам, там переправиться через реку и пробираться дальше вдоль стен к Саларийским воротам. После недолгого колебания Виниций принял этот совет.
Макрин должен был остаться дома. Но он раздобыл двух мулов, которые могли также пригодиться и для дальнейшего путешествия с Лигией. Он хотел дать и раба, но Виниций отказался, полагая, что первый встречный отряд преторианцев, как это и раньше случилось, выполнит все, что ему прикажет военный трибун.
Виниций и Хилон направились к Триумфальной дороге. И здесь на открытых местах расположились беглецы и погорельцы, но пробираться приходилось с меньшим трудом, потому что большая часть жителей бежала к морю по Портовой дороге. За Сентимиевыми воротами они ехали вдоль реки мимо великолепных садов Дамиция, кипарисы которых были красными от зарева, словно во время заката. Дорога была свободная, и только раз им пришлось столкнуться с толпой подходивших к городу жителей окрестных деревень. Виниций все время погонял мула, а Хилон, ехавший сзади, всю дорогу беседовал с самим собой.
— Вот пожар остался сзади и греет теперь нам спины. Никогда еще ночью не было так хорошо видно на этой дороге. О Зевс! Если ты не зальешь дождем этого пожара, то, видно, не любишь Рима. Силы людей не хватит, чтобы погасить пожар. И это город, которому покорилась Греция и весь мир! А теперь любой грек может испечь бобы в его золе! Кто мог ждать этого?.. И не будет уже ни Рима, ни римлян… И если кто захочет гулять на развалинах, когда они остынут, и свистать, тот будет свистать в полной безопасности. О боги! Свистать над таким мировым городом! Кто из греков или даже варваров мог подумать о чем-либо подобном?.. И все же свистать можно сколько угодно, потому что куча пепла — останется ли она после костра пастухов, или от сожженного города, — есть лишь куча пепла: раньше или позже ее развеет ветер!..
Разговаривая так, он поворачивался иногда в сторону пожара и смотрел на море огня с лицом злым и радостным.
— Гибнет! Гибнет! Больше его не будет на земле. Куда же мир будет посылать хлеб, масло, деньги? Куда будут девать выжатое золото и слезы? Мрамор не горит, но рассыпается от огня. Развалится Капитолий, развалится Палатин! О Зевс! Рим был пастухом, а другие народы — овцами. Когда пастух чувствовал голод, он резал овечку, съедал мясо, а тебе, отец богов, приносил в жертву кожу. Кто, о Громовержец, будет теперь резать и в чьи руки ты передашь пастушеский посох? Потому что Рим горит так хорошо, словно ты сам зажег его своей молнией.
— Торопись! — крикнул Виниций. — Что ты делаешь?
— Плачу над Римом, господин, — ответил Хилон. — Ведь это город Юпитера!
Некоторое время ехали молча, прислушиваясь к треску пожара и шуму всполошенных птиц. Голуби, в большом числе гнездившиеся около вилл и в городках Кампаньи, а также разные птицы с морского берега и окрестных гор, принимая, по-видимому, зарево пожара за солнечный восход, летели стаями прямо на огонь.
Виниций первый прервал молчание:
— Где ты был, когда начался пожар?
— Я шел к своему приятелю Еврикию, который имел лавочку у Большого цирка, и размышлял о христианском учении, когда вдруг раздались крики: "Пожар! Пожар!" Люди толпились вокруг, но, когда пламя охватило весь цирк и стало показываться также и в других местах, пришлось подумать о спасении.
— Ты видел людей, поджигавших факелами дома?
— Чего только я не видел, о внук Энея! Я видел людей, прокладывавших себе дорогу в толпе мечами, я видел стычки и раздавленных на мостовой людей… Ах, господин! Если бы ты увидел все это, ты подумал бы, что варвары овладели городом и устроили резню. Вокруг раздавались крики, что наступил конец мира. Некоторые совсем потеряли голову и не пытались искать спасения: они бессмысленно ждали, когда огонь дойдет до них и сожжет. Другие сходили с ума, выли, рвали в отчаянии волосы; но я видел и таких, которые выли от радости, потому что много есть на свете, господин, злых людей, которые не умеют оценить вашей мудрой власти и справедливых законов, в силу которых вы отнимаете у других все, чем они владеют, и присваиваете себе. Люди не хотят примириться с волей богов!
Виниций слишком занят был своими мыслями, чтобы заметить иронию, сквозившую в словах Хилона. Ужас охватывал его при одной мысли, что Лигия могла очутиться в этой суматохе, на этих страшных улицах, где людей давили и резали. Поэтому он в десятый раз стал расспрашивать Хилона:
— Ты видел их своими глазами в Остриануме?
— Да, сын Венеры! Видел девушку, доброго лигийца, святого Лина и апостола Петра.
— До пожара?
— До пожара, о Митра!
Но у Виниция в душе явилось подозрение, не лжет ли Хилон. Поэтому он остановил мула и, грозно взглянув на грека, спросил:
— Что ты делал там?
Хилон смутился. Хотя ему, как и многим людям, казалось, что вместе с гибелью Рима пробил час и римского владычества, но сейчас он был наедине с Виницием и хорошо запомнил, как тот запретил ему под страшной угрозой следить за христианами, а в особенности за Лином и Лигией.
— Господин, — сказал он, — почему ты не веришь, что я люблю их? Да! Я был в Остриануме, потому что я уже наполовину христианин. Пиррон научил меня ценить добродетель больше философии, поэтому я все больше и больше льну к добродетельным людям. Кроме того, господин, я нищий, и в то время как ты отдыхал в Анциуме, я часто умирал с голоду над книгами… Поэтому, о Зевс, я ходил к Остриануму, ибо христиане, хотя и сами нищие, больше раздают милостыни, чем все другие вместе взятые жители Рима.
Повод казался Виницию достаточным, поэтому он спросил более спокойным голосом:
— Знаешь, где на это время поселился Лин?
— Ты ужасно наказал меня однажды за любопытство, господин, — ответил грек.
Виниций замолчал, и они поехали дальше.
— Господин, — сказал Хилон, — ты не нашел бы девушку, если бы не я, и если мы отыщем ее, то не забудь о нищем мудреце!
— Ты получишь дом с виноградником около Америолы, — ответил Виниций.
— Спасибо тебе, Геркулес! С виноградником?.. Благодарю! Да, да! С виноградником!
Они проезжали теперь мимо Ватиканского холма, который казался багровым от зарева пожара; потом свернули направо, чтобы пройти поле и, переправившись через реку, добраться до Фламинских ворот.
Вдруг Хилон остановил мула и сказал:
— Господин, мне пришла в голову хорошая мысль.
— Говори!
— Между Яникульским холмом и Ватиканом, за садами Агриппины, существуют подземелья, откуда раньше брали песок и камни для постройки цирка Нерона. Послушай, господин! В последнее время евреи, которых, как тебе известно, много живет в Риме, стали ужасно преследовать христиан. Помнишь, как при божественном Клавдии они своими спорами и сварами принудили цезаря выгнать их из Рима? Теперь они вернулись и под покровительством Августы чувствуют себя в безопасности и еще больше прежнего обижают христиан. Я знаю это! Сам видел! Против христиан не было издано ни одного эдикта, но евреи приносят жалобы префекту, обвиняя их в том, что будто бы они убивают детей, поклоняются ослиной голове и провозглашают учение, не признанное сенатом. Они нападают на христиан в домах молитвы, поэтому тем приходится прятаться от них.
— Что же ты хочешь сказать?
— То, господин, что синагоги открыто существуют в Риме, а христиане, желая избегнуть преследований, принуждены молиться в укромных местах и собираться в покинутых домах за городом или в аренариях — местах, откуда берут песок. Живущие за Тибром ходят в подземелья, откуда брали песок для цирка и домов по набережной. Теперь, когда город гибнет, они, наверное, молятся. Поэтому я советую тебе, господин, зайти по дороге туда, где их теперь великое множество.
— Но ты говорил, что Лин отправился в Острианум! — раздраженно воскликнул Виниций.
— Но ведь ты обещал мне дом с виноградником, — ответил Хилон, — поэтому я хочу искать девушку всюду, где надеюсь ее найти. Когда начался пожар, они могли вернуться домой… Они могли так же, как и мы, обойти город кругом. У Лина — дом, может быть, он хотел быть поближе к нему, посмотреть, не переходит ли огонь и в эту часть города. Если они вернулись, то, клянусь Персефоной, мы, господин, найдем их на молитве в подземельях или по крайней мере узнаем, где они.
— Ты прав! Веди меня туда! — сказал трибун.
Хилон тотчас свернул налево, к холму, который в эту минуту закрывал от них пожар таким образом, что, хотя вершина его и была освещена заревом, они ехали в тени. Миновав цирк, они свернули еще раз налево и очутились в овраге, в котором было совершенно темно. Но Виниций тотчас увидел в темноте множество огоньков.
— Это они! — сказал Хилон. — Сегодня их будет больше обыкновенного, потому что другие дома молитвы сгорели или окутаны дымом.
— Да, я слышу пение, — сказал Виниций.
Из темного отверстия в горе доносились голоса, фонарики исчезали в нем один за другим. Но из боковых оврагов появлялись все новые и новые люди, так что вскоре Виниций и Хилон очутились в большой толпе.
Хилон сошел с мула и, подозвав мальчика, шедшего рядом, сказал:
— Я священник Христов и епископ. Подержи наших мулов, ты получишь мое благословение и прощение грехов.
И, не ожидая ответа, он сунул ему в руку поводья, а сам вместе с Виницием присоединился к толпе.
Они вступили в подземелье и при слабом свете фонарей прошли длинный коридор, потом очутились в обширной пещере, из которой, по-видимому, брали камень, потому что на стенах были видны следы именно этой работы.
Там было светлее, чем в коридоре, потому что кроме фонарей там пылали факелы.
При их свете Виниций увидел коленопреклоненную толпу, которая протягивала руки кверху. Лигии, Петра, Лина он не видел здесь; вокруг были взволнованные и торжественные лица. По-видимому, кого-то ждали, боялись, надеялись. Свет отражался в глазах, пот выступал на бледных лицах; некоторые пели гимны, другие лихорадочно повторяли имя Иисуса, иные ударяли себя в грудь. Было совершенно очевидно, что сейчас должно произойти нечто необыкновенное.
Но вот гимны смолкли, и над толпой в нише, образовавшейся от того, что в этом месте был вырублен огромный камень, появился знакомый Виницию Крисп. Лицо его было почти безумно, бледное и суровое лицо фанатика. Глаза всех устремились на него, как будто просили слов помощи и надежды, а он, благословив собравшихся, стал говорить быстро, почти выкрикивая слова:
— Покайтесь в грехах ваших, ибо час пробил. На город разврата и преступлений, на новый Вавилон Господь наслал губительное пламя. Пробил час суда, гнева, гибели… Господь обещал прийти, и сейчас вы увидите его! Но он грядет не как Агнец, который пролил кровь за грехи ваши, а как грозный Судия, который свергнет в бездну грешных и маловерных… Горе миру и горе грешникам, ибо не будет для них милосердия!.. Вижу тебя, Христос! Звездный дождь падает на землю! Солнце затмилось, земля разверзлась, и мертвые восстают из гробов… И ты грядешь, Господи, окруженный небесным воинством, среди грома и молний. Вижу и слышу тебя, Христос!
Он замолчал и, подняв лицо, казалось, смотрел на что-то далекое и страшное. И вдруг в глубине подземелья раздался глухой удар, затем другой, третий. Это в городе целые улицы сгоревших домов рушились с грохотом. Но большинство христиан приняли это за видимый знак, что настал час гнева и суда. Вера в скорый приход Христа и конец мира была очень распространена среди них, а теперь она усилилась еще больше после пожара. Ужас овладел собравшимися. Многие голоса повторяли: "День суда! Вот он грядет к нам!" Некоторые закрывали руками лицо, думая, что сейчас земля разверзнет свои недра и выйдут среди пламени дьяволы, чтобы броситься на грешников. Раздавались крики: "Христос, помилуй нас! Спаситель, будь милосерд к нам!" Некоторые вслух исповедовались в своих грехах, некоторые обнимались, чтобы в последнюю минуту быть не одному, а вместе с любимым человеком.
Но были и такие люди, чьи вдохновенные лица, озаренные неземной улыбкой, не выражали страха. В некоторых местах раздались странные крики: в религиозном возбуждении люди выкрикивали непонятные слова на непонятном языке. Кто-то из темного угла пещеры возопил: "Проснись, спящий!" Но весь шум покрывал возглас Криспа:
— Покайтесь! Покайтесь!
Иногда наступало молчание, словно все, задерживая в груди дыхание, ждали того, что должно произойти. И тогда слышался далекий грохот рушившихся домов, после чего снова раздавались вопли и стоны: "Спаситель, помилуй нас!.." Иногда Крисп снова начинал говорить: "Откажитесь от благ земных, ибо вскоре не будет земли под вашими ногами! Откажитесь от земной любви, ибо Господь погубит тех, которые любили жен и детей своих больше, чем его! Горе тому, кто возлюбил тварь больше Творца! Горе богатым! Горе развратным! Горе мужу, жене и ребенку!.."
Вдруг более сильный удар раздался в каменоломне. Все упали на землю, простирая крестом руки, чтобы этим знамением защитить себя от злых духов. В наступившей тишине слышно было учащенное дыхание и полный ужаса шепот: "Иисусе Христе! Иисусе Христе!" Дети плакали.
И над этой смятенной толпой раздался чей-то спокойный голос:
— Мир вам!
Это был апостол Петр, который только что вошел в пещеру. При звуке его голоса страх тотчас прошел. Словно это было встревоженное стадо, к которому вернулся пастырь. Люди поднялись с земли, ближайшие старались коснуться его одежд, словно искали защиты у него, а он, протянув над ними благословляющие руки, говорил:
— Зачем тревожитесь в сердце своем? Кто из вас угадает, что его ждет, прежде чем пробил его час? Господь погубил огнем Вавилон, но к вам, которых омыло святое крещение и грехи которых искуплены кровью Агнца, он будет милостив, и вы умрете с его именем на устах. Мир вам!
После грозных и жестоких слов Криспа слова Петра были бальзамом для измученных сердец. Вместо страха Божьего людьми овладела Божья любовь. Люди нашли того Христа, которого они полюбили в рассказах апостолов, не жестокого судью, а сладостного и милостивого Агнца, милосердие которого во сто крат превышает человеческую злобу. Чувство облегчения охватило толпу, и надежда, соединенная с благодарностью к апостолу, наполнила сердца.
Со всех сторон раздавались голоса:
— Мы овцы твои, паси нас!
— Не покидай нас в день горя!
Люди склонялись к его ногам, и Виниций, увидев это, приблизился, схватил край плаща апостола и, склонив голову, сказал:
— Господин, спаси меня! Я искал ее в дыме пожара и в толпе и нигде не мог найти. Но я верю, что ты можешь вернуть мне ее.
Петр положил руку на его голову.
— Верь, — сказал он, — и следуй за мной.
Пожар продолжался. Большой цирк обратился в развалины, постепенно обращались в развалины и те переулки и улицы, где начался пожар. Огненный столб вставал на минуту над тем местом, где рушились дома. Ветер переменился и дул теперь с большой силой со стороны моря, неся на Целий, Эсквилин и Виминал огонь, горящие головни и искры. Теперь стали думать о прекращении пожара. По приказанию прибывшего из Анциума Тигеллина стали ломать дома на Эсквилине, чтобы огонь, дойдя до пустырей, прекратился наконец. Это была ничтожная попытка сохранить остатки города, потому что не было ни малейшей надежды спасти захваченные огнем части города. Надлежало также подумать и о последствиях катастрофы. Вместе с Римом гибли огромные богатства, гибло все имущество его граждан, — так что вокруг стен города теперь кочевали сотни тысяч нищих. На второй день пожара голод дал себя почувствовать этой толпе разоренных римлян, потому что огромные запасы хлеба, собранные в городе, гибли вместе с ним. В общем замешательстве и безвластии никто не позаботился о доставке новых запасов. И только после приезда Тигеллина даны были соответствующие приказы в Остии, между тем как недовольство народа становилось все более грозным.
Дом, в котором поселился Тигеллин, все время был окружен толпою, которая с утра до ночи кричала: "Хлеба и пристанища!" Напрасно вызванные из лагеря преторианцы пытались сдержать натиск толпы. Во многих местах доходило до открытых столкновений; иногда безоружная толпа, показывая на пожар, кричала: "Убейте нас!" Проклинали цезаря, августианцев, преторианцев. Возмущение росло с каждым часом, и Тигеллин, смотря ночью на тысячи костров, горевших вокруг города, говорил себе, что это костры врагов, обложивших Рим. По его приказу кроме муки привезено также большое количество выпеченного хлеба не только из Остии, но и из всех окрестных городков и деревень, но, когда ночью прибыли первые обозы в Эмпориум, толпа сломала главные ворота складов со стороны Авентина и мгновенно расхитила все, вызывая всеобщее замешательство. При свете луны дрались из-за хлебов, большое количество которых было растоптано дерущимися. Рассыпанная мука покрыла словно снегом большое пространство, от амбаров до арок Друза и Германика, и смятение продолжалось до тех пор, пока солдаты не заняли складов и не стали отгонять толпы с помощью стрел и копий.
Никогда еще со времени нашествия галлов под начальством Бренна не постигала Рим такая катастрофа. В отчаянии сравнивали два этих пожара. Но ведь тогда остался по крайней мере Капитолий. А теперь и Капитолий был окружен морем огня. Мрамор не горел, но ночью, когда ветер отгонял дым, видны были колонны храма Юпитера, раскаленные докрасна, подобно угольям. Кроме того, во время нашествия галлов в Риме было спокойное население, привязанное к городу и алтарям, а теперь вокруг стен пылавшего города волновалась многоязычная разноплеменная толпа, состоящая по большей части из рабов и вольноотпущенников, разнузданная, мятежная и готовая под натиском голода и нужды поднять восстание против властей и города.
Но величие пожара наполнило сердца людей трепетом и до некоторой степени усмирило чернь. После пожара должны были наступить бедствия — голод и болезни, так как в довершение несчастья наступила невероятная июльская жара. Невозможно было дышать воздухом, который был раскален огнем и солнцем; и даже ночь не приносила облегчения. Вид города был ужасен. На холмах — Рим, похожий на огнедышащий вулкан, а вокруг до самых Альбанских гор — обширный лагерь, состоящий из палаток, шалашей, колесниц, лавочек, костров — и все это затянуто дымом, пылью, пронзено рыжими от пожара лучами солнца; толпа мечется, кричит, грозит, исполненная ненависти и страха… Среди родовитых римлян греки, голубоглазые северяне, африканцы и азиаты; граждане вместе с рабами, вольноотпушеники, гладиаторы, купцы, ремесленники, пастухи и солдаты — человеческое море, омывающее остров огня.
Различные слухи волновали это море, пробегая по нему наподобие волн. Были слухи радостные и горестные. Говорили о большом количестве хлеба и одежды, которые должны прибыть в Эмпориум для бесплатной раздачи народу. Говорили также и о том, что цезарь повелел ограбить провинции Азии и Африки, и деньги, полученные таким образом, раздать жителям Рима, чтобы каждый мог себе выстроить новый собственный дом. Но ходили также и такие слухи, что вода в водопроводах отравлена, что Нерон хочет уничтожить город и всех его жителей, чтобы переехать в Грецию или Египет и оттуда править миром. Слухи распространялись с быстротой молнии, и каждый находил веру среди толпы, вызывая взрыв надежды, гнева, страха или бешенства. Лихорадка овладела тысячами бездомных. Вера христиан в то, что близок конец мира, распространялась и среди людей других исповеданий. Люди впадали в безумие. Среди облаков, багровых от пожара, видели богов, взиравших на гибель земли. К ним молитвенно протягивались руки, у них просили пощады или проклинали их.
Тем временем солдаты и часть жителей разрушали дома на Эсквилине, на Целии и за Тибром — и потому эти части города уцелели. Зато в центре горели богатства, накопленные в течение веков, лучшие памятники римской старины и римской славы. От всего города остались лишь некоторые окраины, и сотни тысяч жителей оказались без крова. Но некоторые уверяли, что солдаты разрушают дома не для того, чтобы остановить стихию огня, а чтобы окончательно уничтожить город. Тигеллин умолял в письмах к цезарю, чтобы Нерон приехал и лично успокоил народ, впавший в отчаяние. Но цезарь тронулся с места, лишь когда пожар достиг наибольшей силы.
Огонь достиг Номентанской дороги и с переменой ветра опять вернулся к Тибру, окружил Капитолий и, уничтожая по дороге все, что уцелело раньше, снова подошел к Палатину. Тигеллин, сосредоточив в одном месте все силы преторианцев, слал гонца за гонцом к приближавшемуся цезарю, заверяя, что тот ничего не потеряет из величия картины, какую представляет пожар, усилившийся к этому времени.
Но цезарь хотел приехать непременно ночью, чтобы лучше насытиться картиной гибнущего города. Поэтому он остановился в окрестностях Аква Альбана и, призвав в свой шатер трагика Алитура, разучивал с его помощью жесты, позу, выражение лица, какое он должен принять, увидев пылающий Рим. Они долго спорили о том, следует ли при словах: "О святой город, который казался долговечнее Иды!" — протянуть обе руки вперед, или в одной руке держать кифару и опустить ее вниз вдоль тела, а другую поднять вверх.
Этот вопрос казался ему в настоящее время самым важным.
Собираясь выступить в поход с наступлением сумерек, он советовался также с Петронием, не включить ли в стихотворение, посвященное катаетрофе, нескольких великолепных кощунств по адресу богов, и не будут ли они вполне естественны и художественно правдивы в устах человека, который очутился в подобном положении и теряет родину.
Около полуночи вместе со всем своим пышным двором, состоявшим из множества патрициев, сенаторов, военачальников, вольноотпущенников, рабов, женщин и детей, Нерон приблизился к стенам города. Шестнадцать тысяч преторианцев в боевом порядке выстроились вдоль пути и наблюдали за тишиной и порядком во время проезда цезаря, причем возмущенный народ был оттеснен на значительное расстояние. Чернь ругалась, проклинала, свистела и кричала при виде цезаря, но не решалась напасть на него. Во многих местах ему даже рукоплескала чернь, которая, ничем не обладая, ничего не потеряла во время пожара и теперь надеялась на более щедрые, чем обычно, подачки: надеялись получить много хлеба, масла, одежды и денег. Но проклятия, свист и рукоплескания по распоряжению Тигеллина были заглушены ревом военных рожков.
Подъехав к Остийским воротам, Нерон остановился на минуту и сказал:
— Бездомный владыка бездомного народа, где я склоню на нынешнюю ночь свою несчастную голову?
Затем он взошел по устроенной ради этого лестнице на Аппиев акведук. За ним следовали августианцы и хор певцов, несущих кифары, лютни и другие музыкальные инструменты.
Все затаили дыхание, ожидая, что цезарь произнесет какие-нибудь великие слова, которые ради безопасности следовало хорошо запомнить. Но он стоял торжественный и немой, в пурпуровом плаще с золотым лавровым венком на голове, и смотрел на бесновавшуюся огненную стихию. Когда Терпнос подал ему золотую кифару, он поднял глаза к небу, словно ожидая вдохновения.
Народ издали смотрел на цезаря, облитого багровым заревом. Перед ним извивались змеи огня и пылали римские святыни. Храм Геркулеса, построенный Эвандром, храм Юпитера Статора, храм Луны, возведенный еще при Сервии Туллии, и дом Нумы Помпилия, и капище Весты с пенатами [53] римского народа; в языках пламени виден был Капитолий, пылало прошлое и душа Рима, — а он, цезарь, стоял с лирой в руке, с лицом трагического актера и с мыслью не о гибнущей отчизне, а о своей позе и патетических выражениях, при помощи которых он мог бы лучше передать величие несчастья, вызвать наибольшее удивление и получить горячие рукоплескания.
Он ненавидел этот город, ненавидел его граждан, любил лишь свои песни и стихи, поэтому он рад был в душе, что наконец увидел воочию трагедию, похожую на ту, описанием которой он был занят. Стихотворец чувствовал себя счастливым, декламатор — вдохновленным, искатель впечатлений упивался ужасным зрелищем, и он с радостью думал, что даже гибель Трои была ничем в сравнении с гибелью этого огромного города. Чего еще желать? Вот он Рим, владыка мира, пылает, а цезарь стоит с золотой лирой в руках, озаренный багровым пожаром, вызывающий изумление, поэтичный! Где-то внизу, во мраке, мятется и ропщет народ. Пусть ропщет! Пройдут века, пройдут тысячелетия, а люди будут помнить и славить поэта, который в памятную ночь пел гибель и пожар Трои. Что в сравнении с ним Гомер, даже сам Аполлон с его разбитой кифарой?
Он поднял руку, ударил по струнам и запел. Это были слова Приама:
Его голос на открытом воздухе, при гуле пожара и при далеком ропоте возмущенной толпы казался жалким, слабым, дрожащим, а звук аккомпанемента похож был на жужжание мухи. Но сенаторы и августианцы, находившиеся на акведуке вместе с цезарем, склонили головы, внимая в безмолвном восторге. Он долго пел, настраивая себя на жалобный тон. Когда он останавливался, чтобы передохнуть, хор певцов повторял последний стих. Потом Нерон заученным под руководством Алитура жестом сбрасывал с плеча мантию трагического актера и продолжал петь. Окончив приготовленную заранее песнь, он стал импровизировать, подбирая изысканные сравнения, чтобы передать трагизм развернувшейся перед ним картины. Лицо его изменилось. Правда, его не взволновала гибель родного города, но он наслаждался и растрогался собственным пафосом до такой степени, что, выронив вдруг золотую лиру, завернулся в плащ и застыл в позе одного из сыновей Ниобеи, которые украшали двор на Палатине.
После недолгого молчания раздался взрыв рукоплесканий. Но издали был слышен рев возмущенной толпы. Теперь никто больше не сомневался, что именно цезарь велел сжечь город, чтобы устроить для себя интересное зрелище и петь свои песни. Нерон, услышав вой многотысячной толпы, обратился к августианцам с печальной улыбкой человека, которого незаслуженно обидели, и сказал:
— Вот как квириты ценят меня и поэзию!
— Негодяи! — воскликнул Ватиний. — Прикажи, государь, и преторианцы ударят по ним.
Нерон обратился к Тигеллину:
— Могу ли я рассчитывать на верность солдат?
— Да, божественный! — ответил префект.
Но Петроний пожал плечами.
— Можно рассчитывать на верность, а не на их число, — сказал он. — Останься пока здесь, потому что на этом месте тебе не грозит опасность, а народ нужно успокоить.
Того же мнения были Сенека и консул Лициний. Возмущение и гнев народа усиливались. Люди хватались за камни, вырывали колья от шатров, ломали колесницы и вооружались кусками железа. Скоро явилось несколько начальников когорт с заявлением, что преторианцы, теснимые толпой, с величайшим трудом выдерживают натиск и, не имея приказа ударить по толпе, не знают, что делать.
— Боги! — воскликнул Нерон. — Какая ночь! С одной стороны пожар, с другой — бушующее море людей!
И он стал подыскивать выражения, которые красочнее представили бы опасность минуты, но, увидев вокруг бледные лица и тревожные взгляды, заволновался сам.
— Дайте мне темный плащ с капюшоном! — воскликнул он. — Неужели дело может дойти до столкновения?
— Государь! — ответил беспокойным голосом Тигеллин. — Я сделал все, что мог, но опасность действительно велика… Скажи, государь, несколько слов народу и пообещай ему что-нибудь.
— Цезарь будет говорить с чернью? Пусть это сделает кто-нибудь от моего имени. Кто возьмет на себя это?
— Я! — спокойно ответил Петроний.
— Иди, мой друг! Ты всегда верен мне в любой беде… Иди и не жалей обещаний.
Петроний повернулся к свите с небрежным и насмешливым лицом.
— Присутствующие здесь сенаторы, — сказал он, — а также Пизон, Нерва и Сенеций поедут со мной.
Он спокойно сошел вниз, а те, кого он позвал с собой, следовали за ним не без колебания, но несколько ободренные его спокойствием. Петроний, остановившись у лестницы, велел подать себе белого коня и, сев на него, поехал в сопровождении сенаторов сквозь ряды преторианских войск к черной, воющей толпе, безоружный, с тонкой тростью из слоновой кости в руке, на которую он обыкновенно опирался.
Он направил коня прямо на толпу. Вокруг при свете пожара видны были угрожающе протянутые руки, вооруженные чем попало, горящие глаза, потные лица и рычащие, покрытые пеной бешенства рты. Бешеные волны окружали Петрония и его спутников, а дальше виднелось поистине море голов — переливающееся, кипящее, страшное.
Крики усилились и перешли в сверхчеловеческий рев; колья, вилы, даже мечи мелькали вокруг Петрония, хищные руки протягивались к нему и к узде его коня, но он въезжал все глубже в толпу, холодный, равнодушный, презрительный. Иногда он ударял своей тростью наиболее наглых по голове, словно прокладывал себе дорогу в обыкновенной толпе, и эта его уверенность, это спокойствие изумляли разнузданную чернь. Наконец его узнали, и многочисленные голоса стали окликать его:
— Петроний! Arbiter elegantiarum! Петроний!
— Петроний! — загудело со всех сторон.
По мере того как повторялось это имя, лица становились менее грозными, крики менее бешеными, потому что этот изысканный патриций, хотя он никогда не добивался расположения толпы, был ее любимцем. Петрония считали великодушным и щедрым; его популярность особенно возросла со времени громкого дела Педания Секунда, в котором он высказался за смягчение жестокого приговора, обрекавшего на смерть всех рабов убитого префекта. Особенно рабы обожали его за это той преданной любовью, какой угнетенные и несчастные люди обыкновенно любят тех, кто проявит к ним хоть немного сочувствия. К этому в настоящую минуту прибавилось также и любопытство, что скажет посол цезаря? Никто не сомневался, что цезарь нарочно послал именно Петрония.
Сбросив с плеч белую, обрамленную красной полосой тогу, он поднял ее вверх и стал махать над головой, давая тем знак, что хочет говорить.
— Тише! Тише! — кричали со всех сторон.
Через некоторое время действительно наступила тишина. Тогда он привстал на седле и стал говорить громким и спокойным голосом:
— Граждане! Пусть те, кто меня услышит, передаст мои слова стоящим дальше, и пусть все сохранят тишину как люди, а не как звери на арене.
— Слушаем! Слушаем.
— Так слушайте. Город будет отстроен вновь. Сады Лукулла, Мецената, Цезаря и Агриппины будут открыты для вас! С завтрашнего дня начнут раздавать хлеб, вино и масло, так чтобы каждый мог набить брюхо сколько влезет! Потом цезарь устроит для вас игры, каких мир до сих пор не видывал, после которых вас ждут пиры и подарки. Вы будете после пожара более богаты, чем до него!
Ответом на это был глухой говор, разбегавшийся от центра во все стороны, подобно кругам на воде от брошенного камня: ближайшие передавали дальше его слова. То здесь, то там раздавались крики, гневные или успокоительные, которые слились наконец в один мощный и властный гул.
— Panem et circenses! — Хлеба и зрелищ!
Петроний завернулся в тогу и некоторое время оставался неподвижным, в своей белой одежде похожий на статую. Крик усиливался, заглушал треск пожара, доносился со всех сторон, из самых отдаленных углов поля, но посол цезаря, по-видимому, имел намерение сказать еще что-то, потому что не трогался с места.
Когда по его знаку снова восстановилось молчание, он сказал:
— Обещаю вам игры и зрелища, а теперь приветствуйте криком цезаря, который вас кормит и одевает, а потом идите спать, потому что скоро уже будет рассветать.
Сказав это, он повернул коня и, слегка ударяя тростью по головам тех, кто стоял на дороге, медленно отъехал к рядам преторианских войск.
Скоро он был под аркадой акведука. Наверху было немалое смятение. Там не поняли крика толпы и думали, что это новый взрыв бешенства. Не ждали, что Петроний уйдет целым и невредимым, поэтому Нерон, увидев его, подбежал к лестнице, по которой тот поднимался, и стал расспрашивать с бледным от волнения лицом:
— Ну что? Что там происходит? Неужели они теснят преторианцев?
Петроний глубоко вздохнул и ответил:
— Клянусь Поллуксом, они страшно потные и скверно пахнут! Я едва не упал в обморок от их вони!
Потом он обратился к цезарю:
— Я обещал им хлеба, масла, вина, свободный доступ в сады и игры. Они снова обожествляют тебя и засохшими губами выкрикивают с благодарностью твое имя. О боги, как неприятно пахнет простой народ!
— Преторианцы были готовы, — воскликнул Тигеллин, — и если бы ты не успокоил их, крикуны быстро успокоились бы навеки. Жаль, о цезарь, что ты не позволил мне употребить силу.
Петроний посмотрел на говорившего, пожал плечами и сказал:
— Это еще не упущено. Может быть, ее придется тебе употребить завтра.
— Нет, нет! — воскликнул цезарь. — Я велю открыть для них сады и раздать им хлеб. Благодарю, Петроний! Игры им устрою, а ту песнь, которую я пел сегодня при вас, спою публично.
Сказав это, он положил руку на плечо Петрония, минуту молчал, а потом, успокоившись, спросил:
— Скажи искренне, как я понравился тебе, когда пел?
— Ты был достоин картины, равно как и картина была достойна тебя, — ответил Петроний.
Потом цезарь повернулся в сторону пожара.
— Посмотрим еще немного, — сказал он, — и простимся со старым Римом.
Слова апостола исполнили надеждой души христиан. Конец мира им всегда казался близким, но теперь они поверили, что день страшного суда еще не наступил и что раньше они увидят конец царства Нерона, которое они считали царством Антихриста, и кару Господню за его вопиющие к небу преступления. Ободренные и успокоенные, они стали расходиться после окончания молитвы в подземельях и вернулись в свои временные убежища и даже за Тибр, когда стало известно, что огонь при перемене ветра обратился снова к реке и, уничтожив то, что случайно уцелело раньше, перестал распространяться.
Апостол в сопровождении Виниция и следовавшего за ними Хилона покинул подземелье. Трибун не решался прервать молитву старца, поэтому шел некоторое время молча, и лишь глаза его с мольбою обращены были на Петра, и весь он дрожал от волнения. Но еще много людей подходили к апостолу, чтобы поцеловать благословляющую руку и край одежды; матери протягивали к нему детей, некоторые опускались на колени в длинном темном коридоре и, подняв кверху светильники, просили благословить их; иные шли рядом и пели, так что не представилось удобной минуты спросить старика и получить от него ответ. То же было и в овраге. И только когда они вышли на поле, откуда виден был горевший город, апостол трижды благословил Рим и, обратившись к Виницию, сказал:
— Не беспокойся. Отсюда недалеко есть хижина могильщика, там найдем мы Лигию, Лина и ее верного слугу. Христос, предназначивший ее тебе, сохранил ее невредимой.
Виниций зашатался и едва устоял на ногах. Дорога из Анциума, поиски Лигии среди пламени и дыма, бессонная ночь и страх за девушку — все это измучило Виниция. Он окончательно ослабел при известии, что самое дорогое в мире существо находится здесь поблизости и что он скоро увидит ее. Силы оставили его, он склонился к ногам апостола и, обняв его колени, остался в таком положении, не в силах произнести ни слова.
Апостол, поднимая его и уклоняясь от таких выражений благодарности и почитания, сказал:
— Не меня, не меня, благодари Христа.
— Что это за могучее божество! — раздался сзади голос Хилона. — Но я не знаю, что мне делать с мулами, которые ждут нас здесь.
— Встань и следуй за мной, — сказал Петр, беря за руку молодого человека.
Виниций поднялся. При свете зарева видны были слезы, катившиеся по его бледному взволнованному лицу. Губы его дрожали, словно он шептал молитву.
— Я иду, — сказал он.
Но Хилон снова повторил свой вопрос:
— Господин, что же мне делать с мулами, которые ждут? Может быть, этот достойный пророк предпочтет ехать, чем идти пешком?
Виниций не знал, что ответить, но, услышав от Петра, что хижина могильщика находится очень близко, ответил:
— Отведи мулов к Макрину.
— Прости, господин, что я напомню тебе о доме в Америоле. При столь громадном пожаре легко забыть о такой маленькой вещи.
— Ты получишь его.
— О, внук Нумы Помпилия, я всегда был уверен в твоей щедрости, а теперь, когда обещание твое слышал и этот великодушный апостол, я не стану напоминать, что ты пообещал также и виноградник. Мир вам! Я отыщу тебя, господин. Мир вам.
Они ответили:
— И тебе мир.
Потом оба свернули направо к холмам. По дороге Виниций сказал:
— Господин! Омой меня водой крещения, чтобы я мог назваться истинным последователем Христа, которого люблю всеми силами своей души. Крести меня скорее, потому что в душе я готов к этому. Все, что он велит делать, я сделаю, ты же скажи, что я мог бы сделать сверх этого.
— Люби людей как своих братьев, — ответил апостол, — потому что одной лишь любовью ты сможешь служить ему.
— Да. Я это понял и почувствовал. Ребенком я верил в римских богов, но не любил их, а этого единственного люблю так, что с радостью отдал бы за него свою жизнь.
Он поднял глаза к небу и продолжал восторженно говорить:
— Потому что он воистину един! Он один добр и милосерд! Поэтому пусть гибнет не только этот город, но и весь мир, ему одному я буду свидетельствовать свою любовь, в него одного верить!..
— А он благословит тебя и дом твой, — закончил апостол.
Они свернули в другой овраг, в конце которого виднелся тусклый огонек. Петр указал на него и сказал:
— Вот хижина могильщика, который приютил нас, когда мы, вернувшись с больным Лином из Острианума, не смогли проникнуть за Тибр.
Они подошли к хижине, которая скорее походила на пещеру, выдолбленную в горе, снаружи эта пещера была заделана стеной из глины и камыша. Дверь была заперта, а через отверстие, заменявшее окно, видна была внутренность хижины, освещенной огнем очага.
Чья-то большая темная тень поднялась навстречу гостям и спросила:
— Кто вы?
— Слуги Христовы, — ответил Петр. — Мир тебе, Урс.
Урс склонился к ногам апостола, а потом, узнав Виниция, схватил руку молодого человека и прижал ее к своим губам.
— И ты, господин, пришел? Да будет благословенно имя Агнца за ту радость, которую ты доставишь Каллине.
Сказав это, он отворил дверь, и они вошли. Больной Лин лежал на соломе с похудевшим лицом и желтым, как слоновая кость, высоким лбом. У очага сидела Лигия; она держала в руках связку маленьких рыб, нанизанных на веревочку и, по-видимому, предназначавшихся для ужина.
Занятая сниманием рыбок с веревочки и думая, что Урс вошел один, она не подняла даже глаз. Виниций подошел к ней и назвал ее по имени, протягивая руки. Она вскочила: изумление и радость осветили ее лицо, и безмолвно, как дитя, после дней тревоги и страха отыскавшее отца или мать, она бросилась в его раскрытые объятья.
Он обнял ее и прижал к своей груди с подобным же чувством, словно она погибала и спаслась лишь чудом. Потом он взял руками ее голову, целовал лоб, глаза и снова обнимал ее, повторял ее имя, склонился к ее ногам, целовал руки, ласкал ее, радостно и благоговейно приветствовал. Счастье его было безграничным, как и любовь.
Потом он рассказал, как прискакал из Анциума, как искал ее среди горевших улиц, в доме Лина, как он настрадался и наволновался, пока апостол не привел ее к ней.
— Теперь, — говорил он, — я не покину тебя среди пожара и разнузданной толпы. Люди убивают друг друга у городских стен, грабят, обижают женщин, и один лишь Бог знает какие еще несчастья постигнут Рим. Но я спасу тебя и всех вас. О, моя дорогая!.. Поедемте все вместе в Анциум. Там сядем на корабль и поплывем в Сицилию. Моя земля будет вашей, мои дома — вашими. Послушай меня! В Сицилии мы отыщем Авлов, я верну тебя Помпонии и потом возьму к себе с ее и твоего согласия. Ведь ты, моя милая, не боишься меня больше? Меня не обмыло еще крещение, но спроси Петра, не сказал ли я ему по дороге к тебе, что хочу быть истинным последователем Христа, и не просил ли я его крестить меня хоть здесь, в этой хижине. Поверь мне, и вы все поверьте мне.
Со светлым лицом слушала Лигия эти слова. Все они, сначала из-за преследования евреев, а теперь из-за пожара и смуты, жили в постоянном страхе и тревоге. Отъезд в спокойную Сицилию действительно положил бы конец всем волнениям и вместе с тем открыл бы новую эру в их жизни. Если бы Виниций предложил ехать с ним одной Лигии, она, конечно, воспротивились бы искушению, не желая покидать апостола и Лина. Но Виниций сказал ведь им: "Поезжайте со мной! Моя земля будет вашей землей, мои дома — вашими домами!"
Поэтому, склонившись к его руке, чтобы поцеловать ее в знак покорности, она прошептала.
— Твой очаг будет моим очагом.
Застыдившись, что произнесла слова, которые по-римскому обычаю говорили невесты при совершении брачного обряда, она разрумянилась и стояла, освещенная пламенем очага, с опущенной головой, боясь, что ее осудят за них.
Но в глазах Виниция светилась бесконечная любовь. Потом он обратился к Петру и заговорил снова:
— Рим пылает по желанию цезаря. Он в Анциуме жаловался, что до сих пор не видел большого пожара. И если он не остановился перед таким преступлением, то подумайте, что может случиться в будущем. Кто знает, не стянет ли он сюда войска и не истребит ли граждан. Кто знает, какие могут быть объявлены проскрипции [54] и не вспыхнет ли после пожара гражданская война с убийствами, насилиями и голодом? Спасайтесь и давайте спасем Лигию. Там вы переждете бурю, а когда она уляжется, снова вернетесь сеять зерна вашего учения.
Словно в подтверждение слов Виниция со стороны Ватиканского поля послышались отдаленные крики и вопли, полные бешенства и ужаса. В хижину вошел ее хозяин и, спешно закрыв за собой дверь, сказал:
— Идет резня у цирка Нерона. Рабы и гладиаторы напали на граждан.
— Слышите? — сказал Виниций.
— Исполнилась мера, — произнес Петр, — и несчастья будут неисчерпаемы, как море.
Потом он обратился к Виницию и, указывая на Лигию, сказал:
— Возьми девушку, которую тебе предназначил Бог, и спаси ее. Больной Лин и Урс пусть едут с вами.
Но Виниций, полюбивший от всей души апостола, воскликнул:
— Клянусь, учитель, что я не оставлю тебя здесь на гибель!
— Бог благословит тебя за твое желание, — ответил апостол, — но разве ты не слышал, что Христос трижды сказал мне над озером: "Паси овец моих!"
Виниций замолчал.
— Поэтому, если ты, которому никто не поручал заботиться обо мне, говоришь, что не оставишь меня здесь на гибель, — как можешь ты хотеть, чтобы я покинул свое стадо в годину бедствий? Когда была буря на озере и мы убоялись в сердцах наших, он не покинул нас, — как же могу я, слуга Господень, не пойти по его следам?
Вдруг Лин поднял свое бледное лицо и спросил:
— А как я, о наместник Господень, не пойду по следам твоим?
Виниций водил рукой по лбу, словно боролся с собой и со своими мыслями, потом, взяв за руку Лигию, сказал голосом, в котором звучала решительность римского воина:
— Послушайте меня, Петр, Лин и ты, Лигия! Я говорил то, что советовал мне мой человеческий разум, но у вас есть иной, который думает не о собственной безопасности, а о заветах Спасителя. Да! Я не понял этого и ошибся, потому что с глаз моих не снято еще бельмо и старая природа моя отзывается во мне. Но я люблю Христа и хочу быть его слугой, поэтому, хотя в данном случае дело идет о чем-то большем для меня, чем собственная жизнь, склоняюсь перед вами и клянусь, что и я исполню завет любви и не покину братьев моих в дни несчастья.
Сказав это, он опустился на колени, восторженно простер руки и, подняв глаза, воскликнул:
— Понял ли я тебя, о Христос? Достоин ли я тебя?
Руки его дрожали, глаза блестели от слез, по телу пробегала дрожь веры и любви, а апостол Петр, взяв глиняную амфору с водой и подойдя к нему, торжественно сказал:
— Крещу тебя во имя Отца, и Сына, и Духа. Аминь.
Тогда восторг овладел всеми. Им казалось, что хижина наполнилась каким-то неземным сиянием, что они слышат небесную музыку, что свод пещеры разверзся над ними и с неба сходят к ним светлые ангелы, а там, в вышине, виднеется крест и пронзенные благословляющие руки.
А снаружи раздавались крики истребляющих друг друга людей и гул огня над пылающим городом.
Погорельцы расположились в великолепных садах цезаря, Домиция и Агриппины, на Марсовом поле, в садах Помпея, Саллюстия и Мецената. Заняты были все портики, здания для игры в мяч, роскошные дачи и сараи для зверей и птиц. Павлины, лебеди, страусы, газели и антилопы из Африки, олени и серны, служившие для украшения садов, были отданы черни на съедение. Съестные припасы доставлялись из Остии в таком изобилии, что по баржам и разным судам можно было переходить с одного берега Тибра на другой, словно по мосту. Хлеб раздавали по необыкновенно низкой цене, а наиболее бедным — бесплатно. Привезено было много вина, масла, каштанов; ежедневно с гор пригонялись стада быков и баранов. Нищие, которые раньше гнездились в переулках Субурры и в обычное время умирали с голоду, теперь, после пожара, жили лучше, чем прежде. Призрак голода был отогнан; гораздо труднее было бороться с разбоями, грабежом и убийством. Кочевой образ жизни обеспечивал безнаказанность негодяям, тем более что они выдавали себя за почитателей цезаря и не жалели рукоплесканий, когда он показывался где-нибудь. Так как государственные учреждения поневоле были закрыты, кроме того, чувствовался недостаток в вооруженной силе, которая могла бы установить твердый порядок в городе, населенном подонками всего тогдашнего мира, то трудно себе представить, что творилось в Риме. Каждую ночь происходила резня, столкновения, убийства, насилия над женщинами и детьми. Около места, куда пригоняли из Кампаньи стада, дело доходило до битв, в которых гибли сотни людей. Каждое утро Тибр выбрасывал множество трупов, которых никто не хоронил и которые разлагались от зноя, усиленного пожаром, и наполняли воздух заразой и смрадом. Среди погорельцев было много больных, и все боялись большой эпидемии.
Город продолжал гореть. Лишь на шестой день, когда огонь дошел до пустырей Эсквелина, на котором ради этого было разрушено множество домов, пожар стал утихать. Но горы тлеющего пепла и углей светились настолько сильно, что люди не хотели верить в конец катастрофы. На седьмую ночь пожар вспыхнул с новой силой в домах Тигеллина, но продолжался недолго. В разных местах рушились обгоревшие дома, выбрасывая вверх столп огня и дыма. Постепенно еще тлевшие внутри пепелища стали покрываться золой. Небо после солнечного заката перестало быть багровым, и лишь в ночной темноте на опустошенных руинах изредка показывались голубые языки пламени, пробегавшие по углям.
Из четырнадцати частей города осталось всего четыре, считая и кварталы за Тибром. Все остальное уничтожил огонь. Когда наконец угли совершенно покрылись золой, можно было видеть огромные пространства города, серые, печальные, мертвые; повсюду торчали ряды дымовых труб, которые походили на кладбищенские памятники. Между этими черными колоннами днем бродили печальные люди, отыскивая в пепле дорогие вещи или кости своих близких. По ночам на пепелищах выли собаки.
Вся щедрость и помощь цезаря, которую он оказал народу, не могла удержать людей от проклятий и возмущения. Довольны были лишь негодяи, воры и бездомные нищие, которые теперь могли вдоволь наедаться, напиваться и грабить. Но людей, потерявших имущество и своих близких, не удалось подкупить ни свободным доступом в сады, ни бесплатной раздачей хлеба, ни обещаниями игр и подарков. Катастрофа была слишком значительной и неслыханной. Людей, в которых жила любовь к родному городу — к отчизне, приводили в отчаяние слухи о том, что само имя "Рим" будет уничтожено и забыто и что цезарь намерен возвести на пепелище новый город под названием Нерополис. Волна недовольства усиливалась и росла с каждым днем, и, несмотря на лесть августианцев, ложь Тигеллина, впечатлительный Нерон, гораздо больше своих предшественников считавшийся с настроениями толпы, со страхом думал, что в глухой борьбе не на живот, а на смерть с патрициями и сенатом ему может не хватить сил и поддержки со стороны народа. Августианцы не менее цезаря боялись событий, которые могли им каждый день принести гибель. Тигеллин думал о том, что следует выписать из Малой Азии несколько легионов. Ватиний, который хохотал даже тогда, когда его били по щекам, потерял голову; Вителий потерял аппетит.
Некоторые из них деятельно совещались друг с другом, что предпринять против грозившей им опасности, так как ни для кого не было тайной, что в случае падения цезаря никто из августианцев, за исключением одного Петрония, не ушел бы целым. Их влиянию приписывались все безумства цезаря, их нашептыванию — все его преступления. Ненависть против них была едва ли не сильнее, чем против самого цезаря.
Поэтому все они ломали голову, как бы отвести от себя обвинение в поджоге города. Но для этого необходимо было снять подозрение также и с цезаря, потому что никто не поверил бы, что не они были виновниками пожара. Тигеллин совещался по этому вопросу с Домицием Афром и даже с Сенекой, которого ненавидел. Поппея, которая поняла, что гибель Нерона будет в то же время и приговором для нее, обратилась к своим советникам — еврейским священникам, — все знали, что в последние годы она исповедовала религию Иеговы. Нерон со своей стороны действовал тоже, но его планы были или чудовищными, или шутовскими, и он или дрожал от страха, или забавлялся, как неразумное дитя.
Однажды в уцелевшем от пожара доме Тиберия шло долгое и безрезультатное совещание. Петроний был того мнения, что следовало бросить все и ехать в Грецию, а потом в Египет и Малую Азию. Путешествие предполагалось совершить еще раньше — зачем же теперь откладывать его, когда в Риме печально и небезопасно.
Цезарь с восторгом принял предложение, но Сенека, немного подумав, сказал:
— Уехать легко, гораздо труднее будет потом вернуться обратно.
— Клянусь Геркулесом! — воскликнул Петроний. — Вернуться можно во главе азиатских легионов.
— Я так и сделаю! — сказал Нерон.
Но Тигеллин воспротивился. Он не мог ничего придумать сам, и если бы мысль Петрония пришла ему в голову, он предложил бы, несомненно, ее как единственное средство спасения. Но ему было важно, чтобы Петроний вторично не оказался человеком, который один в тяжелую минуту может спасти все и всех.
— Послушай меня, божественный! — сказал он. — Этот план ведет к гибели! Прежде чем ты доедешь до Остии, вспыхнет гражданская война. И кто знает, не провозгласит ли себя цезарем один из побочных потомков божественного Августа, а что мы будем делать в случае, если легионы перейдут на его сторону?
— Мы сделаем прежде всего то, чтобы потомков у Августа не оказалось, — ответил Нерон. — Их так немного, что избавиться от них не представляет труда.
— Это можно сделать, но в них ли одних дело? Мои люди не далее как вчера слышали в толпе, что цезарем должен быть такой человек, как Трасей.
Нерон прикусил губы. Потом он поднял глаза к небу и сказал:
— Ненасытные и неблагодарные. У них достаточно муки и угольев, чтобы печь на них лепешки, чего хотят они еще?
На это Тигеллин ответил:
— Мести.
Наступило молчание. Вдруг цезарь встал, поднял руки вверх и начал декламировать:
Забыв обо всем, он воскликнул с сияющим лицом:
— Подайте мне таблички и стиль, чтобы я мог записать этот стих. Лукан никогда не сочинял ничего подобного. Заметили ли вы, что я сложил его в одно мгновение?
— О несравненный! — воскликнуло несколько голосов.
Нерон записал стих и сказал:
— Да! Месть потребует жертвы!
Потом он обвел присутствующих взором:
— А что, если пустить слух, что Ватиний велел поджечь город, и принести таким образом Ватиния в жертву народного гнева?
— О божественный! Разве я значу что-нибудь? — воскликнул Ватиний.
— Ты прав! Нужно найти кого-нибудь побольше… Может быть, Вителий?..
Вителий побледнел, но стал хохотать:
— Мой жир мог бы, чего доброго, заставить пожар вспыхнуть снова!..
Но у Нерона было другое на уме: он искал жертвы, которая действительно могла бы успокоить гнев народа. И наконец, он нашел жертву.
— Тигеллин! — воскликнул он. — Это ты сжег Рим!
Собравшиеся вздрогнули. Поняли, что цезарь перестал шутить и что наступил час, чреватый последствиями.
Лицо Тигеллина исказилось, как морда собаки, готовой укусить.
— Я сжег Рим по твоему приказу.
Они смотрели друг другу в глаза, как два демона. Наступила тишина, слышалось лишь жужжанье мух, летавших по атриуму.
— Тигеллин, любишь ли ты меня?
— Ты знаешь, государь.
— Пожертвуй собой ради меня!
— Божественный цезарь, зачем ты подносишь к моим губам сладостный напиток, которого мне нельзя выпить? Народ волнуется и бунтует, неужели ты хочешь, чтобы взбунтовались и преторианцы?
Тигеллин был префектом претории, и слова его имели характер явной угрозы. Нерон понял это, и лицо его покрылось бледностью.
В эту минуту вошел Эпафродит, вольноотпущенник цезаря, и заявил, что божественная Августа желает видеть у себя Тигеллина, потому что у нее сейчас находятся люди, которых он должен выслушать.
Тигеллин поклонился цезарю и вышел с лицом спокойным и презрительным. Когда его хотели ударить, он сумел показать зубы. Он дал понять, кто он, и, зная трусость Нерона, был уверен, что владыка мира не дерзнет поднять на него своей мощной руки.
Нерон сидел некоторое время молча. Понимая, что присутствующие ждут от него какого-нибудь слова, он наконец сказал:
— Я отогрел на своей груди змею.
Петроний пожал плечами, словно хотел сказать, что такой змее нетрудно оторвать голову.
— Что ты скажешь? Говори! Дай совет! — воскликнул Нерон, заметив его движение. — Тебе одному я верю, потому что у тебя больше ума, чем у всех других, и ты любишь меня!
У Петрония был готов ответ: "Назначь меня префектом претории, и я выдам народу Тигеллина и в один день успокою Рим". Но врожденная лень взяла верх. Быть префектом — значило, собственно, взвалить на свою шею особу цезаря и тысячи государственных дел. Зачем ему это бремя? Разве не лучше читать в своей роскошной библиотеке стихи, любоваться вазами и статуями или держать в объятиях божественное тело Евники, перебирать пальцами ее золотые волосы и прижимать губы к ее коралловым губам. Поэтому он сказал:
— Я советую ехать в Ахайю.
— Ах, я ждал от тебя чего-то большего. Сенат ненавидит меня. Если я уеду, кто поручится, что они не восстанут и не провозгласят кого-нибудь цезарем? Народ прежде был верен мне, но теперь он пойдет за ними. Клянусь Аидом! О, если бы этот сенат и этот народ имели одну голову!..
— Позволь тебе напомнить, божественный, что, желая сохранить Рим, нужно сохранить хоть несколько римлян, — с улыбкой сказал Петроний.
Но Нерон стал упрекать:
— Что мне до Рима и римлян! Меня слушали бы и в Ахайе. Здесь меня окружает измена. Все покинули меня! И вы готовы изменить мне! Знаю, знаю это!.. Вы не подумали о том, что скажут наши потомки, если вы покинете такого художника, как я.
Он хлопнул себя по лбу и воскликнул:
— Я сам забываю, среди этих забот и тревог, кто я!
Он обратился к Петронию с просиявшим лицом.
— Петроний, народ ропщет, но если бы я взял лиру и вышел на Марсово поле, если бы я пропел ту песнь, которую пел вам во время пожара, — неужели ты думаешь, что я не тронул бы его своим пением, как некогда Орфей, растрогавший и покоривший диких зверей?
Туллию Сенецию, скучавшему по своим рабыням, привезенным из Анциума, давно хотелось уйти домой.
— Несомненно, о цезарь, — сказал он, — если бы они дали тебе начать твою песнь.
— Едем в Грецию! — воскликнул огорченный Нерон.
В эту минуту вошла Поппея, а за ней — Тигеллин. Взоры присутствующих невольно обратились на него, потому что ни один триумфатор не въезжал с такой гордостью на Капитолий, с какой он вошел сейчас к цезарю.
Он заговорил медленно и отчетливо, в голосе его был слышен металл:
— Выслушай, цезарь, я могу сказать тебе: нашел! Народу нужна месть и жертва, но не одна, а сотни и тысячи. Слышал ли ты, государь, о Христе, которого распял на кресте Понтий Пилат? Знаешь ли, кто христиане? Разве я не говорил тебе о их преступлениях и бесстыдных обрядах, о их пророчестве, что огонь уничтожит мир? Народ ненавидит их и подозревает. Никто не видел их в наших храмах, потому что богов они считают злыми духами; не бывают они и в цирке, потому что презирают состязания. Никогда ни один христианин не встретил тебя рукоплесканием. Ни один не признает в тебе бога. Они — враги рода человеческого, враги Рима и твои враги. Народ ропщет против тебя, но не ты велел сжечь Рим и не я его сжег… Народ требует мести, так пусть же он мстит: он подозревает тебя, пусть его подозрения обратятся в другую сторону.
Сначала Нерон слушал с изумлением. Но по мере того как Тигеллин говорил, его актерское лицо постепенно изменялось и принимало выражение то гнева, то сочувствия и жалости, то возмущения. Вдруг он встал, сбросил с себя тогу, которая плавно упала к его ногам, простер руки к небу и застыл так на мгновение.
Наконец он сказал трагическим голосом:
— О, Зевс, Аполлон, Гера, Афина, Персефона и вы все, бессмертные боги! Почему же вы не пришли нам на помощь? Что наш несчастный город сделал этим жестоким людям, что они столь безжалостно сожгли его?
— Они — враги рода человеческого и твои враги, — сказала Поппея.
Окружающие воскликнули:
— Пусть свершится правосудие! Накажи поджигателей. Боги требуют мести!
Нерон сел, опустил голову на грудь и молчал, словно новость, услышанная им только что, поразила его. Но тотчас взмахнул руками и воскликнул:
— Какую кару, какие мучения можно воздать за подобное преступление?.. Но боги вдохновят меня, и с помощью Тартара и его подземных сил я дам моему бедному народу такое зрелище, что он будет с благодарностью вспоминать меня в течение веков.
Петроний нахмурился. Он подумал об опасности, грозившей Лигии, Виницию, которого он любил, и людям, учение которых он отвергал, но в полную невиновность которых верил. Он представил себе ту кровавую оргию, которая должна произойти, и это было невыносимо для его эстетического чувства. Но прежде всего он сказал себе: "Я должен спасти Вининия, который сойдет с ума, если погибнет девушка". Эта мысль пересилила все остальные, хотя Петроний прекрасно понимал, что он начинает такую опасную игру, какой никогда раньше не вел.
Тем не менее заговорил он свободно, небрежным тоном, как он обыкновенно говорил, издеваясь или критикуя неэстетичные планы цезаря и авгу-стианцев:
— Итак, вы нашли жертву! Прекрасно! Можете послать христиан на арены и одеть их в скорбные туники. Но послушайте: у вас есть власть, есть преторианцы, есть сила, поэтому будьте искренни по крайней мере тогда, когда вас никто не слышит. Обманывайте народ, а не самих себя. Отдайте народу христиан, обреките их на какие угодно муки, но имейте смелость сказать себе, что не они сожгли Рим!.. Фи!.. Вы называете меня ценителем и судьей изящного, поэтому я скажу вам, что не люблю скверных комедий. Это мне напоминает театральные балаганы возле Азинарийских ворот, в которых актеры развлекают чернь с окраин города, разыгрывая роли богов и царей, а после представления запивают лук кислым вином или получают удары. Будьте в самом деле богами и царями, потому что вы можете себе позволить это. Ты, цезарь, грозил нам судом потомства и веков, но подумай: ведь они произнесут приговор и над тобой. Клянусь божественной Клио! Нерон — владыка мира, Нерон — бог, он сжег Рим, потому что он могуч на земле, как Зевс на Олимпе. Нерон — поэт, он так возлюбил поэзию, что пожертвовал ради нее отчизной! С сотворения мира никто не совершал ничего подобного, никто не осмелился совершить подобное. Заклинаю тебя, цезарь, девятью музами, не отказывайся от своей славы, и песнь о тебе будет звучать века. Кем в сравнении с тобой будет Приам? Кем — Агамемнон, Ахилл, наконец, сами боги? Неважно, хорошо или дурно поступил ты, решившись сжечь Рим, — это великий и необыкновенный поступок! Притом я уверен, что народ не поднимет на тебя руку! Это — неправда! Будь мужествен! Берегись поступков, недостойных тебя, потому что тебе грозит опасность: потомки могут сказать: "Нерон сжег Рим, но, будучи малодушным цезарем и малодушным поэтом, он не признался в этом и из страха свалил вину на невинных!"
Замечания Петрония обыкновенно производили сильное впечатление на Нерона, но теперь Петроний не обманывал себя: он понял, что пускает в ход последнее средство, которое действительно в счастливом случае может спасти христиан, но гораздо вероятнее — погубит его самого. Но он не колебался, дело касалось Виниция, которого он любил, и в этом был риск, который нравился ему. "Кости брошены, — подумал он, — посмотрим, насколько в этой обезьяне страх за собственную шкуру сильнее любви к славе".
И в душе он не сомневался, что страх победит.
После его слов наступило долгое молчание. Поппея и все присутствующие смотрели в глаза Нерону, а он шевелил губами, так что верхняя губа почти касалась носа; это он обыкновенно делал, когда не знал, что сказать.
Наконец на лице его определенно отразилось недовольство и растерянность.
— Государь! — воскликнул, увидев это, Тигеллин. — Позволь мне уйти, потому что хотят подвергнуть величайшей опасности твою особу, притом называют тебя малодушным цезарем, малодушным поэтом, поджигателем и комедиантом, — мой слух не в силах вынести этого.
"Проиграл!" — подумал Петроний.
Повернувшись к Тигеллину, он смерил его с ног до головы взором, полным презрения. Так смотрит знатный утонченный патриций на ничтожного раба. Потом он сказал:
— Тигеллин, это тебя я назвал комедиантом, потому что ты ломаешь комедию даже сейчас.
— Потому, что не хочу слышать твоих оскорблений?
— Потому, что говоришь о своей безграничной любви к цезарю, между тем как только что ты грозил ему преторианцами, что поняли мы все и сам цезарь понял.
Тигеллин, не ждавший, что Петроний решится бросить на стол такие кости, побледнел, потерял голову и не мог ничего ответить. Но это была последняя победа Петрония, потому что Поппея сказала:
— Государь, как можешь ты позволить, чтобы подобная мысль пришла кому-нибудь в голову, и тем более когда ее решаются произнести вслух в твоем присутствии!
— Накажи наглеца! — воскликнул Вителий.
Нерон зашевелил губами и, обратив на Петрония свои близорукие глаза, сказал:
— Так ты платишь за дружбу, которую я питал к тебе?
— Если я ошибся, — ответил Петроний, — ты мне докажи это. Но знай, что все сказанное мною сказано из любви к тебе.
— Покарай наглеца! — кричал Вителий.
— Покарай! — поддержало несколько голосов.
В атриуме поднялся шум и движение, присутствующие старались подальше держаться от Петрония. Отошли даже Туллий Сенеций, его постоянный товарищ при дворе, и молодой Нерва, до сих пор очень друживший с ним. Петроний остался один с левой стороны атриума и с улыбкой на лице, разглаживая складки своей тоги, ждал, что скажет и предпримет цезарь.
Цезарь сказал:
— Хотите, чтобы я наказал его, но ведь он мой друг и товарищ, поэтому, хотя он и ранил мне сердце, пусть знает, что это сердце несет для друзей… прощение.
"Проиграл и погиб", — подумал Петроний. Цезарь встал, совещание было окончено.
Петроний отправился домой. Нерон с Тигеллином перешли в атриум Поппеи, где их ждали люди, с которыми перед этим говорил префект.
Там было два "рабби" из-за Тибра, одетых в длинные торжественные одежды, с митрами на голове, с ними их молодой помощник и Хилон. Увидев цезаря, еврейские священники побледнели от волнения и, подняв руки, низко склонили головы.
— Привет тебе, владыка владык и царь царей, — сказал старший, — привет тебе, властитель мира, защитник избранного народа и цезарь, лев среди людей, которого царствование подобно солнечному сиянию и кедру ливанскому, источнику, пальме и бальзаму иерихонскому!
— Вы не почитаете меня богом? — спросил цезарь.
Священники побледнели еще сильнее; заговорил снова старший:
— Слово твое, государь, сладостно, как плод фигового дерева и как гроздь винограда; ибо Иегова исполнит сердце твое добротой. Но предшественник твой, цезарь Кай, был жестоким владыкой, и все-таки представители наши не называли его богом, предпочитая смерть нарушению и оскорблению закона.
— И Калигула велел их бросить львам на растерзание?
— Нет, государь. Цезарь Кай убоялся гнева Иеговы.
Они подняли головы — имя Бога придало им смелости. Веря в силу его, они прямо смотрели в глаза Нерону.
— Вы обвиняете христиан в сожжении Рима?
— Мы обвиняем их, государь, в том, что они враги Закона, враги рода человеческого, враги Рима и твои и что давно они грозят миру и городу огнем. Остальное скажет тебе вот этот человек, уста которого не осквернятся ложью, ибо в крови его матери текла кровь избранного народа.
Нерон обратился к Хилону:
— Кто ты?
— Твой почитатель, Озирис, и притом нищий стоик…
— Ненавижу стоиков, — сказал Нерон, — ненавижу Трасея, Музония и Корнута. Мне отвратительны их речи, их презрение к науке, их добровольная нищета и грязь.
— О, государь, твой учитель Сенека обладает громадным богатством, но стоит тебе захотеть, и я буду богаче во сто крат. Я — стоик по необходимости. Одень, о лучезарный, мой стоицизм в венок из роз и поставь перед ним кувшин вина, и он будет петь Анакреона так, что заглушит всех эпикурейцев.
Нерон, которому пришелся по вкусу титул "лучезарный", улыбнулся и сказал:
— Ты мне нравишься!
— Этот человек стоит столько золота, сколько он весит сам! — воскликнул Тигеллин.
Хилон ответил:
— Дополни, господин, мой вес твоею щедростью, иначе ветер унесет плату.
— Действительно, ты не сравнишься по весу с Вителием, — заметил цезарь.
— О, сребролукий, мое остроумие не из олова.
— Вижу, что Закон не запрещает тебе называть меня богом.
— О бессмертный! Мой закон — в тебе: христиане оскорбили этот закон, и потому я возненавидел их.
— Что ты знаешь о христианах?
— Позволишь мне заплакать, божественный?
— Нет, — ответил Нерон, — это скучно.
— И ты трижды прав, потому что глаза, увидевшие тебя, должны навсегда лишиться возможности проливать слезы. О государь, защити меня от моих врагов.
— Говори о христианах, — сказала Поппея с оттенком нетерпения.
— Будет так, как ты велишь, о Изида! — ответил Хилон. — В юности я посвятил себя философии и искал правды. Искал я ее у старых божественных мудрецов, в афинской академии, в Александрии. Услышав о христианах, я подумал, что это какая-то новая школа, в которой я смогу найти несколько зерен истины, и я познакомился с христианами, к своему великому горю! Первым христианином, с которым меня столкнула судьба, был некий Главк, лекарь из Неаполя. От него я узнал, что они поклоняются какому-то Христу, который обещал им истребить всех людей и уничтожить все города земли, оставив их невредимыми, если они помогут ему истребить сынов Девкалиона. Поэтому, государь, они ненавидят людей, отравляют колодцы, на своих собраниях проклинают Рим и все его храмы, в которых приносятся жертвы нашим богам. Христос был распят на кресте, но он обещал им, что придет еще раз на землю, когда будет сожжен Рим, и отдаст им власть над миром.
— Теперь народ поймет, почему был сожжен Рим, — прервал Тигеллин.
— Многие, господин, уже поняли это, — продолжал Хилон, — потому что я хожу по садам и по Марсову полю, вразумляю и учу. Но если вы захотите выслушать меня до конца, то поймете, почему у меня есть причины мстить им. Главк-лекарь вначале скрывал от меня, что их учение требует ненавидеть людей. Наоборот, говорил он, Христос — добрый бог, и основа его учения — любовь. Мое чувствительное сердце не могло противиться такой истине, поэтому я полюбил Главка и доверился ему. Я делился с ним каждым куском хлеба, последним оболом — и знаешь, государь, чем он отплатил мне? По дороге из Неаполя в Рим он ткнул меня ножом, а жену мою, прекрасную и молодую Беренику продал работорговцам… Если бы Софокл знал о моих бедствиях… Но зачем я говорю это: ведь меня слушает некто больший, чем Софокл!
— Несчастный человек! — сказала Поппея.
— Кто узрел лицо Афродиты, того нельзя считать несчастным, государыня, а я вижу богиню сейчас. Но тогда я искал утешения в философии. Прибыв в Рим, я старался отыскать старейшин христиан, чтобы найти у них суд на Главка. Я думал, что они заставят его вернуть мне жену… Я познакомился с их первосвященником, видел другого также, по имени Павел, который был посажен здесь в тюрьму, но потом освобожден; сблизился с сыном Заведеевым, с Лином, с Клитом и со многими другими. Знаю, где они жили до пожара, знаю, где сходятся, могу указать подземелье у Ватиканского холма и кладбище за Номентанским воротами, где они совершают свои отвратительные богослужения. Я видел там апостола Петра, видел Главка, который убивал детей, чтобы апостол мог невинной кровью кропить головы присутствующих; видел я там Лигию, воспитанницу Помпонии Грецины, которая хвалилась, что хотя и не смогла принести крови ребенка, приносит, однако, детскую смерть, потому что сглазила маленькую Августу, твою дочь, о Озирис, и твою, о Изида!
— Слышишь, цезарь! — воскликнула Поппея.
— Может ли это быть?
— Я мог простить им личные обиды, — продолжал Хилон, — но, услышав о вашей обиде, я хотел ткнуть ее ножом. Увы, мне помешал это сделать благородный Виниций, который любит ее.
— Виниций? Но ведь она бежала от него?
— Да, но он отыскал ее, потому что не мог без нее жить. За ничтожную плату я помогал ему в поисках и указал ему дом за Тибром, в котором она жила. Мы пошли туда вместе, и с нами был твой борец Кротон, которого Виниций пригласил ради безопасности. Но Урс, раб Лигии, задушил Кротона. Это человек невероятной силы. Он, государь, может легко свернуть голову быку, словно маковую головку. Авл и Помпония любили его за это.
— Клянусь Геркулесом! — воскликнул Нерон. — Смертный, задушивший Кротона, достоин памятника на Форуме. Но ты ошибаешься или врешь, старик, — Кротона убил ножом Виниций.
— Вот как люди лгут богам и обманывают их! Я видел собственными глазами, как ребра Кротона трещали в руках Урса, как потом он бросился на Виниция и повалил его. Он убил бы и его, если бы не Лигия, Виниций долго потом был болен, но они ухаживали за ним, надеясь сделать его христианином. И он сделался им в самом деле.
— Виниций?
— Да.
— А может быть, и Петроний? — жадно спросил Тигеллин.
Хилон завертелся, стал смущенно потирать руки и наконец сказал:
— Удивляюсь твоей проницательности, господин! О!.. Очень возможно! Очень может быть!
— Теперь я понимаю, почему он так защищал христиан.
Но цезарь стал хохотать.
— Петроний — христианин!.. Петроний — враг жизни и людей! Не будьте глупцами и не старайтесь уверить меня в этом, а то я ни во что не поверю.
— Но ведь благородный Виниций действительно стал христианином. Я клянусь в этом, о государь, сиянием, которое исходит от тебя. Говорю правду, и ничто не возмущает меня так сильно, как ложь. Помпония — христианка, маленький Авл — христианин, Лигия и Виниций — тоже. Я верно служил ему, а он по требованию лекаря Главка жестоко избил меня в награду за службу, хотя я стар, болен и голоден. Я поклялся Аидом, что не забуду ему этого. О государь, отомсти им за мою обиду, а я выдам вам апостола Петра, Лина, Клита, Главка, Криспа — старейшин, Лигию и Урса, назову сотни, тысячи имен, укажу дома молитв, кладбища… Ваши тюрьмы не вместят их всех!.. Без меня вы не сможете найти их. До сих пор в своих несчастьях я искал утешения в одной философии, пусть теперь найду его в милостях, которыми буду награжден… Я стар, но я не вкусил жизни! Мне нужен отдых!..
— Ты хочешь быть стоиком за полной чашей, — сказал Нерон.
— Кто оказывает услуги тебе, государь, тот сам ее наполняет.
— Ты не ошибся, философ.
Поппея думала о своих врагах. Ее увлечение Виницием было скорее преходящим капризом, возникшим под влиянием ревности, гнева и оскорбленного самолюбия. Однако холодность молодого патриция глубоко задела ее и наполнила сердце злостью и желанием отомстить. Одно то, что он посмел предпочесть ей другую, казалось Поппее преступлением, вопиющим о мести. Лигию она возненавидела с первой встречи, ее встревожила красота этой лилии севера. Петроний, говоривший о слишком узких бедрах девушки, мог убедить в чем угодно цезаря, а не ее. Опытным взором Поппея с первого взгляда поняла, что во всем Риме одна Лигия может соперничать с ней и даже одержать верх. С той минуты она поклялась погубить ее.
— Государь, — сказала она, — отомсти за нашу дочь.
— Торопитесь! — воскликнул Хилон. — Торопитесь! Иначе Виниций спрячет ее. Я укажу дом, где они укрылись после пожара.
— Я дам тебе десять человек, и отправляйся с ними немедленно, — сказал Тигеллин.
— Господин, ты не видел Кротона в лапах Урса. Если ты дашь пятьдесят, то я лишь издали покажу дом. Но если вы не захватите также и Виниция, то я пропал.
Тигеллин посмотрел на Нерона.
— Не лучше ли, божественный, сразу покончить и с дядей, и с племянником?
Нерон подумал немного и сказал.
— Нет… не сейчас!.. Народ не поверит, что Петроний, Виниций или Помпония Грецина подожгли Рим: слишком красивые у них были дома… Сейчас нужны другие жертвы, за теми очередь в будущем.
— Дай мне, государь, в таком случае солдат, которые охраняли бы меня, — сказал Хилон.
— Тигеллин позаботится об этом.
— Пока ты поселишься у меня, — сказал префект.
Радость засияла на лице Хилона.
— Выдам всех! Но спешите! Не упустите времени! — восклицал он хриплым голосом.
Петроний по выходе от цезаря велел отнести себя в свой дом на Каринах, который, будучи окружен с трех сторон садом, а с четвертой имея площадь Цецилиев, случайно уцелел во время пожара.
Поэтому другие августианцы, потерявшие свои дома, а в них множество сокровищ и произведений искусства, называли Петрония счастливым. О нем давно говорили, что он первородный сын Фортуны, а возраставшая дружба с цезарем за последнее время, казалось, подтверждала справедливость этих слов.
Но первенец Фортуны мог теперь размышлять разве об изменчивости этой матери или о сходстве ее с Хроносом, пожирающим собственных детей.
"Если бы дом мой сгорел, — говорил он себе мысленно, — а вместе с ним мои геммы, мои этрусские вазы, александрийское стекло и коринфская медь, то, может быть, Нерон забыл бы обиду. Клянусь Поллуксом! От меня всецело зависело быть сейчас префектом преторианцев. Я объявил бы Тигеллина поджигателем, которым он является в действительности, одел бы его в скорбную тунику, выдал бы народу, спас христиан и отстроил Рим. Кто знает, может быть, честным людям легче было бы жить. Я должен был бы сделать это хоть ради Виниция. Если бы оказалось слишком много работы, я отдал бы префектуру Виницию — Нерон и не подумал бы противиться… Пусть потом Виниций окрестил бы всех преторианцев и даже самого цезаря, — какое мне дело! Нерон благочестивый, Нерон добродетельный и милосердный — это было бы занятное зрелище!"
Его беззаботность была так велика, что он даже улыбался. Но тотчас мысли направились в другую сторону. Ему казалось, что он находится в Анциуме и Павел из Тарса говорит ему:
"Вы называете нас врагами жизни, но ответь мне, Петроний: если бы цезарь был христианином и поступал согласно нашему учению, разве жизнь ваша не была бы в большей безопасности?"
Вспомнив эти слова Павла, он стал рассуждать так: "Клянусь Поллуксом! Сколько христиан здесь убьют, столько Павел найдет новых, потому что если мир не может стоять на преступлении, то Павел прав… Но кто знает, значит, может, если стоит. Я сам, научившийся многому, не научился быть достаточно большим негодяем, и потому придется вскрыть себе вены… Так и должно было кончиться, а если бы кончилось не так, то как-нибудь иначе; жаль мне Евники и моей мирренской вазы, но Евника свободна, а ваза пойдет со мной. Агенобарб не получит ее ни в какоем случае! Жаль мне также и Виниция. Впрочем, хотя за последнее время я скучал и меньше, чем прежде, я готов. На свете есть прекрасные вещи, но люди по большей части ничтожны, поэтому жизни жалеть не приходится. Кто умел жить, тот должен уметь и умереть. Хотя я и принадлежал к числу августианцев, я был все же более свободным человеком, чем они там думают. — Петроний пожал плечами. — Они, может быть, полагают, что у меня сейчас дрожат колени и страх шевелит волосы на голове, а я, вернувшись домой, приму ванну, надушусь фиалками, потом моя златокудрая умастит меня, и после трапезы мы велим петь нам гимн Аполлону, который сочинил Антемий. Я когда-то сказал: о смерти не стоит думать, потому что она без нашей помощи о нас сама подумает. Но было бы удивительно, если бы в самом деле существовали какие-то Елисейские поля, а на них блуждающие тени… Евника со временем пришла бы ко мне, и мы вместе бродили бы по лугам, покрытым асфоделями. Я нашел бы там общество лучше, чем здесь… Что за шуты! Что за глупцы, что за грязная чернь без вкуса и лоска! Десять знатоков изящного не сумели бы сделать этих Тримальхионов приличными людьми. Клянусь Персефоной, с меня довольно их!"
Он с удивлением заметил, что от этих людей его уже отделило нечто. Он знал их хорошо и понимал, чего они стоят, теперь, однако, они стали ему более чуждыми и больше достойны презрения, чем раньше. В самом деле, с него было довольно их.
Потом он стал обдумывать свое положение. Благодаря своей проницательности он понял, что гибель не грозит ему немедленно. Нерон воспользовался случаем сказать несколько красивых слов о дружбе и прощении и тем связал себя на некоторое время. Теперь ему нужно найти приличный повод, и прежде чем он найдет его, пройдет немало времени. "Прежде всего он устроит игры с христианами, — думал Петроний, — потом подумает обо мне, а в таком случае не стоит думать об этом и менять образ жизни. Большая опасность грозит Виницию!.."
И он стал думать исключительно о племяннике, которого решил спасти.
Рабы быстро несли лектику среди развалин и обгорелых домов, но он велел им бежать, чтобы скорее очутиться дома. Виниций, дом которого сгорел, жил у него и, к счастью, был дома.
— Ты видел сегодня Лигию? — спросил он Виниция тотчас же.
— Я только что вернулся от нее.
— Слушай, что я скажу тебе, и не теряй времени на расспросы. Сегодня у цезаря решено обвинить христиан в поджоге Рима. Им грозит гонение и муки. Преследование начнется немедленно. Бери с собой Лигию и бегите сейчас же, хотя бы за Альпы или в Африку. Спеши, потому что с Палатина ближе заречье, чем отсюда!
Виниций был слишком солдат, чтобы тратить время на лишние вопросы. Он слушал с нахмуренными бровями, с серьезным и суровым лицом, но без страха. По-видимому, первым чувством, какое возникало в его душе в минуту опасности, было желание бороться и защищаться.
— Иду, — сказал он.
— Еще несколько слов: возьми кошелек с золотом, оружие и своих рабов-христиан. В случае нужды — отбей!
Виниций был уже в дверях.
— Пошли мне известие с рабом, — крикнул ему вслед Петроний.
Оставшись один, он стал ходить вдоль колонн, украшавших атриум, раздумывая о том, что произойдет. Он знал, что Лин и Лигия вернулись в свой старый дом, который уцелел, и это было неблагоприятное обстоятельство: в толпе погорельцев их было бы труднее найти. Он надеялся все-таки, что на Палатине никто не знает, где они живут, и, следовательно, Виниций успеет прийти раньше преторианцев. Ему также пришло в голову, что Тигеллин, желая захватить сразу возможно большее число христиан, принужден будет разделить преторианцев на небольшие отряды. Если за ней пришлют человек десять, то лигийский великан сокрушит их кости, а кроме того, подоспеет с помощью Виниций. Петроний ободрился от этих мыслей. Правда, оказать вооруженное сопротивление преторианцам значило начать войну с цезарем. Петроний знал, что если Виницию удастся бежать от мести Нерона, то месть падет на него, но он мало боялся этого. Наоборот, мысль о том, как помешать планам цезаря и Тигеллина, развлекла его. Он решил не жалеть для этого ни денег, ни людей, а так как Павел в Анциуме обратил в свою веру большую часть его рабов, то в деле защиты христиан Петроний мог рассчитывать на их готовность и преданность.
Приход Евники прервал его размышления. Все заботы и тревога исчезли без следа. Он забыл о цезаре, о своей опале, о ничтожных августианцах, о преследовании христиан, о Виниций и Лигии. Он смотрел на гречанку глазами эстета, очарованного красотой форм, и любовника, для которого это тело дышало любовью. Евника, одетая в прозрачную фиолетовую одежду, сквозь которую виднелось ее розовое тело, была действительно прекрасна, как божество, чувствуя себя любимой и любя всей душой сама, всегда жадная до ласк, она вспыхнула от радости, словно это была не наложница, а невинная девушка.
— Что скажешь, Харита? — спросил Петроний, протягивая ей руки.
Она, склоняясь к нему золотой головкой, ответила:
— Господин, там пришел Антемий с певцами и спрашивает, хочешь ли ты слушать его сегодня?
— Пусть подождет. Он будет петь нам во время обеда гимн Аполлону. Вокруг — развалины и пожарище, а мы будем слушать гимн Аполлону! Клянусь Пафийскими рощами! Когда я вижу тебя в этой прозрачной одежде, мне кажется, что Афродита прикрылась кусочком лазури и стоит предо мной.
— О господин!
— Подойди ко мне, Евника, обними меня, дай поцеловать тебя в губы… Любишь ли ты меня?
— Я не любила бы сильнее самого Зевса!
Сказав это, она прильнула губами к его губам, трепеща в его объятиях от счастья.
Петроний сказал:
— А если бы нам пришлось расстаться?
Евника со страхом посмотрела ему в глаза.
— Как, господин?..
— Не бойся!.. Видишь ли, возможно, что мне придется отправиться в далекое путешествие.
— Возьми и меня с собой…
Но Петроний вдруг переменил разговор и спросил:
— Скажи, на лужайке в саду есть асфодели?
— В саду кипарисы и вся зелень пожелтели от пожара, с мирт опали листья — весь сад кажется мертвым.
— Весь Рим кажется мертвым, а скоро и в самом деле обратится в кладбище. Появится эдикт против христиан, и начнется гонение, во время которого погибнут тысячи…
— За что их гонят, господин? Это хорошие и тихие люди.
— Именно за это.
— Тогда поедем к морю. Твои божественные глаза не любят смотреть на кровь.
— Хорошо. Но теперь я должен принять ванну. Приди потом умастить меня. Клянусь поясом Киприды, никогда еще ты не казалась мне столь прекрасной. Я велю сделать тебе ванну в форме раковины, ты будешь в ней похожа на дорогую жемчужину… Приходи, златоволосая!..
Он ушел. А через час они оба в венках из роз и с затуманенными глазами возлежали за столом, уставленном золотой посудой. Прислуживали им мальчики, похожие на амуров. Они пили вино и слушали гимн Аполлону, который пел под аккомпанемент арф Антемий. Какое им было дело до того, что вокруг дома чернело пожарище и что порывы ветра разносили пепел сожженного Рима. Они чувствовали себя счастливыми и думали о любви, которая сделала их жизнь похожей на божественный сон.
Но прежде чем был кончен гимн, вошел старший раб.
— Господин, — сказал он голосом, в котором слышалась тревога, — центурион с отрядом преторианцев стоит у ворот и по приказанию цезаря желает видеть тебя.
Песнь и арфы умолкли. Страх овладел всеми присутствующими, потому что цезарь в сношениях с друзьями не пользовался обычно преторианцами, и приход их в те времена не предвещал ничего доброго.
Один Петроний не выказал ни малейшего волнения и сказал тоном человека, которому вечно надоедают:
— Могли бы мне дать спокойно пообедать.
Потом обратился к рабу:
— Впусти.
Раб исчез за завесой; потом послышались тяжелые шаги, и в комнату вошел знакомый Петронию сотник Апер, вооруженный и в железном шлеме на голове.
— Благородный господин, — сказал он, — вот письмо от цезаря.
Петроний лениво протянул свою белую руку, взял таблички и, пробежав глазами, спокойно передал их Евнике.
— Завтра будет читать новую песнь из "Трои", — сказал он, — зовет меня присутствовать на чтении.
— Я получил приказ лишь вручить письмо, — отозвался центурион.
— Ответа не будет. Но, может быть, ты, сотник, отдохнешь немного с нами и выпьешь чашу вина?
— Благодарю, господин. Вино охотно выпью за твое здоровье, но отдыхать не могу, потому что я на службе.
— Почему письмо послано с тобою, а не раб принес его, как обычно?
— Не знаю, господин. Может быть, потому, что в эту сторону меня послали также по другому делу.
— Знаю, — сказал Петроний, — против христиан.
— Да, господин.
— Давно началось преследование?
— Некоторые части посланы за Тибр еще в полдень.
Сказав это, сотник плеснул несколько капель вина из чаши в честь Марса, потом выпил ее и сказал:
— Пусть боги дадут тебе, благородный господин, все, чего ты пожелаешь.
— Возьми и эту чашу, — сказал Петроний.
Потом он дал знак певцу, чтобы тот кончил гимн Аполлону.
"Меднобородый начинает играть со мной и с Виницием, — думал он, когда снова зазвучали арфы. — Угадываю цель! Он хотел поразить меня, присылая приглашение с центурионом. Вечером будут расспрашивать сотника, как я принял его. Нет, нет! Я не потешу тебя, злая и жестокая кукла! Знаю, что обиды не забудешь, знаю, что моя гибель неминуема, но если думаешь, что я с мольбой буду заглядывать тебе в глаза, что увидишь на моем лице страх и покорность, то ошибешься".
— Цезарь пишет: "Приходите, если есть охота", — сказала Евника. — Ты пойдешь, господин?
— Я в превосходном настроении и могу слушать даже его стихи, — ответил Петроний, — поэтому пойду, тем более что Виниций пойти не может.
После окончания обеда и обычной прогулки Петроний отдал себя в руки рабынь, завивших его волосы, одевших и красиво оправивших складки тоги. Через час, прекрасный, как божество, он велел нести себя на Палатин. Час был поздний, вечер тихий, полная луна освещала путь, так что факельщики, идущие перед лектикой, погасили огни. По улицам и среди развалин сновали пьяные толпы людей, украшенных плющом, несущих в руках ветки мирт и лавров из садов цезаря. Обилие хлеба и ожидание пышных игр наполнило радостью сердца. Пелись песни, восхваляющие божественную ночь и любовь; при свете луны в некоторых местах затевались пляски, несколько раз рабы принуждены были выкрикивать требование дать проход лектике "благородного Петрония", и тогда толпа расступалась, провожая возгласами своего любимца.
Петроний думал о Виниции и удивлялся, что не дождался от него известия. Он был эпикурейцем и эгоистом, но, общаясь то с Павлом, то с Виницием и каждый день слыша что-нибудь о христианах, несколько изменился, хотя сам не сознавал этого. На него от них повеяло чем-то, что бросило в его душу неведомые зерна. Кроме собственной личности его стали занимать и другие люди; к Виницию он был привязан и раньше, потому что с детства любил его мать, свою сестру, теперь же, приняв участие в его делах, смотрел на эти дела с таким интересом, словно перед ним развертывалась трагедия.
Он не терял надежды, что Виниций предупредил преторианцев и бежал с Лигией или в крайнем случае отбил ее. Но ему хотелось знать наверное, так как он предвидел, что придется отвечать на разные вопросы, к которым полезнее быть готовым.
Остановившись у дома Тиберия, он сошел с лектики и прошел в атриум, Уже заполненный августианцами. Вчерашние друзья, хотя и удивлялись, что он был приглашен, держались в стороне, но он проходил среди них красивый, свободный, небрежный и уверенный в себе, словно сам мог оказывать людям милости. Некоторые при виде его встревожились — не было ли слишком рано выказывать к нему холодность.
Цезарь сделал вид, что не заметил его поклона, занятый беседой. Но Тигеллин тотчас подошел к нему и сказал:
— Добрый вечер, ценитель красоты. Неужели ты все еще утверждаешь, что не христиане сожгли Рим?
Петроний пожал плечами и, похлопав его по спине, как вольноотпущенника, сказал:
— Ты так же хорошо знаешь, что об этом думать, как и я.
— Я не смею равняться с тобою в мудрости.
— И ты отчасти прав; иначе, если цезарь прочтет нам новую песнь, ты, вместо того чтобы кричать, как павлин, должен был бы высказать какое-нибудь мнение, и не глупое конечно.
Тигеллин прикусил губы. Он не особенно был доволен, что цезарь сегодня читал стихи, потому что перед ним открывалось поле, на котором он не мог соперничать с Петронием.
Во время чтения Нерон по старой привычке невольно смотрел на Петрония, стараясь по выражению лица угадать, что тот думает. Теперь Петроний слушал, поднимая брови, качая сочувственно головой, иногда напрягая внимание, словно хотел убедиться, верно ли слышал. Потом он стал одно хвалить, другое порицать, требуя исправлений или отделки некоторых стихов. Нерон чувствовал, что другие в напыщенных похвалах больше думают о самих себе, один Петроний интересуется поэзией ради самой поэзии, один понимает ее и если что хвалит, то можно быть уверенным, что это достойно похвалы. Понемногу он втянулся в разговор, стал спорить, и когда Петроний усомнился в пригодности одного выражения, он сказал ему:
— Увидишь в последней песне, почему я употребил его.
"Ага, — подумал Петроний, — значит, я дождусь последней песни!"
Многие, слыша это, думали:
"Горе мне! Петроний, имея время, может вернуть себе расположение цезаря и свалить даже Тигеллина".
К нему стали подходить. Но конец вечера был менее счастливым. В ту минуту, когда Петроний прощался с цезарем, Нерон вдруг спросил его, сощурив глаза, с злобным и в то же время радостным лицом:
— А Виниций почему не пришел?
Если бы Петроний был уверен, что Виниций с Лигией уже за стенами города, он ответил бы: "Виниций женился по твоему разрешению и уехал". Но, видя странную улыбку Нерона, ответил:
— Твое приглашение, божественный, не застало его дома.
— Скажи ему, что я рад буду видеть его, а также передай, чтобы он присутствовал на играх, когда будут выступать христиане.
Петрония обеспокоили эти слова, ему показалось, что они относятся прямо к Лигии. Сев в лектику, он велел нести себя домой еще поспешнее, чем утром. Но это было нелегко. Перед домом Тиберия стояла большая, шумная толпа, пьяная, как и раньше, но не пляшущая и поющая, а словно чем-то возбужденная. Доносились какие-то крики, которых Петроний не понимал; потом крики эти усилились и перешли в один бешеный вопль:
— Христиане для львов!
Изящные лектики придворных медленно подвигались в толпе. Из глубины сожженных улиц подходили новые толпы, которые, услышав крик, подхватывали его. Передавали слух, что христиан хватают с полудня, что схвачено большое количество поджигателей, и скоро по вновь намеченным и по старым улицам, по переулкам, заваленным руинами, вокруг Палатина, по всем холмам, по всему широкому Риму выла остервенелая чернь:
— Христиане для львов!
— Скоты! — с презрением прошептал Петроний. — Народ, достойный цезаря!
Он стал думать о том, что общество, основанное на насилии, жестокости, о которой не имели понятия даже варвары, на преступлениях и бешеном разврате, не может сохраниться. Рим был владыкой мира, но также и гнойником мира. От него веяло трупным запахом. На гнилую жизнь ложилась тень смерти. Об этом не раз говорилось даже среди августианцев, но Петронию никогда эта истина не была настолько очевидной. Увенчанная колесница, на которой в позе триумфатора стоит Рим, влача за собой порабощенные народы, катится к бездне. Жизнь города — властелина мира — показалась ему шутовским хороводом и какой-то оргией, которая, однако, скоро должна кончиться.
Теперь он понимал, что одни лишь христиане имеют некие новые основы жизни; но он думал, что скоро от христиан не останется следа. И тогда что же?
Шутовской хоровод будет продолжаться под водительством Нерона, а когда Нерон погибнет, то найдется другой, такой же или еще хуже, потому что нет оснований думать, что среди такого народа и таких патрициев найдется лучший. Будет новая оргия, еще более отвратительная и бесстыдная.
Оргия не может продолжаться вечно, после нее нужно идти спать, хотя бы потому, что силы исчерпаны.
Размышляя об этом, Петроний сам почувствовал большую усталость. Стоит ли жить, не будучи уверенным в завтрашнем дне, ради того чтобы смотреть на подобные нелепости жизни? Гений смерти не менее прекрасен, чем гений сна, и он такой же крылатый.
Лектика остановилась у дверей дома. Чуткий привратник тотчас открыл ее.
— Вернулся ли благородный Виниций? — спросил его Петроний.
— Только что, господин, — ответил раб. "Значит, не отбил ее!" — подумал Петроний.
Сбросив тогу, он вбежал в атриум. Виниций сидел на треножнике, склонив лицо почти до колен, обхватив руками голову. Услышав шаги, он поднял каменное лицо, на котором одни глаза лихорадочно горели.
— Ты пришел слишком поздно? — спросил Петроний.
— Да. Ее взяли в полдень.
Наступило молчание.
— Ты видел ее?
— Да.
— Где она?
— В Мамертинской тюрьме.
Петроний вздрогнул и стал вопросительно смотреть на Виниция. Тот понял.
— Нет, ее не бросили в подземелья, где умер Югурта. Она даже не в средней тюрьме. Я подкупил сторожа, и тот уступил ей свою комнату, Урс лег на пороге и сторожит ее.
— Почему Урс не защитил Лигию?
— За ней прислали пятьдесят преторианцев. Да и Лин запретил ему оказывать сопротивление.
— А что Лин?
— Он умирает. Поэтому его не взяли.
— Что ты намерен делать?
— Спасти ее или умереть с ней вместе. И я верую в Христа.
Виниций говорил, казалось, спокойно, но в голосе его слышалось что-то раздирающее сердце, так что Петроний содрогнулся от жалости.
— Я понимаю тебя, — сказал он, — но как ты думаешь спасти ее?
— Я подкупил стражу, чтобы они не позволили обесчестить ее, а потом чтобы не мешали ей бежать.
— Когда это должно произойти?
— Мне ответили, что не могут выпустить ее сейчас, потому что боятся ответственности. Когда тюрьмы наполнятся христианами и когда будет потерян счет узникам, тогда они отдадут ее мне. Но это — крайность! Раньше ты попытайся спасти ее и меня! Ты друг цезаря. Он сам отдал мне ее. Иди к нему и спаси меня!
Петроний вместо ответа позвал раба и, приказав подать два темных плаща и два меча, обратился к Виницию.
— По дороге я отвечу тебе, — сказал он. — Возьми плащ и оружие, пойдем к тюрьме. Там дай сторожам сто тысяч сестерций, дай в два, в пять раз больше, лишь бы они выпустили Лигию тотчас. В противном случае будет поздно.
— Идем, — сказал Виниций.
Когда они очутились на улице, Петроний сказал:
— Теперь слушай. Я не хотел терять времени. С сегодняшнего дня я в опале. Моя жизнь висит на волоске, и потому я ничего не могу добиться для тебя у цезаря. Я даже уверен, что он поступит как раз наоборот. Если бы не это, разве я посоветовал бы тебе бежать с Лигией или отбивать ее у преторианцев? Ведь если бы ты успел бежать, гнев цезаря обрушился бы на меня. Но он скорее исполнит твою просьбу, чем мою. Не рассчитывай, однако, на это. Выкупи ее у стражи и беги! Тебе больше ничего не остается. Если это не удастся, попытаемся предпринять еще что-нибудь. Знай, что Лигию схватили не только потому, что она христианка. Ее и тебя преследует гнев Поппеи. Помнишь, как ты оскорбил Августу, отвергнув ее любовь? Она знает, что ты отверг ее ради Лигии, которую она возненавидела при первой встрече. Она и прежде пыталась погубить ее, приписывая чарам смерть своей дочери. В том, что произошло, я вижу руку Поппеи! Чем объяснить, что Лигия была схвачена первой? Кто мог указать дом Лина? Я уверен, что за ней давно следили! Знаю, что надрываю тебе сердце и отнимаю последнюю надежду, но говорю так потому, что если ты не освободишь ее, прежде чем они догадаются, что ты делаешь попытки выручить ее, то погибнете оба.
— Да. Понимаю, — глухо ответил Виниций.
Улицы в этот поздний час были безлюдны, но дальнейший разговор был прерван идущим навстречу пьяным гладиатором, который навалился вдруг на Петрония и, положив руку на его плечо, дохнул на него перегаром вина и завопил:
— Христиане для львов!
— Мирмилон, — спокойно сказал Петроний, — послушайся доброго совета и ступай своей дорогой.
Но пьяный схватил его и другой рукой за плечо.
— Кричи вместе со мной, иначе я сверну тебе шею: христиане для львов!
Но Петронию было довольно этих криков. С минуты выхода из Палатина они оглушали его, преследовали как бред; поэтому, когда он увидел поднятый на него кулак великана, его терпение было исчерпано.
— Приятель, — сказал он, — от тебя несет вином и ты мешаешь мне.
Говоря так, он вонзил в грудь гладиатора короткий меч, который захватил с собой из дома, после чего, взяв под руку Виниция, продолжал говорить, словно ничего не произошло:
— Цезарь сказал мне сегодня: "Скажи от моего имени Виницию, чтобы он присутствовал на играх, на которых выступят христиане". Понимаешь, что это означает? Они хотят сделать твою боль зрелищем для себя. Это решено. Может быть, потому до сих пор не схвачены ты и я. Если ты не сможешь спасти ее сейчас, тогда… я не знаю!.. Актея могла бы попросить за тебя, но разве это подействует?.. Твои земли в Сицилии могли бы соблазнить Тигеллина. Попытайся.
— Отдам ему все, что у меня есть, — ответил Виниций.
С Карин до Форума было недалеко, поэтому они дошли быстро. Ночь начала бледнеть, и стены тюрьмы ясно обозначились в сумраке.
Когда они подходили к воротам Мамертинской тюрьмы, Петроний вдруг остановился и прошептал:
— Преторианцы!.. Поздно!
Тюрьма была окружена двойной цепью солдат. Светились их железные шлемы и острия копий.
Лицо Виниция стало белым как мел.
— Пойдем, — сказал он.
Они подошли к преторианцам. Петроний, обладавший исключительной памятью, знал не только высших начальников, но и простых солдат претории; увидев знакомого начальника когорты, он подозвал его.
— Что это, Нигер? Вам велено окружить тюрьму?
— Да, благородный Петроний! Префект опасается попыток отбить поджигателей.
— У вас есть приказ никого не впускать? — спросил Виниций.
— Нет, господин. Знакомые могут посещать узников — таким путем мы больше захватим христиан.
— Впусти меня, — сказал Виниций.
Пожав руку Петронию, он попросил:
— Повидайся с Актеей, а я приду узнать, что она сказала…
— Приходи, — ответил Петроний.
В это время за стенами и под землей раздалось пение. Гимн, сначала глухой и подавленный, звучал с каждой минутой сильнее. Голоса мужчин, женщин и детей сливались в один стройный хор. В тишине рассвета пела вся тюрьма, подобно гигантской арфе. И это не была песнь горя и отчаяния. Наоборот, звучала в ней радость и торжество.
Солдаты с удивлением переглянулись. На небе появились первые золотые и розовые пятна утренней зари.
Крик "Христиане для львов" раздавался во всех частях города. В первую минуту никто не подумал усомниться, что они действительно были виновниками пожара, вернее, никто не хотел сомневаться, потому что наказание их должно было доставить великолепное зрелище народу. Но распространилось также мнение, что несчастье не приняло бы столь огромных размеров, если бы не гнев богов, поэтому в храмах приносились очистительные жертвы. Согласно указаниям Сивиллиных книг сенат назначил торжества и общественные молебствия в честь Вулкана, Цереры и Прозерпины. Матроны приносили жертвы Юноне; торжественной процессией они отправились на берег моря, чтобы взять там воды и окропить статую богини. Женщины устраивали ночные пиры для богов и всенощные бдения. Весь Рим очищался от грехов, приносил жертвы и умилостивлял бессмертных.
Среди развалин тем временем прокладывались новые улицы. Во многих местах были заложены фундаменты великолепных зданий, дворцов и храмов. Но прежде всего с невероятной быстротой строился огромный деревянный амфитеатр, в котором должны были погибнуть христиане. Тотчас после совещания во дворце Тиберия проконсулам были посланы приказы доставлять в Рим хищных зверей. Тигеллин опустошил зверинцы всех италийских городов, не исключая самых маленьких. В Африке, по его приказу, устраивалась огромная охота, в которой должны были принимать участие все туземцы. Были привезены слоны и тигры из Азии, крокодилы и гиппопотамы с Нила, львы с Атласа, волки и медведи с Пиренеев, злые псы из Гибернии, собаки из Эпира, буйволы и огромные злые дикие туры из Германии. По случаю большого числа обреченных игры должны были по величине превзойти все до сих пор виденное. Цезарь хотел утопить воспоминания о пожаре в крови и опьянить ею Рим, поэтому никогда еще кровавое половодье не казалось столь большим.
Разохоченная чернь помогала витязям и преторианцам хватать христиан. Это было нетрудно, потому что среди погорельцев, расположившихся лагерем в садах цезаря, они открыто исповедовали свое учение. Когда их окружали, они становились на колени и, распевая гимны, позволяли схватывать себя без сопротивления.
Их терпение лишь увеличивало гнев черни, которая не понимала этого и приписывала их поведение упорству и закоренелой преступности. Случалось, что чернь отбивала христиан у преторианцев и учиняла жестокий самосуд над мужчинами; женщин за волосы тащили в тюрьму, детям разбивали головы о камни мостовой. Толпы народа с воем пробегали по улицам днем и ночью. Искали жертв среди развалин, в полуразрушенных домах и в подвалах. Перед тюрьмой при кострах вокруг бочек с вином устраивались вакханалии, пиры и пляски. По вечерам с наслаждением прислушивались к страшному реву зверей, который раздавался по всему городу. Тюрьмы были переполнены тысячами людей, но чернь и преторианцы ежедневно приводили новых жертв. Жалость исчезла. Казалось, люди разучились говорить и в диком безумии понимали один лишь вопль: "Христиане для львов!"
Наступили жаркие дни, а по ночам было так душно, как никогда раньше: самый воздух, казалось, был насыщен безумием, кровью и преступлением.
Этой безмерной жажде мучительства соответствовало не менее безмерное желание принять муку. Последователи Христа добровольно шли на смерть, они искали ее, пока наконец их не удержало строгое запрещение старших. По их приказанию теперь собирались лишь за городом в катакомбах при Аппиевой дороге и в пригородных виноградниках, принадлежавших патрициям-христианам, из которых пока не взяли в тюрьму никого. На Палатине прекрасно знали, что христианами были и Флавий, и Домитилла, и Помпония Грецина, и Корнелий Пуденс, и Виниций; но цезарь боялся, что чернь не поверит, будто такие люди могли сжечь Рим, а так как прежде всего было важно убедить в этом народ, то преследование знати решено было на время отложить. Некоторые думали, что этих патрициев спасло заступничество Актеи. Но это было неверно. Петроний, расставшись с Виницием, действительно отправился к Актее просить помощи для Лигии, но она могла лишь плакать, потому что жила забытой и если осталась пока целой, то лишь потому, что пряталась от цезаря и Поппеи.
Она навестила, однако, Лигию в тюрьме, принесла ей одежду и еду и, главное, обезопасила девушку от оскорблений со стороны уже раньше подкупленной тюремной стражи.
Петроний не мог забыть, что, если бы не он и не его мысль взять Лигию от Авлов, вероятнее всего, девушка не находилась бы сейчас в тюрьме; кроме того, ему хотелось выиграть свою игру с Тигеллином, поэтому он не жалел ни времени, ни усилий. В течение нескольких дней он виделся с Сенекой, с Домицием Афром, с Криспиниллой, через которую думал подействовать на Поппею, с Терпносом, Диодором, прекрасным Пифагором, наконец, с Алитуром и Парисом, которым цезарь обыкновенно ни в чем не отказывал. С помощью Хризотемиды, которая теперь была любовницей Ватиния, он старался даже его привлечь на помощь, причем ему и другим не жалел обещаний и даже денег.
Но все его старания не привели ни к чему. Сенека, сам не уверенный в завтрашнем дне, стал доказывать Петронию, что, если даже христиане и не сожгли Рим, все же они должны быть уничтожены ради блага государства, — словом, оправдывал резню с точки зрения общественной пользы. Терпнос и Диодор взяли деньги и не сделали ничего. Ватиний сказал цезарю, что его пытаются подкупить. Один лишь Алитур, вначале враждебно настроенный к христианам, теперь жалел их; он осмелился напомнить цезарю о схваченной девушке и просить за нее, но получил в ответ следующую фразу:
— Неужели ты думаешь, что у меня душа меньше, чем у Брута, который ради блага Рима не пощадил собственных сыновей?
Когда Алитур передал ответ цезаря Петронию, тот сказал:
— Раз ему пришло в голову сравнение с Брутом, сделать ничего нельзя.
Но ему жаль было Виниция, он боялся даже, не покусится ли тот на свою жизнь. "Теперь его поддерживают хлопоты, — думал Петроний, — которые он предпринял ради спасения Лигии, ее вид и самое страдание, но когда все надежды обманут, когда угаснет последняя искра — клянусь Кастором! — он не переживет этого и бросится на меч". Петроний понимал, что так можно кончить, но не понимал, что можно так любить и так страдать.
В свою очередь и Виниций делал все, что подсказывал ему здравый смысл, ради спасения Лигии. Он навещал августианцев, и, такой гордый прежде, теперь он умолял их о помощи. Через Витилия он предложил Тигеллину свои сицилийские поместья и все, чего бы тот ни потребовал. Но Тигеллин, из страха перед Поппеей, отказался. Пойти к самому цезарю, упасть к его ногам и умолять — было напрасно. Но Виниций хотел и это сделать, если бы Петроний, узнав об этом плане, не спросил:
— А если он откажет, если ответит шуткой или издевательством, что ты сделаешь тогда?
Лицо Виниция исказилось от боли и бешенства, стиснутые зубы заскрежетали.
— Вот потому-то я и не советую этого делать. Этим ты отрежешь себе все пути к спасению Лигии.
Но Виниций овладел собой; проведя рукой по лбу, на котором выступил холодный пот, он сказал:
— Нет, нет!.. Я ведь христианин!..
— Ты забудешь об этом, как забыл минуту назад. Можешь губить себя, но не ее. Вспомни, что пережила, прежде чем умереть, дочь Сеяна.
Говоря так, он был не совсем искренен, потому что больше думал о Виниций, чем о Лигии. Но он знал, что ничто так действительно не удержит Виниция от опрометчивого шага, как именно напоминание, что он может погубить без возврата Лигию. Впрочем, он был прав, потому что на Палатине ждали появления молодого трибуна и предприняли соответствующие меры предосторожности.
Страдания Виниция превосходили все, что могли выдержать человеческие силы. С той минуты как Лигия была схвачена и когда осенил ее луч близкого мученичества, он не только полюбил ее во сто крат сильнее, но просто стал в душе испытывать по отношению к ней религиозное благоговение, словно к неземному существу. При мысли, что эту любимую и святую девушку он может потерять и что кроме смерти на ее долю могут выпасть мучения более страшные, чем сама смерть, — кровь стыла в его жилах, душа становилась одной мучительной болью, мешался разум. Ему казалось, что череп его наполнен пламенем, который способен взорвать его. Он перестал понимать, что происходит вокруг, почему Христос, милосердный Господь, не приходит на помощь своим последователям, почему закопченные пожаром стены Палатина не проваливаются сквозь землю, а с ними вместе Нерон, августианцы, лагерь преторианцев и весь этот преступный город. Он полагал, что это должно непременно случиться, и все то, что он видит и от чего страдает его душа и обливается кровью сердце, есть лишь тягостный сон. Но рев диких зверей напоминал ему, что это действительность; стук топоров, под которыми вырастали новые арены, говорил, что это действительность; и ее подтверждали вой разнузданной черни и переполненные христианами тюрьмы.
Тогда колебалась в нем вера в Христа, и это колебание было новой мукой, может быть, самой страшной из всех мук.
А Петроний говорил ему:
— Помни, что вынесла перед смертью дочь Сеяна!
Все было тщетно. Виниций дошел до того, что искал помощи и содействия у вольноотпущенников цезаря и Поппеи, дорого платил за их пустые обещания и старался щедрыми подарками склонить их на свою сторону. Он разыскал первого мужа Поппеи, Руфия Криспина, и получил от него письмо; подарил виллу в Анциуме ее сыну от первого брака, но этим лишь рассердил цезаря, который ненавидел пасынка. Послал с нарочным письмо второму мужу Поппеи, Оттону, в Испанию, раздал все свое состояние и наконец заметил, что был лишь игрушкой в руках людей и что если бы притворно показывал свое равнодушие к судьбе Лигии, то мог бы принести ей этим больше пользы.
Это же видел и Петроний. День проходил за днем. Амфитеатр был построен. Раздавались "тессеры" — знаки, по которым можно было входить на "утренние игры". Но на этот раз "утреннее" зрелище должно было растянуться на много дней, недель, даже месяцев, так велико было число обреченных на смерть. Не знали, куда размещать христиан. Тюрьмы были полны, и в них начались эпидемии. Путикулы — подвалы, где хоронили рабов, также были переполнены. Опасались, что зараза распространится по Риму, поэтому решили спешить.
Все эти новости доходили до Виниция и гасили в нем последнюю искру надежды. Пока было время, он мог обманываться, но теперь уж больше не на что надеяться. Зрелища должны были начаться. Каждый день Лигия могла очутиться в цирковом "куникулум" — отделении для осужденных, — откуда был один выход: на арену. Виниций не знал, куда бросит ее судьба и жестокое насилие, поэтому он обошел все цирки, подкупил сторожей и бестиариев, заведовавших зверями, добиваясь от них того, чего они не могли сделать. Он заметил, что хлопочет теперь лишь о том, чтобы смерть ее была не очень мучительной, и тогда он ясно ощущал, что вместо мозга в его черепе пылают горящие угли.
Он не думал пережить ее и решил погибнуть вместе с ней. Но он боялся, что боль выжжет в нем жизнь, прежде чем наступит ужасный срок. Его друзья, и Петроний также, боялись, что каждый день перед ним может открыться царство теней. Лицо Виниция почернело и стало похоже на одну из тех восковых масок, какие вешали среди домашних лар. На лице его застыло выражение изумления, словно он не понимал, что произошло и что может произойти. Когда к нему обращались с вопросом, он поднимал руки к голове, сжимал виски и смотрел на вопрошавшего испуганным и недоумевающим взором. Ночи проводил с Урсом около каморки Лигии в тюрьме, а когда она отсылала его и хотела, чтобы он отдохнул, то Виниций шел к Петронию и ходил там до утра по атриуму. Рабы заставали его часто на коленях, с протянутыми вверх руками, или простертым на земле. Он молился Христу — это была его последняя надежда. Все напрасно. Лигию могло спасти лишь чудо, поэтому Виниций бился головой о каменный пол и просил чуда.
Но у него было также глубокое убеждение, что молитва апостола Петра значит больше, чем его мольбы. Петр обещал ему Лигию, Петр крестил его, Петр совершал чудеса, пусть он поможет и спасет ее.
Однажды ночью он отправился на поиски. Христиане, которых мало осталось на свободе, теперь скрывались даже друг от друга, чтобы кто-нибудь малодушный вольно или невольно не выдал других. Среди общего замешательства занятый хлопотами, Виниций потерял из вида Петра, так что со дня своего крещения встретил его лишь один раз, еще до начала гонений. Отправившись к могильщику, в хижине которого был крещен, он узнал там, что в винограднике за Соларийскими воротами, принадлежащем Корнелию Пуденсу, должно состояться собрание верующих. Могильщик предложил Виницию проводить его, уверяя, что там он непременно найдет апостола. С наступлением вечера они вышли из хижины и, проникнув за городские стены, долго шли по оврагам, пока не достигли виноградника, лежавшего в пустынной местности. Собрание происходило в сарае, где обычно давили вино. До слуха Виниция донесся шепот молитв; когда он вошел, то при тусклом свете фонариков увидел несколько десятков людей, стоящих на коленях и погруженных в молитву. Они читали нечто вроде литании [55], и хор мужских и женских голосов повторял каждую минуту: "Христе, помилуй нас!" И в голосе их слышалась глубокая, душу раздирающая печаль и боль.
Петр был здесь. Он стоял на коленях впереди, у деревянного креста, прибитого к стене, и молился. Виниций издали узнал его седые волосы и протянутые руки. Первою мыслью молодого патриция было пробраться сквозь толпу, броситься к ногам апостола и вопить: "Спаси!" Но торжественность молитвы или собственный упадок сил заставили его склонить колена у самого входа и со стоном и сжатыми руками повторять вместе с другими: "Христе, помилуй нас!" Если бы он мог сознавать, то понял бы, что не он один принес сюда свою боль, свое страдание и тревогу. Среди собравшихся не было никого, кто не потерял бы близких сердцу людей; лучшие и наиболее преданные учению люди были схвачены, каждый день приносил новые вести об издевательствах и мучениях, которым они подвергались в тюрьмах; величина бедствия превзошла все, что могли себе представить люди; в этой горсти оставшихся на свободе не одно сердце колебалось в вере и, исполненное сомнения, вопрошало: "Где же Христос? Почему он допускает, чтобы зло было более могущественным, чем Бог?"
Но теперь они с отчаянием в душе молили о милосердии, потому что в каждом сердце оставалась еще искорка надежды, что Христос придет, уничтожит зло, свергнет в бездну Нерона и станет царем мира… Они смотрели на небо, прислушивались, трепетно молились…
По мере того как Виниций повторял за другими: "Христе, помилуй нас!" — его охватывал восторг, как тогда, в хижине могильщика. Его призывают сердца, исполненные боли, его призывает Петр, поэтому сейчас разверзнется небо, земля задрожит в своих основах, и грядет он в нестерпимом блеске, с созвездьями у ног, милосердный и грозный Судия. Он утешит своих последователей и ввергнет в пучину их гонителей.
Виниций закрыл лицо руками и припал к земле. Наступила тишина, словно страх сковал дальнейшие мольбы в устах присутствующих. Виницию казалось, что сейчас что-то должно непременно произойти, что настал час чуда. Он был уверен, что когда поднимется и откроет лицо, то увидит свет, от которого слепнут смертные глаза, и услышит голос, от которого замрет сердце.
Но тишина не прерывалась. Потом послышались глухие рыдания женщин.
Виниций поднялся и смотрел перед собой изумленными глазами.
В сарае, вместо царственного блеска, слабо светились тусклые огоньки фонарей, а свет луны, проникая через отверстие в крыше, наполнял помещение дрожащим серебристым сиянием. Склоненные рядом с Виницием люди молча поднимали залитые слезами глаза к кресту; слышались рыдания, а снаружи доносился тихий свист стоявших на страже.
Вдруг поднялся с колен Петр и, обратившись к собравшимся, сказал:
— Дети, откройте сердца Спасителю нашему и принесите ему в дар ваши слезы.
И замолчал.
Вдруг раздался голос женщины, полный жалобы и безграничной боли:
— Я вдова, имела одного сына, который кормил меня… Верни его мне!
Снова наступила тишина.
Петр стоял над коленопреклоненной толпой — старый, огорченный, он казался в эту минуту воплощением дряхлости и бессилия. Потом послышался еще голос:
— Палачи обесчестили мою дочь, и Христос допустил это!
И еще голос:
— Я осталась одна с детьми, а когда меня схватят, кто будет кормить их?
И еще:
— Лина, которого было оставили, теперь взяли и обрекли на мучения.
И еще:
— Когда мы вернемся домой, нас схватят преторианцы. Где нам укрыться?
— Горе нам! Горе! Кто нас защитит?
Так в ночной тишине одна за другой раздавались жалобы.
Старый рыбак закрыл глаза, и его белая голова сочувственно тряслась над этим людским горем и страхом. Снова настало молчание, и только стража тихо посвистывала снаружи.
Виниций хотел было снова вскочить, пробраться сквозь толпу и, приблизившись к апостолу, просить у него помощи и спасения. Но вдруг он словно увидел перед собой бездну, и приросли к земле ноги его. Что будет, если апостол признается в своем бессилии, если он подтвердит, что римский цезарь сильнее Христа Назареянина? При этой мысли ужас поднял на его голове волосы, и он почувствовал, что в этой бездне погибнет не только его надежда, но и сам он, и Лигия, и его любовь к Христу, и его вера, и все, чем он жил, — останется лишь смерть и безбрежная, как море, ночь.
Между тем Петр начал говорить тихим голосом, так что его с трудом можно было услышать:
— Дети мои! Я видел на Голгофе, как Спасителя прибивали к кресту. Я слышал удары молотка и видел, как поднимали кверху крест, чтобы толпа увидела смерть Сына Человеческого…
. . . . . . . . . . . .
"…И я видел, как пронзили его бок, и как он умер. Тогда, возвращаясь с места казни, я горестно восклицал, как восклицаете вы теперь: "Горе, горе! Господи! Ты — Бог! Почему же ты допустил это? Почему ты умер и опечалил сердца веривших, что придет царство твое?.."
"…А он, наш Господь и Бог наш, на третий день воскрес и был среди нас, пока в великой светлости не вступил в царство свое…
Мы, постигнув его малой верой нашей, укрепились в сердцах наших и с той поры сеем зерно его…"
. . . . . . . . . . . .
Повернувшись в ту сторону, откуда послышалась первая жалоба, он стал говорить более сильным голосом:
— Зачем вы жалуетесь?.. Бог предал себя самого мукам и смерти, а вы хотите, чтобы Он вас защитил от этого! Маловеры! Так-то вы поняли его учение? Разве одну эту земную жизнь он обещал вам? Бог приходит к вам и говорит: "Идите путем моим", возносит вас до себя, а вы хватаетесь руками за землю и вопите: "Господи, спаси нас!" Я — прах пред лицом Бога, но для вас я апостол Божий и Наместник и говорю вам во имя Христа: не смерть пред вами, но жизнь, не муки, но величайшая радость, не слезы и стоны, а райские песни, не цепи, а царский венец! Я, апостол Божий, говорю тебе, вдова: сын твой не умрет, но родится во славе для новой жизни, и ты соединишься с ним! Тебе, отец, у которого палачи обидели невинных дочерей, я обещаю, что ты найдешь их более чистыми, чем лилии Геброна! Вам, матери, которых разлучат с детьми, вам, которые потеряете отцов, вам, которые жалуетесь, вам, которые будете смотреть на смерть близких людей, вам, печальные, несчастные, встревоженные, вам, обреченные на смерть, вам во имя Христа говорю я, что вы пробудитесь словно после тяжелого сна на радостное бодрствование и после ночи увидите свет Божий. Во имя Христа, пусть бельмо спадет с глаз ваших и пусть разгорятся сердца ваши!
Сказав это, он поднял руку, словно благословляя, и все почувствовали в жилах новую кровь и дрожь в теле, потому что стоял перед ними не дряхлый старик, а владыка, который взял их души, поднял их из праха и тревоги.
— Аминь! — воскликнуло несколько голосов.
А глаза старца светились сильнее, и весь он казался теперь мощным, величественным, святым. Головы склонялись перед ним, а он, когда смолкли крики: "Аминь!" — продолжал:
— Сейте в печали, чтобы снять жатву в радости. Зачем боитесь силы злого? Над землей, над Римом, над стенами городов есть Господь, который живет в вас. Камни отсыреют от слез, песок напитается кровью, могилы будут завалены телами вашими, а я вам говорю: вы победите! Господь идет против этого города преступлений и гордыни, и вы — легион его! И подобно тому, как сам он искупил своими мучениями и кровью грехи мира, так хочет он, чтобы и вы искупили мучениями и кровью своей это гнездо преступлений!.. Это я говорю вам, дабы вы слышали!
Он простер руки и глаза поднял кверху, а у присутствующих сердца замерли, потому что все чувствовали, что он видит нечто, чего не могут увидеть их смертные глаза.
Лицо его изменилось и стало светлым, он молчал некоторое время, словно онемел от восторга, потом услышали его голос:
— Ты здесь, Господи, и ты указал мне пути свои!.. Как? Не в Иерусалиме, а в этом граде Сатаны ты хочешь основать столицу твою? Здесь, из этих слез и крови, ты хочешь воздвигнуть церковь свою? Там, где сегодня властвует Нерон, должно быть основано вечное царство твое? О Господи! Господи! И этим робким слугам твоим велишь из костей своих воздвигнуть основание Сиона, а духу моему велишь править ими и народами мира?.. И вот ты исполнил силой сердца слабых, чтобы стали они сильными, и здесь ты велишь мне пасти овец твоих до скончания веков… Будь благословен в приказаниях твоих! Ты, который велишь победить!.. Осанна! Осанна!..
Те, кто был в смятении и тревоге, встали, в тех, кто усомнился, влилась широкой струей вера. Одни голоса взывали: "Осанна!", другие: "За Христа!.." Потом все смолкли. Зарницы освещали внутренность сарая, лица были бледны от волнения.
Петр долго еще молился. Наконец он пришел в себя и, повернув к верным вдохновенную, светлую свою голову, сказал:
— Как Господь победил в вас сомнения, так и вы идите побеждать во имя его!
И хотя он знал, что они победят, хотя знал, что вырастет из их слез и крови, однако голос его дрогнул от волнения, когда он стал благословлять их знамением креста.
— А теперь благословляю вас, дети мои, на муку, на смерть, на вечность!
Христиане окружили его, говоря: "Мы готовы, но ты, святой отец, береги себя, ибо ты Наместник, который правит дело Христово!" Они касались его одежд, а он клал руки на головы их, прощался с каждым в отдельности, как отец с детьми, отправляющимися в далекий путь.
И тотчас народ стал расходиться, нужно было спешить домой, а оттуда… в тюрьмы и на арену. Их чувства оторвались от земли, души их вознеслись к вечности, и они шли как очарованные или во сне — противопоставить свою силу силе и жестокости "зверя".
Апостола взял с собой Нерей, слуга Корнелия, и повел тайной тропою через виноградник к своему дому. Но за ними следом шел Виниций, и когда наконец они подошли к дому, он бросился вдруг к ногам апостола. Тот, узнав его, спросил:
— Чего ты хочешь, сын мой?
Но Виниций, после всего, что слышал только что, не решался ни о чем просить его и, обняв крепко колени старика, прижимал к ним, рыдая, свою голову, без слов прося сжалиться над ним и помочь.
Апостол сказал:
— Знаю. Взяли девушку, которую ты возлюбил. Молись за нее.
— Отец! — стонал Виниций, сильнее прижимаясь к старику. — Отец, я мал и ничтожен, а ты знал Христа, ты моли его, чтобы он спас ее.
Он дрожал от боли, как лист, и колотился головой о землю, ибо, узнав силу апостола, верил, что один Петр может вернуть ему Лигию.
Петр тронут был его страданием. Вспомнил, как недавно Лигия, запуганная Криспом, так же лежала у его ног, прося снисхождения. Вспомнил, как поднял ее и утешил, поэтому и теперь он поднял Виниция.
— Милый сын, я буду молиться за нее, но ты помни, что я говорил сомневающимся: сам Бог прошел чрез крестную муку, и помни, что за этой жизнью начинается другая, вечная.
— Я знаю!.. Я слышал, — ответил Виниций, ловя бледными губами воздух, — но не могу, отец мой, не могу… Если нужна кровь, то проси Христа, чтобы взял мою… Я солдат. Пусть удвоят, утроят муку, предназначенную ей, я выдержу! Но пусть он сохранит ее! Она еще ребенок! А он могущественнее цезаря, я верю! Он сильный! Ты сам любил ее. Ты нас благословил. Она еще невинный ребенок!
Он снова склонился, прижал лицо к ногам Петра и повторял:
— Ты знал Христа, отец! Он выслушает тебя! Помолись за нее!
Петр закрыл глаза и горячо молился.
Зарницы освещали летнее небо. При их блеске Виниций смотрел на лицо апостола, ожидая приговора. Жизнь или смерть? В тишине слышался свист ночных пташек в винограднике и глухой далекий шум мельниц у Саларийской дороги.
— Виниций, — спросил наконец апостол, — веришь ли ты?
— Разве я пришел бы к тебе, отец, если бы не верил? — ответил Виниций.
— Так верь до конца, ибо вера двигает горами. Поэтому, если даже увидишь девушку под мечом палача или в пасти льва, верь, что Христос может спасти ее. Верь и молись ему, а я буду молиться вместе с тобой.
Потом, подняв лицо к небу, Петр громко заговорил:
— Милосердный Христос, взгляни на это больное сердце и утешь его! Милосердный Христос, ты просил отца, чтобы отвел горькую чашу от уст твоих, отведи ее теперь от уст слуги твоего! Аминь!
Виниций, протягивая руки к звездам, стонал:
— О Христос! Я весь твой! Возьми меня, но сохрани ее!
Небо начало светлеть на востоке.
Виниций, покинув апостола, пошел в тюрьму с надеждой в утешенном сердце. Где-то в глубине души еще кричало отчаяние и ужас, но он подавил в себе эти крики. Ему казалось невероятным, чтобы предстательство Божьего Наместника и сила его молитвы не оказали своего действия. Он боялся не надеяться, боялся сомневаться. "Буду верить в его милосердие, — думал он, — хотя бы увидел ее в пасти льва!" И при мысли об этом, хотя весь дрожал и лоб покрывался холодным потом, он верил. Каждый удар его сердца был теперь молитвой. Он начал понимать, что вера двигает горами, потому что почувствовал в себе какую-то странную силу, какой не чувствовал раньше. Ему казалось, что он сможет с ее помощью совершить то, что вчера еще для него было совершенно невозможно. Иногда он испытывал такое чувство, словно бедствия окончились и опасность миновала. Когда отчаяние стонало еще в его душе, он вспоминал эту ночь и это святое мудрое лицо, молитвенно обращенное к небу. "Нет! Христос не откажет первому из учеников своих и пастырю стада! Христос не откажет ему, и я не усомнюсь". И он бежал к тюрьме, как вестник с благой вестью.
Но здесь ждала его печальная новость.
Преторианцы, сторожившие Мамертинскую тюрьму, знали его и обычно не мешали свободно проходить туда, но на этот раз цепь не поднялась, и подошедший сотник сказал ему:
— Прости, благородный трибун, но на сегодня мы получили приказ не пропускать никого.
— Приказ? — повторил, бледнея, Виниций.
Солдат сочувственно посмотрел на него и сказал:
— Да, господин. Приказ цезаря. В тюрьме много больных, и, может быть, поэтому опасаются, что навещающие заключенных разнесут заразу по городу.
— Но приказ лишь на сегодняшний день?
— В полдень сменяется стража.
Виниций замолчал и снял с головы шапку, которая показалась ему тяжелой, словно из олова.
Но солдат наклонился к нему и сказал тихим голосом:
— Успокойся, господин. Сторож и Урс берегут ее.
Сказав это, он быстро начертил на каменной плите мостовой своим длинным галльским мечом рыбу. Виниций быстро взглянул на него.
— И ты остаешься преторианцем?
— Пока не буду там, — ответил солдат, указывая на тюрьму.
— И я почитаю Христа.
— Да прославится имя его! Я знаю об этом, господин. Не могу впустить тебя в тюрьму, но если напишешь письмо, то я передам его сторожам.
— Спасибо тебе, брат!..
И, пожав солдату руку, он отошел. Шапка перестала быть тяжелой. Утреннее солнце поднялось над тюрьмой, а с его светом вернулась снова в сердце Виниция бодрость. Этот солдат-христианин был для него новым свидетельством силы Христа. Он немного постоял, устремив взор на розовые облака над Капитолием и храмом Статора.
— Я не увиделся с ней сегодня, Господи, но я верю в твое милосердие!
Дома ждал его Петроний, который, как всегда, обращал ночь в день и недавно вернулся с пира. Он успел принять ванну и приготовиться ко сну.
— Есть для тебя новости, — сказал он. — Был я сегодня у Туллия Сенеция, где встретился с цезарем. Не знаю, откуда Поппее пришла в голову мысль привести с собой маленького Руфия… Может быть, затем, чтобы его красотой смягчить сердце цезаря. К несчастью, утомленный мальчик заснул во время чтения, как некогда Веспасиан; увидев это, Меднобородый бросил в него кубком и сильно поранил. Поппея упала в обморок, и все слышали, как цезарь сказал: "Мне надоел этот щенок!" — а это, ты ведь знаешь, равносильно смертному приговору.
— Поппее грозит Божий гнев, — сказал Виниций, — но зачем ты мне это рассказываешь?
— Рассказываю потому, что тебя и Лигию преследовал гнев Поппеи, а теперь она занята собственным горем, может быть, забудет о мести и легче будет смягчить ее. Сегодня вечером увижусь с ней и буду говорить.
— Спасибо. Это добрая весть для меня.
— А теперь прими ванну и отдохни. Лицо у тебя синее, и весь ты похож на тень.
Но Виниций спросил:
— Не говорили, когда будут первые игры?
— Дней через десять. Но раньше очистят другие тюрьмы. Чем больше у нас будет времени, тем лучше. Не все еще потеряно.
Петроний говорил то, во что сам не верил. Он прекрасно знал, что раз цезарь нашел красиво звучащий ответ на просьбу Алитура, в котором сравнивал себя с Брутом, то для Лигии не может быть спасения. Он из жалости скрыл от Виниция то, что слышал у Сенеция: цезарь и Тигеллин решили выбрать для себя и для друзей самых красивых христианских девушек и обесчестить их перед играми; остальных предположено было отдать в день игр преторианцам и бестиариям.
Зная, что Виниций не переживет Лигию, он нарочно поддерживал надежду в его сердце, во-первых, из сочувствия к нему, а во-вторых, как эстету, ему было важно, чтобы Виниций умер красивым, а не исхудавшим, с лицом черным от боли и бессонницы.
— Сегодня я скажу Августе приблизительно следующее: спаси для Виниция Лигию, а я спасу тебе Руфия. Я действительно подумаю об этом. У Меднобородого одно вовремя сказанное слово может спасти или погубить. В худшем случае мы выиграем время.
— Спасибо тебе, — сказал Виниций.
— Ты лучше всего отблагодаришь меня, если подкрепишься и уснешь. Клянусь Афиной, Одиссей в величайших бедствиях не забывал о пище и сне. Всю ночь ты, вероятно, провел в тюрьме?
— Нет, я хотел сейчас пойти туда, но есть приказ никого не пропускать. Узнай, на сегодняшний ли день этот приказ, или до начала игр?
— Узнаю сегодня ночью и завтра утром скажу тебе, почему этот приказ дан и надолго ли. А теперь, пусть хоть Гелиос от печали сойдет в Киммерийские поля, я иду спать, а ты последуй моему примеру.
Они простились. Но Виниций прошел в библиотеку и стал писать письмо Лигии.
Когда он кончил его, то отнес сам и вручил солдату-христианину, который тотчас отправился с письмом в тюрьму. Он скоро вернулся с приветом от Лигии и обещанием сегодня же передать ответ.
Виницию не хотелось возвращаться домой, поэтому он сел на камень и стал ждать ответа от Лигии. Солнце поднялось высоко; к Форуму, как всегда, шли толпы людей. Торговцы выкрикивали названия товаров; гадатели предлагали прохожим свои услуги; граждане медленно шли к рострам [56], чтобы послушать ораторов и обменяться с друзьями новостями. По мере того как жара становилась сильнее, толпы бездельников прятались под тень колоннад, из-под которых с громким хлопаньем вылетали сотни голубей, сверкая белизной перьев в солнечном свете и лазури.
Ослепленный солнцем, оглушенный шумом, от жары и невероятной усталости, Виниций почувствовал, что его клонит ко сну. Монотонные крики мальчиков, играющих поблизости в свайку, мерные шаги проходивших солдат убаюкивали его. Он пытался поднять голову, посмотрел еще раз на тюрьму, оглянулся вокруг и, прислонившись к стене и глубоко вздохнув, как ребенок, который засыпает после долгого плача, уснул наконец.
Его тотчас обступили видения. Ему казалось, что среди ночи он несет на руках Лигию по незнакомому винограднику, а впереди идет Помпония со светильником в руке и освещает дорогу. Чей-то голос, словно голос Петрония, зовет издали: "Вернись!" — но он не обращает внимания на зов и идет дальше, пока не подходит к хижине, на пороге которой стоит апостол Петр. Он показывает старцу Лигию и говорит: "Мы идем на арену, отец, но не можем разбудить ее, разбуди ты!" А Петр отвечает: "Христос сам придет разбудить ее".
Потом все смешалось. Он видел Нерона и Поппею, держащую на руках маленького Руфия с окровавленной головой, которую обмывал Петроний, и Тигеллина, посыпающего пеплом столы, уставленные дорогими кушаньями, Вителия, пожирающего эти блюда, и множество августианцев, принимающих участие в пире. Он сам возлежит рядом с Лигией, но между столами ходят львы и по их рыжим бородам стекает кровь. Лигия просит увести ее отсюда, а им овладело такое бессилие, что он не может пошевелиться. Потом все совершенно спуталось в какой-то хаос и погрузилось в глубокий мрак.
Его разбудил нестерпимый солнечный зной и крики поблизости от того места, где он сидел. Виниций протер глаза; улица кишела людьми, два скорохода в желтых туниках разгоняли палками толпу, с криком прокладывая дорогу пышной лектике, которую несли четыре рослых египтянина.
В лектике сидел человек, одетый в белую тогу, но лица его нельзя было разглядеть, потому что он держал у глаз свиток папируса, который, казалось, внимательно читал.
— Место для благородного августианца! — кричали скороходы.
На улице была, однако, такая теснота, что лектика принуждена была на минуту задержаться. Тогда августианец нетерпеливо опустил свиток и, высунув голову, крикнул:
— Разогнать этих бездельников! Скорей!
Но, увидев Виниция, тотчас спрятал голову и снова углубился в чтение.
Виниций провел рукой по лицу, думая, что все еще продолжает видеть сон.
В лектике сидел Хилон.
Дорога была очищена, египтяне хотели тронуться вперед, но вдруг молодой трибун, в одно мгновение понявший многое, чего раньше не понимал, приблизился к лектике.
— Привет тебе, Хилон! — сказал он.
— Привет и тебе, юноша! — с чувством достоинства и гордостью ответил грек, стараясь придать лицу выражение спокойствия, которого не было в душе. — Но не задерживай меня, потому что я спешу к другу своему, благородному Тигеллину.
Виниций, схватившись за край лектики, нагнулся к нему и, глядя прямо в глаза, сказал тихим голосом:
— Ты выдал Лигию?..
— Колосс Мемнона! — со страхом воскликнул Хилон.
Но в очах Виниция не было угрозы, поэтому испуг грека быстро прошел. Он вспомнил, что находится под покровительством цезаря и Тигеллина, перед которыми все трепещет, что его окружают сильные рабы, а Виниций стоит перед ним безоружный, с исхудалым лицом, согнувшийся от боли.
К нему вернулась его наглость. Он уставился на Виниция своими покрасневшими глазами и шепнул в ответ:
— А ты, когда я умирал с голоду, велел отхлестать меня.
Наступило молчание. Потом Виниций глухо сказал:
— Я обидел тебя, Хилон!..
Тогда грек поднял голову и, щелкнув пальцами, что в Риме означало пренебрежение и презрение, ответил громко, так, чтобы все могли слышать:
— Если у тебя есть просьба, приятель, то приходи ко мне в дом, на Эсквилине поутру, когда я после ванны принимаю гостей и клиентов.
Он сделал знак рукой, и рабы подняли лектику, а скороходы в желтых туниках стали выкликать, размахивая палками:
— Место для лектики благородного Хилона Хилонида! Дорогу! Дорогу!
В длинном, лихорадочно написанном письме Лигия прощалась навсегда с Виницием. Ей было известно, что в тюрьму больше нельзя проникнуть и что она увидит Виниция лишь с арены. Она просила его, чтобы он точно узнал, когда будет их очередь, и присутствовал на играх, потому что хотела еще раз в жизни увидеть его. В письме не было ни малейшего страха. Писала, что и она и другие жаждут арены, как освобождения из тюрьмы. Думая, что Помпония с Авлом вернулись в Рим, она умоляла позвать и их. В каждом слове чувствовался восторг и отрешенность от жизни, в которой жили все заключенные, и вместе с тем непоколебимая вера, что обещания должны исполниться после смерти. "Теперь ли Христос освободит меня, — писала она, — или после смерти, он обещал меня тебе через апостола, следовательно, я твоя". И она заклинала не оплакивать ее и не предаваться горю. Смерть не являлась для нее расторжением брака. С простотой ребенка она уверяла Виниция, что вслед за мучениями на арене она скажет Христу о том, что в Риме остался у нее жених, Марк, который любит ее всем сердцем. Она думала, что Христос отпустит на минуту ее душу к нему, чтобы сказать, что она жива, что мучения забыты и что она счастлива. Все письмо ее было исполнено счастья и надежды. Была в нем одна лишь просьба, связанная с землей: чтобы Виниций взял ее тело с арены и похоронил ее, как жену свою, в родовом склепе, в котором со временем сам будет погребен.
Виниций читал это письмо с растерзанным сердцем, и в то же время ему казалось невероятным, чтобы Лигия погибла от клыков хищных зверей и чтобы Христос не смилостивился над ней. В этом именно сосредоточилась его надежда и вера. Вернувшись домой, он написал ответ, что будет ежедневно приходить к стенам тюрьмы и ждать, пока Христос не сокрушит этих стен и не отдаст ему ее. Он заставил поверить ее, что Христос может спасти ее даже на арене, что великий апостол молит его об этом и что час освобождения близок. Христианин-сотник должен был передать ей это письмо завтра утром.
Когда Виниций пришел утром следующего дня к тюрьме, сотник, покинув строй, подошел к нему первый и сказал:
— Послушай меня, господин. Христос, просветивший тебя, оказал тебе милость. Сегодня ночью пришли вольноотпущенники цезаря и префекта, чтобы выбрать для них христианских девушек на позор; спрашивали и про возлюбленную твою, но Господь послал ей лихорадку, от которой умирают здесь заключенные, поэтому они не тронули ее. Вчера вечером она была уже без памяти, и да будет благословенно имя Христово, потому что болезнь, спасшая от бесчестья, может быть, спасет ее и от смерти.
Виниций оперся рукой на плечо солдата, чтобы не упасть, а тот продолжал:
— Благодари Господа за милосердие. Лина схватили и предали мучениям, но, увидев, что он умирает, вернули его. Может быть, и тебе отдадут ее теперь, а Христос вернет ей здоровье.
Молодой трибун постоял некоторое время с опущенной головой, потом поднял ее и сказал тихо:
— Да, сотник. Христос, спасший ее от позора, спасет и от смерти.
И, просидев у стен тюрьмы до вечера, вернулся домой, чтобы послать своих людей к Лину и перенести его в одну из своих пригородных вилл.
Петроний, узнав обо всем происшедшем, решил действовать. Он был уже у Поппеи, теперь отправился к ней еще раз. Застал ее у ложа маленького Руфия. Ребенок с разбитой головой метался в лихорадке, мать с отчаянием старалась спасти его, думая, что если ей удастся спасти его теперь, то вскоре он может погибнуть еще более ужасной смертью.
Занятая только своей болью, она не хотела ничего слышать о Виниций и Лигии, но Петроний изумил ее. "Ты оскорбила, — сказал он, — новое неведомое божество; говорят, ты почитаешь еврейского бога, но христиане утверждают, что Христос его сын, так подумай, не преследует ли тебя гнев отца. Кто знает, не месть ли с их стороны твое горе, и не зависит ли жизнь Руфия от того, как ты поступишь?.."
— Что следует мне сделать? — со страхом спросила Поппея.
— Умилостивить разгневанных богов.
— Каким образом?
— Лигия больна. Подействуй на цезаря или Тигеллина, чтобы ее выдали Виницию.
Она с отчаянием воскликнула:
— Ты думаешь, я могу это сделать?
— Тогда сделай вот что. Если Лигия выздоровеет, то должна идти на смерть. Сходи в храм Весты и попроси, чтобы старшая весталка была около тюрьмы, когда будут выводить заключенных. Она может приказать освободить эту девушку, и ее послушают. Великая весталка не откажет тебе в этом.
— А если Лигия умрет?
— Христиане уверяют, что Христос мстителен, но справедлив: может быть, ты смягчишь его сердце искренним желанием сделать это.
— Пусть он пошлет мне знамение, что Руфий уцелеет.
Петроний пожал плечами.
— Я не прихожу, божественная, в качестве его посла, и я говорю тебе: лучше быть в мире со всеми богами — римскими и чужими.
— Я пойду к весталке, — упавшим голосом сказала Поппея.
Петроний вздохнул с облегчением.
"Наконец-то я добился своего", — подумал он.
Вернувшись домой, он сказал Виницию:
— Проси своего бога, чтобы Лигия не умерла от болезни. Лигию освободит великая весталка. Поппея будет просить ее об этом.
Виниций посмотрел на него лихорадочными глазами и сказал:
— Ее освободит Христос.
Поппея, готовая ради спасения Руфия приносить гекатомбы [57] всем богам мира, в этот же вечер отправилась на Форум к весталкам, поручив больное дитя верной няньке Сильвии, которая вынянчила и Поппею.
Но ребенок был уже обречен. Как только лектика Августы исчезла за воротами Палатина, в комнату, где лежал больной мальчик, вошли два вольноотпущенника цезаря; один бросился на старую Сильвию и зажал ей рот, другой, схватив медное изображение сфинкса, одним ударом оглушил ее.
Потом они подошли к Руфию. Метавшийся в бреду мальчик, не понимая, что происходит вокруг него, улыбался им и шурил свои прекрасные глаза, словно силясь узнать их. Сняв с няньки пояс, они обернули им шею мальчика и стали душить. Ребенок, один лишь раз позвав мать, умер. Они завернули тело в простыню и, вскочив на приготовленных коней, поспешили в Остию, где бросили труп в море.
Поппея, не застав великой весталки, которая с подругами была на пиру у Ватиния, вскоре вернулась на Палатин.
Найдя пустое ложе и застывший труп няньки, она упала в обморок, а когда ее привели в чувство, долго кричала, и дикие ее вопли раздавались всю ночь и следующий день.
На третий день цезарь велел ей быть на пиру. Надев аметистовую тунику, она пришла с каменным лицом, златокудрая, молчаливая, прекрасная и зловещая, как ангел смерти.
Пока Флавии не возвели каменный Колизей, римские амфитеатры строились из дерева, поэтому почти все они и сгорели во время пожара. Нерон, ради обещанных народу зрелищ, велел построить несколько амфитеатров, в том числе один огромный, для которого после пожара стали привозить в Рим по морю и по Тибру могучие стволы деревьев, срубленных на склонах Атласа. Так как игры своим великолепием и количеством жертв должны были превзойти все виденное до сих пор, то были выстроены также большие помещения для людей и зверей. Тысячи рабочих были заняты постройкой днем и ночью. Строили и украшали амфитеатр непрерывно. Народ рассказывал чудеса о колоннах, украшенных бронзой, янтарем, слоновой костью, перламутром и костью заморских черепах. По желобам вдоль сидений бежала холодная вода из горных источников, которая поддерживала приятную прохладу в театре даже во время самой большой летней жары. Огромный пурпурный веларий защищал от солнцепека. В проходах были поставлены курительницы с аравийскими благовониями; наверху были устроены приборы, с помощью которых зрителей обсыпали шафраном и вербеной. Знаменитые строители Север и Целер напрягли все свои способности, чтобы возвести ни с чем не сравнимый амфитеатр, который в то же время мог вместить такое число зрителей, как ни один из старых.
Поэтому в день, когда должны были начаться игры, толпы народа с ночи ждали открытия ворот, с удовольствием прислушиваясь к рыканью львов, хищному мяуканью пантер и вою собак. Зверям не давали есть в течение двух дней, их дразнили видом кровавых кусков мяса, чтобы сделать их более кровожадными и свирепыми. Иногда поднимался такой ужасный рев и вой, что окружавшие цирк люди не могли разговаривать, а более впечатлительные бледнели от страха. С восходом солнца из цирка стало доноситься торжественное спокойное пение, которое чернь слушала с изумлением, крича: "Христиане, христиане!" Множество христиан было приведено еще ночью, и не из одной только тюрьмы, как предполагалось раньше, а из всех понемногу. В толпе знали, что зрелища продолжатся несколько недель, а может быть, и месяцев; спорили, управятся ли до вечера с большим количеством христиан, предназначенных на этот день; голоса мужчин, женщин и детей, певших утренний гимн, были так многочисленны, и люди опытные утверждали, что если будут посылать на смерть по сто или двести людей в день, то звери насытятся и к вечеру не смогут растерзать всех. Другие утверждали, что слишком большое число жертв, выступающих одновременно на арене, рассеивает внимание и не дает возможности как следует любоваться зрелищем. По мере того как приближалось время открытия ворот, толпа оживлялась и весело спорила относительно разных подробностей предстоящих игр. Стали образовываться партии: одни стояли за тигров, другие за львов. Некоторые беседовали о гладиаторах, которые должны были выступить раньше христиан на арене. Тут и там бились об заклад. Ранним утром отряды гладиаторов под начальством их учителей-ланистов стали приходить в цирк. Не желая утомлять себя раньше времени, они шли без оружия, иногда совершенно голые, с зелеными ветвями в руках, увенчанные цветами, молодые, прекрасные в это ясное утро, полное жизни. Их тела, блестящие от масла, сильные, словно высеченные из мрамора, приводили в восторг влюбленную в красивые формы толпу. Многих знали по именам, и повсюду слышались крики: "Здравствуй, Фурний! Здравствуй, Лев! А вот Максим! Вот Диомед!" Девушки смотрели на них влюбленными глазами, а те выбирали более красивых и бросали им веселые слова, как будто им ничто не угрожало; они восклицали: "Обними меня прежде, чем обоймет смерть!" И они исчезали в воротах, из которых немногим суждено было выйти. За гладиаторами прошли "мастигофоры", то есть люди, на обязанности которых было бичевать и раззадоривать борющихся. На повозках, запряженных мулами, провезли горы деревянных гробов. Толпа была в восторге от количества их, потому что это служило обещанием многочисленности жертв. Потом шли люди, которые должны были добивать побежденных, одетые в наряды Харона или Меркурия, за ними — наблюдающие за порядком в цирке, распределяющие места, рабы, которые должны были разносить угощение и прохладительные напитки, наконец преторианцы, которые всегда должны быть в цирке под рукой у цезаря.
Наконец раскрылись ворота — и народ хлынул в коридоры амфитеатра. Зрителей было так много, что они в течение нескольких часов наполняли места, и было удивительно, что цирк мог вместить столь огромное количество народа. Рев зверей, почувствовавших запах толпы, усилился. Народ гудел в цирке, как море во время прибоя.
Появился городской префект в сопровождении вигилей, за ним непрерывной цепью потянулись лектики сенаторов, консулов, преторов, государственных и придворных чинов, начальников претории, патрициев и светских женщин. Впереди некоторых лектик шли ликторы [58] с топориками в пучке розог, некоторые были окружены толпой рабов. Под солнцем сверкало золото лектик, белые и цветные одежды, перья, шлемы, драгоценные украшения, блеск оружия. Из цирка доносились крики, которыми народ приветствовал своих знатных любимцев. Время от времени проходили небольшие отряды преторианцев.
Жрецы пришли позднее, за ними появились лектики с весталками, впереди которых шли ликторы. Ждали цезаря, который не хотел раздражать народ долгим ожиданием и прибыл скоро в сопровождении Августы и своих приближенных.
Петроний прибыл с августианцами; в лектике вместе с ним сидел Виниций. Он знал, что Лигия больна и лежит без памяти, но так как за последние дни доступ в тюрьму был строжайше воспрещен и старых сторожей заменили новыми, которым нельзя было разговаривать с приходящими к тюрьме родственниками и друзьями заключенных, то он не был уверен, что Лигии нет среди жертв, предназначенных на первый день игр. Для львов могли бросить и больную. Так как христиан предполагалось зашить в шкуры и целыми толпами выгонять на арену, то никто из зрителей не смог бы установить, есть среди жертв близкий человек или нет; узнать было почти невозможно. Сторожа и служители амфитеатра были подкуплены, с бестиариями также состоялось соглашение, — Лигию должны были спрятать в каком-нибудь темном углу, а ночью выдать верному человеку Виниция, который и увез бы ее в Альбанские горы. Петроний, посвященный в тайну, посоветовал Виницию открыто, вместе с ним, войти в цирк и только потом, замешавшись в толпе, проникнуть в подземелье, чтобы там, во избежание ошибки, показать сторожам Лигию.
Сторожа пропустили его через маленькую дверцу, которой проходили сами. Один из них, по имени Сир, провел его тотчас в помещение, где находились христиане. По дороге он сказал:
— Не знаю, господин, найдешь ли ту, которую ищешь. Мы расспрашивали про девицу по имени Лигия, но никто нам не ответил: может быть, они не доверяют нам.
— Много их? — спросил Виниций.
— Многие, господин, останутся на завтрашние игры.
— Есть среди них больные?
— Таких, которые не могли бы стоять на ногах, нет.
Сказав это, Сир открыл дверь, и они вошли. Это было огромное помещение, темное и низкое, свет проникал лишь через решетчатые отверстия, отделявшие его от арены. В первую минуту Виниций не мог ничего разглядеть, он слышал лишь глухой говор здесь и крики толпы в цирке. Когда глаза привыкли к темноте, он увидел причудливо наряженных людей, похожих на волков и медведей. Это были христиане, зашитые в звериные шкуры. Одни стояли, другие молились, упав на колени. По длинным распущенным волосам можно было отличить женщин. Матери, похожие на волчиц, носили на руках также зашитых в шкуры детей. Но из-под меха виднелись светлые лица, сверкали радостной лихорадкой глаза. Было видно, что большей частью этих людей овладела какая-то одна мысль, чуждая земле и ее делам, которая еще при жизни сделала их нечувствительными ко всему, что их окружало и что ждало впереди. Одни, которых Виниций расспрашивал про Лигию, смотрели на него глазами внезапно разбуженных людей и не отвечали на вопрос; другие улыбались ему и клали палец на губы или указывали на железную решетку, сквозь которую врывались с арены снопы солнечного света. Кое-где плакали дети, напуганные рычанием хищников, воем псов, криками толпы и похожими на зверей фигурами своих родителей. Виниций шел рядом с Сиром и заглядывал в лица, расспрашивал, натыкался на упавших в обморок от духоты и жары, пробирался дальше, в темную глубину помещения, которое казалось очень большим.
Вдруг он остановился; ему послышалось, что около решетки прозвучал чей-то знакомый голос. Прислушавшись, он протолкался назад и встал поблизости. Сноп света падал на голову говорившего, и под волчьей шкурой Виниций узнал исхудавшее и неумолимое суровое лицо Криспа.
— Покайтесь в грехах ваших, — говорил Крисп, — потому что пришел час. Но кто думает, что смертью искупит вину свою, тот грешит снова и будет ввергнут в вечный огонь. Каждым грехом вашим, совершенным при жизни, вы возобновляли страдания Господа, поэтому как дерзаете вы думать, что ожидающее вас страдание может искупить его муку? Одинаковой смертью умрут сегодня праведники и грешники, но Господь отличит своих. Горе вам, ибо клыки львов растерзают сегодня тела ваши, но не растерзают ни грехов, ни ваших счетов с Богом! Господь оказал вам достаточно милосердия, когда дал себя распять на кресте, но теперь он будет лишь грозным Судией, который не оставит без кары ни одного греха. Поэтому тот, кто думает, что страданиями может искупить грехи свои, богохульствует против Господней справедливости и тем глубже будет низвергнут. Кончилось милосердие, настал час гнева Божьего. Вот скоро предстанете вы пред грозным Судией! Кайтесь в грехах ваших, ибо разверсты бездны ада, и горе вам, мужчины и женщины, родители и дети, горе вам!
Протянув исхудавшие руки, он потрясал ими над склонившимися людьми, неустрашимый, но в то же время и неумолимый даже в присутствии смерти, на которую должны были сейчас пойти все осужденные. Послышались голоса: "Каемся в грехах наших!" — а потом наступило молчание и слышно было лишь, как плакали дети. У Виниция кровь стыла в жилах. Он, полагавший все свои надежды на милосердие Христа, услышал теперь, что пришел день гнева и что даже смерть на арене не может смягчить грозного Судию. Правда, у него мелькнула светлая мысль, быстрая как молния, что апостол Петр иное говорил бы этим обреченным на смерть людям, однако грозные, суровые слова Криспа и это мрачное помещение с решетками, за которыми виднелось поле страданий, наконец, толпа людей, которые должны скоро погибнуть ужасной смертью, — все это наполнило его сердце ужасом и тревогой. Все вместе взятое было гораздо страшнее самых жестоких и кровавых битв, в которых он принимал участие. От духоты и жары он начал задыхаться. Холодный пот выступил на лбу. Он испугался, что упадет в обморок, как те, о чьи тела он спотыкался, пробираясь в глубь помещения; ему пришло в голову, что сейчас могут открыть решетки, и он стал громко звать Лигию и Урса, в надежде, что если не они, то кто-нибудь знающий их откликнется на его зов.
Действительно, человек в медвежьей шкуре потянул его за тогу и сказал:
— Господин, они остались в тюрьме. Я выходил последний и видел ее больную на ложе.
— Кто ты? — спросил Виниций.
— Могильщик, у которого в хижине крестил тебя апостол. Три дня тому назад меня схватили, а сегодня я умру.
Виниций облегченно вздохнул. Входя сюда, он хотел найти здесь Лигию, теперь же готов был благодарить Христа, что ее нет, и в этом видел знак его милосердия.
Могильщик еще раз потянул его за тогу и сказал:
— Помнишь, господин, как я проводил тебя в виноградник Корнелия, где учил апостол Петр?
— Помню, — ответил Виниций.
— Я видел его после, накануне того дня, когда меня схватили. Он благословил меня и сказал, что придет в театр перекрестить умирающих. Я хотел бы смотреть на него в минуту смерти и увидеть знамение креста, тогда мне легче будет умереть… Поэтому если ты знаешь, то скажи, где он?
Виниций понизил голос и ответил:
— Среди слуг Петрония, в одежде раба. Не знаю, куда их посадили, но вернусь в цирк и увижу. Ты смотри на меня, когда выйдешь на арену, а я встану и повернусь в их сторону. И ты найдешь его там.
— Благодарю тебя, господин, и мир с тобою.
— Пусть Спаситель будет милостив к тебе.
— Аминь.
Виниций выбрался из помещения и прошел в амфитеатр, где у него было место рядом с Петронием, среди августианцев.
— Здесь? — спросил его Петроний.
— Нет. Осталась в тюрьме.
— Послушай, вот что пришло мне в голову, но пока я буду говорить, ты смотри на Нигидию, что ли, чтобы казалось, что мы беседуем о ее прическе… Тигеллин и Хилон смотрят на нас сейчас… Итак, слушай: пусть Лигию положат ночью в гроб и вынесут из тюрьмы, как умершую… остальное ясно…
— Да, — ответил Виниций.
Их разговор был прерван Туллием Сенецием, который наклонился к ним и сказал:
— Вы не знаете: дадут христианам оружие или нет?
— Не знаем, — ответил Петроний.
— Я предпочел бы, чтобы им дали его, — говорил Туллий, — иначе арена скоро станет похожа на бойню. Но как великолепен амфитеатр!
Действительно, вид был превосходный. Нижние ряды, занятые людьми в тогах, белели как снег. В позолоченной ложе сидел цезарь с алмазным ожерельем на шее, в золотом венке; рядом с ним сидела прекрасная и мрачная Августа, а рядом с ними весталки, высшие чины, сенаторы, военачальники в сверкающих латах — словом, все, что в Риме было блестящего, богатого, знатного. Дальше сидели патриции, а выше чернело море голов, над которым между столбами свешивались гирлянды, свитые из лилий, роз, плюща и винограда.
Зрители громко разговаривали, перекликались, пели, иногда хохотали над чьей-нибудь удачной остротой, которая потом передавалась дальше по рядам, иногда начинали вдруг топать от нетерпения, требуя начала.
Наконец хохот стал похож на раскаты непрекращающегося грома. Тогда городской префект, который перед этим в сопровождении пышной свиты уже объехал вокруг арены, дал знак платком, и весь амфитеатр ответил дружным криком одобрения.
Обычно игры начинались охотой на дикого зверя, в которой принимали участие варвары с Севера и Юга. Но на этот раз зверей было с избытком, поэтому начали с андабатов, то есть людей, на головах которых были надеты шлемы без прорези для глаз, поэтому им приходилось сражаться вслепую. Несколько пар их вышло на арену; они тотчас стали размахивать мечами, а мастигофоры [59] с помощью длинных вил подталкивали их друг к другу, чтобы они могли завязать борьбу. Более избалованные зрители смотрели равнодушно и с пренебрежением на это зрелище, но простой народ потешался над неловкими движениями соперников, и когда случалось, что они сталкивались друг с другом спиной, раздавался взрыв смеха и крики: "Направо!", "Налево!", "Прямо!", причем часто нарочно путали противников. Несколько пар встретилось наконец вплотную, и борьба становилась кровавой. Наиболее яростные бросали в сторону щиты, подавали друг другу левую руку, чтобы не разъединиться больше, а правой начинали борьбу насмерть. Упавший поднимал кверху руку, умоляя о пощаде, но в начале игр народ обыкновенно требовал смерти для раненых, особенно во время состязаний в закрывавших лицо шлемах, потому что имена гладиаторов не были известны толпе. Мало-помалу число сражавшихся уменьшалось, пока наконец их не осталось двое; их столкнули так, что они упали на песок и пронзили друг друга. Тогда служители уволокли трупы, а мальчики замели на арене кровавые следы и посыпали ее шафраном.
Теперь должна была наступить более серьезная борьба, возбуждавшая любопытство не только у черни, но и у людей, привычных к зрелищам; молодые патриции в таких случаях не раз ставили большие заклады и часто проигрывали все свое состояние. Тотчас стали передавать друг другу таблички с именами любимцев и суммой сестерций, которую каждый ставил на своего. Гладиаторы, уже выступавшие в цирке и побеждавшие, пользовались наибольшим успехом, но среди игроков были и такие, которые ставили значительные суммы на новичков, совсем неизвестных, в надежде, что в случае удачи получат большой выигрыш. Ставил даже цезарь, весталки, жрецы и сенаторы. Люди из народа, если у них не было денег, часто ставили на кон свою свободу. С большим волнением и тревогой следили за каждым движением борцов и даже произносили вслух мольбы богам, чтобы вымолить у них помощь своим любимцам.
Когда раздались пронзительные звуки труб, в амфитеатре наступила тишина напряженного ожидания. Тысячи глаз были направлены на человека, переодетого Хароном, который подошел среди всеобщего молчания к огромным воротам и постучал в них три раза молотком, словно вызывая на смерть тех, которые были скрыты за ними. Медленно раскрылись ворота, обнажая черную бездну, из которой стали выходить на ярко освещенную арену гладиаторы. Шли они отрядами по двадцать пять человек, отдельно фракийцы, мирмилоны, самниты, галлы, все тяжело вооруженные, наконец, ретиарии, которые в одной руке держали сеть, в другой трезубец. При виде их на скамьях послышались рукоплескания, которые вскоре перешли в бурю и грохот. Повсюду видны были взволнованные, разгоряченные лица, слышались крики. А те обошли арену мерным шагом, сверкая оружием и богатыми доспехами, потом остановились перед ложей цезаря, гордые, спокойные и торжественные. Пронзительный рев трубы заставил народ замолчать, и тогда гладиаторы подняли правые руки и, повернув головы к цезарю, стали кричать, вернее, петь протяжными голосами:
Потом они быстро разбежались в разные стороны, занимая места вокруг арены. Они должны были ударить друг на друга отрядами, но раньше лучшим гладиаторам позволено было помериться друг с другом силами в отдельных встречах, чтобы лучше могли быть показаны сила, ловкость и храбрость противников. Из среды галлов тотчас выдвинулся один, известный публике под кличкой Ланий, победитель на многих состязаниях. В большом шлеме на голове и в панцире, обхватывающем его могучую грудь, на желтой арене он был похож на блестящего жука. Не менее известный гладиатор с сетью Календий выступил против него.
Послышались крики:
— Пятьсот сестерций за галла!
— Пятьсот за Календия!
— Тысяча!
— Две тысячи!
Галл, дойдя до середины арены, стал отступать, держа наготове меч и нагнув голову; он внимательно следил за противником. А тот, ловкий, стройный, с прекрасной фигурой, как у ожившей статуи, обнаженный, с одним узким поясом на бедрах, носился вокруг тяжело вооруженного врага, красиво размахивая сетью и трезубцем и напевая обычную песенку:
Но галл не бежал. Он тотчас остановился и лишь медленно поворачивался еле заметным движением, чтобы всегда иметь противника прямо перед собой. В его фигуре и чудовищно большой голове было теперь что-то страшное. Зрители прекрасно понимали, что это тяжелое, закованное в медь тело готовится к внезапному прыжку, который может решить исход борьбы. Календий то подбегал к нему, то отскакивал, делая столь быстрые движения своим трезубцем, что зрители с трудом могли следить за ними. Звон зубцов о щит слышался несколько раз, но галл не пошелохнулся, что служило свидетельством его колоссальной силы. Все его внимание было сосредоточено не на трезубце, а на постоянно мелькавшей над его головой сети, похожей на хищную птицу. Зрители затаив дыхание следили за искусной борьбой гладиаторов. Наконец Ланий улучил мгновение и ринулся на врага, а тот не менее быстро проскочил под направленным на него мечом и, выпрямившись, метнул сеть.
Галл, повернувшись, отбил ее щитом, и они разошлись. В амфитеатре закричали, затопали, послышались рукоплескания — и снова стали делаться ставки. Цезарь, в начале разговаривавший с весталкой Рубрией и не очень интересовавшийся зрелищем, теперь повернул голову к арене.
Они снова начали борьбу, причем движения их были столь отчетливы и размеренны, словно здесь дело шло не о жизни и смерти, а о том, чтобы показать искусство и ловкость. Ланий, дважды увернувшийся от сети, снова стал отступать. Тогда ставившие против него, не желая, чтобы он отдыхал, стали вопить: "Нападай!" Галл послушал и напал. На руке врага выступила кровь, и сеть беспомощно повисла. Ланий сжался и прыгнул, чтобы нанести последний роковой удар. Но в это мгновение Календий, лишь сделавший вид, что не в силах владеть сетью, отскочив в сторону, избег удара и, просунув трезубец между ног Галла, свалил его на землю.
Тот пытался вскочить, но в одно мгновение его опутали роковые петли, и от каждого движения его руки и ноги затягивались сетью все сильней и сильней. А трезубец своими ударами держал его все время на земле и не давал возможности подняться. Он делал последние усилия, наполовину поднялся, но тщетно! Поднял к голове онемевшую руку, в которой уже не мог держать меча, и упал навзничь. Календий прижал зубцами его шею к земле и, опираясь обеими руками на трезубец, повернулся к ложе цезаря.
Цирк дрожал от рукоплесканий и рева. Для тех, кто ставил на Календия, он в эту минуту был выше цезаря, но потому именно у них не было злобы против поверженного Лания, который ценой своей крови наполнил их кошельки. Другие, наоборот, настойчиво требовали смерти. На скамьях голоса разделились — одна половина стояла за смерть, другая — требовала пощады. Но гладиатор смотрел лишь на цезаря и весталок, ожидая их знака.
К несчастью, Нерон не любил Лания, потому что на последних играх до пожара он ставил против Лания и проиграл значительную сумму Лицинию. Поэтому он протянул руку, обратив большой палец вниз.
Весталки сделали то же. Тогда Календий прижал грудь Лания коленом, достал короткий нож из-за пояса и, раздвинув панцирь около шеи врага, вонзил ему в горло трехгранное острие по самую рукоятку.
Ланий судорожно забился, копая ногами песок, потом вытянулся и стал неподвижен.
Меркурию не нужно было пробовать раскаленным железом, жив ли он. Тело тотчас убрали. Выступили другие пары, а потом началась борьба целыми отрядами. Народ принимал во всем живейшее участие: выл, рычал, свистал, рукоплескал, хохотал, ободрял сражавшихся, безумствовал. Разделившиеся на две партии гладиаторы боролись с яростью диких зверей: тела сталкивались грудь с грудью, сплетались в смертельных объятиях, могучие члены трещали в суставах, мечи пронзали грудь или живот, кровь широкими струями лилась на песок из побледневших губ.
Некоторыми новичками под конец овладел ужас, и они, вырвавшись из свалки, пытались бежать, но мастигофоры тотчас загнали их в середину бичами. На песке видны были темные пятна; множество голых и облаченных в латы тел лежало на земле, как снопы; живые наступали на мертвых, ранили ноги о сломанное оружие, падали и гибли.
Народ блаженствовал, упивался смертью, вдыхал ее, насыщал глаза ее видом и с упоением следил за борьбой.
Побежденные почти все полегли. Лишь несколько раненых встали на колени среди арены и, протягивая руки к зрителям, молили о пощаде. Победителям розданы были награды, венки, оливковые ветви. Наступил перерыв, который по приказу могущественного цезаря превратился в пиршество. Закурили благовония; народ осыпали дождем фиалок и шафрана. Рабы стали разносить жареное мясо, сладости, прохладительные напитки, вино, фрукты. Народ насыщался, беседовал, громко хвалил цезаря, чтобы побудить его к еще большей щедрости. Когда народ насытился, появились сотни рабов с корзинами, полными подарков; мальчики, похожие на амуров, стали вынимать разные веши и бросать их зрителям. Во время раздачи лотерейных билетов произошла драка: люди давили друг друга, вопили, кричали, прыгали по скамьям, задыхались в свалке. Получивший счастливый билет мог выиграть дом с садом, раба, прекрасную одежду или дикого зверя, которого потом мог продать в цирк. Произошла такая суматоха, что преторианцы принуждены были силой восстановить порядок. После каждой раздачи со скамей уносили людей с поломанными руками или насмерть задавленных в свалке.
Богачи не принимали участия в борьбе за билеты. Августианцы потешались видом Хилона и шутками над его тщетными усилиями показать, что он может, как и другие, смотреть спокойно на борьбу гладиаторов и проливаемую кровь. Напрасно несчастный грек хмурил брови, кусал губы и сжимал кулаки так, что ногти впивались в тело. Его душа грека и личная трусливость не переносили подобных зрелищ. Лицо побледнело, на лбу выступили капли пота, губы посинели, глаза впали, он щелкал зубами и весь трясся, как в лихорадке. Во время перерыва он несколько пришел в себя, но его стали донимать насмешками; тогда он внезапно рассердился и стал отчаянно огрызаться на насмешников.
— Что, грек, тебе не очень приятен вид растерзанного человеческого тела? — спрашивал Хилона, дергая его за бороду, Ватиний.
Хилон оскалил на него два своих последних желтых зуба и ответил:
— Мой отец не был сапожником, поэтому я не умею класть на него заплат.
— Ловко! Победил! — крикнуло несколько голосов.
Но шутки продолжались.
— Не его вина, что вместо сердца в его груди кусок сыра! — воскликнул Сенеций.
— Не твоя вина, что вместо головы у тебя пузырь, — огрызнулся Хилон.
— Может быть, ты хочешь сделаться гладиатором? Ты был бы прекрасен с сетью на арене.
— Если бы я поймал ею тебя, то мой улов имел бы скверный запах.
— А как быть с христианами? — спросил Фест из Лигурии. — Не захотел ли бы ты стать псом, чтобы кусать их?
— Мне не хотелось бы иметь тебя своим братом.
— Ах ты, трутень меосский!
— А ты Лигурийский мул!
— У тебя, видно, чешется шкура, но не советую тебе просить меня, чтобы я почесал ее.
— Почешись сам. Если сковырнешь все свои прыщи, то уничтожишь все, что есть в тебе лучшего.
Так они издевались над ним, а он ядовито огрызался при всеобщем смехе. Цезарь рукоплескал и подзадоривал их. Но вот подошел Петроний и, дотронувшись до плеча грека своей тростью из слоновой кости, холодно сказал:
— Прекрасно, философ, но в одном ты ошибся: боги создали тебя плутом, а ты захотел быть демоном, поэтому не выдержишь!
Старик посмотрел на него своими покрасневшими глазами и на этот раз не нашел, что ответить. Помолчав, он с усилием сказат:
— Выдержу!..
В эту минуту затрубили трубы, давая знать, что перерыв кончился. Зрители стали покидать проходы, где они собирались, чтобы размяться и побеседовать. Поднялся шум и споры из-за мест. Сенаторы и патриции тоже спешили на свои места. Понемногу шум стихал, и порядок в амфитеатре установился. На арене появилась толпа людей, чтобы выровнять слипшийся от крови в некоторых местах песок.
Пришла очередь христиан. Это было новое зрелище для народа, никто не знал, как они будут держаться, поэтому все ждали их появления с любопытством. Настроены были внимательно, потому что ждали необыкновенной картины, но в общем враждебно. Ведь люди, которые должны были появиться сейчас, сожгли Рим и его вечные сокровища. Ведь они питались кровью младенцев, отравляли воду, проклинали весь человеческий род и совершали необыкновенные преступления. Возбужденной ненависти недостаточно было жестокого наказания, и если закрадывалось в сердце сожаление, то лишь о том, что мучения не будут достаточно жестоки за преступление этих врагов порядка.
Солнце было высоко, и его лучи, проникавшие сквозь пурпурный велариум, протянутый сверху, наполнили арену багровым светом. Песок казался огненным, и было что-то страшное в этом освещении, в этих напряженных лицах, в этой пустой арене, которая через минуту должна наполниться человеческим страданием и бешенством зверей. Казалось, в воздухе носились ужас и смерть. Обычно веселая толпа теперь под влиянием ненависти мрачно и зловеще молчала.
Но вот префект подал знак, и снова появился старик, представлявший Харона, вызывавшего на смерть обреченных; среди глухой тишины он медленно прошел через всю арену и снова трижды постучал молотком в широкие ворота.
По амфитеатру пронесся шепот:
— Христиане! Христиане!..
Заскрежетали железные решетки; в темных отверстиях послышался обычный крик мастигофоров: "На арену!" — и в одну минуту арена заполнилась толпами людей, одетых в звериные шкуры. Они быстро и лихорадочно выбегали на середину круга, опускались друг подле друга на колени и поднимали вверх руки. Толпа думала, что это мольба о пощаде, и, взбешенная, стала топать, свистеть, швырять в них пустыми сосудами из-под вина, обглоданными костями и реветь: "Зверей! Зверей!.." Но вдруг произошло нечто неожиданное: христиане запели гимн, впервые прозвучавший в римском цирке:
Тогда зрителями овладело изумление. Христиане пели, подняв глаза к небу. Виднелись бледные лица, казавшиеся вдохновенными. Все поняли, что эти люди не просят пощады и что они не видят ни цирка, ни народа, ни сенаторов, ни самого цезаря. Гимн звучал все громче, а на скамьях среди зрителей не один задавал себе вопрос: что это за Христос, который царствует над людьми, обреченными на смерть?
Но вот открылась вторая решетка, и на арену с диким лаем выскочила свора собак. Здесь были огромные псы с Пелопоннеса, с Пиренеев, похожие на волков иберийские [62] собаки, — их нарочно морили голодом, они исхудали и глаза их зловеще горели. Вой и рычанье наполнили цирк. Христиане, кончив петь, оставались неподвижными, словно окаменели, повторяя хором, похожим на стон: "За Христа! За Христа!" Собаки, почуяв людей под звериными шкурами и удивленные их бездействием, не решались сразу броситься на них. Часть из них царапала барьер, словно хотела добраться до зрителей, другие бегали вокруг и лаяли, словно гнались за невидимым зверем. Народ сердился. Раздались крики, и некоторые из зрителей стали подражать реву зверей, другие лаяли, как собаки, или натравливали их на всех языках мира. Цирк дрожал от крика. Раздразненные собаки стали нападать на коленопреклоненных людей, но в страхе отбегали прочь, пока наконец одна из более крупных собак не вцепилась зубами в плечо женщины и не потащила ее за собой.
Тогда десяток других бросились на толпу, словно сквозь брешь. Зрители перестали рычать и следили с напряженным вниманием. Среди воя и ворчания слышались еще слабые голоса мужчин и женщин: "За Христа! За Христа!" Но вот на арене все смешалось в кучу людских и собачьих тел. Кровь лилась ручьями из терзаемых людей. Собаки рвали друг у друга раздираемую жертву. Запах крови заглушил благовонные курения и наполнил весь цирк. Под конец лишь изредка можно было увидеть стоящего на коленях человека, на которого тотчас налетала свора псов.
Виниций, который в минуту появления христиан, согласно уговору, встал и повернулся в ту сторону, где находились люди Петрония, чтобы показать могильщику апостола, опустился на свое место и сидел, глядя стеклянными глазами на ужасное зрелище. Сначала его охватил было страх при мысли, что могильщик мог ошибиться и Лигия — среди жертв, но когда он услышал слова "За Христа!", когда увидел муку этих людей, свидетельствующих своего Бога и свою правду, им овладело другое чувство, причинявшее ему нестерпимую боль, но которому он не мог противиться: он понял, что, если Христос умер в мучениях, а теперь мучатся и проливают за него свою кровь тысячи людей, — лишняя капля крови ничего не значит, и даже грех в таком случае просить у Бога милосердия. Эта мысль пришла к нему с арены, достигла его души вместе со стонами умирающих, с запахом их крови. Однако он продолжал молиться, повторяя иссохшими губами: "Христос! Христос!.. И твой апостол молится за нее!" Потом он перестал понимать окружающее, и ему казалось, что кровь залила арену, цирк и течет теперь по Риму. Он ничего не слышал — ни воя собак, ни криков народа, ни голосов августианцев, которые вдруг закричали:
— Хилон упал в обморок!..
— Хилон упал в обморок, — повторил Петроний, поворачиваясь в ту сторону, где было место грека.
Хилон сидел белый как мел, с головой, запрокинутой назад, с широко открытым ртом, как у мертвеца.
Но в это время стали выталкивать на арену новые жертвы.
Они тотчас становились на колени, как их предшественники, но уставшие собаки не хотели их трогать. Лишь некоторые набросились на ближайших, остальные легли в стороне, подняв вверх окровавленные морды, поводили боками и тяжело дышали.
Тогда обеспокоившийся в душе, но опьяненный кровью и обезумевший народ стал пронзительно кричать:
— Львов! Львов!
Львов берегли на следующий день игр, но в цирке народ навязывал свою волю всем, даже цезарю. Один лишь Калигула, ничего не боявшийся и переменчивый в своих решениях, осмеливался сопротивляться, и случалось, что он приказывал бить толпу палками, — но и Калигула часто принужден был уступить. Нерон, больше всего в мире дороживший рукоплесканиями, всегда потакал народу, а тем более сейчас, когда нужно было успокоить нервную после пожара толпу и свалить на христиан всю вину.
Он дал знак, чтобы решетки снова были подняты; увидевший это народ тотчас успокоился. Послышался скрежет решеток, за которыми были львы. При виде львов собаки сбились в одну кучу в отдаленном углу арены и жалобно скулили. Один за другим вылетали на арену звери, огромные, страшные, с косматыми головами. Даже цезарь повернул к ним скучающее лицо и приложил изумруд к глазу, чтобы лучше видеть. Августианцы приветствовали зверей рукоплесканиями; толпа жадно следила за их прыжками и за тем, какое впечатление произвело их появление на христиан, продолжавших стоять на коленях и повторять непонятные для многих и потому раздражающие слова: "За Христа! За Христа!"…
Но львы, хотя и были голодны, не спешили к жертвам. Багровый свет на арене тревожил их, они щурились, словно ослепленные; некоторые ложились, вытягивая на песке свои золотые тела; некоторые раскрывали пасти, зевая, словно хотели показать зрителям свои страшные клыки. Но потом запах крови и вид истерзанных тел на арене стал действовать на них. Скоро движения их стали беспокойны, гривы поднялись, ноздри жадно втягивали воздух. Один припал вдруг к телу растерзанной женщины с окровавленным лицом и, положив передние лапы ей на грудь, стал лизать своим длинным языком засохшую кровь; другой приблизился к человеку, который держал на руках зашитого в шкуру ребенка.
Дитя кричало и плакало, хватаясь за шею отца, а тот, желая хоть на несколько минут продлить ему жизнь, старался оторвать ручки, чтобы передать дитя в середину. Но крик и движение раздразнили льва. Он издал короткий рев, сбил ребенка ударом лапы и, схватив в пасть голову отца, размозжил ее в одно мгновение.
Видя это, и все другие львы набросились на христиан. Некоторые женщины не могли удержаться от крика ужаса, но народ заглушил их громом рукоплесканий, которые, впрочем, тотчас прекратились, потому что желание следить за происходящим превозмогло. Тогда увидели страшные вещи: головы жертв исчезали в пастях зверей, грудь пробивалась насквозь одним ударом лапы; вырывались сердца; слышен был треск костей на зубах. Некоторые львы, схватив жертву за бок или за спину, бешено носились по арене, словно искали скрытого места, где могли бы спокойно терзать тело; иные бросались друг на друга, становились на задние лапы, обхватывая один другого, как борцы, и наполняли цирк ревом. Зрители вскакивали с мест, спускались ниже, в проходы, чтобы лучше видеть; происходила невероятная давка; казалось, разъяренная толпа бросится на арену, чтобы вместе с львами терзать христиан. Слышались страшные крики, иногда рукоплескания, иногда рев, рычание, щелканье зубов, вой собак и редко — стон…
Цезарь держал изумруд у глаза и внимательно смотрел. Лицо Петрония выражало презрение и брезгливость. Хилона уже вынесли из цирка.
На арене появлялись все новые жертвы.
С самого верхнего ряда амфитеатра смотрел на них апостол Петр. Никто не обращал внимания на старца, все были увлечены происходившим на арене, поэтому он встал и как несколько дней назад в винограднике, благословлял на смерть и вечность тех, кого должны были схватить, так теперь осенял знамением креста погибавших, их кровь, их муку, тела, превращенные в бесформенные куски мяса, и души, отлетавшие к иной жизни. Некоторые поднимали на него глаза и радостно улыбались, видя над собой в вышине знак креста. А у Петра надрывалось сердце, и он шептал: "О Господи, да будет воля твоя! Во славу твою и свидетельствуя истину, гибнут овцы мои! Ты велел мне пасти их, поэтому передаю их тебе, а ты, Господи, сочти их, залечи раны, облегчи страданья и дай им больше счастья на небе, чем претерпели они мук на земле!"
И он благословлял одного за другим, толпу за толпой, с такой великой любовью, словно это были его дети, которых он передавал прямо на руки Христу. Вдруг цезарь, по рассеянности или желая, чтобы зрелище превзошло все доселе виденное в Риме, шепнул несколько слов городскому префекту, и тот, покинув ложу, тотчас скрылся во внутренних помещениях. И даже народ пришел в изумление, когда через минуту снова заскрежетали решетки. Теперь выпускали всяких зверей: тигров с Евфрата, нумидийских пантер, медведей, волков, гиен и шакалов. Вся арена покрылась волнующимися телами зверей, желтых, черных, коричневых, пестрых. Наступило замешательство, ничего нельзя было разглядеть в этом хаосе кувыркавшихся звериных тел. Зрелище перестало быть похожим на действительность и превратилось в какой-то кошмар, оргию крови, какую-то страшную грезу обезумевшей души. Мера была превзойдена. Среди рева и воя послышались с разных сторон амфитеатра истерические крики и смех женщин, не выдержавших напряжения. Людям стало страшно. Лица исказились. Слышались отчаянные крики: "Довольно! Довольно!"
Но зверей легче было выпустить, чем загнать обратно. Но цезарь нашел способ очистить от них арену, доставив новое развлечение народу. Во всех проходах появились черные, украшенные перьями нумидийцы с луками. Зрители поняли, что им предстоит увидеть, и приветствовали их радостными криками; а те, подойдя к барьеру, стали осыпать зверей тучами стрел. Это действительно было ново — стройные черные тела откидывались назад, натягивали тугую тетиву и посылали стрелу за стрелой. Певучий звук тетивы и свист пернатых стрел смешивался с ревом восхищенной толпы и воем раненых зверей. Волки, медведи, пантеры и оставшиеся в живых люди сбились в тесную кучу. Лев, почувствовав укол стрелы в боку, поднимал вдруг разъяренную морду, разевал пасть и пытался вырвать ужалившую стрелу. Мелкие звери, всполошившись, бегали по арене или теснились у решеток, а стрелы все время свистели и свистели, пока все живое не было истреблено.
Тогда на арену выбежали сотни цирковых рабов, вооруженных кирками, лопатами, метлами, тачками. Закипела работа. Арену быстро очистили от трупов, крови и кала, вскопали и выровняли землю, посыпали толстым слоем свежего песка. Потом выбежали амуры, разбрасывая лепестки роз, лилии и другие цветы. Снова стали жечь аравийские благовония. Веларий [63]Веларий — занавес, которым прикрывали амфитеатры. был сдернут, потому что солнце уже клонилось к закату.
Люди с удивлением переглядывались, недоумевая, какое еще зрелище может быть им показано сегодня.
Их ждало то, о чем никто не мог догадаться. Цезарь, покинувший перед этим свою ложу, появился вдруг на засыпанной цветами арене, одетый в пурпурный плащ и золотой венок. Двенадцать певцов с кифарами выступали за ним, а он с серебряной лирой в руках торжественно вышел на середину и, поклонившись зрителям, поднял глаза к небу и застыл так, словно ожидая вдохновенья.
Потом ударил по струнам и запел:
Песнь переходила постепенно в печальную, полную боли элегию. Цирк взволнованно молчал. Сам цезарь растрогался и продолжал петь:
Голос Нерона задрожал, и его глаза стали влажными. На глазах весталок также показались слезы, а народ после долгого молчания разразился долго не смолкавшим громом рукоплесканий.
А в это время через раскрытые коридоры доносился скрип телег, на которые складывались кровавые останки христиан, мужчин, женщин и детей, чтобы вывезти их за город и бросить в ямы, которые назывались путикулы.
Апостол Петр схватился руками за свою белую дрожащую голову и восклицал в душе:
"Господи! Господи! Кому ты отдал власть над миром? И почему ты хочешь основать свою столицу в этом городе?"
Солнце склонилось к горизонту и, казалось, таяло в вечерней заре. Игры были кончены. Народ покидал амфитеатр и выходил из цирка, толпами рассеиваясь по городу. Августианцы пережидали, пока схлынет толпа. Все они собрались у ложи цезаря, куда тот вернулся, чтобы выслушивать льстивые похвалы. Хотя слушатели и не жалели рук, хлопая ему после окончания песни, для него этого было мало, потому что он ждал восторгов, переходивших в безумие. Напрасно теперь все рассыпались в льстивых восклицаниях, напрасно весталки целовали "божественные" пальцы, а Рубрия наклонилась к нему так близко, что золотистая голова ее касалась его груди, — Нерон был недоволен и не мог этого скрыть. Его удивляло и тревожило, что Петроний молчит. Какое-нибудь одно слово его, оттеняющее достоинства стиха, какая-нибудь похвала из уст знатока была бы ему в эту минуту великим утешением. Не в состоянии более выдержать, он сделал Петронию знак и, когда тот подошел к ложе, спросил:
— Скажи…
Петроний холодно ответил:
— Молчу, потому что ты превзошел себя. И я не нахожу слов.
— И мне так казалось, однако народ…
— Как можешь ты требовать от черни, чтобы она ценила поэзию?
— Значит, и ты заметил, что меня благодарили не так, как это следовало бы?
— Потому что ты выбрал неудачную минуту.
— Почему?
— Мозги, напитавшиеся кровью, не могут внимательно слушать.
Нерон сжал кулаки и воскликнул:
— Ах, эти христиане! Сожгли Рим, а теперь обижают меня. Какие еще мученья придумать им?
Петроний понял, что он избрал неверную дорогу и что слова его вызывают действие обратное тому, чего он хотел добиться, поэтому, желая отвлечь мысли от христиан, он наклонился к цезарю и прошептал:
— Твоя песнь превосходна, но я сделаю одно лишь замечание: в четвертом стихе третьей строфы размер оставляет желать лучшего.
Нерон покраснел, словно его уличили в постыдном преступлении, посмотрел на него со страхом и ответил шепотом:
— Ты все заметишь!.. Знаю!.. Я переделаю!.. Но ведь больше никто не заметил, не правда ли? Но ты, ради богов, не говори никому… если… тебе дорога жизнь…
Петроний нахмурил брови и ответил с выражением скуки на лице:
— Ты, божественный, можешь обречь меня на смерть, если я мешаю тебе, но не пугай меня ею, потому что боги прекрасно знают, боюсь ли я ее.
Сказав это, он посмотрел Нерону прямо в глаза, а тот, помолчав, сказал:
— Не сердись… Ты ведь знаешь, что я люблю тебя…
"Плохой признак", — подумал Петроний.
— Я хотел было позвать вас сегодня на пир, но теперь запрусь и буду оттачивать этот проклятый четвертый стих. Кроме тебя, ошибку могли заметить Сенека и, может быть, Секунд Карин, но я тотчас отделаюсь от них.
Цезарь позвал Сенеку и заявил, что с Аркатом и Карином он должен поехать по Италии и во все провинции за сбором денег, которые он повелевает ему брать с городов, деревень, с знаменитых храмов — словом, отовсюду, где они есть и откуда их можно выжать. Сенека, который понял, что ему навязывают роль грабителя, святотатца и разбойника, отказался наотрез.
— Я должен ехать в свое имение, государь, чтобы ждать там смерти… Я стар, и мои нервы больны…
Иберийские нервы Сенеки были, пожалуй, здоровее, чем нервы Хилона, но общее состояние вообще было худо, — он походил на тень и за последнее время совершенно поседел.
Нерон, посмотрев на него внимательно, подумал, что действительно он протянет недолго, и сказал:
— Не буду подвергать тебя трудностям путешествия, если ты болен, но из любви, какую питаю к тебе, хочу, чтобы ты всегда был у меня под рукой, поэтому вместо поездки в имение запрись в своем доме и сиди там безвыходно.
Он засмеялся и продолжал:
— Но если пошлю Арката и Карина одних, то будет похоже, что я послал волков за овцами. Кому отдать их под начало?
— Отдай мне! — сказал Домиций Афр.
— Нет! Я боюсь навлечь на Рим гнев Меркурия, которого ты превзошел бы воровством. Мне нужен стоик, как Сенека, или как мой новый друг — философ Хилон.
Сказав это, он оглянулся по сторонам и спросил:
— А что случилось с Хилоном?
Хилон, отдышавшийся на чистом воздухе, вернулся в цирк к пению цезаря, приблизился к Нерону и сказал:
— Я здесь, светлый плод солнца и луны. Я был мертв, но твоя песнь воскресила меня.
— Пошлю тебя в Ахайю, — сказал Нерон. — Ты должен знать до последнего гроша, сколько там хранится в каждом храме.
— Сделай это, о Зевс, а боги наградят тебя так, как до сих пор никого не награждали.
— Я сделал бы это, но не хочу лишать тебя зрелищ.
— О Ваал!.. — сказал Хилон.
Августианцы, довольные, что настроение цезаря улучшилось, стали со смехом восклицать:
— Нет, нет, государь! Не лишай этого мужественного грека зрелищ!
— Но лиши меня зрелища этих капитолийских гусят, мозги которых, вместе взятые, не заполнят скорлупы желудя, — огрызнулся Хилон. — Я пишу по-гречески гимн в твою честь, о первородный сын Аполлона, поэтому позволь мне провести несколько дней в храме Муз, чтобы вымолить у них вдохновение.
— О нет! — воскликнул Нерон. — Ты хочешь отвертеться от следующих игр. Ничего не выйдет!
— Клянусь, государь, что я сочиняю гимн.
— Пиши его по ночам. Моли о вдохновении Диану, она ведь сестра Аполлона.
Хилон опустил голову, со злобой поглядывая на присутствующих, которые снова стали издеваться над ним.
Цезарь, обратившись к Сенецию и Нерулину, сказал:
— Представьте, из назначенных на сегодня христиан мы справились лишь с половиной!
На это старый Аквил Регул, великий знаток дел, касающихся цирка, подумал немного и сказал:
— Зрелища, в которых выступают люди без оружия и без искусства, тянутся так же долго, но менее занимательны.
— Я велю вооружить их, — сказал Нерон.
Суеверный Вестин, погруженный в задумчивость, вдруг пришел в себя и таинственно спросил:
— Заметили ли вы, что они видят нечто?.. Когда они умирают, то смотрят вверх… и умирают без страданий. Я уверен, что они видят что-то…
И он поднял глаза вверх. Ночь протянула над цирком усеянный звездами веларий. Но ему ответили смехом и шутками над тем, что могли видеть христиане в минуту смерти. Цезарь сделал знак рабам, державшим светильники, и покинул цирк, а за ним стали выходить весталки, сенаторы и августианцы.
Ночь была ясная и теплая. Перед цирком стояла еще толпа, желавшая видеть отбытие цезаря, но все были молчаливы и мрачны. Раздалось несколько рукоплесканий и тотчас стихли. А из ворот скрипучие телеги все время вывозили останки христиан.
Петроний и Виниций молчали всю дорогу, и лишь около дома Петроний спросил:
— Подумал ли ты о том, что я говорил тебе?
— Да, — ответил Виниций.
— Веришь ли ты, что и для меня теперь это дело стало очень важным. Я должен спасти ее вопреки воле цезаря и Тигеллина. Это — борьба, в которой я решил победить, игра, в которой я хочу выиграть, хотя бы ценой собственной жизни… А сегодняшний день еще больше укрепил меня в этом намерении.
— Пусть Христос наградит тебя.
— Увидим.
Они вышли из лектики. В эту минуту мелькнула чья-то черная тень, кто-то приблизился к ним и спросил:
— Не ты ли благородный Виниций?
— Да, — ответил трибун, — что тебе нужно?
— Я - Назарий, сын Мириам. Пришел из тюрьмы и принес тебе известие о Лигии.
Виниций положил руку ему на плечо и при свете факела стал смотреть в глаза Назария, не в силах вымолвить ни слова. Юноша угадал замерший на губах Виниция вопрос и ответил:
— Она жива еще. Урс послал меня к тебе, господин, чтобы сказать, что она в бреду молится и повторяет твое имя.
Виниций сказал:
— Слава Христу, который может вернуть ее мне.
Потом, взяв Назария за руку, он повел его в библиотеку. Тотчас туда пришел и Петроний, чтобы послушать их разговор.
— Болезнь спасла ее от насилия, потому что палачи боятся заразы, — говорил юноша. — Урс и Главк сидят около нее день и ночь.
— Сторожей там не переменили?
— Нет, господин. И они в их комнате. Те узники, которые сидели в нижней тюрьме, умерли все от лихорадки и задохнулись без воздуха и света.
— Кто ты? — спросил Петроний.
— Благородный Виниций знает меня. Я сын вдовы, у которой жила Лигия.
— Ты христианин?
Юноша вопросительно посмотрел на Виниция, но, увидев, что тот в эту минуту молился, поднял голову и сказал:
— Да.
— Каким образом ты свободно проходишь в тюрьму?
— Я нанялся там выносить мертвых и сделал это нарочно, чтобы помогать братьям и приносить им вести из города.
Петроний стал внимательно смотреть на красивое лицо мальчика, на его голубые глаза и черные волнистые волосы.
— Откуда ты родом, мальчик?
— Я из Галилеи, господин.
— Ты хочешь, чтобы Лигия была на свободе?
Мальчик поднял глаза к небу:
— Я готов был бы ради этого отдать свою жизнь.
Виниций кончил молиться и обратился к Назарию:
— Скажи сторожам, чтобы они положили ее в гроб как мертвую. Возьми себе помощников, которые вынесут ее с тобою ночью из тюрьмы. Поблизости ты найдешь лектику с людьми, которые будут ждать вас. Им отдайте гроб. Сторожам обещай столько золота, сколько каждый сможет унести в своем плаще.
Пока он говорил, лицо его потеряло мертвенное выражение, в нем проснулся солдат, которому надежда вернула прежнюю энергию. Назарий вспыхнул от радости и, подняв руки, воскликнул:
— Пусть Христос исцелит ее, потому что она будет на свободе!
— Думаешь, сторожа согласятся? — спросил Петроний.
— Они, господин? Конечно, лишь были бы уверены, что их не встретит жестокая кара и мучения!
— Да! — сказал Виниций. — Сторожа готовы были согласиться на ее бегство, тем более они позволят вынести ее как мертвую.
— Правда, есть там человек, — сказал Назарий, — который каленым железом пробует тела, действительно ли это мертвецы. Но он берет несколько сестерций за то, чтобы не касаться лица, и, наверное, возьмет золотой, чтобы коснуться гроба, а не тела.
— Скажи ему, что он получит полный кошелек золотых, — сказал Петроний. — Но сможешь ли набрать верных товарищей?
— Сумею найти таких, которые за деньги готовы продать жен и детей.
— Где ты возьмешь их?
— В самой тюрьме или в городе. Сторожа, если им заплатить, впустят кого угодно.
— В таком случае ты проведешь в качестве наемника меня, — сказал Виниций.
Но Петроний стал решительно советовать, чтобы он не делал этого. Преторианцы могли узнать его даже переодетого, и тогда все пропало бы.
— Ни в самой тюрьме, ни около, — говорил он. — Нужно, чтобы и цезарь, и Тигеллин были убеждены, что она действительно умерла, иначе тотчас снаряжены будут поиски. Подозрения можно усыпить лишь тем, что, когда ее вывезут в Альбанские горы или в Сицилию, мы останемся в Риме. Через неделю или две ты заболеешь, позовешь врача, который лечит Нерона и который велит тебе ехать в горы. Тогда вы соединитесь, а потом…
Он задумался и, махнув рукой, кончил:
— Потом, может быть, настанут другие времена.
— Пусть Христос сжалится над ней! — сказал Виниций. — Ты говоришь о Сицилии, а ведь Лигия больна и может умереть…
— Мы поместим ее пока ближе. Ее вылечит воздух, только бы ее вырвать из тюрьмы. Неужели нет у тебя в горах арендатора, на которого ты мог бы вполне положиться?
— Есть! Конечно есть! — воскликнул Виниций. — Около Кориоли в горах живет верный человек, который носил меня на руках, когда я был ребенком, и который любит меня до сих пор.
Петроний подал ему таблички.
— Напиши ему, чтобы он приехал завтра в город. Нарочного пошлю сегодня же.
Он позвал старшего раба и сделал нужные распоряжения. Через несколько минут раб скакал на коне по направлению к горам.
— Мне хотелось бы, чтобы Урс сопровождал ее в пути. Я был бы спокойнее.
— Господин, ведь Урс человек необыкновенной силы, он выломает решетку и пойдет за Лигией. Есть в тюрьме одно окно, очень высокое, под которым не стоит стража. Я принесу Урсу веревку, остальное он сделает сам.
— Клянусь Геркулесом! — воскликнул Петроний. — Пусть он бежит, как ему угодно, но не вместе с ней и не через день или два после, потому что по его следам найдут и ее. Неужели вы хотите погубить себя и ее? Я вам запрещаю говорить ему что-нибудь о Кориоле, иначе умываю руки.
Оба признали справедливость его слов и замолчали. Потом Назарий стал прощаться, обещая прийти на другой день утром.
Со сторожами он надеялся договориться этой же ночью, но раньше хотел зайти к матери, которая в это страшное и беспокойное время очень боялась за сына. Подумав, он решил не искать в городе помощника, а найти и подкупить одного из тех, которые выносили мертвецов из тюрьмы. Перед уходом он задержался и, отведя в сторону Виниция, сказал ему шепотом:
— Господин, я не скажу о нашем плане никому, даже матери, но апостол Петр обещал прийти к нам из цирка, и ему я расскажу все.
— В этом доме можешь говорить свободно, — сказал Виниций. — Апостол был в цирке с людьми Петрония. Впрочем, я сам пойду с тобой.
Он велел подать себе темный плащ, и они вышли.
Петроний глубоко вздохнул.
"Я хотел, — говорил он себе, — чтобы она умерла, потому что для Виниция это был бы меньший ужас. Но теперь я готов пожертвовать золотой треножник в храм Эскулапа за ее выздоровление… Ах, Меднобородый, ты хочешь устроить себе зрелище из страданий влюбленного! И ты, Августа, раньше завидовала красоте девушки, а теперь готова жестоко мучить ее за то, что погиб твой сын… Ты, Тигеллин, хочешь погубить ее на зло мне!.. Посмотрим! Я говорю вам, что не увидите вы ее на арене, потому что или она умрет своей смертью, или я вырву ее у вас, как вырывают кость у собаки… И я вырву ее так, что вы не заметите этого, а потом всякий раз, как взгляну на вас, подумаю: вот глупцы, которых провел Петроний!..
И, довольный собой, он перешел в триклиний, где вместе с Евникой стал ужинать. Лектор читал им во время трапезы идиллии Феокрита.
Ветер гнал тучи со стороны Соракта, и внезапная буря возмутила покой тихой летней ночи. Время от времени громыхал гром и эхо проносилось по семи холмам Рима. Петроний и Евника слушали прекрасные стихи, которые на напевном дорическом наречье прославляли любовь пастухов. Потом, успокоенные, они стали готовиться к сладостному отдыху.
Но раньше пришел Виниций. Петроний, узнав о его возвращении, вышел к нему.
— Ну что, — спросил он, — не придумали ли вы чего-нибудь нового?.. Пошел ли Назарий в тюрьму?
— Да, — ответил молодой трибун, расчесывая мокрые от дождя волосы. — Назарий пошел договариваться со сторожами, а я виделся с Петром, который велел мне молиться и верить.
— Прекрасно. Если все пойдет хорошо, то на следующую ночь можно будет ее вынести из тюрьмы…
— Арендатор с людьми должны явиться рано утром.
— Это недалеко. Теперь ты должен отдохнуть.
Но Виниций, войдя в свою спальню, опустился на колени и стал молиться.
На заре прибыл из Кориолы арендатор Нигер, он привел с собой мулов и четырех верных рабов, которых из предосторожности оставил в Субурре.
Виниций, не спавший всю ночь, вышел встретить его. Тот при виде своего господина растрогался и стал целовать его руки и глаза, говоря:
— Мой дорогой, ты болен или горе выпило кровь из твоего лица, потому что я едва узнал тебя.
Виниций увел его во внутренний портик и там посвятил в свою тайну. Нигер слушал с напряженным вниманием, и на его суровом, загорелом лице видно было большое волнение, которого он не старался даже побороть.
— Значит, она христианка? — воскликнул он.
И он пытливо стал всматриваться в лицо Виниция, а тот, угадав, по-видимому, о чем его вопрошает глазами Нигер, ответил:
— И я христианин…
Глаза Нигера наполнились слезами; он с минуту молчал, потом, подняв руки кверху, сказал:
— Благодарю тебя, Христос, что снял ты бельмо с самых дорогих для меня глаз.
Он обнял голову Винииия и, плача от счастья, стал целовать его в лоб. Скоро пришел к ним Петроний, а с ним — Назарий.
— Добрые вести! — крикнул он издали.
Действительно, вести были добрые. Лекарь Главк ручался, что Лигия выздоровеет, хотя у нее и была та же болезнь, от которой умирало ежедневно множество заключенных христиан. Что касается сторожей и человека, прижигавшего мертвецов каленым железом, с ними долго разговаривать не пришлось. Будущий помощник Назария, Аттис, также был найден без труда.
— Мы сделали отверстия в гробу, чтобы больной было чем дышать, — говорил Назарий. — Вся опасность лишь в том, чтобы она не застонала в ту минуту, когда мы будем проходить мимо преторианцев. Но она очень слаба и с утра лежит с закрытыми глазами. Впрочем, Главк даст ей усыпляющее питье, которое сделает из снадобий, добытых мною в городе. Крышка гроба не будет прибита. Вы легко снимете ее и возьмете больную в лектику, а мы вложим в гроб длинный мешок с песком, который вы приготовьте заранее.
Виниций был бледен как полотно, но слушал с напряженным вниманием, словно старался заранее угадать, что скажет Назарий.
— Не будет ли еще мертвых тел, которые будут вынесены из тюрьмы в это же время? — спросил Петроний.
— Нынешней ночью умерло человек двадцать, а к вечеру умрет еще с десяток. Нам придется идти вместе с другими, но будем стараться остаться в хвосте. На первом повороте мой товарищ притворно захромает. Таким образом мы значительно отстанем. Вы ждите нас около храма Либитины. Дал бы Господь ночь потемнее!
— Господь даст, — вмешался Нигер. — Вчера был ясный вечер, а потом вдруг грянула буря. Сегодня небо чистое, но с утра душно. Теперь каждую ночь будут дожди и бури.
— Вы идете без факелов? — спросил Виниций.
— Только впереди несут факел. На всякий случай вы будьте у храма Либитины, как только стемнеет, хотя обычно мы выходим из тюрьмы около полуночи.
Они замолчали, слышалось лишь частое дыхание Виниция. Петроний обратился к нему:
— Вчера я говорил, что нам обоим лучше всего остаться дома. Но теперь я вижу, что и мне вряд ли усидеть… Если бы это было бегство, пришлось бы принять больше мер предосторожности, но теперь, когда ее вынесут как умершую, мне кажется, ни у кого не может явиться ни малейшего подозрения.
— Да, да! — подтвердил Виниций. — Я непременно должен быть там. И я сам выну ее из гроба…
— Как только она будет в моем доме в Кориоле, я готов поручиться за ее безопасность, — сказал Нигер.
На этом разговор был кончен. Нигер отправился в Субурру к своим людям. Назарий, взяв кошелек с золотом, ушел в тюрьму. Для Виниция начался день, полный ожидания, тревоги, волнений и страха.
— Дело должно окончиться удачей, потому что оно хорошо обдумано, — говорил ему Петроний. — Лучше ничего нельзя было предпринять. Ты должен иметь печальный вид и ходить в траурной тоге. В цирк ходи. Пусть тебя видят… Все задумано прекрасно, и удача обеспечена. Но… уверен ли ты в Нигере?
— Он христианин, — ответил Виниций.
Петроний посмотрел на него с изумлением, потом пожал плечами и стал говорить:
— Клянусь Поллуксом, это учение поразительно распространено! И как оно овладевает душой человека!.. При таких гонениях люди в один миг отказались бы от всех богов — римских, греческих и египетских. Странно, очень странно… Клянусь Кастором!.. Если бы я верил, что хоть что-нибудь зависит от наших богов, я каждому обещал бы по шесть белых быков, а Капитолийскому Юпитеру двенадцать… Но и ты не жалей обещаний своему Христу…
— Я отдал ему свою душу, — ответил Виниций.
Они разошлись. Петроний вернулся в спальню. Виниций побывал около тюрьмы, а потом отправился к подошве Ватиканского холма, в хижину, где был крещен апостолом Петром. Ему казалось, что там Христос скорее услышит его, чем в другом месте. Отыскав ее, он бросился на землю и напряг все силы своей изболевшейся души в молитве о милосердии и так погрузился в нее, что скоро забыл, где он.
Лишь когда миновал полдень, его вернул к действительности звук труб, доносившийся со стороны цирка Нерона. Тогда он вышел из хижины и стал смотреть на мир, словно только что проснулся. Было жарко и тихо, и лишь в траве неустанно трещали кузнечики. Воздух был влажен, парило; небо над городом было голубое, но в стороне Сабинских гор низко над горизонтом собирались темные тучи.
Виниций вернулся домой. В атриуме его ждал Петроний.
— Я был на Палатине, — сказал он. — Нарочно показался туда и даже сел играть в кости. У Апиция сегодня ночной пир; я обещал, что мы придем, но лишь после полуночи, потому что раньше мне необходимо выспаться. Я буду, но будет хорошо, если и ты пойдешь.
— Не было ли известий от Нигера или от Назария? — спросил Виниций.
— Нет. Мы увидимся с ними в полночь. Ты заметил, что надвигается гроза?
— Да.
— Завтра будет зрелище с распятыми христианами, но, может быть, дождь помешает.
Он подошел к Виницию, положил ему руку на плечо и сказал:
— Но ее ты не увидишь на кресте, будешь смотреть на нее сколько захочешь в Кориоле. Клянусь Кастором, я не отдал бы минуты, когда мы освободим ее, за все геммы в Риме… Близок вечер…
Действительно, наступали сумерки, стемнело раньше, чем в обычное время, — тучи заволокли все небо. Прошел сильный дождь, и вода, испаряясь на раскаленных за день камнях, наполнила воздух туманом. Потом он шел с небольшими промежутками.
— Поспешим, — сказал Виниций, — по случаю грозы могут раньше начать выносить гробы из тюрьмы.
— Пора! — подтвердил Петроний.
Накинув галльские плащи с капюшонами, они вышли через калитку в саду на улицу. Петроний вооружился коротким римским ножом, который всегда брал с собой во время ночных похождений.
Улицы по случаю грозы были пустынны. Время от времени молния разрывала тучи, освещая ярким блеском белые стены вновь возведенных или строящихся домов и мокрые плиты мостовой. При таком освещении они увидели наконец маленький храм Либитины, около которого стояло несколько людей, мулы и лошади.
— Нигер! — окликнул Виниций.
— Я, господин! — ответил голос.
— Все ли готово?
— Да, мой дорогой. Как только стемнело, мы были на месте. Но спрячьтесь под портик, а не то промокнете до нитки. Какая гроза! Думаю, что будет град.
Предсказание Нигера тотчас сбылось: посыпался град, вначале мелкий, потом более крупный и частый. Воздух сразу стал холодным.
Они прижались к стене храма, закрытые от ветра и острых градин, и тихо разговаривали.
— Если нас и увидит кто-нибудь, — говорил Нигер, — то мы не возбудим ни малейших подозрений, потому что мы похожи на людей, пережидающих грозу. Но я боюсь, не будет ли отложено погребение умерших на завтра.
— Град не будет продолжительным, — сказал Петроний. — Мы будем ждать до рассвета.
Они ждали, чутко прислушиваясь к малейшему шороху. Град действительно перестал, но тотчас зашумел дождь. Иногда поднимался ветер и доносил с поля, на котором погребали мертвецов, ужасный запах разложения.
Вдруг Нигер сказал:
— Я вижу сквозь туман огонек… один, другой, третий… Это — факелы! Он обернулся к своим людям.
— Смотрите, чтобы мулы не фыркали!..
— Идут! — прошептал Петроний.
Огни становились явственнее. Скоро можно было различить колеблемое ветром пламя факелов.
Нигер перекрестился и стал молиться. Мрачное шествие приблизилось и, наконец поравнявшись с храмом Либитины, остановилось. Петроний, Виниций и Нигер молча прижались к стене, не понимая, в чем дело. Но те остановились лишь для того, чтобы обвязать себе лица и рты тряпками, чтобы не страдать от невыносимого смрада. Потом они подняли гробы и пошли дальше.
Один лишь гроб остался против храма Либитины.
Виниций поспешил к нему, а за ним — Петроний, Нигер и два раба-британца с лектикой.
Но прежде чем они приблизились, из мрака послышался полный отчаяния голос Назария:
— Господин! Ее вместе с Урсом перевели в Эсквилинскую тюрьму… Мы несем мертвеца! Ее схватили перед полуночью!..
Петроний, вернувшись домой, был мрачен как ночь и даже не пробовал утешать Виниция. Он понимал, что нечего и думать о спасении ее из эсквилинских подземелий. Он догадывался, что затем ее и перевели в Эсквилин, чтобы она не умерла и таким образом не избегла бы предполагавшегося участия ее в зрелищах. Это служило признаком, что за ней зорко следили и бережнее охраняли, чем других. Петронию было жаль до глубины души и ее и Виниция, но кроме того его мучила мысль, что впервые в жизни что-то ему не удалось, что впервые он побежден в борьбе.
— Фортуна, кажется, покидает меня, — говорил он себе, — но боги ошибаются, если думают, что я соглашусь на такую жизнь, какую ведет он.
Петроний взглянул на Виниция, который также смотрел на него широко раскрытыми глазами.
— Что с тобой? У тебя лихорадка? — спросил Петроний.
А тот ответил странным голосом больного ребенка:
— Я верю, что он может вернуть мне ее.
Над городом грохотали последние раскаты грозы.
Трехдневный дождь — явление исключительное в Риме летом, а град, падающий вопреки обычному порядку, не только днем и вечером, но даже ночью — все это вызвало перерыв в играх. Народ стал беспокоиться. Предсказывали неурожай винограда, а когда однажды в полдень молния расплавила бронзовую статую Цереры, были назначены жертвоприношения в храме Юпитера Сальватора. Жрецы Цереры распустили слух, что гнев богов обрушился на город за слишком вялое гонение христиан, поэтому чернь стала требовать продолжения игр. Радость охватила Рим, когда наконец стало известно, что после трех дней перерыва зрелища возобновляются.
Вернулась прекрасная погода. Амфитеатр с утра до поздней ночи наполнялся многотысячной толпой. Цезарь с весталками и двором являлся в цирк утром. Зрелище должно было начаться борьбой христиан друг с другом, для чего они были одеты гладиаторами и вооружены тем оружием, каким обычно пользовались на цирковых состязаниях. Но случилось непредвиденное обстоятельство. Христиане побросали на песок свои трезубцы, сети, мечи и копья, стали обниматься друг с другом и ободрять себя перед мучениями и смертью. Народ был глубоко возмущен. Одни обвиняли христиан в малодушии и трусости, другие утверждали, что они нарочно не хотят сражаться из ненависти к народу и чтобы лишить его радости, которую он испытывает при виде мужественной борьбы. Наконец по приказанию цезаря на них были выпущены настоящие гладиаторы, которые в одну минуту перебили безоружных христиан.
Когда трупы были убраны, зрелище продолжалось, но это была не борьба, а ряд мифологических картин, поставленных по замыслу цезаря.
Был показан Геркулес, охваченный пламенем на вершине Эты. Виниций затрепетал при мысли, что роль Геркулеса отдана Урсу, но, по-видимому, до того еще не дошла очередь, и на костре погиб незнакомый Виницию христианин. Зато в следующей картине Хилон, которого цезарь не хотел освободить от обязанности присутствовать на играх, увидел знакомых людей.
Картина представляла смерть Дедала и Икара. В роли Дедала выступал Еврикий, тот старец, который в свое время объяснил Хилону знак рыбы, а в роли Икара — его сын, Кварт. Обоих подняли с помощью особых машин на значительную высоту, а потом вдруг сбросили на арену, причем молодой Кварт Упал так близко от ложи цезаря, что обрызгал кровью отделку ее и даже пурпур, которым был покрыт барьер. Хилон не видел падения — он закрыл глаза и лишь слышал глухой стук упавшего тела. Но когда он увидел кровь так близко от места, на котором сидел, то едва не упал снова в обморок.
Но картины быстро сменяли одна другую. Позорная гибель девушек, которых настигали одетые в козлиные шкуры гладиаторы, потешала толпу. Были показаны жрицы Кибелы и Цереры, были показаны Данаиды, Дирцея и Пасифая, и девушки, которых разрывали дикие лошади. Народ рукоплескал выдумке цезаря, который был доволен и счастлив и не отнимал от глаз изумруда, с наслаждением взирая на белые тела и на предсмертные судороги своих жертв. Потом были показаны картины из прошлого: Муций Сцевола, рука которого, прикрепленная к треножнику, на котором пылал огонь, наполнила запахом горящего тела амфитеатр. Но христианин, как подлинный Сцевола, стоял без стона, с глазами, поднятыми к небу, и шептал почерневшими губами молитву. Когда его добили и тело уволокли с арены, наступил обычный полуденный перерыв. Цезарь с весталками и августианцами покинул ложу и перешел в великолепный красный шатер, где был приготовлен для него и для гостей изысканный завтрак. Толпа последовала его примеру и живописными группами расположилась вокруг шатра, чтобы расправить усталые от долгого сидения члены и подкрепиться угощением, которое щедрый цезарь велел дать народу. Более любопытные сошли во время перерыва на арену и, ступая по мокрому от крови песку, толковали о виденном только что и о том, что предстояло увидеть. Скоро и они ушли, чтобы не опоздать к угощению; остались те, которых привлекало сюда не любопытство, а сочувствие к новым жертвам.
Они теснились в проходах или на местах, близких к арене, на которой теперь стали рыть ямы полукругом через всю арену, так что крайняя яма была всего в нескольких шагах от ложи цезаря. Снаружи цирка долетал сюда шум, говор, рукоплескания, а здесь поспешно приготовляли какие-то новые мучения.
Но вот раскрылись ворота, и на арену стали выгонять толпу голых христиан, которые тащили на себе деревянные кресты. Скоро они заполнили всю арену. Здесь были старики, согбенные под тяжелой ношей, а рядом с ними молодые люди, женщины с распушенными волосами, которыми они старались прикрыть свою наготу, юноши, девушки и совсем малые дети. Кресты, как и жертвы, по большей части были увенчаны цветами. Стегая несчастных плетьми, их заставили класть кресты около приготовленных ям и встать около них. Так должны были погибнуть те, кто уцелел в первый день игр и кого не успели вывести на растерзание диким зверям. Теперь их хватали черные рабы и клали навзничь на бревна, а потом быстро стали прибивать их руки гвоздями к перекладинам. Народ, вернувшись в цирк после завтрака, должен был увидеть уже поставленные кресты. По амфитеатру теперь раздавался стук молотков. Этот стук долетал даже до шатра, в котором цезарь угощал весталок и своих друзей. Там пили вино, шутили над Хилоном и шептали бесстыдные слова жрицам Весты, а на арене кипела работа: гвозди пробивали руки и ноги христиан, стучали лопаты, засыпавшие ямы с поставленными в них крестами.
Среди этих жертв был и Крисп. Львы не успели растерзать его, поэтому ему была назначена крестная мука. И он, готовый к смерти, радовался тому, что настала и его очередь. Сегодня у него был другой вид — обнаженное худое тело его было прикрыто узким поясом из плюща у бедер, а на голове — венок из роз. Но в глазах его горел тот же огонь, и то же лицо, суровое и фанатичное, белело под красным венцом. Не смягчилось и сердце его. Как раньше он грозил Божьим гневом своим товарищам, зашитым в звериные шкуры, так и теперь он громил их, вместо того чтобы утешить.
— Благодарите Спасителя, — говорил он, — что он позволил вам умереть той же смертью, какой умер сам. Может быть, часть ваших грехов вам и будет прощена за это, но трепещите, ибо правосудие должно быть удовлетворено и невозможна одинаковая награда для добрых и злых.
Его словам вторил стук молотков, которыми прибивали руки и ноги обреченных. Все больше и больше возвышалось крестов на арене, и Крисп, обращаясь к тем, которые ждали своей очереди, говорил так:
— Я вижу разверстое небо, но вижу и разверстый ад… И я не знаю, как отвечу Господу моему, хотя всю жизнь верил и ненавидел зло, — и не смерти боюсь я, а воскресения, не муки, а суда, ибо пришел день гнева…
Из ближайших рядов амфитеатра раздался чей-то спокойный и торжественный голос:
— Не день гнева, а день милости, день спасения и радости, и я говорю вам, что Христос приветит вас, утешит и посадит одесную себя. Верьте, ибо небо разверзлось над вами.
Глаза христиан обратились на говорящего; даже распятые на крестах подняли бледные и измученные лица и стали смотреть в сторону утешителя.
А он подошел к самому краю арены и стал благословлять их знамением креста.
Крисп простер к этому человеку руки, словно хотел обрушить на него свой гнев, но, всмотревшись в лицо его, опустил их тотчас, склонился на колени, а губы шептали:
— Апостол Павел!..
К великому удивлению палачей, на колени опустились все христиане, которых еще не успели распять, а Павел, обращаясь к Криспу, проговорил:
— Крисп, не грози им, ибо сегодня же вместе с тобою будут в раю. Ты думаешь, что они могут быть осуждены? Но кто же осудит их? Неужели сделает это Бог, отдавший за них Сына своего? Неужели Христос, который умер, чтобы спасти их, как и они умирают ради славы его? И как может осуждать тот, который возлюбил? И кто будет обвинять избранников Божьих? Кто скажет крови этой: "Проклята!"?
— О господин, я ненавижу зло! — воскликнул старый священник.
— Христос заповедал прежде всего любить людей, ибо завет его — любовь, а не ненависть…
— Я согрешил в час смерти, — горестно проговорил Крисп. И стал бить себя в грудь.
Распорядитель амфитеатра подошел к апостолу и спросил:
— Кто ты, беседующий с осужденными?
— Римский гражданин, — спокойно ответил Павел. И, обратившись к Криспу, сказал:
— Верь, что это день милости, и умри спокойно, слуга Божий!
Два негра подошли в эту минуту к Криспу, чтобы положить его на крест, а он посмотрел вокруг и воскликнул:
— Братья мои, молитесь за меня!
И на лице его исчезла обычная суровость; жесткие черты приняли выражение примиренности и нежности. Он сам положил руки свои на перекладину креста, чтобы облегчить работу палачей, и, глядя на небо, стал жарко молиться. Казалось, он перестал чувствовать боль, потому что, когда гвозди проникли в тело, он не дрогнул и на лице его не легла складка боли. Он молился, когда ему прибивали ноги, молился, когда поднимали крест, засыпали и утаптывали землю.
Когда толпа со смехом и криками стала наполнять амфитеатр, брови старца нахмурились, он сердился, что язычники мешают ему тихо и сладостно умереть.
Кресты были поставлены так, что на арене вырос словно лес с висящими на деревьях людьми; на перекладины крестов и на головы мучеников падал солнечный свет, а на арену ложились тени, покрывшие ее черной решеткой на ярко-желтом песке. В этом зрелище народу дана была возможность любоваться медленной агонией. Никогда до сих пор еще не было такого множества крестов. Арена была густо покрыта ими, и людям с трудом удавалось пробираться между столбами. По краям висели преимущественно женщины, а Криспа, как старшего, распяли на большом кресте перед ложей цезаря. Пока никто еще не умер, но те, которых распяли раньше, были в забытьи. Никто не стонал и не молил о пощаде. Некоторые свесили головы на плечо или опустили на грудь, словно засыпали; иные думали о чем-то, иные, подняв глаза к небу, тихо шевелили губами. Но в этом лесе страшных крестов, в этих распятых телах, в этом безмолвии мучеников было что-то враждебное и зловещее. Народ, веселый и сытый, с криками входил в цирк; но, когда все заняли свои места, наступило молчание, — не знали, на ком сосредоточить внимание, о чем думать. Обнаженные женщины перестали волновать зрителей. Не делались обычные ставки, кто раньше умрет, как бывало всегда при небольшом числе жертв на арене. Казалось, что и цезарь скучает: он отвернулся и с ленивым и сонным выражением на лице поправлял ожерелье на шее.
Вдруг висевший против цезаря Крисп, глаза которого были только что закрыты и который, казалось, был в забытьи и умирал, стал теперь пристально смотреть на Нерона.
Лицо его снова стало суровым, а глаза горели таким страшным огнем, что августианцы стали шептаться, показывая на него пальцами, пока сам цезарь не обратил внимания на старца и не приложил к глазам своего изумруда.
Наступила полная тишина. Глаза зрителей были обращены на Криспа, который шевелил правой рукой, словно хотел оторвать ее от креста.
Грудь его высоко поднялась, ребра ясно обозначились, и он воскликнул:
— Матереубийца!.. Горе тебе!..
Августианцы, услышав страшное оскорбление, брошенное владыке мира перед многотысячной толпой, затаили дыхание. Хилон замер. Цезарь вздрогнул и уронил изумруд.
Народ безмолвствовал. Голос Криспа явственно был слышен во всем амфитеатре:
— Горе тебе, убийца жены и брата, горе тебе, антихрист! Бездна разверзлась пред тобою, смерть протягивает к тебе руки, и гроб ждет тебя! Горе тебе, живой труп, ибо умрешь ты в ужасе и будешь осужден навеки!..
Не в силах оторвать руки своей от перекладины, распятый, страшный, худой, как скелет, неумолимый, как сама судьба, он потрясал седой бородой своей над ложей цезаря, сбрасывая листья и розы с увенчанной своей головы.
— Горе тебе, убийца! Переполнилась мера преступлений твоих, и близок твой час!..
Он напрягся еще раз: казалось, он оторвет сейчас свою руку и грозно протянет ее к цезарю. Но вдруг худые руки его стали еще более худыми, тело свесилось вниз, голова упала на грудь, и он испустил дух.
В этом страшном лесу крестов более слабые люди стали также засыпать вечным сном…
— Государь! — говорил Хилон. — Море теперь как оливковое масло, и волны кажутся уснувшими… Поедем в Ахайю. Там ждет тебя слава Аполлона, там встретят тебя венцами, триумфами, там народ провозгласит тебя богом, а боги примут как равного в свою среду, и ты, государь…
Он замолчал, потому что нижняя челюсть его сильно дрожала и он не мог говорить от волнения.
— Мы отправимся после окончания игр, — ответил Нерон. — Знаю, что и так уж некоторые называют христиан невинными жертвами. Если бы я уехал, это стали бы говорить все. Чего ты боишься, старая кляча?
Цезарь нахмурился и стал пытливо смотреть на Хилона, ожидая объяснений. Его хладнокровие было притворным. На последнем зрелище его расстроили слова Криспа, и, вернувшись во дворец, он не мог заснуть от стыда и бешенства, а вместе с тем и от какого-то страха.
Суеверный Вестин, молча прислушивающийся к их разговору, поглядел по сторонам и таинственно зашептал:
— Послушай, государь, старика, потому что в этих христианах есть что-то странное… Их божество дает им легкую смерть, но оно может оказаться мстительным…
Нерон быстро ответил:
— Не я устроил игры, а Тигеллин.
— Да, это я! — вмешался Тигеллин, услышав слова цезаря. — И я смеюсь над всеми христианскими богами. Вестин — пузырь, наполненный всякими суевериями, а этот воинственный грек готов умереть от страха при виде наседки, которая распушила перья, защищая цыплят!
— Все это хорошо, — сказал Нерон. — Но вели отныне отрезывать им языки или затыкать рты.
— Им заткнет рты огонь, о божественный!
— Горе мне! — застонал Хилон.
Цезарь, которого ободрила наглая самоуверенность Тигеллина, стал смеяться и сказал, указывая на грека:
— Смотрите, на кого похож потомок Ахилла!
Действительно, вид Хилона был ужасен. Остатки волос на голове стали совершенно седыми, на лице написано было выражение невероятного ужаса и страшной подавленности. Иногда казалось, что он теряет сознание и впадает в забытье. Он часто не отвечал на вопросы, потом вдруг приходил в ярость и становился таким наглым, что августианцы предпочитали оставлять его в покое и не дразнить.
В таком состоянии он был и сейчас.
— Делайте со мной, что хотите, но на игры я больше не пойду! — в отчаянии завопил он вдруг.
Нерон пристально посмотрел на него и, повернувшись к Тигеллину, сказал:
— Позаботься, чтобы этот стоик был поближе ко мне в садах. Я хочу увидеть, какое впечатление произведут на него наши факелы.
Хилон испугался гнева, который слышался в голосе цезаря.
— Государь, я ведь ничего не увижу, мои глаза совсем не видят ночью.
Цезарь ответил со страшной улыбкой:
— Ночь будет светла, как день.
Потом он обратился к другим августианцам и стал разговаривать о конских состязаниях, которые намеревался устроить под конец игр. К Хилону подошел Петроний и, тронув его за плечо, сказал:
— Разве я не говорил, что ты не выдержишь?
— Я хочу напиться… — отвечал тот и протянул руку за чашей с вином, но не в силах был донести ее до рта; это увидел Вестин, взял у него чашу и, пододвинувшись ближе, с выражением любопытства на лице спросил Хилона:
— Тебя преследуют фурии? Не правда ли?..
Старик тупо смотрел на него, раскрыв рот, будто не понимая вопроса, и моргал глазами. Вестин повторил:
— Преследуют тебя фурии?
— Нет, — ответил Хилон, — но передо мной ночь.
— Как ночь?.. Да помилуют тебя боги!.. Какая ночь?
— Ночь ужасная и непроглядная, и что-то шевелится в ней и приближается ко мне. Но я не знаю — что именно, и боюсь.
— Я всегда был уверен, что они чародеи. Не видишь ли ты страшных снов?
— Нет, потому что я совсем не сплю… Я не думал, что их так накажут.
— Ты жалеешь их?
— Зачем вы проливаете столько крови? Ты слышал, что говорил человек с креста? Горе нам!
— Да, слышал. Но ведь они поджигатели.
— Неправда!
— Враги человеческого рода.
— Неправда!
— Отравители источников.
— Неправда!
— Убийцы детей.
— Неправда!..
— Как же так? — спросил изумленный Вестин. — Ведь ты же сам утверждал это и выдал их Тигеллину!
— Потому-то меня окружила ночь и смерть приближается ко мне… Иногда мне кажется, что я уже умер, и вы также…
— Нет! Это они умерли, а мы живем. Но скажи: что они видят, когда умирают?
— Христа…
— Это их бог? И это могущественный бог?
Но Хилон ответил вопросом:
— Что это за факелы должны гореть в садах? Ты слышал, о чем говорил цезарь?
— Слышал и знаю… Христиан оденут в скорбные туники, пропитанные смолой, привяжут к столбам и подожгут… Но пусть их бог не насылает за это на город великого бедствия!.. Такая казнь ужасна…
— Я предпочитаю это, потому что не будет крови, — сказал Хилон. — Вели рабу поднести чашу к моим губам. Хочу напиться — и расплескиваю вино, потому что руки мои дрожат от старости…
Августианцы в это время также беседовали о христианах. Старый Домиций Афр издевался над ними.
— Их так много, что нам грозила гражданская война, и помните, все боялись, что они будут защищаться. А они умирают, как бараны.
— Пусть бы они попробовали оказать сопротивление! — воскликнул Тигеллин.
В разговор вмешался Петроний:
— Ошибаетесь. Они защищаются.
— Каким образом? Чем?
— Терпением.
— Это новый способ.
— Конечно. Но разве вы можете утверждать, что они умирают, как обыкновенные преступники? Нет! Они умирают так, что преступниками кажутся те, которые обрекли их на смерть, то есть мы и весь римский народ.
— Что за бред! — воскликнул Тигеллин.
— Ты глуп, — бросил Петроний.
Окружающие, пораженные верностью его замечания, стали с изумлением переглядываться и говорить:
— Да, да! Есть что-то необыкновенное и странное в их смерти.
— Я говорю вам, что они видят своего бога! — воскликнул Вестин.
Тогда некоторые обратились с вопросом к Хилону:
— Послушай, старик! Ты знаешь их хорошо. Скажи нам, что они видят?
Грек залил вином свою тунику и ответил:
— Воскресение из мертвых!..
И так затрясся весь от волнения, что присутствующие громко захохотали.
Несколько ночей Виниций провел вне дома. Петроний думал, что он затеял какой-нибудь новый план освобождения Лигии из Эсквилинской тюрьмы и занят этим, но не хотел расспрашивать, чтобы не принести этим несчастья. Этот изысканный скептик стал в некоторых отношениях суеверным, особенно с того времени, когда не удалось освободить девушку из Мамертинской тюрьмы. Он перестал верить в свою счастливую звезду.
Он теперь не рассчитывал на удачу хлопот Виниция. Эсквилинская тюрьма, устроенная наскоро в погребах домов, разрушенных во время пожара, не была такой ужасной, как старая Мамертинская, но охранялась она гораздо тщательнее. Петроний прекрасно понимал, что Лигию перевели туда лишь затем, чтобы она не умерла и выступила в цирке, и легко догадаться, что именно потому ее особенно зорко стерегут.
"По-видимому, — говорил себе Петроний, — цезарь вместе с Тигеллином придумали какое-то страшное зрелище при ее участии. И Виниций скорее погибнет сам, чем сможет освободить ее".
Виниций тоже пал духом. Теперь ему мог помочь один лишь Христос. Молодой трибун добивался возможности проникнуть к Лигии в тюрьму, чтобы повидаться с ней.
Некоторое время его волновала мысль о том, что Назарий сумел-таки попасть на службу в Мамертинскую тюрьму, почему бы и Виницию не попробовать сделать то же.
Подкупленный большой суммой, заведующий так называемыми Смрадными ямами принял его в число людей, которых он посылал за трупами в тюрьмы. Опасение, что Виниция могут узнать, не было основательным. Приходить в тюрьму было нужно ночью, в одежде раба, освещение в тюрьмах было плохое. Да и кому могло прийти в голову, что патриций, внук и сын консулов, мог очутиться среди гробовщиков и могильщиков, рискуя задохнуться у "Смрадных ям"; за такую работу могли браться люди или несвободные, или совершенные бедняки.
Когда наступил желанный вечер, он с радостью обмотал голову тряпкой, пропитанной скипидаром, и с бьющимся сердцем отправился с толпой могильщиков на Эсквилин.
Преторианцы легко пропустили его, потому что они больше были заняты рассмотрением пропусков, чем самими людьми. Огромная железная дверь открылась перед ними, и они вошли. Виниций очутился в огромном сводчатом подвале, за которым следовал ряд других подвалов. Тусклые лампы освещали помещение, наполненное людьми. Некоторые лежали у стен, и было непонятно, спали они или умерли. Другие собрались вокруг большого сосуда с водой, стоящего посредине, из которого жадно пили, как пьют люди, которых мучит лихорадка; иные сидели на земле, облокотившись на колени и подпирая голову ладонями; дети спали, прижавшись к матерям. Вокруг слышались стоны и тяжелое дыхание больных, плач, молитвенный шепот, гимны, которые пелись вполголоса, брань сторожей. Чувствовался трупный запах и духота. В глубине, во мраке, копошились темные фигуры, а ближе к тусклым лампам видны были бледные лица, искаженные, худые и голодные, с глазами угасшими или светящимися лихорадочным блеском, бледными губами, каплями пота на лбу и мокрыми слипшимися волосами. В углах бредили больные, впавшие в забытье, некоторые умоляли дать им пить, другие просили скорее вести их на казнь. И эта тюрьма все же была менее ужасна, чем Мамертинская. У Виниция подкосились ноги при виде всего этого и перехватило дыхание. При мысли, что Лигия живет среди этого ужаса и бреда, волосы встали на его голове и в груди замер крик отчаяния. Амфитеатр, клыки диких зверей, кресты — все было лучше этих страшных, полных трупного запаха подземелий, в которых изо всех углов доносились умоляющие голоса:
— Ведите нас скорее на смерть!
Виниций до боли стиснул зубы, он почувствовал, что теряет силы и готов лишиться сознания. Все, что он пережил до сих пор, его любовь и страдания, все сменилось теперь одним желанием — умереть.
Он услышал поблизости голос смотрителя "Смрадных ям":
— А сколько у вас сегодня трупов?
— Теперь с десяток, — ответил тюремный сторож, — но к утру будет больше, потому что некоторые уже хрипят около стен.
Он стал бранить женщин, что они прячут мертвых детей, чтобы дольше быть с ними и, пока возможно, не отдавать могильщикам. Приходится разыскивать трупы по запаху, отчего воздух портится здесь еще больше.
— Я предпочел бы жить рабом на каторжной работе, — говорил он, — чем караулить этих гниющих при жизни собак.
Смотритель утешал его, говоря, что его работа не легче.
Виниций пришел в себя и стал рассматривать узников, среди которых напрасно искал Лигию. Он подумал, что, пожалуй, не увидит ее в этой гуще, пока она будет жива. Подвалов было более десяти, они соединялись недавно прорытыми коридорами. Могильщики входили только в те отделения, откуда нужно было выносить трупы. Его охватил страх, что все его усилия ни к чему не приведут.
К счастью, ему помог смотритель.
— Мертвых нужно вынести немедленно, потому что заразу распространяют главным образом трупы. Иначе вы все здесь перемрете — и узники и вы.
— На все отделения нас только десять человек, а ведь нам нужно и спать, — ответил стражник.
— Тогда я оставлю вам четырех моих людей, они ночью обойдут все отделения и посмотрят, нет ли еще мертвых.
— Каждый труп они должны будут отнести на проверку, — получен приказ прокалывать мертвым шею, — а потом прямо к "Смрадным ямам".
Смотритель отделил четырех людей, среди которых был и Виниций, а с остальными стал класть трупы на носилки.
Виниций облегченно вздохнул. Он надеялся теперь отыскать Лигию.
Он внимательно осмотрел первые подземелья. Заглянул во все углы, куда почти не доходил свет, осмотрел спящих вдоль стен, наиболее тяжело больных, которых оттащили в один угол, — Лигии не было там. Во втором и третьем подвале его поиски были также бесплодны.
Час был поздний. Трупы уже были унесены. Сторожа улеглись в коридорах, соединяющих подземелья, и заснули; дети, наплакавшись, притихли, в подвалах слышалось тяжкое дыхание и кое-где шепот молитв.
Виниций вошел с лампой в четвертое по очереди подземелье и, подняв фонарь кверху, стал смотреть по сторонам.
Вдруг он вздрогнул. Ему показалось, что перед решетчатым отверстием в стене он видит исполина, похожего на Урса.
Погасив лампу, он направился к нему и спросил:
— Урс, ты ли это?
Великан повернул голову:
— А ты кто?
— Не узнаешь меня? — спросил Виниций.
— Ты погасил лампу, как же я могу узнать?
Но в это мгновение Виниций увидел Лигию, которая лежала на плаще у стены. Не говоря ни слова, он опустился перед ней на колени. Урс узнал его и сказал:
— Слава Христу! Но не буди ее, господин.
Виниций, стоя на коленях, смотрел сквозь слезы на Лигию. Несмотря на темноту, он различал ее лицо, которое казалось ему бледным как мрамор, и худые плечи. Глядя на нее, он почувствовал прилив любви, похожей на терзающую боль и потрясающей душу до самых глубин ее и вместе с тем исполненной нежности, благоговения и святости. Он склонился лицом к земле и прижимался губами к краю плаща, на котором покоилось это самое дорогое для него в мире существо.
Урс долго смотрел на Виниция молча, потом потянул его за тунику.
— Господин, — спросил он, — как ты проник сюда и не пришел ли ты спасти ее?
Виниций приподнялся и некоторое время боролся с волнением.
— Скажи, как сделать это? — спросил он наконец.
— Я думал, что ты знаешь, господин. Мне одно лишь приходило в голову…
Он повернулся к решетчатому отверстию, потом, словно отвечая самому себе, сказал:
— Да!.. Но там солдаты…
— Сотня преторианцев, — сказал Виниций.
— Значит, нельзя пройти?
— Нельзя!
Лигиец потер лоб и снова спросил:
— Как ты проник сюда?
— У меня пропуск смотрителя "Смрадных ям"…
Он умолк, какая-то мысль мелькнула в его мозгу.
— Клянусь страданиями Спасителя! — воскликнул он и стал быстро говорить: — Я останусь здесь, пусть она возьмет мой пропуск, завернет голову тряпкой, наденет плащ и выйдет. Среди людей смотрителя есть несколько мальчиков, преторианцы не заметят, и если она доберется до дома Петрония, то будет спасена!
Лигиец опустил голову.
— Она не согласится на это, потому что любит тебя; кроме того, она больна и не сможет идти без посторонней помощи. — И он прибавил: — Если ты, господин, и благородный Петроний не смогли освободить ее из тюрьмы, то кто же спасет ее?
— Один Христос!..
Оба замолчали. Лигиец в простоте своей думал: "Христос мог бы всех спасти, и раз не спасает, значит, пришел час мучений и смерти". И он соглашался принять ее сам, но жаль ему было до глубины души этого ребенка, который вырос на его руках и которого он любил больше жизни.
Виниций снова опустился на колени возле Лигии. Сквозь решетку проникал в подземелье лунный свет и освещал лучше, чем один тусклый фонарь, который мигал у входа.
Вдруг Лигия открыла глаза и, положив свою горячую ладонь на руку Виниция, сказала:
— Вижу тебя, и я знала, что ты придешь.
Он склонился к ее рукам и стал прижимать их к своему лицу и сердцу, потом приподнял немного Лигию и прижал ее голову к своей груди.
— Да, я пришел, дорогая. Пусть Христос хранит тебя и спасет, возлюбленная Лигия!..
Он не мог говорить, сердце сжалось в груди от любви и боли, а в боли своей он не хотел признаться Лигии.
— Я больна, Марк. На арене или здесь я все равно должна умереть… Но я молилась, чтобы увидеть тебя перед смертью, и ты пришел: Христос услышал меня!
Он не мог еще говорить и лишь молча прижимал ее к сердцу, она же продолжала:
— Я видела тебя через окно в Мамертинской тюрьме, и я знала, что ты хотел прийти. Теперь Спаситель дал мне силы, чтобы я могла проститься с тобой. Я иду к нему, Марк, но люблю тебя и всегда буду любить.
Виниций поборол себя, задушил боль и заговорил спокойным голосом:
— Нет, дорогая! Ты не умрешь. Апостол приказал верить и обещал молиться за тебя, — а ведь он знал Христа, Христос любил его и ни в чем ему не откажет… Если бы тебе суждено было умереть, Петр не велел бы мне надеяться, а он сказал: "Надейся!" Нет, Лигия! Христос сжалится надо мной!.. Он не захочет твоей смерти, не допустит ее… Клянусь именем Спасителя, что Петр молится за тебя!
Наступила тишина. Лампа у входа погасла, зато лунный свет усилился. В дальнем углу заплакал ребенок, но скоро утих. Снаружи долетали голоса преторианцев, которые играли в кости.
— О Марк! Христос сам молил Отца: "Да минует меня чаша сия", — однако умер на кресте, а теперь за него умирают тысячи людей, почему же меня одну он должен щадить? Кто я? Петр говорил при мне, что и он умрет в муках, а кто я в сравнении с ним? Когда пришли преторианцы, я боялась смерти и мучений, но теперь не боюсь. Посмотри, как ужасна эта тюрьма, но я иду на небо. Подумай, здесь цезарь, а там — Спаситель, благой и милостивый. И нет смерти. Ты любишь меня — подумай, как счастлива я там буду! Дорогой мой Марк, подумай, ведь и ты придешь туда ко мне!
Лигия замолчала, чтобы перевести дыхание. Потом она прижала его руку к своим губам.
— Марк…
— Что, дорогая?
— Не плачь обо мне и помни, что ты придешь туда ко мне. Я недолго жила, но Бог дал мне твою душу. Поэтому хочу сказать Христу, что хотя я и умерла, хотя ты и видел смерть мою и остался в печали, но ты не богохульствовал и не роптал против его воли и любишь его. Ведь ты будешь любить его и терпеливо перенесешь мою смерть?.. Потому что тогда он соединит нас, а я люблю тебя и хочу быть с тобою…
Ей снова не хватило дыхания, и едва слышным голосом она сказала:
— Обещай мне это, Марк!..
Винипий обнял ее дрожащими руками и ответил:
— Клянусь твоей священной головой! Обещаю!..
Тогда в печальном лунном сиянии просветлело ее лицо. Она еще раз прижала его руку к губам и прошептала:
— Я жена твоя!..
За стеной игравшие в кости преторианцы подняли громкий спор. Но Виниций и Лигия забыли о тюрьме, о страже, о всей земле и, чувствуя друг в друге души ангелов, стали молиться.
В течение трех дней, вернее трех ночей, ничто не возмущало их покоя. Когда кончалась обычная тюремная работа, состоящая в отделении живых от мертвых и тяжело больных от здоровых, и когда утомленные сторожа ложились спать в коридорах, Виниций входил в подземелье, где была Лигия, и оставался там до тех пор, пока свет утренней зари не проникал сквозь решетку. Она клала голову ему на грудь, и они тихо разговаривали о любви и смерти. Оба они невольно в мыслях и беседах, даже в желаниях и надеждах отходили все дальше от действительной жизни и теряли отчетливое представление о ней. Оба они были как люди, отплывшие на корабле в море, потерявшие из вида берег и погружавшиеся в бесконечность. Оба стали печальными, влюбленными друг в друга и в Христа и готовыми отлететь из жизни. Иногда в его сердце просыпалась боль, порывистая как вихрь; иногда вспыхивала надежда, блещущая как молния, надежда, рожденная любовью и верой в милосердие распятого Бога, — но и он с каждым днем все больше и больше отрывался от земли и предавал себя смерти. Утром, когда Виниций уходил из тюрьмы, он смотрел на мир, на город, на друзей и на жизнь как сквозь сон. Все казалось ему чужим, далеким, напрасным и пустым. Его перестал пугать ужас казней, которые он видел, — через них можно пройти, словно в глубоком размышлении, с глазами, устремленными на чтото другое. Им обоим казалось, что их уже осенила вечность. Разговаривали о любви, о том, как будут любить друг друга и жить вместе, — но все это по ту сторону смерти, и если иногда сознание их возвращалось к земным делам, то мысли эти были похожи на мысли людей, которые, собираясь в дальний путь, говорят об этих сборах. Их окружала такая тишина, какая окружает две колонны, стоящие где-то в пустынном месте и забытые людьми. Их главной мыслью теперь было, что Христос не разлучит их; каждое мгновение укрепляло уверенность в этом, поэтому они возлюбили Христа, как очаг, который должен соединить их, как бесконечное счастье и бесконечный мир. Еще на земле они расставались с прахом земли. Души их стали прозрачны, как слеза. Под угрозой смерти, среди нужды и страданий, в гнилой тюрьме они чувствовали себя на небесах: Лигия брала его за руку и вела, словно она была уже спасенной и святой, к вечному источнику жизни.
Петроний недоумевал, видя на лице Виниция спокойствие и какое-то сияние, какого раньше не видел. Иногда ему приходило в голову, что Виниций нашел средство спасения, и Петронию было больно, что тот не посвящает его в свои надежды.
Наконец, не будучи в состоянии выдержать дольше, он спросил:
— Теперь у тебя хороший вид, поэтому не делай от меня тайн, потому что я хочу и могу быть полезен: скажи, ты придумал что-нибудь?
— Придумал, — ответил Виниций, — но ты не можешь больше помочь мне. После ее смерти объявлю, что я христианин, и пойду за ней.
— Значит, у тебя нет надежды?
— Есть. Христос отдаст мне ее, и я не разлучусь с ней больше никогда.
Петроний стал ходить по атриуму с разочарованным и нетерпеливым лицом. Наконец он сказал:
— Для этого не нужен ваш Христос, то же облегчение может дать тебе наш Танатос [64].
Виниций печально улыбнулся и сказал:
— Нет, дорогой. Но ты не хочешь понять этого.
— Не хочу и не могу, — ответил Петроний. — Не время сейчас спорить, но помнишь, что ты говорил, когда нам не удалась попытка унести ее из тюрьмы? Я потерял всякую надежду, а ты сказал, когда мы вернулись домой: "Я верю, что Христос может вернуть ее мне". Пусть он вернет теперь. Когда я брошу драгоценную чашу в море, мне не сможет ее вернуть ни один из наших богов, но если и ваш бог не лучше, то я не знаю, почему мне почитать его больше, чем старых богов.
— Он отдаст ее мне.
Петроний пожал плечами.
— Ты знаешь, что христианами завтра будут освещать сады цезаря?
— Завтра? — переспросил Виниций.
Перед такой близкой и ужасной действительностью сердце его сжалось от боли и страха. Он подумал, что сегодня, может быть, последняя ночь, которую он сможет провести с Лигией. Простившись с Петронием, он поспешил к смотрителю "ям" за пропуском.
Но здесь его ожидало большое огорчение. Смотритель отказался дать пропуск.
— Прости, господин. Я сделал для тебя все, что мог, но я не могу подвергать опасности свою жизнь. Сегодня ночью будут отправлять христиан в сады цезаря. Тюрьма наполнится солдатами и чиновниками. Если тебя узнают, погибну я и мои дети.
Виниций понял, что настаивать было бы напрасно. У него блеснула надежда, что солдаты, видевшие его прежде, может быть, не потребуют у него пропуска. С наступлением ночи, надев обычную тунику раба и обвязав тряпкой голову, он пошел к воротам тюрьмы.
Но на этот раз пропуска проверялись особенно тщательно, и, что хуже всего, сотник Сцевин, суровый и преданный душой и телом цезарю солдат, узнал Виниция.
Но, по-видимому, и в закованной в железо груди таилась искорка сочувствия человеческому горю, потому что вместо того, чтобы ударить копьем по щиту в знак тревоги, он отвел Виниция в сторону и сказал:
— Господин, вернись домой. Я тебя узнал, но буду молчать, не желая губить тебя. Пропустить не могу, поэтому уходи, и пусть боги пошлют тебе утешение.
— Ты не можешь пропустить меня, так позволь остаться здесь и увидеть тех, кого будут выводить из тюрьмы.
— Приказа, запрещающего мне это, нет, — ответил Сцевин.
Виниций встал у ворот и ждал, когда начнут выводить осужденных. Наконец около полуночи широко раскрылись ворота тюрьмы и показалась толпа узников — мужчин, женщин и детей, окруженная преторианцами. Ночь была светлая, наступило полнолуние, — Виниций ясно видел не только фигуры несчастных, но и лица их. Они пошли парами, длинной, зловещей вереницей, среди тишины, нарушаемой бряцанием оружия. Их было столько, что, по-видимому, подземелья остались пустыми.
В хвосте шествия Виниций ясно увидел лекаря Главка. Ни Лигии, ни Урса не было среди осужденных.
С наступлением вечера волны народа стали заливать сады цезаря. Празднично одетая, увенчанная, поющая, веселая и уже пьяная толпа шла смотреть на новое, великолепное зрелище. Крики "Semaxii! Sarmentitii!" (так называлась казнь через сожжение) разносились по всему Риму. В городе и раньше видели людей, которых сжигали на столбах, но никогда еще не было столь большого количества осужденных. Цезарь и Тигеллин хотели покончить с христианами и вместе с тем уничтожить заразу, которая из тюрем распространялась по городу. Велено было очистить все подземелья, оставили всего лишь несколько десятков, предназначенных для конца игр.
Поэтому толпа, вливавшаяся в сады цезаря, была изумлена. Все главные аллеи и боковые, пролегавшие в глубине, вокруг лужаек и прудов, были уставлены столбами, к которым привязывали христиан. С более возвышенных мест, где вида не заслоняли деревья, можно было видеть длинные ряды столбов с привязанными к ним людьми, украшенные цветами и вьющимися растениями; столбы разбегались во все стороны и ближайшие казались мачтами кораблей, а дальние похожи были на увитые зеленью тирсы [65], воткнутые в землю. Количество жертв превзошло все ожидания народа. Можно было подумать, что целое племя привязали к столбам для забавы цезаря и Рима. Толпы останавливались перед отдельными осужденными, если их интересовал вид, возраст или пол жертвы, рассматривали лицо, цветы, гирлянды плюща и трогались дальше, невольно задавая себе вопрос: "Неужели обнаружено столь большое число поджигателей и как могли сжечь Рим дети?" И недоумение постепенно переходило в тревогу.
Наступала ночь, на небе блеснули первые звезды. Тогда у каждого столба встал раб с пылающим факелом в руке, и когда звук трубы прокатился по садам, возвещая начало зрелища, они коснулись факелами столбов.
Скрытая под цветами солома, обильно политая смолой, мгновенно вспыхнула ярким пламенем, которое усиливалось с каждой минутой и поднималось кверху, охватывая ноги осужденных.
Народ молчал. Сады наполнились стоном и криками боли. Некоторые, подняв головы к небу, запели гимн в честь Христа. Народ слушал. Но даже самые жесткие сердца были поражены, когда с меньших столбов послышались раздирающие крики: "Мама! мама!" Дрожь пробежала по телу даже наиболее пьяных зрителей при виде невинных детей, плачущих от боли и страха, задыхающихся в дыму, который начал душить жертвы. Пламя ползло кверху, охватывая цветочные гирлянды и тела. Осветились главные и боковые аллеи, осветились чаша, лужайки и цветочные клумбы, заблестела вода в прудах и бассейнах, деревья стали розовыми, было светло как днем. Запах горелого мяса наполнил сады, но рабы тотчас стали сыпать в приготовленные заранее кадильницы мирру и алоэ. В толпе послышались крики, но трудно решить — сочувственные к христианам или восторженные и прославлявшие цезаря. И эти крики усиливались по мере того, как огонь охватывал столбы, лизал грудь осужденных, сжигал знойным дыханием своим волосы на голове, бросал искры в лицо, пока, наконец, не вырывался вверх, словно и он прославлял победу и торжество той силы, которая создала его…
В самом начале зрелища появился цезарь на великолепной цирковой квадриге, запряженной четырьмя белыми конями; на нем была одежда наездника цветов партии Зеленых, к которой принадлежал он и его двор. За ним двигались колесницы, наполненные придворными, жрецами; пьяные вакханки в венках и с кувшинами вина в руках издавали дикие вопли… Музыканты, переодетые фавнами и сатирами, играли на кифарах, флейтах и рожках. На некоторых колесницах ехали знатные римлянки, матроны и девушки, также пьяные и полуголые; около квадриг бежали мужчины, потрясая тирсами; некоторые били в тимпаны и бросали цветы. Вся эта пышная процессия медленно двигалась вперед, издавая вакхический крик: "Эвое!", по главной аллее среди дыма и человеческих светочей. Цезаря сопровождали Тигеллин и Хилон, страх которого забавлял Нерона; он лично правил квадригой и, проезжая, смотрел на горящие тела и прислушивался к крикам народа. Стоя на высокой золоченой колеснице, окруженный морем голов, которые склонялись перед ним; в отблесках огня, в золотом венке циркового наездника он возносился над толпой и казался исполином. Ужасные руки его, простертые вперед и держащие вожжи, казалось, благословляли народ. На лице и в прищуренных глазах дрожала улыбка, и он сиял, как солнце, как божество, страшное, но прекрасное и могучее.
Иногда он останавливался, чтобы лучше рассмотреть какую-нибудь девушку, тело которой лизал огонь, или ребенка, корчившегося в предсмертной агонии, — и снова двигался вперед, ведя за собой обезумевшую, разнузданную толпу.
Он кланялся народу или, откинувшись назад и натягивая золотые вожжи, разговаривал с Тигеллином. Доехав до большого водомета на перекрестке двух широких аллей, он сошел с колесницы и, подав знак друзьям, замешался в толпе.
Его встретили криком и рукоплесканиями. Вакханки, нимфы, сенаторы, жрецы, фавны, сатиры и солдаты окружили его безумным хороводом, а он, имея по одну сторону Тигеллина, а по другую — Хилона, обошел фонтан, вокруг которого возвышалось несколько светочей, останавливался перед каждой жертвой, делал замечания или шутил над стариком-греком, на лице которого было написано безбрежное отчаяние.
Они остановились перед высоким столбом, украшенным зеленью мирт и цветочными гирляндами. Языки красного пламени доходили до колен жертвы, но лица разглядеть нельзя было, потому что его окутывал дым. Но через минуту легкий ночной ветер прогнал дым, и все увидели голову старца с седой и длинной бородой.
Увидев его, Хилон весь сжался в комок, извиваясь как раненая змея; из груди его вырвался крик, более похожий на шипение гада, чем на голос человека:
— Главк! Главк!..
Действительно, с пылавшего столба на него взирал лекарь Главк.
Он был еще жив. Лицо, искаженное от боли, наклонилось вперед, словно он хотел лучше рассмотреть своего палача, который предал его, лишил жены и детей, отдал в руки убийц и когда все это было ему прощено во имя Христа, еще раз предал его в руки мучителей. Никогда человек не причинял другому человеку более страшных и кровавых обид. И вот теперь жертва пылала на смоляном столбе, а палач стоял внизу и смотрел на ее мучения. Взор Главка не отрывался от лица грека. Иногда дым заслонял его, но ветер отгонял его, и Хилон снова чувствовал на себе пристальный взгляд. Он вскочил, хотел бежать — и не мог. Вдруг почувствовал, что ноги его налиты оловом, что чья-то невидимая рука держит его с сверхчеловеческой силой перед этим столбом. Он замер. Чувствовал, что надорвалось в нем что-то, что достаточно ему крови и мучений, что приходит конец жизни. И все вокруг исчезло: и цезарь и толпа — его окружает бездонная, страшная и черная пустота, из которой устремлены на него глаза мученика, призывающие на суд. А Главк, все ниже склоняя голову, продолжал смотреть на Хилона. Присутствующие угадали, что между этими людьми что-то происходит, но смех замер на их губах, потому что на лице грека был написан подлинный ужас, оно было искажено такой болью, словно языки пламени лизали не жертву, а палача.
Хилон зашатался и, протянув вверх руки, завопил страшным, раздирающим душу голосом:
— Главк! Во имя Христа, прости!
Наступила гробовая тишина; дрожь пробежала по телу присутствующих, и глаза всех невольно обратились на Главка.
Голова мученика слабо пошевелилась, и послышался сверху слабый голос, похожий на стон:
— Прощаю…
Хилон бросился лицом на землю, воя как зверь, и, захватив руками горсть песка, посыпал себе голову. Глаза его вспыхнули необыкновенным огнем, на сморщенном лбу был написан восторг; нескладный минуту тому назад грек стал вдруг похожим на священника, восхищенного божеством, который хочет открыть народу сокровенные тайны.
— Что с ним? Он сошел с ума! — раздались голоса.
А Хилон, повернувшись к толпе и протянув вверх правую руку, стал громко кричать, так что не только августианпы, но и окружавшая их огромная толпа ясно услышала его слова:
— Народ римский! Клянусь тебе смертью моей, что здесь погибают невинные, а поджигатель — вот кто!
И он указал на Нерона.
Наступило молчание. Придворные замерли. Хилон стоял с протянутой дрожащей рукой и продолжал указывать на цезаря. Вдруг произошло замешательство. Народ неудержимой волной хлынул к старику, желая лучше рассмотреть его. Раздались крики: "Держи его!" Другие вопили: "Горе нам!.." В толпе пронесся свист, и повсюду закричали: "Меднобородый! Матереубийца! Поджигатель!" Волнение росло. Вакханки с диким криком прыгали на колесницы. Несколько перегоревших столбов внезапно рухнуло, рассыпая вокруг искры и увеличивая замешательство. Слепая, неудержимая толпа оттеснила Хилона и увлекла его в глубь сада.
И в других местах стали падать подгоревшие столбы, наполняя аллеи дымом, искрами, запахом горелого дерева и трупным смрадом. Факелы гасли. В садах стало темно. Встревоженная толпа, мрачная и молчаливая, теснилась к воротам. Весть о случившемся, переходя из уст в уста, выросла в нечто маловероятное. Одни рассказывали, что цезарь упал в обморок, другие — что он сам признался, что велел поджечь Рим; иные утверждали, что он тяжко заболел, иные — что его увезли мертвого на колеснице. Раздавались голоса, сочувствующие христианам: "Не они сожгли Рим, зачем же столько крови, мук и несправедливости? Разве боги не отомстят за невинных и какие жертвы смогут их теперь умилостивить?" Слова "невинные жертвы" повторялись все чаше и чаще. Женщины жалели детей, которых бросали на съедение диким зверям, распинали на крестах или сжигали в этих проклятых садах! Жалость к христианам сменилась проклятиями, которые посылались цезарю и Тигеллину. Но были и такие, которые вдруг задавали вопрос: "Что же это за божество, которое дает силы переносить такие страдания и смерть?" Они возвращались домой, размышляя об этом…
Хилон долго блуждал по садам, не зная, куда идти и что делать. Теперь он снова почувствовал себя бессильным, несчастным и больным стариком. Он натыкался на полуобгорелые трупы, наступал на головни, которые посылали ему вслед рой искр; иногда он садился, беспомощно оглядываясь по сторонам. Сады погрузились во мрак; между деревьями скользило слабое лунное сияние, бросая неверный свет на аллеи, лежавшие поперек почерневшие столбы и бесформенные остатки обуглившихся тел. Но старому греку казалось, что в лунном сиянии он все еще видит перед собой лицо Главка и что глаза лекаря устремлены на него, поэтому Хилон старался спрятаться в тени. Потом он невольно побрел, гонимый неведомой силой, к фонтану, при котором испустил дух старый Главк.
Вдруг чья-то рука легла на его плечо.
Старик обернулся и, видя перед собой незнакомого человека, воскликнул в страхе:
— Кто это? Что ты за человек?
— Апостол, Павел из Тарса.
— Я проклят!.. Что тебе нужно?
Апостол ответил:
— Хочу спасти тебя.
Хилон прислонился к дереву.
Ноги его подкашивались, и руки повисли вдоль тела.
— Для меня нет спасения! — глухо сказал он.
— Разве ты не слышал, что Господь простил раскаявшемуся разбойнику на кресте? — спросил Павел.
— Знаешь ли ты, что я совершил?
— Я видел твое страдание и слышал, как ты свидетельствовал истину.
— О господин!..
— И если слуга Христов простил тебя в час муки и смерти, как же может не простить тебя сам Христос?
Хилон в отчаянии схватился за голову.
— Простить? Меня простить?
— Наш Бог — Бог милосердия, — ответил Павел.
— Милосердие?.. Для меня?..
И Хилон застонал, как человек, не имеющий сил подавить боль и страдание. Павел сказал ему:
— Обопрись на меня, и пойдем.
И они пошли по аллее, направляясь к водомету, который, казалось, плакал в ночной тишине над останками мучеников.
— Бог наш — Бог милосердия, — повторил апостол. — Если бы ты встал у моря и стал бросать в него камни, разве мог бы ты заполнить ими глубину морскую? И я говорю тебе, что милосердие Христа подобно морю — и грехи и вины людей тонут в нем, как брошенные в бездну камни; оно как небо, покрывающее горы, земли и моря, потому что оно всюду и нет ему ни границы, ни конца. Ты страдал у столба Главка, и Христос видел твое страдание. Ты не боялся того, что встретит тебя завтра, и сказал: "Вот поджигатель!" Христос запомнил слова твои. Миновали злоба и ложь, и в сердце твоем невыразимое горе… Пойди со мной и послушай, что я скажу тебе: и я так же ненавидел его и преследовал его учеников… Я не хотел его и не верил в него, пока он сам не явился мне и не позвал меня. И с тех пор он стал моей любовью. Теперь он посетил тебя горем, страхом и болью, чтобы позвать к себе. Ты ненавидел его, а он любил тебя. Ты предал на муку его последователей, а он хочет простить тебя и спасти.
Грудь бедняги сотрясалась от рыданий, душа его разрывалась на части, а Павел обнимал его, поддерживая, ободрял и вел, как солдат ведет пленника. Апостол продолжал говорить:
— Пойдем, и я приведу тебя к нему. Зачем я разговариваю с тобой? Затем, что он повелел мне собирать души людей во имя любви, и я исполняю завет его. Думаешь, что ты проклят, а я говорю тебе: уверуй в него, и тебя ждет спасение. Думаешь, что тебя ненавидят, а я повторяю, что он любит тебя. Посмотри на меня! Когда он не был во мне, жила в моем сердце одна лишь злоба, а теперь его любовь заменяет мне отца и мать, богатство и власть. Он один — наше прибежище, он один примет твою скорбь, воззрит на горе твое, утешит тебя и вознесет к себе.
Говоря так, он привел его к фонтану, серебряные струи которого светились в лунном сиянии. Вокруг — тишина и безлюдье; в этом месте рабы успели очистить плошадку от полуобгорелых столбов и обуглившихся трупов. Хилон со стоном упал на колени и, закрыв лицо руками, застыл в таком положении, а Павел поднял лицо к небу и стал молиться:
— Господи, воззри на этого страдальца, на сокрушение его, на слезы и страдание! Боже милосердный, проливший кровь за грехи наши, ради муки твоей, ради смерти и воскресения, прости его!
Он замолчал, но долго еще смотрел на небо и молился. Но вот у ног его раздался стон:
— Христос!.. Христос!.. Помилуй меня!
Тогда Павел подошел к фонтану и, зачерпнув рукой воду, вернулся к склоненному грешнику:
— Хилон! Крещу тебя во имя Отца, и Сына, и Святого Духа! Аминь!
Хилон поднял голову, отнял руки от лица и остался неподвижным. Луна освещала ярким светом его поседевшую голову и бледное, застывшее, словно высеченное из камня лицо. Из птичников в садах Домиции донеслось пение петухов, а он все еще стоял на коленях, похожий на надгробный памятник. Наконец пришел в себя, встал и, обратившись к апостолу, спросил:
— Что должен я сделать перед смертью?
Павел, погруженный в размышление о той неизмеримой силе, которой не могут противиться даже такие души, как у этого грека, вернулся к действительности и ответил:
— Верь и свидетельствуй истину!
Потом они вместе вышли. У ворот сада апостол еще раз благословил старца, и они расстались. Этого потребовал Хилон, предвидевший, что после происшедшего цезарь и Тигеллин будут преследовать его.
Он не ошибся. Вернувшись в свой дом, он нашел там преторианцев, которые тотчас схватили его, и сотник Сцевин отвел грека на Палатин.
Цезарь уже отправился спать, но Тигеллин ждал и, увидев несчастного Хилона, встретил его спокойно и холодно.
— Ты совершил преступление, и кара за оскорбление величества не минует тебя. Но если завтра заявишь в амфитеатре, что ты был пьян и безумен и что виновниками пожара являются христиане, то наказание ограничится тем, что ты будешь высечен и изгнан.
— Не могу, господин, — тихо ответил Хилон.
Тигеллин медленно подошел к нему и тихим, но страшным голосом спросил:
— Как не можешь, греческая собака? Разве ты не был пьян и разве не понимаешь, что тебя ждет? Посмотри туда!
Он указал на угол атриума, где подле длинной деревянной скамьи неподвижно стояли четыре раба-фракийца с веревками и орудиями пытки в руках. Хилон повторил:
— Не могу, господин!
Тигеллина охватило бешенство, но он сдержал себя.
— Ты видел, как умирают христиане? Хочешь так умереть?
Старец поднял бледное лицо, губы его что-то шептали, потом он сказал:
— И я верую в Христа!..
Тигеллин с изумлением смотрел на него.
— Собака, ты действительно сошел с ума!
И сдерживаемая в груди его ярость вдруг вся вырвалась наружу. Он в бешенстве схватил Хилона за бороду, повалил его на землю и стал топтать ногами, повторяя:
— Ты откажешься от своих слов! Ты откажешься! Откажешься!
— Не могу! — простонал старец.
— Взять его и пытать!
Услышав приказание, фракийцы схватили Хилона, бросили на скамью и, привязав его к ней веревками, стали железными щипцами сжимать его худые члены. Но он, когда они еще привязывали его, покорно целовал их руки, а потом закрыл глаза и лежал тихо, как мертвый.
Но он был жив, потому что, когда Тигеллин склонился над ним и еще раз спросил: "Откажешься?" — бледные губы его слабо пошевелились, и послышался еле слышный шепот:
— Не… могу…
Тигеллин дал знак прекратить пытку и стал ходить по атриуму с лицом, искаженным от бешенства, но в то же время и растерянным. Наконец ему пришла в голову новая мысль, он повернулся к фракийцам и бросил:
— Вырвать ему язык!
Драма "Aureolus" шла обычно в амфитеатрах так, что строились две отдельные сцены. Но после зрелищ в садах цезаря ее решили поставить на одной сцене, чтобы зрители могли всецело сосредоточить свое внимание на смерти распятого на кресте раба, которого по ходу действия должен растерзать медведь. В театрах роль медведя играл актер, зашитый в звериную шкуру, на этот раз решили выпустить настоящего медведя. Это была мысль Тигеллина.
Цезарь сначала заявил, что не будет присутствовать на представлении, но уговоры любимца подействовали на Нерона, и он переменил намерение. Тигеллин объяснил ему, что после того, что случилось в садах, он тем более должен показаться народу; кроме того, Тигеллин ручался, что распятый раб не оскорбит его, как это сделал Крисп. Народ пресытился и устал от пролития крови, поэтому обещана была новая раздача выигрышных билетов и подарков и, кроме того, ночной пир, потому что зрелище должно было совершиться вечером, в ярко освещенном амфитеатре.
С наступлением сумерек цирк был уже переполнен; августианиы с Тигеллином во главе прибыли все без исключения, не столько ради представления, сколько для того, чтобы засвидетельствовать после случая с Хилоном свою верность цезарю, а также чтобы посплетничать о греке, который был предметом разговора во всем Риме.
Передавали на ухо, что цезарь вернулся из садов взбешенный и не мог уснуть, его преследовали страшные видения, почему он и объявил на другой день о своем отъезде в Ахайю. Другие решительно опровергали это, утверждая, что именно теперь он проявит наибольшую жестокость к христианам. Много было трусов, которые боялись, что обвинение, которое Хилон бросил в лицо цезаря в присутствии многотысячной толпы, может иметь самые худые последствия. Наконец были и такие, которые из человеколюбия просили Тигеллина бросить дальнейшие преследования христиан.
— Подумайте, куда вы идете, — говорил Барк Соран. — Вы хотели дать пищу для мести и утвердить народ в убеждении, что виновных постигла заслуженная кара, а следствия получились совсем обратные.
— Правда! — прибавил Антистий Вер. — Все теперь шепчут, что они не виновны. Если это считать умной мерой, то Хилон был прав, говоря, что ваши мозги не наполнили бы скорлупы желудя.
Тигеллин обратился к ним и сказал:
— Люди шепчут также о том, что твоя дочь Сервилия, Барк Соран, и твоя жена, Антистий, прятали у себя рабов-христиан и скрыли их от гнева цезаря.
— Это ложь! — воскликнул встревоженный Барк.
— Мою жену хотят погубить ваши разведенные женщины, которые завидуют ее добродетели! — сказал с не меньшей тревогой Антистий Вер.
Другие разговаривали о Хилоне.
— Что с ним сделалось? — спрашивал Эприй Марцелл. — Сам предал их в руки Тигеллина; из нищего превратился в богача, мог спокойно кончить жизнь, устроить себе пышные похороны и надгробие… но нет! Предпочел потерять все и погибнуть. Воистину он сошел с ума!
— Он сделался христианином, — сказал Тигеллин.
— Не может быть! — воскликнул Вителий.
— Разве я не говорил? — вмешался Вестин. — Убивайте христиан, но знайте, что вы боретесь с их божеством. С ним шутки плохи!.. Я не поджигал Рима, но если бы мне цезарь позволил, я тотчас принес бы гекатомбу в жертву их божеству. И все вы должны сделать это же. Повторяю: с ним не стоит шутить! Помните, что я говорил вам это раньше!
— А я говорил нечто иное, — сказал Петроний. — Тигеллин смеялся, когда я утверждал, что они защищаются, а теперь я скажу больше: они побеждают!
— Как? Как? — воскликнули некоторые.
— Клянусь Поллуксом!.. Если такой человек, как Хилон, не смог устоять, то кто устоит? Если вы думаете, что после каждого зрелища не увеличивается число их последователей, то вашим знанием Рима вы не можете похвастать. Советую вам стать брадобреями, и тогда вы лучше будете знать, что думает народ и что происходит в городе.
— Он говорит правду, клянусь священной одеждой Дианы! — воскликнул Вестин.
Барк обратился к Петронию и спросил:
— К чему ты клонишь?
— Скажу то, с чего вы начали: довольно крови!
Тигеллин злобно посмотрел на него и сказал:
— Эх! Еще немного!
— Если у тебя нет головы, то ты можешь взять себе шарик моей трости! — ответил Петроний.
Дальнейший разговор был прерван прибытием цезаря, который занял свое место и посадил возле себя Пифагора.
Началось представление. Но игра актеров не привлекала внимания, все думали и разговаривали о Хилоне. Народ также скучал, слышалось шиканье, раздавались враждебные цезарю крики, требовали скорее показать сцену с медведем, которая одна лишь и вызывала интерес. Если бы не надежда увидеть осужденного старца и не обещание подарков, само зрелище не удержало бы зрителей в амфитеатре.
Наконец настала долгожданная минута. Сначала был вынесен деревянный крест, достаточно низкий, чтобы медведь, встав на задние лапы, мог достать грудь распятого, а потом два раба ввели, вернее, втащили Хилона, потому что сам он не мог идти на поломанных пыткой ногах. Его положили и прибили к кресту так быстро, что любопытные августианцы не успели даже рассмотреть его лица, и только после того, как крест был поднят и укреплен в заранее приготовленной яме, глаза всех зрителей обратились на него.
Но мало кто узнал в этом нагом старце прежнего Хилона. После пыток, которым он был подвергнут по приказанию Тигеллина, в лице его не осталось ни кровинки, и лишь на белой бороде его виден был след крови от вырванного языка. Сквозь прозрачную кожу можно было рассмотреть все его кости. Он казался теперь гораздо более старым, почти дряхлым. Но, если прежде глаза его всегда бросали беспокойные и злые взгляды по сторонам, а на нервном лице его всегда было запечатлено выражение тревоги и неуверенности, теперь же лицо его было страдальческим, но тихим и сладостным, какое бывает у спящих людей или у мертвых. Может быть, ему придало силы воспоминание о распятом разбойнике, который был прощен, а может быть, он говорил в душе милосердному Богу: "Господи, я жалил, как ядовитое насекомое, но всю жизнь я был нищим, умирал от голода, люди топтали меня, били, издевались надо мной. Я был, о Господи, беден и очень несчастен, а теперь я обречен на страдание и распят, поэтому, милосердный, ты не оттолкнешь меня в час смерти!" И мир сошел в его сокрушенное сердце. Никто не смеялся; в этом распятом мученике было что-то тихое, он казался таким старым, беспомощным, слабым, покорным и достойным жалости, что невольно каждый задавал вопрос: как можно истязать и распинать людей, которые и так умирают? Толпа безмолвствовала. Вестин наклонялся направо и налево и смущенно шептал: "Смотрите, как они умирают!" Другие ждали медведя, желая в душе, чтобы зрелище скорее было окончено.
Наконец медведь был выпущен на арену. Он выбежал с низко опущенной мордой, исподлобья оглядываясь по сторонам, словно раздумывал над чем-то или чего-то искал. Увидев крест, а на нем обнаженное тело, он приблизился к нему, встал было на задние лапы и тотчас же снова опустился на передние; сев под крестом, он стал ворчать, словно и его звериное сердце почувствовало жалость к этому слабому человеку.
Цирковые служители стали дразнить его криками, но народ молчал.
Хилон медленно поднял голову и некоторое время искал глазами кого-то в амфитеатре. Наконец взор его остановился где-то высоко, в самых последних рядах, грудь стала вздыматься быстрей, и произошло то, что привело в изумление и очень удивило зрителей. Лицо его осветилось радостной улыбкой. Вокруг головы появилось словно сияние, глаза поднялись к небу, и две крупных слезы медленно скатились по лицу. И он умер.
Чей-то сильный мужской голос воскликнул откуда-то сверху, из последних рядов:
— Мир мученикам!
В амфитеатре царило глухое молчание…
После зрелищ в садах цезаря с живыми светочами тюрьмы почти опустели. До сих пор продолжали хватать и заключать туда людей, которых подозревали в исповедании восточного суеверия, но облавы обнаруживали их в небольшом числе, едва достаточном для завершения игр. Народ, пресыщенный кровью, был утомлен и взволнован необыкновенно странным поведением осужденных. Страхи суеверного Вестина охватили тысячи душ. Рассказывали удивительные вещи о мстительности христианского божества. Тюремная лихорадка проникла в город и увеличила эти страхи. Видели частые похороны и шептали друг другу на ухо, что нужны новые очистительные жертвы, чтобы умилостивить неведомого бога. В храмах приносились жертвы Юпитеру и Либитине. Наконец, несмотря на все усилия Тигеллина, все более распространялось мнение, что Рим был сожжен по приказанию цезаря и что христиане страдают напрасно.
Но именно потому Нерон и Тигеллин не прекращали гонения. Чтобы успокоить народ, был издан приказ о новой раздаче хлеба, масла и вина; было издано распоряжение, облегчающее постройку домов, полное льгот для граждан, а также было установлено, какой ширины должны быть улицы и из каких материалов следует возводить постройки, чтобы избежать в будущем опасности от пожара. Цезарь лично являлся в сенат и обсуждал вместе с "отцами" меры к улучшению быта римлян, — но на христиан не пало ни одного луча милости, владыке мира прежде всего было важно внедрить в сознание народа, что столь жестокая кара ни в коем случае не может пасть на невиновных. И в сенате не раздалось ни одного голоса в защиту христиан — никто не хотел раздражать цезаря. Кроме того, люди, способные заглянуть в будущее, уверяли, что при широком распространении новой веры римское государство не могло бы уцелеть.
Людей умирающих и мертвых отдавали родным, потому что римское право не мстило мертвецам. Для Виниция служила большим облегчением мысль, что если Лигия умрет, то он похоронит ее в родовом склепе и велит похоронить себя рядом с ней. Теперь у него не было ни малейшей надежды на спасение ее от смерти, и сам он, наполовину ушедший от жизни, был погружен всецело в Христово учение и не мечтал о каком-нибудь ином союзе с ней, кроме вечного и неземного. Вера его стала бездонной, и вечность казалась ему чем-то гораздо более подлинным и действительным, чем преходящее существование, каким он жил до сих пор. Сердце его наполнилось глубоким восторгом. При жизни он стал почти бестелесным существом, которое тосковало о полном отрешении от земного и желало того же другой возлюбленной душе. Ему казалось, что тогда они вдвоем с Лигией, взявшись за руки, отойдут в небо, где Христос благословит их и позволит жить в покойном и огромном сиянии, подобном заре. Он умолял Христа лишь об одном, чтобы Лигия не подвергалась мучениям в цирке и тихо умерла в тюрьме; и он совершенно уверен был, что сам умрет вместе с ней. Он думал, что среди этого моря пролитой крови он даже не вправе надеяться, чтобы она одна уцелела. Он слышал и от Петра и от Павла, что и они также должны умереть, как мученики. Вид Хилона на кресте убедил его, что смерть, даже мученическая, может быть сладостной, поэтому он хотел ее, хотел для них обоих, как желанную замену злой, печальной и тяжкой жизни — иной, лучшей.
Иногда он чувствовал в себе предвкушение этой загробной жизни. Та печаль, которая веяла над их душами, теряла прежнюю жгучую горечь и становилась какой-то неземной, спокойной отдачей себя воле Божьей. Прежде Виниций с великими усилиями плыл против течения, боролся и мучился — теперь он отдал себя волне, веря, что она вынесет его на вечно спокойный и тихий берег. Он знал, что и Лигия готовится к смерти, что, несмотря на разделяющие их тюремные стены, они идут вместе, и радовался этой мысли, как высшему счастью.
И действительно, они шли так согласно, словно виделись каждый день и подолгу беседовали. У Лигии также не было никаких желаний, никакой надежды, кроме надежды на загробную жизнь. Смерть представлялась ей не только освобождением из стен страшной тюрьмы, из рук цезаря и Тигеллина, не только как спасение, но и как час брака с Виницием. При непоколебимой вере в это и все другое теряло для нее значение. После смерти для нее начиналось счастье даже и земное, поэтому она ждала смерти, как невеста ждет свадьбы.
Эта могучая сила веры, которая отрывала от жизни и вела на смерть тысячи первых исповедников, овладела также и Урсом. И он долго не хотел примириться со смертью Лигии, но после того, как ежедневно в тюрьму приходили вести, что происходит в цирке и садах, когда смерть казалась всеобщей, неизбежной для всех христиан и вместе с тем — их благом, превышавшим все земные представления о счастье, лигиец не смел больше молиться Христу, чтобы он лишил этого счастья Лигию или отложил его на долгие годы. В его простой душе варвара складывалось представление, что дочери лигийского царя больше принадлежит и по праву больше достанется этих небесных радостей, чем толпе простых людей, к которым принадлежал и он сам, — и что в славе вечной она сядет ближе к Агнцу, чем другие. Правда, он слышал, что для Бога все люди равны, но в глубине души он был убежден, что дочь вождя, царя всех лигийцев, все-таки не то, что первая попавшаяся рабыня. Он надеялся, что Христос позволит ему служить Лигии и впредь. Что касается его самого, то в нем было одно лишь тайное желание — умереть так же, как умер Агнец, на кресте. Но это казалось ему столь большим счастьем, что он не решался даже просить об этом, хотя и знал, что в Риме распинают преступников. Вероятно, ему суждено погибнуть от зубов хищных зверей, и это очень волновало его. С детских лет он жил в девственных лесах, охотился и благодаря своей исключительной силе, еще будучи ребенком, прославился среди лигийцев как первый охотник и зверолов. Охота была его любимым занятием, и после, когда очутился в Риме и должен был отказаться от нее, он ходил в зверинцы и в амфитеатр, чтобы хоть посмотреть на знакомых и незнакомых зверей. Один вид их будил в его сердце неодолимое желание борьбы и убийства, и теперь он опасался в душе, что, когда придется встретиться на арене, ему придут в голову мысли, недостойные христианина, который должен умереть тихо и терпеливо. Но и в этом он поручал себя Христу, утешая себя другими, более сладостными мыслями. Он слышал, что Агнец объявил войну силам ада и злым духам, к которым христианская вера причисляла всех языческих богов, и думал, что в этой войне он может пригодиться Агнцу и сумеет помочь ему лучше других, — его мысль не могла вместить того, что его душа может быть менее сильной, чем души других мучеников. Кроме того, он молился по целым дням, оказывал услуги узникам, помогал сторожам и утешал свою царевну. Сторожа, которых даже в тюрьме пугала сверхчеловеческая сила этого исполина, потому что не могло быть для нее достаточно крепких цепей и решеток, под конец полюбили Урса за его кротость. Не раз, изумленные его спокойствием, они расспрашивали о его причинах, и Урс рассказывал им с непоколебимой уверенностью о том, какая жизнь ждет его после смерти. Они слушали его с удивлением и поражались, что даже в подземелье, куда не проникает солнце, может проникнуть счастье. И когда он убеждал их уверовать в Агнца, многим приходило в голову, что их служба — служба раба, а жизнь — исполнена нищеты, и не один задумывался над своей жизнью, концом которой была лишь смерть.
Но смерть приносила с собой новый страх, и они ничего не ждали после нее, тогда как этот великан-лигиец и эта девушка, похожая на цветок, брошенный на тюремную солому, шли навстречу смерти с радостью, как к вратам счастья.
Однажды вечером Петрония навестил сенатор Сцевин и повел с ним длинный разговор о тяжелых временах, при которых приходится жить, и о цезаре. Говорил он так откровенно, что Петроний, хотя и дружил с ним, стал держаться осторожнее. Он жаловался, что жизнь идет неправильно и нелепо, что все вместе взятое может кончиться катастрофой, более страшной, чем пожар Рима. Говорил, что даже августианцы недовольны, что Фений Руфф, второй префект претории, с величайшим трудом переносит постыдное правление Тигеллина и что весь род Сенеки доведен до крайности отношением цезаря как к своему старому учителю, так и к Лукану. Под конец он стал говорить о недовольстве народа и даже преторианцев, значительную часть которых сумел перетянуть на свою сторону Руфф.
— Почему ты говоришь все это? — спросил его Петроний.
— Говорю, желая добра цезарю, — ответил Сцевин. — Есть у меня дальний родственник-преторианец, по имени, как и я, Сцевин, и через него я знаю, что делается в лагере… Недовольство растет и там… Калигула был безумен, и помнишь, чем это кончилось! Нашелся Кассий Херей… Страшное он совершил дело, и, наверное, среди нас не найдется никого, кто бы похвалил его, но все же Кассий избавил мир от чудовища.
— Но ты ведь говоришь так: "Я Кассия не одобряю, но это был прекрасный человек, и пошли нам боги побольше таких!"
Сцевин переменил разговор и неожиданно стал восторгаться Пизоном. Он прославлял его род, его честность, его любовь к жене, его ум, наконец, спокойствие, удивительный дар привлекать к себе людей.
— Цезарь бездетен, и все видят наследника в Пизоне. Без сомнения, каждый помог бы ему от всей души получить власть. Его любит Фений Руфф, род Аннеев предан ему. Плавтий Латеран и Туллий Сенеций готовы пойти за него в огонь. То же можно сказать про Наталия, Субрия Флавия, Сульпиция Аспера, Атрания Квинтиана и даже Вестина.
— От последнего мало пользы Пизону, — сказал Петроний. — Вестин боится собственной тени.
— Вестин боится снов и духов, но он дельный человек, которого не напрасно хотят назначить консулом. Он в душе является противником преследования христиан, но не ставь ему этого в вину, потому что ведь и тебе важно, чтобы это безумие прекратилось.
— Не мне, а Виницию, — сказал Петроний. — Ради Виниция я хотел бы спасти одну девушку, но не могу, потому что теперь я впал в немилость у Меднобородого.
— Как? Разве ты не видишь, что цезарь снова благоволит к тебе и начинает разговаривать с тобой? И я скажу тебе почему. Он снова собирается в Ахайю, где хочет выступить с греческими стихами своего сочинения. Ему очень хочется поехать, но он дрожит при мысли о смешливом настроении греков. Он думает, что его может встретить или величайший триумф, или величайший провал. Поэтому ему нужен добрый совет, а он знает, что, кроме тебя, никто этого сделать не может. Вот причина, почему твоя опала кончается.
— Лукан мог бы заменить меня.
— Меднобородый ненавидит его и в душе обрек на смерть. Он лишь ищет предлога, ведь он всегда ищет предлогов. Лукан понимает, что нужно спешить.
— Клянусь Кастором! Может быть, все это и так. Но у меня есть еще один путь вернуть себе милость цезаря.
— Какой?
— Повторить Меднобородому все, что ты мне сейчас говорил.
— Я ничего не сказал! — поспешно воскликнул Сцевин.
Петроний положил ему руку на плечо.
— Ты назвал цезаря безумцем, ты говорил о правах Пизона, и ты сказал: "Лукан понимает, что нужно спешить". С чем вы хотите спешить, милейший?
Сцевин побледнел, и некоторое время они молча смотрели друг другу в глаза.
— Ты не повторишь этого цезарю!
— Клянусь бедрами Киприды, ты мало меня знаешь. Нет! Не повторю. Я ничего не слышал, но я и слышать не хочу… Понимаешь? Жизнь слишком коротка, чтобы затевать что-нибудь. Но я прошу об одном: навести сегодня же Тигеллина и поговори с ним так же долго, как со мной, о чем хочешь!
— Зачем?
— Затем, чтобы в случае, если когда-нибудь Тигеллин скажет: "Сцевин был у тебя", я мог бы ответить ему: "В тот же день он был и у тебя".
Сцевин, услышав это, сломал трость из слоновой кости, которую держал в руке, и сказал:
— Пусть возможное несчастье кончится на этой палке. Сегодня буду у Тигеллина, а потом на пиру у Нервы. Ведь и ты будешь? Во всяком случае, мы увидимся послезавтра в амфитеатре, где выступят остатки христиан!.. До свидания!..
— Послезавтра! — повторил, оставшись один, Петроний. — Времени терять нельзя. Агенобарб действительно нуждается во мне для поездки в Ахайю, поэтому, может быть, станет считаться со мной.
Он решил испробовать последнее средство.
На пиру у Нервы цезарь потребовал, чтобы Петроний расположился против него, он хотел разговаривать с ним об Ахайе и о городах, в которых можно было выступить, рассчитывая на наибольший успех. Больше всего его занимали афиняне, которых он боялся. Другие августианцы слушали разговор с большим вниманием, чтобы запомнить кое-что из слов Петрония и после выдать это за собственное мнение.
— Мне кажется, что до сих пор я не жил, — сказал Нерон, — и я явлюсь на свет лишь в Греции.
— Ты родишься там для новой славы и бессмертия, — ответил Петроний.
— Верю, что так будет и что Аполлон не окажется завистливым. Если я вернусь с триумфом, то принесу ему гекатомбу, какой не получал до сих пор ни один бог.
Сцевин стал декламировать стихи Горация:
— Корабль стоит в Неаполе, — сказал цезарь. — Я готов уехать хоть завтра.
Петроний приподнялся и, глядя прямо в глаза Нерону, сказал:
— Но позволь мне, божественный, раньше отпраздновать свадебный пир, на который тебя приглашаю — прежде всего тебя.
— Свадебный пир? Чей? — спросил Нерон.
— Виниция с дочерью лигийского царя и твоей заложницей. Правда, она сейчас находится в тюрьме, но, во-первых, ее как заложницу нельзя держать в тюрьме, а во-вторых, ты сам разрешил Виницию взять ее в жены, и твоя воля, как воля Зевса, не может быть нарушена, — поэтому ты велишь ее выпустить из темницы, а я передам ее жениху.
Хладнокровие и уверенность, с которой говорил Петроний, смутили Нерона, который терялся, когда с ним говорили столь решительно.
— Знаю, — сказал он, опустив глаза. — Я думал о ней и о том великане, который задушил Кротона.
— В таком случае они оба спасены, — спокойно заметил Петроний.
Но Тигеллин пришел на помощь своему господину.
— Она в тюрьме по воле цезаря, а ведь ты сам сказал, Петроний, что воля его не может быть нарушена.
Присутствующие, зная историю Виниция и Лигии, прекрасно понимали, в чем здесь дело, поэтому замолчали и слушали, чем кончится разговор.
— Она в тюрьме по твоей ошибке и по твоему незнакомству с международным правом, вопреки воле цезаря, — ответил с ударением Петроний. — Ты, Тигеллин, наивный человек, но ведь и ты не станешь утверждать, что она подожгла Рим. Впрочем, если бы ты и говорил это, то цезарь не поверил бы тебе.
Нерон овладел собой и стал зло щурить свои близорукие глаза.
— Петроний прав, — сказал он, помолчав.
Тигеллин с удивлением посмотрел на него.
— Петроний прав, — повторил Нерон. — Завтра откроются для нее ворота тюрьмы, а о свадебном пире мы поговорим послезавтра, в амфитеатре.
"Снова проиграл", — подумал Петроний.
Вернувшись домой, он был так уверен в том, что конец Лигии неизбежен, что утром послал в амфитеатр верного вольноотпущенника, чтобы договориться относительно выдачи ее тела, которое он хотел отдать Виницию.
Во времена Нерона вышло в обычай показывать редкие прежде и очень старые представления вечером в цирках и амфитеатрах. Августианцы любили их, потому что после зрелищ бывали пиры и попойки, продолжавшиеся до утра. Хотя народ уже пресытился кровью, однако, когда распространилось известие, что наступает конец зрелищ и что последние христиане умрут на вечернем представлении, огромные толпы потянулись к амфитеатру. Августианцы явились все, они догадывались, что это будет незаурядное зрелище и что цезарь решил устроить представление из страданий Виниция. Тигеллин держал в тайне то, каким мукам будет подвергнута невеста молодого трибуна, но это лишь увеличивало общее любопытство. Те, кто видел раньше Лигию у Плавтиев, рассказывали теперь чудеса о ее красоте; других занимал прежде всего вопрос, действительно ли они увидят Лигию сегодня на арене, потому что многие, слышавшие ответ цезаря Петронию на пиру у Нервы, объясняли его двояко. Некоторые допускали даже, что Нерон отдаст или отдал уже девушку Виницию; вспоминали, что она была заложницей, которая вправе была чтить таких богов, какие ей нравятся, и которую нельзя было казнить по праву народов.
Неуверенность, ожидание и любопытство овладело всеми зрителями. Цезарь прибыл раньше, чем всегда, и с его появлением снова стали шептаться, что должно, по-видимому, произойти что-то необыкновенное, потому что кроме Тигеллина и Ватиния цезаря сопровождал также центурион Кассий. Это был преторианец гигантского роста и необыкновенной силы. Цезарь брал его с собой, когда нужно было иметь около себя надежного защитника, например, во время ночных похождений на Субурру, где Нерон с друзьями устраивал себе забаву, подбрасывая вверх на солдатском плаще встречных девушек. Было замечено, что и в амфитеатре были приняты некоторые меры предосторожности. Количество преторианцев было увеличено, во главе их стоял не центурион, а трибун, Субрий Флавий, известный своей слепой преданностью Нерону. Все поняли, что цезарь хочет обезопасить себя от Виниция на случай взрыва его отчаяния. И любопытство возросло еще больше.
Взоры всех были обращены туда, где сидел несчастный жених. А он, бледный, с лицом, покрытым каплями пота, ничего не знал наверное, как и другие зрители, но был взволнован до глубины души. Петроний также не знал, что, собственно, будет, не сказал ему ничего и лишь спросил, вернувшись от Нервы, готов ли он на все и будет ли он в амфитеатре. На оба вопроса Виниций ответил: "Да!", но при этом дрожь пробежала по его телу, он догадался, что Петроний спрашивает не без причины. Сам он последнее время жил как бы половиной жизни, примирился с тем, что Лигия умрет, а потом и он, — смерть для них обоих была освобождением и браком. Но теперь он узнал, что одно дело думать о последнем часе, как о спокойном засыпании, и другое — идти смотреть мучения существа, которое дороже жизни. Вся ранее пережитая боль отозвалась в нем с новой силой. Утихшее отчаяние снова надрывало его душу; его охватило прежнее желание спасти Лигию какой угодно ценой. Утром он пытался проникнуть в помещение амфитеатра, где содержались христиане, чтобы узнать, там ли Лигия, но преторианцы заняли все входы; приказы были отданы столь суровые, что солдаты, даже знакомые, не дали уговорить себя ни просьбой, ни золотом. Виницию казалось, что неопределенность убьет его раньше, чем он увидит самое зрелище. Где-то на дне души трепетала еще смутная надежда, что, может быть, Лигии нет в амфитеатре и что все его страхи напрасны. И он хватался за эту надежду изо всех сил. Он говорил себе, что ведь Христос мог взять ее из тюрьмы, что он не допустит ее мучений в цирке. Недавно еще он во всем полагался на волю Христа; теперь, когда ему не удалось проникнуть в помещение осужденных, он вернулся на свое место в амфитеатре и по обращенным на него любопытным взглядам понял, что самые страшные предположения могут оправдаться, — и он стал умолять Христа о спасении со страстностью, похожей на угрозу. "Ты можешь! — повторял он, судорожно сжимая руки. — Ты можешь".
Раньше он не думал, что действительность будет столь ужасна. Теперь, не отдавая отчета, что в нем происходит, он чувствовал, что, увидев мучения Лигии, он сменит любовь к Христу ненавистью, а веру — отчаянием. Он приходил в ужас от этого чувства, боялся оскорбить Христа, которого снова молил о милости и чуде. Он не просил жизни для Лигии, он лишь хотел, чтобы она умерла прежде, чем ее выведут на арену. Из неизмеримых глубин своего отчаяния он повторял: "Хоть в этом не откажи мне, и я возлюблю тебя больше, чем любил до сих пор". Под конец мысли его разбушевались, как волны, которые взметает вихрь. Просыпалась в нем жажда мести и крови. Охватывало безумное желание броситься на Нерона и задушить его на глазах у всех зрителей, — и в то же время он чувствовал, что таким желанием снова оскорбляет Христа и нарушает его завет. Как молния вспыхивала в его душе надежда, что все, перед чем содрогалось сердце, отведет всемогущая и милосердная рука, но тотчас же гасла: Виниций чувствовал страшную боль при мысли, что тот, кто мог одним словом разрушить этот цирк и спасти Лигию, покинул ее, хотя она верила в него и возлюбила его всеми силами своего чистого сердца. Он представлял себе, как она лежит сейчас в темном помещении осужденных, слабая, беззащитная, покинутая, отданная на милость или немилость озверевшей стражи, может быть, готовая испустить дух, — а он должен сложа руки сидеть в этом ужасном амфитеатре и ждать, не зная, какие мучения уготовлены ей и что он увидит через минуту. Наконец, подобно человеку, падающему в бездну, который хватается за все, что растет на ее краю, он жадно схватился за мысль, что все-таки верой можно спасти ее. Ведь одно это осталось! Ведь Петр говорил, что верой можно поколебать землю до основания.
Он сосредоточился, подавил в себе все сомнения, всем существом своим устремился к одному слову: верю, и ждал чуда.
Но как слишком сильно натянутая струна должна лопнуть, так и его надорвало это напряжение. Мертвенная бледность покрыла его лицо, лоб покрылся каплями пота. Тогда он подумал, что мольба его была услышана, потому что вот он умирает. Ему казалось, что Лигия также должна умереть и что Христос берет их вместе к себе. Арена, белые тоги зрителей, тысячи светильников и факелов — все исчезло из его глаз.
Но этот обморок продолжался недолго. Он скоро пришел в себя, вернее, его заставил поднять голову топот и стук зрителей, которые выражали нетерпение.
— Ты болен, — сказал Петроний, — вели отнести себя домой!
И, не считаясь с тем, что подумает цезарь, он встал, чтобы поддержать Виниция и выйти вместе с ним. Сердце его исполнилось жалости, притом особенно раздражало его, что цезарь смотрел через изумруд на Виниция, изучая с наслаждением его боль, может быть, для того, чтобы потом описать ее в патетических строфах и сорвать рукоплескания слушателей. Виниций покачал головой. Он мог умереть в этом амфитеатре, но не мог уйти. Ведь представление должно было сейчас начаться.
Действительно, в эту минуту городской префект махнул красным платком, и заскрипели железные двери против ложи цезаря. Из темной пасти вышел на ярко освещенную арену Урс.
Великан щурился, ослепленный ярким светом, и продвинулся к середине, оглядываясь по сторонам, словно хотел увидеть, с чем ему придется встретиться. Августианцам и большинству зрителей было известно, что этот человек задушил Кротона, поэтому при его выходе шум пронесся по всем скамьям. В Риме не было недостатка в гладиаторах, намного превосходивших по силе обыкновенных смертных, но ничего подобного не видели до сих пор римляне. Кассий, стоявший в ложе за цезарем, в сравнении с лигийцем казался тщедушным человеком. Сенаторы, весталки, цезарь, августианцы и народ смотрели с восхищением знатоков и любителей на могучие, как стволы деревьев, ноги великана, на грудь, похожую на два соединенных щита, и на атлетические руки. Шум нарастал с каждой минутой. Для этой толпы не было большего наслаждения, как видеть подобные мускулы в игре, в напряжении, в борьбе. Раздались крики и вопросы, где живет племя, в котором родятся подобные богатыри.
А он стоял нагой посередине арены, более похожий на мраморного колосса, чем на человека, с серьезным и печальным лицом варвара. Видя пустую арену, он удивленно озирался вокруг своими голубыми детскими глазами, смотрел то на цезаря, то на решетки, откуда ожидал выхода палачей.
В ту минуту, когда он выходил на арену, простое сердце его в последний раз забилось надеждой, что, может быть, его ждет крест; но, когда не нашел ни креста, ни приготовленной ямы, он подумал, что не достоин этой милости и что придется умереть иначе и, наверное, принять смерть от хищных зверей. Он был безоружен и решил погибнуть, как подобает последователю Агнца: спокойно и терпеливо. Пока он хотел еще раз помолиться Спасителю, поэтому, опустившись на колени, сложил руки и поднял глаза к звездам, которые горели над цирком.
Это не понравилось толпе. Достаточно было христиан, умирающих как бараны. Если великан не захочет бороться, то зрелище провалится. Раздалось с разных сторон шиканье. Некоторые стали звать мастигофоров, которые должны подстегивать гладиаторов, не желающих бороться. Но скоро толпа успокоилась, потому что никто не знал, что ждет великана и не захочет ли он бороться, встретившись с глазу на глаз со смертью.
Ждать пришлось недолго. Раздался пронзительный рев медных труб. По этому знаку заскрипела решетка против ложи цезаря, и на арену вырвался при криках бестиариев чудовищный германский тур, неся на голове нагое женское тело.
— Лигия! Лигия! — крикнул Виниций.
Он схватился руками за голову, согнулся в дугу, как человек, почувствовавший в своем теле острие копья, и хриплым нечеловеческим голосом стал повторять:
— Верую! Верую!.. Христос! Соверши чудо!..
Он не почувствовал даже, что в эту минуту Петроний покрыл его голову тогой. Ему показалось, что это смерть или боль погрузила его в мрак. Не смотрел, не видел. Его охватило чувство страшной пустоты. В голове не осталось ни одной мысли, и лишь губы шептали:
— Верую! Верую! Верую!..
Амфитеатр замер. Августианцы поднялись со своих мест как один человек, потому что на арене происходило нечто необыкновенное. Покорный и готовый умереть лигиец, увидев свою царевну на рогах дикого зверя, вскочил и, согнув спину, побежал наперерез обезумевшему от ярости быку.
Из всех грудей вырвался короткий крик изумления, после которого наступила гробовая тишина. Лигиец тем временем догнал быка и в одно мгновение схватил его за рога.
— Смотри! — воскликнул Петроний, срывая тогу с головы Виниция. Тот приподнялся, откинул назад свое бледное как мел лицо и стал смотреть на арену стеклянным непонимающим взором.
Дыхание замерло в груди зрителей. В амфитеатре можно было услышать малейший шорох. Люди не верили собственным глазам. От основания Рима не случалось ничего подобного.
Лигиец держал дикого тура за рога — ноги его зарылись по щиколотки в песок, спина выгнулась, как натянутый лук, голова ушла в плечи, мускулы напряглись так, что, казалось, кожа готова была лопнуть, — но удержал его на месте. И человек и зверь застыли так, что зрителям казалось, будто они видят картину, на которой изображен подвиг Геркулеса или Тезея или группу, высеченную из камня.
Но в этой кажущейся неподвижности чувствовалось страшное напряжение двух борющихся сил. Тур зарылся, как и человек, ногами в землю, а темное косматое тело его сжалось так, что он казался похожим на огромный черный шар. Кто раньше обессилеет, кто первый падет — вот был вопрос, который для влюбленных в борьбу зрителей теперь был важнее, чем собственная их судьба, чем весь Рим и его мировое владычество. Этот лигиец был для них богом, достойным поклонения. Даже цезарь встал. Они с Тигеллином, зная о силе этого человека, нарочно устроили это зрелище и, издеваясь, говорили: "Пусть убийца Кротона справится с туром, которого мы выберем ему". Теперь с изумлением они смотрели на арену и словно не верили, что это действительность.
В амфитеатре можно было видеть людей, которые, подняв руку, так и остались в таком положении. У некоторых пот выступил на лбу, как будто и они состязались с туром. Слышался треск угольков, падавших с факелов, и легкое шипение светильников. Голос замер у зрителей в груди, и только сердца бились, готовые разорваться. Всем казалось, что борьба продолжается целую вечность.
А человек и зверь продолжали стоять в страшном напряжении, словно врытые в землю.
Вдруг на арене раздался похожий на стон глухой рев, после которого из всех грудей вырвался крик, и снова наступила тишина. Людям казалось, что они грезят: чудовищная голова тура стала поворачиваться в железных руках варвара.
Лицо лигийца, шея и руки побагровели, как пурпур, спина выгнулась еще больше. Видно было, что он напрягает последние свои сверхчеловеческие силы и что ему их уже ненадолго хватит.
Глухой, хрипящий и все более болезненный рев тура смешивался с свистящим дыханием великана. Голова зверя поворачивалась все больше, из пасти высунулся длинный, покрытый пеной язык.
Через несколько мгновений до слуха близко сидящих долетел звук ломаемых позвонков, после чего зверь рухнул на землю со свернутой шеей.
Тогда великан быстро сорвал веревки с его рогов и, взяв девушку на руки, перевел дыхание.
Лицо его побледнело, волосы слиплись от пота, шея и руки казались облитыми водой. Он словно потерял сознание, но скоро поднял глаза и стал смотреть на зрителей.
Амфитеатр обезумел.
Стены здания задрожали от крика нескольких десятков тысяч зрителей. С начала возникновения зрелищ не было подобного восторга. Сидевшие на дальних скамьях спустились ниже и теснились в проходах, чтобы лучше рассмотреть силача. Отовсюду неслись крики о милости — страстные, настойчивые, они скоро перешли в единодушное требование. Великан сделался дорог влюбленному в физическую силу народу и стал первым человеком в Риме.
Урс понял, что толпа требует, чтобы ему была дарована жизнь и возвращена свобода, но, по-видимому, он думал не о себе одном. Он некоторое время смотрел по сторонам, потом направился к ложе цезаря и, поднимая тело девушки на протянутых вперед руках, стал умоляюще смотреть, словно говорил: "Ее пощадите! Ее спасите! Я ради нее это сделал!"
Зрители прекрасно поняли, чего он требовал. При виде лишившейся чувств девушки, которая в сравнении с гигантским телом лигийца казалась малым ребенком, чувство жалости охватило толпу народа и патрициев. Ее маленькая фигурка, белая, словно вырезанная из алебастра, ее обморок, страшная опасность, от которой спас ее великан, наконец, ее красота и его преданность потрясли сердца. Некоторые думали, что это отец молит о пощаде для своего ребенка. Жалость вспыхнула, как пламя. Довольно было крови, довольно смерти, довольно мучений. Люди со слезами в голосе требовали милости для обоих.
Урс медленно обходил арену, держа на протянутых руках девушку, и жестом и глазами умолял подарить ей жизнь.
Вдруг Виниций сорвался со своего места, перескочил высокую ограду, отделявшую первые места от арены, и, подбежав к Лигии, прикрыл своей тогой ее обнаженное тело.
Потом он разорвал тунику на груди, обнажил рубцы, оставшиеся после ран, полученных на войне в Армении, и простер руки к народу.
Тогда волнение и восторг толпы перешли всякую меру. Чернь стала топать и выть; голоса, просившие милости, стали грозными; народ принял сторону не только великана, он стал на защиту девушки, воина и их любви. Тысячи зрителей обратились к цезарю с гневно сверкавшими глазами и крепко сжатыми кулаками.
Цезарь медлил и колебался. Не было у него особенной ненависти к Виницию, и смерть Лигии ему не была нужна, но он предпочел бы увидеть тело девушки разорванным рогами быка и растерзанным зубами диких зверей.
Его жестокость, как и его порочное воображение и извращенные наклонности, находили особую прелесть в подобном зрелище. Народ хотел лишить теперь его этого наслаждения. При мысли об этом гнев отразился на его заплывшем лице. Самолюбие также мешало ему подчиниться воле народа, и в то же время из природной трусости он не смел противиться ей.
Тогда он стал смотреть, нет ли обращенных вниз пальцев — знака смерти — на местах августианцев. Но Петроний держал высоко поднятой вверх руку, глядя при этом почти вызывающе ему в глаза. Суеверный, но склонный к великодушию Вестин, боявшийся духов, не боялся людей и требовал милости. Того же требовал сенатор Сцевин, Нерва, Туллий Сенеций, знаменитый вождь Осторий Скапула, Антистий, и Пизон, и Ветус, и Криспин, и Минуций Терм, и Понтий Телесин, и мудрый и любимый народом Тразей. Увидев это, цезарь опустил изумруд с выражением презрения и гнева, и в это время Тигеллин, которому прежде всего хотелось поступить назло Петронию, наклонился к нему и прошептал:
— Не уступай, божественный: у нас есть преторианцы.
Тогда Нерон повернулся в ту сторону, где стоял принявший начальство над ними суровый и преданный цезарю душой и телом Субрий Флавий, и увидел необыкновенную вещь. Лицо старого трибуна было грозным и по нему текли слезы, а рука была поднята вверх в знак милости.
Толпой начинало овладевать бешенство. Пыль поднималась от топающих ног. Среди криков слышались и такие: "Меднобородый! Матереубийца! Поджигатель!"
Нерон испугался. Народ был всевластным господином в цирке. Предыдущие цезари, в особенности Калигула, иногда решались идти против воли народа, что всегда вызывало волнения, доходившие до кровопролитий. Но положение Нерона было особенное. Прежде всего, как актер и певец, он нуждался в любви народа, затем народ нужен был ему в борьбе с сенатом и патрициями; наконец, после пожара Рима он старался всеми силами привлечь его на свою сторону и обратить его гнев против христиан.
Он понял, что сопротивляться дольше было бы опасно. Мятеж, начатый в цирке, мог охватить весь город и иметь роковые последствия.
Он посмотрел еще раз на Субрия Флавия, на центуриона Сцевина, родственника сенатора, на солдат и, увидев повсюду нахмуренные брови, растроганные лица и обращенные на себя взоры, дал знак милости.
Гром рукоплесканий прокатился сверху донизу. Народ был спокоен за жизнь осужденных, с этой минуты они находились под его покровительством, и даже цезарь не осмелился бы дольше преследовать их своей местью.
Четыре раба бережно несли Лигию в дом Петрония, а Виниций и Урс шли рядом. Они спешили, чтобы скорей передать ее в руки врача-грека. Шли молча, после всего пережитого в этот день они не могли разговаривать. Виниций до сих пор не пришел еще в себя, повторял, что Лигия спасена, что ей больше не угрожает ни тюрьма, ни смерть на арене, что несчастья кончились раз навсегда, что он берет ее к себе в дом, чтобы не разлучаться с ней больше никогда. Ему казалось, что это начало какой-то новой жизни, а не действительность. Время от времени он наклонялся и заглядывал в лектику, чтобы посмотреть на любимое лицо, которое в лунном свете казалось спящим. Он мысленно повторял: "Это она! Христос спас ее!" Еще в цирке к Виницию подошел незнакомый врач, видевший Лигию, и уверил его, что девушка жива и будет жить. При мысли об этом радость распирала его грудь, он опирался на руку Урса, не будучи в силах идти. Урс смотрел на усеянное звездами небо и молился.
Они быстро шли по улицам, на которых новые дома были ярко освещены луной. Иногда им попадались группы людей, увенчанных плющом, которые пели и плясали у портиков под звуки флейты, пользуясь чудесной ночью и праздниками.
Когда они были недалеко от дома, Урс перестал молиться и тихо проговорил, словно боясь разбудить Лигию:
— Господин, ведь это Христос спас ее от смерти. Когда я увидел ее на рогах тура, мне послышался голос: "Защити ее!" И это, конечно, был голос Агнца. Тюрьма высосала мои силы, но он вернул мне их в эту минуту, и он же вдохновил этот жестокий народ вступиться за нее. Да будет воля его!
Виниций ответил:
— Да будет прославлено имя его!
Он не мог продолжать, почувствовав, что грудь его сжалась и он готов разрыдаться. Ему неудержимо хотелось броситься на землю и благодарить Спасителя за чудо и милосердие.
Они подошли к дому. Слуги, предупрежденные посланным вперед рабом, вышли им навстречу. Апостол Павел еще в Анциуме обратил большую часть этих людей. Они прекрасно знали о горестях Виниция, поэтому радость их при виде жертв, вырванных у Нерона, была велика. Она увеличилась еще больше, когда врач Теокл, осмотрев Лигию, заявил, что она не получила серьезных повреждений и когда минует слабость — следствие тюремной лихорадки, — здоровье вернется к ней.
Лигия пришла в себя ночью. Проснувшись в великолепной спальне, освещенной коринфскими лампами, чувствуя запах фиалок, она не понимала, где она и что с ней. В ее памяти запечатлелась минута, когда ее привязывали к рогам закованного в цепи тура. Теперь, увидев над собой склоненное лицо Виниция, она думала, что, должно быть, это уже не земля. Мысли путались в ее голове; ей казалось естественным, что по дороге на небо они остановились где-то по случаю ее болезни и усталости. Не чувствуя боли, она улыбнулась Виницию и хотела спросить его, где они; но с губ ее слетел лишь слабый шепот, в котором Виниций с трудом разобрал свое имя.
Он опустился перед ней на колени и, легко коснувшись рукой ее лба, сказал:
— Христос тебя спас и вернул мне!
Губы снова зашевелились, потом глаза ее закрылись, легкий вздох вырвался из груди, и она погрузилась в глубокий сон, которого ждал врач Теокл и после которого должно было вернуться здоровье.
Виниций остался около нее на коленях, погруженный в молитву. Душа его исполнилась столь великой любовью, что он отрешился от всего. Теокл несколько раз входил в спальню, из-за занавеса несколько раз показывалась золотистая головка Евники, наконец журавли, которых держали в саду, возвестили утро, а Виниций все еще обнимал в душе стопы Христа, не видя и не слыша происходившего вокруг, с сердцем, пылавшим, как жертвенное пламя, объятый восторгом, при жизни почти вознесшийся на небо.
Петроний после освобождения Лигии, не желая дразнить цезаря, отправился вместе с ним и другими августианцами на Палатин. Он хотел послушать, о чем там будут говорить, и убедиться, не замышляет ли Тигеллин чего-нибудь нового, чтобы погубить девушку. Правда, и она и Урс находились теперь как бы под покровительством народа и под угрозой всеобщего возмущения — никто не дерзнет теперь поднять на них руку, однако Петроний, зная о ненависти, которой горел к нему всемогущий префект претории, вполне допускал, что тот, не будучи в состоянии открыто вредить, прибегнет к тайным уловкам, чтобы выместить злобу на его племяннике.
Нерон был зол и раздражен, потому что зрелище закончилось не так, как он надеялся. На Петрония вначале он не хотел и смотреть, но тот, не теряя обычного хладнокровия, подошел к нему со всей обаятельностью изысканного знатока красоты и сказал:
— Знаешь, божественный, что мне приходит в голову? Напиши поэму о девушке, которую воля владыки мира освобождает от рогов дикого тура и отдает возлюбленному. У греков чувствительные сердца, и я уверен, что их очарует такая поэма.
Нерону, несмотря на раздражение, мысль эта пришлась по вкусу по двум причинам: во-первых, как тема для поэмы, во-вторых, он мог прославить в ней себя как великодушного государя. Он внимательно посмотрел на Петрония и сказал:
— Да! Ты прав. Но удобно ли мне воспевать собственную доброту?
— Ты можешь не называть себя. В Риме каждый узнает и так, в чем здесь дело, а из Рима вести расходятся по всему миру.
— А ты уверен, что это понравится в Ахайе?
— Клянусь Поллуксом! — воскликнул Петроний.
Он отошел, довольный. Теперь Петроний был уверен, что Нерон, жизнь которого была сплошным приспособлением действительности к литературным замыслам, не захочет портить темы и этим свяжет руки и Тигеллину. Но это не изменило его намерения отправить Виниция из Рима, как только здоровье Литии не будет служить препятствием к этому.
Встретившись с Виницием на другой день, он сказал ему:
— Увези ее в Сицилию. Положение таково, что со стороны цезаря вам пока ничего не грозит, но Тигеллин готов пустить в ход даже яд, из ненависти если не к вам, то ко мне.
Виниций улыбнулся и ответил:
— Она была на рогах дикого тура, но ведь Христос спас ее.
— Почти его гекатомбой, — ответил с оттенком нетерпения Петроний, — но не заставляй его спасать Лигию во второй раз… Помнишь, как Эол принял Одиссея, который пришел к нему просить во второй раз о попутном ветре? Боги не любят повторений.
— Когда здоровье вернется к ней, я отвезу ее к Помпонии Грецине.
— Это тем лучше сделать, потому что Помпония лежит больная. Мне сказал об этом родственник Авлов Антистий. Здесь тем временем произойдут такие события, что люди забудут о вас, а в наши дни наиболее счастливы те, о которых забыли. Пусть Фортуна будет вам солнцем зимою и тенью — летом!
Сказав это, он покинул Виниция с его счастьем и пошел расспросить Теокла о состоянии больной.
Ей не грозила опасность. В подземельях после истощения от тюремной лихорадки ее убил бы гнилой воздух и невзгоды, но теперь ее окружало заботливое попечение и не только достаток, но даже изобилие благ. По совету Теокла через два дня ее стали выносить в сад, окружающий дом Петрония, где она проводила долгие часы. Виниций украшал ее лектику анемонами и ирисами, чтобы напомнить ей атриум в доме Авла. Укрытые в тени деревьев, они подолгу разговаривали, взяв друг друга за руки, о прошлых муках и тревогах.
Лигия говорила, что Христос нарочно заставил его страдать, чтобы обновить душу и поднять его к себе; Виниций чувствовал, что это правда и что не осталось в нем ничего от прежнего патриция, который не признавал иных прав, кроме своей страсти. Но в этих воспоминаниях не было горечи. Обоим казалось, что годы пронеслись над их головами и что страшное прошлое далеко позади. А теперь в их души снизошел мир, какого они не испытывали до сих пор. Новая жизнь, полная тишины и счастья, открывалась перед ними и принимала их. В Риме мог безумствовать и приводить в изумление весь мир цезарь, — они, чувствуя на себе попечение в сто крат более могучей силы, не страшились больше ни его злобы, ни безумия, словно он перестал быть владыкой их жизни и смерти.
Однажды при закате солнца они услышали доносившийся из отдаленных зверинцев рев диких зверей и львов. Когда-то эти звуки наполнили страхом душу Виниция, как дурное предзнаменование. Теперь они с улыбкой посмотрели друг на друга и стали смотреть на закат…
Лигия была очень слаба и без посторонней помощи не могла еще ходить; часто она засыпала в тишине сада, а он сидел подле и, всматриваясь в ее лицо, невольно думал, что это не прежняя Лигия, которую он увидел впервые у Авлов. Тюрьма и болезнь сильно изменили ее. Когда он встретился с ней и потом, когда он пришел похитить ее из дома Мириам, она была прекрасна как статуя и вместе с тем как цветок; теперь лицо ее стало почти прозрачным, руки стали тонкими, тело очень похудело от болезни, губы побледнели, и даже глаза стали менее голубыми, чем прежде.
Златокудрая Евника, приносившая ей цветы и дорогие ткани, чтобы прикрыть ей ноги, казалась при ней богиней Кипридой. Любитель красоты Петроний напрасно старался найти в ней прежнюю обаятельность и, пожимая плечами, думал, что эта тень с Елисейских полей не стоила стольких трудов, страданий и мук, которые истощили Виниция.
Но Виниций, любивший Лигию от всей души, любил ее теперь еще сильнее, и, сидя около спящей и оберегая ее сон, он, казалось, оберегал весь мир.
Весть о чудесном спасении Лигии быстро распространилась среди уцелевших от погрома христиан. Они приходили, чтобы посмотреть ту, на которой явно проявилась благодать Христа.
Раньше других пришел молодой Назарий с матерью своей, Мириам, у которых до сих пор тайно проживал апостол Петр, а за ними стали приходить и другие. Все вместе, Виниций, Лигия, гости и христиане-рабы Петрония внимательно слушали рассказ Урса о голосе, который прозвучал в его душе и повелел бороться с диким туром; христиане уходили с верой и надеждой, что Христос не позволит истребить на земле оставшихся верных, пока не придет сам на Страшный суд. Надежда эта поддерживала их, потому что гонение не прекращалось до сих пор. Человека, которого признали христианином, тотчас хватали вигили и бросали в тюрьму. Жертв теперь было, конечно, меньше, потому что огромное большинство было замучено; уцелевшие или ушли из Рима, чтобы переждать бурю в отдаленных провинциях, или старательно скрывались, решаясь собираться на общие молитвы лишь в аренариях, далеко лежащих за городом. За ними следили, хотя игры и были закончены, — их берегли для следующих игр или судили немедленно. Хотя римский народ не верил, что христиане были виновниками пожара, все-таки их объявили врагами человечества и государства, и эдикт против них сохранял еще свою силу.
Апостол Петр долго не решался показываться в доме Петрония, наконец однажды вечером Назарий возвестил о его приходе. Лигия, ходившая теперь без посторонней помощи, и Виниций выбежали ему навстречу. Они радостно припали к его ногам, а он приветствовал их с большим волнением, потому что немного осталось овец в том стаде, которое было поручено ему Христом и над судьбой которого плакало его великое сердце.
Когда Виниций сказал ему: "Отец, по твоим молитвам Спаситель вернул мне ее!" — старец ответил: "Он вернул тебе по вере твоей и для того, чтобы не замолкли все уста, которые исповедывали имя его!" По-видимому, он думал в это время о многих тысячах своих детей, растерзанных дикими зверями, о крестах, которыми покрыты были арены, и о живых светочах в садах Зверя, потому что в словах его чувствовалась великая печаль. Виниций и Лигия заметили, что волосы его стали совсем белыми, весь он согнулся, а в лице было столько печали и страдания, словно он пережил все мучения и пытки, перенесенные жертвами бешенства и безумия Нерона. Но оба также понимали, что если Христос принял мучения и смерть, то никто не может уклониться от этого. Их сердца разрывались при виде апостола, согбенного под бременем лет, страданий и боли. Виниций, который хотел через несколько дней отвезти Лигию в Неаполь, где они должны были встретиться с Помпонией и ехать дальше в Сицилию, стал умолять Петра, чтобы он вместе с ними покинул Рим. Апостол положил руку на голову Виницию и сказал:
— Я слышу в душе слова Господа, который сказал мне у Тивериадского озера: "Когда ты был молод, то препоясывался и шел, куда хотел, но когда состаришься, то протянешь руки твои и другой препояшет тебя и поведет, куда ты не хочешь". Поэтому я должен идти за паствой своей.
Они не понимали, что он сказал, поэтому он прибавил:
— Подходит к концу путь мой, но гостеприимство и отдых я найду только в доме Господа моего.
И он обратился к ним, говоря:
— Помните обо мне, потому что я возлюбил вас, как отец любит детей своих, а что будете творить в жизни своей, творите во славу Господа.
Он простер над ними дрожащие руки и благословил их, а они чувствовали с глубоким волнением, что, может быть, это последнее благословение, полученное из его рук.
Но им суждено было увидеть его еще раз.
Несколько дней спустя Петроний принес с Палатина грозные вести. Было обнаружено, что один из вольноотпущенников цезаря — христианин; у него нашли письма апостолов Петра и Павла, а также письма Иакова, Иуды и Иоанна. О пребывании в Риме Петра Тигеллину было известно и раньше, но он думал, что старик погиб вместе с тысячами других христиан. Теперь обнаружилось, что два зачинателя новой религии до сих пор живы и находятся в столице. Поэтому решено было найти их и схватить чего бы это ни стоило; надеялись, что с их смертью последние корни ненавистной секты будут окончательно вырваны. Петроний слышал от Вестина, что цезарь отдал приказание, чтобы через три дня Петр и Павел были в Мамертинской тюрьме, и что значительные отряды преторианцев посланы для производства повального обыска во всех домах за Тибром.
Узнав об этом, Виниций решил пойти предупредить апостола. Вечером они вдвоем с Урсом, надев галльские плащи и закрыв лица, пошли к Мириам, у которой жил Петр. По пути они видели дома, окруженные преторианцами, которых привели какие-то неизвестные люди. Жители были обеспокоены, в некоторых местах собирались толпы любопытных. Центурионы допрашивали схваченных о Петре Симоне и о Павле из Тарса.
Урс и Виниций, опередив солдат, счастливо добрались до жилища Мириам, где застали Петра, окруженного небольшим числом верных. Тимофей, помощник Павла, и Лин также находились около Петра.
При известии о близкой опасности Назарий вывел всех тайным ходом до садовой калитки, а потом в покинутые каменоломни, которые находились недалеко от Яникульских ворот. Урс при этом нес на руках Лина, кости которого, сломанные при пытках, не срослись до сих пор. Когда все они очутились в подземелье, то почувствовали себя в безопасности и при свете фонаря, который зажег Назарий, стали совещаться, как им спасти дорогую для них жизнь апостола.
— Отец, — обратился к нему Виниций, — пусть завтра на рассвете Назарий проводит тебя из города к Альбанским горам. Там мы отыщем тебя и возьмем в Анциум, где ждет корабль, на котором мы должны ехать в Неаполь и Сицилию. Счастливым для меня будет тот день и час, когда ты войдешь в дом мой и благословишь мой очаг.
Остальные выслушали это с одобрением и уговаривали апостола согласиться:
— Уходи, дорогой пастырь наш, потому что тебе невозможно оставаться в Риме. Сохрани живую правду, чтобы не исчезла она вместе с нами и тобой. Послушай нас, которые умоляем тебя, как отца.
— Сделай это во имя Христа! — восклицали некоторые, касаясь одежд его.
А он ответил:
— Дети мои, кто может знать, когда ему Господь назначил предел жизни?
Но он не сказал, что останется в Риме, и колебался, не зная, что делать, потому что давно уже вошла в душу его неуверенность и даже тревога. Паства его была рассеяна, дело разрушено, церковь, которая расцвела как пышное дерево, после пожара была обращена в прах Зверем. Не осталось ничего, кроме слез, ничего, кроме воспоминаний о муках и смерти. Посев дал обильные всходы, но дьявол втоптал их в землю. Воинство ангельское не пришло на помощь погибающим, и вот Нерон в славе возвышается над миром, страшный, более могучий, чем прежде, владыка суши и моря. Не раз Божий рыбак протягивал в одиночестве к небу руки свои и спрашивал: "Господи, что должен я делать? Как мне устоять? И как я. старый, буду бороться с этой страшной силой злого духа, которому ты позволил владычествовать и побеждать?"
И он восклицал из глубины своей неизмеримой боли, повторяя в душе: "Нет больше овечек, которых ты повелел мне пасти, нет твоей церкви, опустение и печаль в столице твоей, — что же велишь мне делать теперь? Остаться ли мне здесь, или увести остаток паствы, чтобы мы где-нибудь за морем втайне славили имя твое?"
Он смущался. Верил, что живая правда не исчезнет и должна победить, но, может быть, думал он, не пришло ее время, и придет оно лишь тогда, когда Господь сойдет на землю в день суда в славе и силе, более могущественной, чем сила Нерона.
Часто ему казалось, что если он сам покинет Рим, то верные пойдут за ним, и он приведет их туда, далеко, в тенистые леса Галилеи, к тихому Тивериадскому озеру, к пастухам, спокойным, как голуби или как овцы, которые пасутся там на изумрудной траве. И все большее желание тишины и отдыха, все большая тоска по родной Галилее охватывала сердце рыбака, все чаще слезы набегали на глаза старца.
И когда он останавливался на том или другом решении, тотчас охватывали его страх и тревога. Как покинуть ему город, в котором земля напитана кровью мучеников, где столько умирающих громко свидетельствовали истину? Может ли он один уклониться от этого? И что скажет он Господу, когда услышит слова: "Вот, умерли они за веру свою, а ты убежал?"
Дни и ночи проходили у него в печали. Те, кого растерзали звери, кого распяли на кресте, кого сожгли в садах цезаря, успокоились в Господе после часа страданий, а он не мог спать и чувствовал более жестокую пытку, чем могли придумать палачи, и часто рассвет заставал его в тоске, и он из глубины наболевшего сердца восклицал:
— Господи, зачем ты велел мне прийти сюда и в этом логовище Зверя основать столицу твою?
В течение тридцати четырех лет после смерти Господа своего он не знал покоя. С посохом в руке он обходил землю и проповедовал "добрую весть". Силы его истощились в трудах и странствиях, пока он не утвердил наконец в этом мировом городе дело Учителя, — и вот теперь огненное дыхание зла уничтожило все, и старик видел, что борьбу нужно начинать сначала. И какую борьбу! С одной стороны, цезарь, сенат, народ, легионы, охватившие железным обручем весь мир, бесчисленные города и земли, могущество, которого не постичь умом человеческим, а с другой — он, согбенный летами и трудом, с усилием поднимающий дрожащими руками свой посох.
Поэтому он говорил себе, что не ему мериться силами с цезарем Рима и что дело это может совершить лишь Христос.
Все эти мысли пронеслись в его усталой голове, пока он слушал мольбы последней горсточки верных, они же, все теснее окружая его, повторяли:
— Спасайся, учитель, и нас уведи и спаси от ярости Зверя!
Наконец и старый Лин склонил перед ним свою голову мученика.
— Отец, — сказал он, — тебе Спаситель велел пасти овец своих, так иди туда, где можешь найти их еще. Живет слово Божье в Иерусалиме, Антиохии, Эфесе и в других городах. Чего ты достигнешь, оставаясь в Риме? Если пойдешь на муку, то увеличишь тем торжество Зверя. Иоанну Господь не сказал о смерти… Павла, римского гражданина, не казнят без суда… Но если над тобой, учитель, разразится адская ярость, тогда те, у кого смутилось сердце, спросят: кто же выше Нерона? Ты камень, на котором построена Церковь Божья. Дай умереть нам, но не позволь антихристу победить наместника Христова — и не возвращайся сюда до тех пор, пока Господь не сокрушит пролившего невинную кровь.
— Взгляни на слезы наши! — просили другие.
Слезы текли и по лицу Петра. Он поднялся и простер над склоненными руки, говоря:
— Пусть прославлено будет имя Господне и да свершится воля его!
На рассвете следующего дня две темные тени двигались по Аппиевой дороге к Альбанским горам.
Это были Назарий и апостол Петр, который покидал Рим и своих гонимых единоверцев.
Небо на востоке принимало зеленоватый оттенок, который постепенно переходил у горизонта в шафранный. Серебристая листва деревьев, белый мрамор вилл и арки водопровода, бегущие по равнине к городу, отчетливее выступали из мрака. Постепенно светлело небо, насыщаясь золотом; розовый восход солнца расцветил Альбанские горы, которые казались теперь прекрасными, лиловыми и воздушными.
Солнце сверкало в капельках росы, скопившейся на листве деревьев. Туман редел, открывая все более широкий вид на равнину, на разбросанные по ней дома, кладбища, селения и рощи, среди которых белели колонны храмов.
Дорога была безлюдна. Пригородные жители, подвозившие к городу зелень, не успели еще, по-видимому, запрячь своих телег. По каменным плитам, которыми выложена была дорога до самых гор, раздавался в тишине стук деревянных сандалий путников.
Солнце поднялось в разрезе гор, и странный вид поразил апостола. Ему показалось, что золотой круг вместо того, чтобы подниматься выше и выше по небу, скатился с гор и движется к ним навстречу по дороге.
Петр остановился и сказал:
— Видишь сияние, приближающееся к нам?
— Не вижу ничего, — ответил Назарий.
Но Петр, подняв руку к глазам, сказал через некоторое время:
— Какой-то человек идет к нам в солнечном сиянии.
Но до них не доносился шум чьих-либо шагов. Вокруг была абсолютная тишина. Назарий видел лишь, как вдали трепещет листва деревьев, словно их раскачивает кто-то, да сияние все шире разливалось по равнине.
С удивлением он стал смотреть на апостола.
— Учитель, что с тобой? — спросил он с тревогой.
Дорожный посох выскользнул из рук Петра и упал на землю, глаза неподвижно устремлены были вперед, рот полуоткрыт, на лице отражалось изумление, радость и восторг.
Он бросился вдруг на колени с протянутыми вперед руками, из груди его вырвался крик:
— Христос! Христос!..
И он склонился низко к земле, словно целуя чьи-то стопы. Долгое продолжалось молчание, потом в тишине раздался прерываемый рыданием голос старца:
— Куда идешь, Господи?..
Ответа не услышал Назарий, но до слуха Петра долетел голос печальный и сладостный:
— Ты хочешь покинуть народ мой, поэтому иду в Рим, чтобы распяли меня там во второй раз!
Апостол лежал на земле ниц, неподвижный и безмолвный. Назарию казалось, что он лишился чувств или умер, но старец встал наконец, дрожащими руками поднял страннический посох и, ничего не сказав, обернулся к семи холмам города.
Мальчик, видя это, повторил как эхо:
— Куда идешь, господин…
— В Рим, — тихо ответил апостол.
И вернулся.
Павел, Иоанн, Лин и другие верные встретили Петра с изумлением и тем большей тревогой, что при восходе солнца, вскоре после его ухода, преторианцы окружили дом Мириам и искали в нем апостола. Он же на все вопросы отвечал радостно и спокойно:
— Я Господа видел!..
И в вечер того же дня он отправился на острианское кладбище, чтобы проповедывать там и крестить желавших омыться водой жизни.
Он бывал там ежедневно, и туда стало приходить большое число верных, возраставшее с каждым днем. Казалось, из каждой слезы мученика родятся новые последователи, каждый стон на арене отражается эхом в тысяче грудей. Цезарь захлебывался в крови, Рим и весь языческий мир безумствовали. Но те, кто не хотел безумия и преступлений, те, кого притесняли, чья жизнь была жизнью горестной и бедной, все униженные, все печальные, все несчастные приходили слушать рассказ о Боге, который из любви к людям дал распять себя и этим искупил их грехи.
Находя Бога, которого могли любить, они находили и то, чего не мог им дать языческий мир, — счастья любви.
Петр понял, что ни цезарь, ни его легионы не могут подавить живой истины, что ее не зальют ни слезы, ни кровь и что теперь лишь начинается ее победа. Он понял также, почему Господь вернул его с дороги: город преступлений, гордыни, разврата и насилия становился теперь его городом и двойной столицей, откуда шла в мир власть и над телом и над душой человечества.
Наконец пришло время и для обоих апостолов. Но для завершения службы дано было Божьему рыбаку уловить две души даже в темнице. Солдаты Процесс и Мартиниан приняли крещение. Потом наступил час мучений. Нерона не было в это время в Риме. Приговор произнесли Гелий и Пилитет, два вольноотпущенника, которым цезарь доверил на время своего отсутствия правление. Старого апостола раньше подвергли установленным по закону пыткам, а на следующий день вывели за городские стены к Ватиканскому холму, где он должен был подвергнуться назначенной для него казни — распятию на кресте. Солдат удивила толпа, собравшаяся перед тюрьмой, потому что, по их понятиям, смерть простого человека, и к тому же чужеземца, не должна была привлекать к себе столько внимания. Они не поняли, что это были не любопытные, а последователи, желавшие проводить на место казни великого апостола. Наконец открылись ворота тюрьмы и показался Петр, окруженный преторианцами. Солнце склонялось к закату, день был тихий и погожий. Петра не заставили нести крест из снисхождения к его старости, да и не смог бы он поднять его. Его не заковали, чтобы дать возможность двигаться. Он шел свободный, и верные хорошо могли видеть его. В ту минуту, когда среди железных солдатских шлемов показалась седая его голова, послышались рыдания в толпе, но тотчас прекратились, потому что спокойствие и светлая радость были на лице старца, и все поняли, что это не жертва идет на гибель, а победитель совершает торжественный въезд.
Старец, обычно покорный и согбенный, шел теперь выпрямившись, казался более высоким, чем рослые солдаты, и был исполнен достоинства. Никогда еще в нем не видели такого величия. Казалось, это шествовал царь, окруженный народом и войском. Со всех сторон доносился шепот:
— Вот Петр отходит к Господу!
Все словно забыли, что его ждет мученическая смерть. Шли в торжественном молчании, но спокойно, чувствуя, что после события на Голгофе не было ничего столь великого и что если та смерть искупила грехи целого мира, то эта искупит грехи города.
Встречные с удивлением останавливались при виде этого старца, а христиане говорили им спокойно:
— Смотрите, вот идет умирать праведник, который знал Христа и проповедовал любовь.
А те удивлялись и уходили, думая про себя: "Воистину не мог этот человек быть неправедным!"
Стихали крики и шум на улицах. Шествие проходило мимо вновь отстроенных домов, мимо белых колоннад храмов, над фронтонами которых синело небо, глубокое и спокойное. Шли молча; иногда лишь слышалось бряцание оружия или шепот молитв. Петр слышал их, и лицо его светилось великой радостью; он с трудом мог охватить взором огромную толпу последователей Христа. Он чувствовал, что сделал свое дело, и знал, что истина, которую он проповедовал, зальет мир, как могучая волна, против которой не устоит ничто.
Размышляя об этом, он поднимал глаза к небу и молился: "Господи, ты велел мне покорить этот город, который владеет миром, и вот я покорил его. Ты велел мне основать здесь столицу твою, и я основал ее. Это твой город теперь, Господи, и я отхожу к тебе, потому что много уж потрудился".
Проходя мимо храмов, он говорил: "Вы будете храмами Христа!"
Глядя на толпы людей, заполнявшие площади и улицы, он говорил им в душе: "Ваши дети будут слугами Христа!"
И он шел, чувствуя, что победил, зная подвиг свой, зная силу свою, спокойный, великий. Солдаты повели его через Триумфальный мост, словно невольно свидетельствуя его триумф, к Наумахии и к цирку. Живущие за Тибром христиане присоединились здесь к шествию, толпа стала столь многочисленной, что центурион, догадавшись наконец, что ведет какого-то высшего священника, которого окружают верующие, стал беспокоиться за малочисленность своего отряда. Но ни одного крика возмущения или враждебности не раздалось из толпы. На лицах отражалась значительность минуты, все были торжественны и чего-то ждали, потому что некоторые вспоминали, что при смерти Господа земля разверзлась от ужаса и мертвые встали из гробов. Думали, что и теперь, может быть, даны будут явные знамения, после которых навеки останется в памяти людей смерть апостола. Иные даже говорили: "А что, если Господь изберет час муки Петра, чтобы сойти с неба по обещанию и судить мир?" И при мысли об этом поручали себя милосердию Бога.
Но вокруг все было спокойно. Холмы, казалось, грелись и отдыхали на солнце. Наконец шествие остановилось за цирком, у Ватиканского холма. Солдаты стали рыть яму, другие положили на землю крест, молоток и гвозди, ожидая, пока будут кончены приготовления, толпа, все время тихая и спокойная, опустилась на колени.
Апостол, голова которого светилась в золотых лучах, в последний раз взглянул на город. Далеко внизу струился Тибр; за ним — Марсово поле, выше — мавзолей Августа, ниже — огромные термы, возводимые в это время Нероном, еще ниже — театр Помпея, а за ними, частью полузакрытые кровлями домов, портики, храмы, колонны, высокие дома и, наконец, совсем далеко, холмы, облепленные домами, — город, окраины которого терялись в голубой дали, гнездо преступлений и могущества, безумий и порядка, город, ставший владыкой мира, его поработителем, но вместе с тем источник мира и права, город могучий, непобедимый, вечный.
Окруженный солдатами, Петр смотрел на город так, словно царь и владыка смотрит на свое наследие. И говорил ему: "Ты искуплен мною, и ты мой город!" И никто из солдат, роющих яму, в которую должны были поставить крест, никто даже из среды верующих не понял, что действительно среди них стоит сейчас подлинный владыка этого города и что минуют цезари, проплывут волны варваров, минуют века, а этот старец будет властвовать постоянно.
Солнце склонилось еще ниже и стало большим и красным. Вся западная часть неба пылала закатным огнем. Солдаты подошли к Петру, чтобы раздеть его.
Но он, кончив молиться, вдруг выпрямился и простер высоко вперед правую руку. Палачи остановились, смущенные величием старца; верующие затаили дыхание, думая, что он будет говорить. Наступила глубокая тишина.
Он, стоя на возвышении, сотворил правой рукой знамение креста, в час смерти посылая благословение.
— Urbi et orbi! — Городу и миру!
В этот же чудесный вечер другой отряд преторианцев вел по Остийской дороге Павла из Тарса к местности, которая называлась Источник Сальвиа. За ним также следовала толпа верных, которых он обратил; апостол узнавал близких знакомых, останавливался и разговаривал с ними, — к нему как к римскому гражданину стража относилась более почтительно. За Тергиминскими воротами его встретила Плавтилла, дочь префекта Флавия Сабина; увидев молодое лицо ее, залитое слезами, он сказал:
— Плавтилла, дочь вечного Спасения, мир тебе. Дай мне твое покрывало, которым завяжут глаза мои, когда я буду отходить к Господу.
И, взяв покрывало, он шел дальше, с лицом радостным, как у работника, который возвращается домой после трудового дня. Глаза его задумчиво озирали равнину, простиравшуюся перед ним, и Альбанские горы, легкие и воздушные. Он вспоминал о своих странствиях, о трудах и работе, о борьбе, в которой победил, о церквях, которые основал во всех странах и за всеми морями, — и он думал, что заслужил свой отдых. И он также свершил дело свое. Он чувствовал, что семени его не развеет вихрь злобы. Он уходил с уверенностью, что в борьбе, которую вела его истина с миром, она победит. И тихая радость сходила в душу его.
Путь к месту казни был далекий; наступал вечер. Горы стали пурпурными, подошвы их погружались в мрак. Стада возвращались домой. Проходили толпы рабов с сельскими орудиями на плечах. На дороге перед домами играли дети, с любопытством глядя на проходивших солдат. В этом вечере, в этом прозрачном золотом воздухе было не только спокойствие и тишина, но и некая гармония, которая, казалось, возносилась от земли к небу. Павел слышал ее, и сердце его переполнилось радостью при мысли, что к этой мировой музыке он добавил еще один звук, которого до сих пор не было и без которого жизнь была бы "как медь бряцающая и как кимвал звенящий".
Он вспоминал, как учил людей любви, как говорил им, что, если даже они раздадут все имение свое бедным, если возобладают всеми языками, всеми тайнами и всеми науками, а любви не будут иметь, — они будут ничем. Ибо любовь, нежная и терпеливая, зла не творит, славы не ищет, все переносит, всему верит, во всем тверда и постоянна.
Его жизнь прошла в том, что он учил людей этой правде. И теперь он говорил себе: какая сила победит ее и что ее может уничтожить? Как сможет задавить ее цезарь, хотя бы у него было еще столько же легионов, еще столько же городов, морей, земель и народов?
И он шел за наградой, как победитель.
Они свернули наконец с большой дороги и пошли на восток узкой тропой к Сальвийским водам. Около источника центурион остановил солдат. Час казни настал.
Павел, перекинув через плечо покрывало Плавтиллы, чтобы завязать им глаза свои, поднял в последний раз взор, исполненный величайшего спокойствия, к небу, к вечным отблескам вечерней зари, и молился. Да! Час настал, но он видел перед собой великий звездный путь, ведущий на небо, и в душе своей он произнес те слова, которые раньше написал об исполненной работе своей и в предчувствии близкого конца: "Подвигом добрым я подвизался, веру сохранил, обещанное исполнил, и теперь готовится мне венец правды".
Рим безумствовал по-прежнему. Казалось, что этот город, покоривший весь мир, не имея властных правителей, стал разрушать самого себя. Еще при жизни апостолов был открыт заговор Пизона, и в Риме началась такая жестокая жатва знатнейших и родовитейших голов, что даже те, которым Нерон казался божественным, стали считать его божеством смерти. Печаль повила город, страх поселился в домах и в сердцах, но портики по-прежнему украшались плющом и цветами, ибо запрещено было печалиться о казненных. Просыпаясь утром, люди спрашивали себя, не их ли очередь сегодня. Вереница теней, шествующих за цезарем, увеличивалась с каждым днем.
Пизон поплатился головой за заговор, а за ним пошли Сенека и Лукан, Фений Руфф, Плавтий Латеран, Флавий Сцевин, Афраний Квинециан и развратный товарищ цезаря Туллий Сенеций, и Прокул, и Арарик, и Тугурин, и Грат, и Силан, и Проксим, и Субрий Флавий, прежде всей душой преданный цезарю, и Сульпиций Аспер.
Одних погубила собственная ничтожность, других трусость, иных богатство, иных смелость. Цезарь, пораженный огромным числом заговорщиков, окружил город преторианцами и держал Рим словно в осаде, ежедневно посылая центурионов с смертными приговорами в подозрительные дома. Осужденные раболепствовали в письмах, благодарили цезаря за милостивый приговор и завещали ему часть своего имущества, чтобы остальное сохранить своим детям. Казалось, что Нерон нарочно хочет перейти все границы, чтобы убедиться, до какой степени измельчали люди и долго ли выдержат его кровавое правление. За заговорщиками истреблены были их родственники, друзья и даже простые знакомые. Владельцы прекрасных, отстроенных после пожара домов, выходя на улицу, заранее знали, что встретят несколько похоронных шествий.
Помпей, Корнелий Марциал, Флавий Непот, Стаций Домииий были казнены за то, что мало любили цезаря; Новий Приск — в качестве друга Сенеки; Руффия Криспа лишили права огня и воды за то, что был когда-то мужем Поппеи. Великого Трасея погубила добродетель, многие поплатились за благородное происхождение, и даже Поппея стала жертвой случайного гнева Нерона.
Сенат унижался перед страшным цезарем, возводил в его честь храмы, приносил жертвы за его голос, венчал его статуи и назначал ему жрецов, как богу. Сенаторы с трепетом в душе шли на Палатин, чтобы слушать его пение и безумствовать вместе с ним на оргии среди нагих тел, вина и цветов.
Тем временем внизу, на пашне, пропитанной кровью и слезами, тихо прорастали и поднимались всходы, посеянные рукой Петра.
Виниций Петронию:
"Мы знаем, что происходит сейчас в Риме, а чего не знаем, дополнят нам твои письма, дорогой. Когда бросишь в воду камень, то круги волнами расходятся далеко вокруг, — такая волна бешенства, безумия и злобы дошла и до нас от Палатина. По пути в Грецию был прислан сюда цезарем Карин, который ограбил города и храмы, чтобы пополнить опустевшую казну. Теперь ценой пота и слез строится в Риме "Золотой дом". Может быть, мир доныне не видел подобного здания, но он не видел и таких обид. Ты ведь хорошо знаешь Карина, Хилон похож был на него, пока смертью не искупил своей жизни. Но до наших сел и городков не дошли еще его люди, может быть, потому, что здесь нет храмов и богатств. Спрашиваешь, чувствуем ли мы себя в безопасности? Отвечу, что мы забыты, и пусть этого будет с тебя довольно.
Сейчас из портика, в тени которого я пишу это письмо, виден наш спокойный залив, а в нем Урса на воде, закидывающего сети в прозрачные воды. Моя жена прядет красную шерсть рядом со мной, а под сенью миндальных деревьев в саду поют наши рабы. Какое спокойствие, какое забвение прежних страданий и тревоги! Не Парки, как ты пишешь, прядут нить нашей жизни, — нас благословил Христос, возлюбленный Бог наш и Спаситель. Мы знаем горе и слезы, потому что наше учение велит нам оплакивать чужие несчастья, но даже и в таких слезах таится непонятное нам утешение и надежда, что, когда окончится жизнь наша, мы встретимся с милыми нашему сердцу, которые погибли и погибнут еще за божественное наше учение. Для нас Петр и Павел не умерли, но родились в славе. Души наши видят их, и если глаза плачут, то сердца радуются их радостью. О да, мой милый, мы счастливы счастьем, которого ничто не возмутит, потому что смерть, являющаяся для вас концом всего, для нас будет лишь переходом к большей тишине, большей любви, большей радости.
Так текут дни и месяцы в нежности наших сердец. Слуги и рабы верят также в Христа, а так как он заповедал любовь, то мы все любим друг друга. Не раз, когда закатывается солнце или луна блестит на воде, мы разговариваем с Лигией о прежних временах, которые теперь нам кажутся сном. И когда я подумаю, как эта нежная женщина, которую я взял себе в жены, едва не погибла мученической смертью, вся душа моя хвалит Господа, потому что один он мог вырвать ее из рук цезаря, спасти на арене и вернуть мне навсегда. О Петроний, ты видел, как много дает это учение сил, крепости в несчастьях, утешения, сколько терпения и бесстрашия перед лицом смерти, — так приди и посмотри, сколько счастья оно приносит в обычной, повседневной жизни. Люди до сих пор не знали Бога, которого можно было бы любить, поэтому они не любили и друг друга; вот причина их несчастья, ибо как свет исходит от солнца, так и счастье излучается из любви. Не научили этой любви ни законодатели, ни философы, не было ее ни в Греции, ни в Риме. А ведь когда я говорю: ни в Риме, то ведь это значит, что и во всем мире ее не было. Сухое и черствое учение стоиков, к которому влекутся добродетельные люди, закаляет сердца, как мечи, но скорее делает их равнодушными, чем совершенствует их. Да и зачем я говорю об этом тебе, который много учился и больше моего знает. Ведь и ты был знаком с Павлом из Тарса, беседовал с ним, и ты прекрасно знаешь, что в сравнении с учением, которое проповедовал он, все системы ваших философов и риторов — пустые фразы и набор слов без значения. Помнишь вопрос, который он задал тебе: "Если бы цезарь был христианином, неужели вы не чувствовали бы себя в большей безопасности?" Но ты говорил мне, что наше учение — враг жизни, а я отвечаю тебе, что если бы в письме своем я бесконечное число раз повторил слова: "Я счастлив", то все же не мог бы передать всей полноты своего счастья. Ты мне скажешь на это, что мое счастье в Лигии! Да, милый! Потому что я люблю ее бессмертную душу, и мы оба любим друг друга во Христе, а в такой любви нет разлуки, нет измены, нет старости, нет смерти. Потому что когда пройдет красота и молодость, когда увянут наши тела и придет смерть, любовь останется, как останутся наши души. Пока глаза мои не увидели света, я готов был для Лигии поджечь собственный дом, а теперь я говорю тебе: я не любил ее, потому что любить научил меня только Христос. В нем — источник счастья и покоя. Это не я говорю, а сама действительность. Сравни ваши наслаждения, за которыми кроется страх, ваши не уверенные в завтрашнем дне радости, ваши оргии, похожие на похороны, сравни все это с жизнью христиан, и ты найдешь готовый ответ. Но чтобы еще лучше сравнить, приди в наши горы, в наши тенистые оливковые рощи, к нашим тихим зеленым берегам. Тебя ждет здесь мир, какого ты давно не испытывал, и сердца, которые искренне любят. Ты с своей благородной и доброй душой должен быть счастлив. Твой быстрый ум сумеет постичь истину. Когда же ты постигнешь, то полюбишь ее, потому что можно быть ее врагом, как цезарь и Тигеллин, но остаться равнодушным к ней никто не сможет. О мой Петроний, и я и Лигия — мы оба тешим себя надеждой, что скоро увидимся с тобой. Будь здоров, счастлив и приезжай!"
Петроний получил письмо Виниция в Кумах, куда выехал вместе с другими августианцами вслед за цезарем. Многолетняя борьба его с Тигеллином близилась к концу. Петроний знал, что должен погибнуть, и понимал причины этого. По мере того как цезарь с каждым днем опускался ниже и ниже, до роли комедианта, шута и наездника, по мере того как он погрязал в болезненном, грязном и грубом разврате, изысканный "ценитель красоты" становился ему в тягость. Даже когда Петроний молчал, Нерон видел в его молчании осуждение; когда хвалил, Нерон подозревал насмешку. Знатный патриций будил в нем зависть, дразнил самолюбие. Его богатство и великолепное собрание произведений искусства стали предметом вожделений и цезаря и всесильного префекта. Его щадили пока, ради поездки в Ахайю, где могли пригодиться его вкус и знакомство с греческим искусством. Но понемногу Тигеллин стал убеждать цезаря, что Карин превышает вкусом и ученостью Петрония, что лучше его сумеет устроить игры, встречи и триумф в Ахайе. С этой минуты Петроний обречен был. Но ему не решились послать приговор в Риме. Цезарь и Тигеллин помнили, что этот изнеженный эстет, "делающий из ночи день", занятый искусством и пирами, когда был проконсулом в одной из провинций, а потом консулом в столице, выказал удивительную энергию и трудоспособность. Он считался человеком талантливым, было известно, что в Риме его любит не только простой народ, но и преторианцы. Никто из друзей цезаря не мог сказать, что Петроний предпримет, поэтому казалось более удобным выманить его из города и привести в исполнение план вне Рима. Поэтому он получил приглашение вместе с другими августианцами приехать немедленно в Кумы. Хотя он и почувствовал, в чем здесь дело, но поехал, чтобы не выказывать явного неповиновения и чтобы еще раз показать цезарю и его друзьям веселое, беззаботное лицо и тем одержать последнюю предсмертную победу над Тигеллином.
Тем временем всесильный префект обвинил Петрония в дружбе с сенатором Сцевином, который был душой заговора Пизона. Оставшихся в Риме рабов Петрония схватили и посадили в тюрьму, в дом ввели преторианцев. Узнав об этом, Петроний не выказал тревоги и с улыбкой сказал августианцам, которых принимал в собственной вилле в Кумах:
— Агенобарб не любит прямых вопросов, поэтому вы увидите, как он будет смущен, когда я спрошу, не он ли повелел взять под стражу моих людей в Риме.
И он пригласил их на пир "перед дальним путешествием". Он как раз был занят приготовлениями к этому пиру, когда получил письмо Виниция.
По прочтении письма Петроний задумался. Но тотчас лицо его просветлело, как всегда, и вечером в тот же день он ответил Виницию следующее:
"Радуюсь вашему счастью и удивляюсь вашим сердцам, мой дорогой, ибо не думал, что двое влюбленных могут помнить о ком-то третьем, да еще таком далеком. А вы не только не забыли меня, но даже пытаетесь звать в Сицилию, чтобы поделиться со мной вашим хлебом и вашим Христом, который, по твоим словам, щедро наделил тебя счастьем.
Если это правда, то чтите его. Я думаю, дорогой, что Лигию вернул тебе также немного и Урс, а немного и римский народ. Если бы цезарь был иной человек, то я подумал бы даже, что дальнейшие преследования были прекращены потому также, что ты немного родственник Нерону, — ведь Тиберий отдал свою внучку во время оно одному из Винициев. Но если ты думаешь, что это все Христос, то не буду спорить. Да! Не жалейте ему приношений и жертв! Прометей также много сделал добра для людей, но — увы! — Прометей лишь вымысел поэтов, между тем люди, достойные доверия, утверждали, что видели Христа собственными глазами. Я вместе с вами думаю, что он самый честный из богов.
Вопрос Павла помню и соглашаюсь, что если бы Меднобородый жил согласно учению Христа, то, может быть, я успел бы еще съездить к вам в Сицилию. Тогда под сенью дерев у источника мы вели бы долгие беседы о всех богах и о всех истинах, как беседовали некогда греческие философы. Но сегодня я принужден ответить тебе кратко.
Я признаю лишь двух философов: одного зовут Пиррон, а другого Анакреон. Остальных могу тебе дешево продать вместе со всей школой греческих и наших стоиков. Истина живет где-то так высоко, что даже сами боги не могут рассмотреть ее с вершины Олимпа. Тебе, мой дорогой, кажется, что ваш Олимп выше, и, стоя на нем, ты восклицаешь: "Войди сюда и увидишь такие виды, каких не видывал раньше!" Может быть. Но я отвечаю: "Мой друг! У меня ног нет!" И когда ты дочитаешь до конца, думаю, что сочтешь меня правым.
О счастливый супруг царевны-зорьки! Ваше учение — не для меня. Я должен любить рабов, которые носят мне лектику, египтян, которые топят у меня бани, Меднобородого и Тигеллина? Клянусь белыми ножками Харит, что если бы я и захотел этого, то не смогу. В Риме много тысяч людей имеют торчащие лопатки, или толстые ноги, или глаза навыкате, или слишком большие головы. Неужели и этих уродов ты велишь мне любить также? Где мне найти такую любовь, если нет ее в моем сердце? Ваш бог хочет, чтобы я любил их всех, но почему в своем всемогуществе он не дал им форм хотя бы детей Ниобеи, которых ты видел на Палатине? Кто любит красоту, тот не может любить безобразия. В наших богов можно не верить, но любить можно, как любили их Фидий, Пракситель, Мирон, Скопас, Лисипп.
Если бы я захотел идти за тобой, то не смог бы. А я и не хочу — следовательно, дважды не могу. Ты веришь, как Павел из Тарса, что когда-то на другом берегу Стикса, на каких-то Елисейских полях вы будете видеть вашего Христа. Прекрасно! Пусть он сам тебе скажет тогда, принял ли бы он меня с моими геммами, с моей любимой вазой, с моими книгами, с моей златокудрой Евникой. При мысли об этом мне хочется смеяться, потому что мне Павел говорил, что для Христа надо отказаться от венков из роз, пиров и роскоши. Правда, он обещал мне иное счастье, но я ответил ему, что для него я состарился и что розы всегда будут радовать мой глаз, а запах фиалок всегда будет мне приятнее, чем запах грязного ближнего с Субурры.
Вот причины, по которым ваше счастье не для меня. Но есть и еще одна, которую я приберег к концу. Причина эта: меня зовет к себе смерть. Для вас настало утро жизни, а для меня уже зашло солнце, и сумерки спустились на мою голову. Другими словами, я должен умереть, carissime!
Не стоит об этом долго говорить. Так должно было кончиться. Ты, который знаешь Агенобарба, легко поймешь это, Тигеллин победил, или, вернее, мои победы закончились. Я жил, как хотел, и умру, как мне понравится.
Не принимайте этого близко к сердцу. Ни один бог не обещал мне бессмертия, поэтому для меня это не является неожиданностью. Притом ты ошибаешься, Виниций, утверждая, что только ваше божество учит умирать спокойно. Нет. Наш мир знал раньше вашего, что, когда выпита последняя чаша, нужно уйти, отдохнуть, и мы умеем еще делать это красиво. Платон говорит, что добродетель — музыка, а жизнь мудреца — гармония. Если так, то я умру, как и жил, добродетельно.
Мне хотелось бы проститься с твоей божественной супругой словами, которыми приветствовал ее когда-то в доме Авла:
Если душа нечто большее, чем думает Пиррон, то моя прилетит к вам по дороге на край океана и сядет у вашего дома в виде мотылька или, по верованию египтян, ястреба.
Иначе я прибыть не могу.
А теперь пусть вам Сицилия будет садом Гесперид, пусть полевые, лесные и водные богини сыплют вам под ноги цветы, а во всех акантах [66] на колоннах вашего дома пусть гнездятся белые голуби".
Петроний не ошибся. Два дня спустя молодой Нерва, всегда любивший Петрония, прислал в Кумы своего вольноотпущенника с известием о том, что происходит при дворе цезаря.
Гибель Петрония была решена. Завтра вечером к нему пошлют центуриона с приказом остаться в Кумах и ждать дальнейших распоряжений. Следующий центурион через несколько дней должен был привезти ему смертный приговор.
Петроний выслушал посланного совершенно спокойно и сказал:
— Передай своему господину одну из моих ваз, которую я вручу тебе перед отъездом. Скажи ему также, что я благодарю его от всей души, потому что смогу опередить приговор.
И он вдруг стал смеяться, как человек, которому пришла в голову счастливая мысль.
В тот же вечер его рабы спешно обежали всех живших в Кумах августианцев и августианок, приглашая их на пир, который давал в своей великолепной вилле "ценитель красоты".
Петроний писал что-то у себя в библиотеке, потом принял ванну, оделся и, красивый, стройный, похожий на бога, пошел в триклиний, чтобы посмотреть, все ли там приготовлено для пира, а потом — в сад, где молодые гречанки и мальчики делали венки из роз для гостей.
На лице его не было ни малейшей тревоги. Его слуги догадались, что пир будет не совсем обыкновенный, лишь потому, что он приказал выдать большие награды тем, чья работа пришлась ему по вкусу, и назначил слишком слабые наказания тем, кто работал плохо или раньше заслужил кару. Кифаредам и певцам он щедро заплатил вперед.
Сев в саду под буком, сквозь листья которого проникали солнечные лучи, пестрившие землю светлыми пятнами, он велел позвать Евнику.
Она пришла, одетая во все белое, с миртовой веточкой в волосах, прекрасная, как Харита. Он посадил ее рядом с собой и, легко коснувшись пальцами ее висков, стал с любовью и восхищением рассматривать ее; так знаток смотрит на головку богини, только что вышедшую из-под резца художника.
— Евника, — сказал он, — знаешь ли о том, что ты давно уже перестала быть рабыней?
— Я всегда твоя раба, господин.
— Но, может быть, ты не знаешь, что эта вилла, и эти рабы, которые делают венки, и все, что есть в моем доме, и поля, и стада — все принадлежит тебе с сегодняшнего дня.
Евника, услышав это, отодвинулась вдруг от него и голосом, в котором звучала тревога, спросила:
— Зачем ты говоришь это, господин?
Она наклонилась к нему и стала пристально смотреть на него широко открытыми глазами. Лицо ее побледнело вдруг как мел, а он все время улыбался и наконец сказал одно лишь слово:
— Да!
Наступило молчание, и только ветер легко играл листьями.
Петроний вправе был думать, что перед ним прекрасная статуя, высеченная из белого мрамора.
— Евника, — сказал он, — я хочу умереть радостно и спокойно.
Девушка посмотрела на него и с искаженной улыбкой прошептала:
— Я повинуюсь, господин.
Вечером стали сходиться гости, которые не раз бывали на пирах Петрония и знали, что в сравнении с ними даже пиры цезаря кажутся скучными и варварскими. Никому из них не пришло в голову, что это будет последний "симпозион". Многие слышали, что над Петронием нависли тучи, что цезарь недоволен им, но это случалось так часто и столько раз Петроний умел разогнать эти тучи одним удачным словом или смелым поступком, что никто не думал о серьезной опасности, грозившей "ценителю красоты".
Его веселое лицо и обычная беззаботная улыбка утвердили всех в этом. Прекрасная Евника, которой он сказал, что хочет умереть красиво, и для которой каждое его слово было законом, была совершенно спокойна, и в божественных чертах ее и глазах светился странный блеск, который можно было принять за радость. При входе в триклиниум мальчики с волосами в золотых сетках надевали на головы гостей венки из роз, предупреждая их при этом, согласно обычаю, чтобы переступали порог правой ногой. В доме носился сладостный запах фиалок, горели разноцветные светильники из александрийского стекла. У скамей стояли молоденькие гречанки, которые должны были благовониями умастить ноги гостей. У стен кифареды и афинские певцы ждали знака, чтобы начать.
Был накрыт роскошный стол, но в роскоши не было избытка, она никого не тяготила, и все казалось естественным. Веселье и свобода благоухали вместе с фиалками. Входя сюда, гости знали, что им не грозит ни насилие, ни гнев, как это бывало у цезаря, где за недостаточно восторженную или даже не совсем удачную похвалу можно было поплатиться жизнью. В этом ярком освещении, при виде ваз с винами, увитых плющом и стынущих на снегу, при виде изысканных кушаний пирующие чувствовали себя прекрасно. Разговоры звучали весело и непринужденно, так шумит рой пчел вокруг цветущей яблони. Иногда раздавался взрыв счастливого смеха, иногда проносился шепот одобрения, порой слышался звонкий поцелуй.
Гости проливали несколько капель из полной чаши в честь богов, чтобы снискать их благоволение и покровительство для хозяина. Ничего, что многие не верили в богов. Так велел старый обычай.
Петроний возлежал рядом с Евникой и беседовал о римских новостях, о последних разводах, о любви, о скачках, о Спикуле, прославившемся за последнее время на арене, и о книжных новинках, появившихся у Атрактуса и Созиев. Проливая вино, он говорил, что совершает возлияния лишь в честь Киприды, самой большой и древней из богов, единственно бессмертной, постоянной и властной.
Его разговор подобен был игре солнечного луча, который освещает самые разнообразные предметы, или дыханию летнего ветерка, который шевелит цветы в саду. Наконец он дал знак — и тихо зазвучали струны, а свежие молодые голоса начали петь. Потом явились плясуньи-гречанки, соплеменницы Евники, и долго сверкали их розовые тела из-за прозрачных одежд. Под конец египетский гадатель стал предсказывать будущее по движению радужных рыбок в хрустальном сосуде.
Когда гости пресытились всеми этими развлечениями, Петроний слегка приподнялся с сирийской подушки и сказал, извиняясь:
— Друзья! Не посетуйте, что на пиру обращаюсь к вам с просьбой… Я прошу каждого из вас принять в дар ту чашу, из которой он выплеснул немного вина в честь богов и за мое благоденствие.
Чаши Петрония сверкали золотом, драгоценными камнями и художественной резьбой, поэтому, хотя подарки и были в обычае у римлян, радость наполнила сердца гостей. Одни благодарили и прославляли его; другие говорили, что сам Юпитер не угощал так богов на Олимпе; были и такие, которые колебались принять дар — настолько он превосходил их ожидание. Петроний поднял мурренскую чашу, которой особенно гордился и дорожил, отливающую радужными цветами и просто не имеющую цены, так была она великолепна.
— А вот та чаша, из которой я плеснул в честь Кипрской владычицы. Пусть ничьи уста не прикоснутся к ней больше и пусть ничьи руки не совершат из нее возлияния в честь другой богини.
И он бросил драгоценный сосуд на усыпанный шафраном мраморный пол. Чаша раскололась на мелкие части, а он, увидев изумленные взоры гостей, сказал:
— Дорогие друзья, веселитесь, вместо того чтобы изумляться. Старость и бессилие — печальные товарищи последних лет жизни. Но я вам дам добрый пример и добрый совет: их можно не дожидаться и, прежде чем они придут, уйти добровольно, как ухожу я.
— Что ты хочешь сделать? — спросило с тревогой несколько голосов.
— Хочу веселиться, пить вино, слушать музыку, смотреть на эти божественные формы, которые вы видите рядом со мной, — а потом уснуть с увенчанной главой. Я уже простился с цезарем… Хотите послушать, что я пишу ему на прощанье?
Говоря это, он вынул письмо из-под пурпурной подушки и стал читать:
"Знаю, о цезарь, что с нетерпением ждешь моего приезда и что твое верное сердце друга тоскует по мне и днем и ночью. Знаю, что ты засыпал бы меня подарками, доверил бы мне префектуру претории, а Тигеллину повелел бы стать тем, для чего предназначили его боги, — погонщиком мулов в тех твоих землях, которые ты получил в наследство после отравления Домиции. Но прости меня. Клянусь Аидом, а в нем тенями твоей матери, жены, брата и Сенеки, — приехать не могу. Жизнь, мой дорогой, есть великое сокровище, а я умел из этого сокровища выбирать лучшие жемчужины, но в жизни есть и такие вещи, которых я дольше сносить не сумею. Не подумай, прошу тебя, что меня ужасает то, что ты убил мать, жену, брата, что ты сжег Рим и выслал в Эреб всех честных людей твоего государства. Нет, правнук Хроноса! Смерть — удел человечества, а от тебя и нельзя было ждать иного поведения. Но терзать себе уши еще в течение нескольких лет твоим пением, видеть твои домициевские тонкие ноги, дергающиеся в пиррической пляске, слушать твою игру, твою декламацию и твои стихи, бедняга-поэт из предместья, — вот что исчерпало твои силы и вызвало желание умереть. Рим затыкает уши, слушая тебя, мир смеется над тобой, я дольше не хочу краснеть за тебя и не могу. Вой Цербера, мой дорогой, будь он даже похож на твое пение, менее расстроит меня, потому что я никогда не был его другом и за его голос мне нет нужды краснеть. Будь здоров, но не пой, убивай, но не пиши стихов, отравляй, но не пляши, поджигай, но не играй на кифаре, — вот чего желает и этот последний дружеский совет посылает тебе ценитель красоты".
Пирующие были поражены. Они знали, что, если бы Нерон потерял государство, удар был бы для него менее ужасен. Они понимали, что человек, написавший такое письмо, должен умереть, кроме того, они сами побледнели от страха, что прослушали это послание.
Но Петроний смеялся таким веселым и искренним смехом, словно дело касалось невиннейшей шутки, потом обвел взором своих гостей и сказал:
— Веселитесь и отгоните страх. Никто не обязан хвалиться, что слышал чтение этого письма, а я похвалюсь им разве Харону в час переправы.
Он подал знак греку-врачу и протянул ему руку. Ловкий грек быстро перетянул ее золотой ниткой и открыл вену на сгибе руки. Кровь брызнула на изголовье и облила Евнику. Она поддержала голову Петрония, наклонилась к нему и сказала:
— Неужели ты думаешь, господин, что я покину тебя? Если бы боги захотели дать мне бессмертие, а цезарь — власть над миром, я все-таки пошла бы за тобой.
Петроний улыбнулся, слегка приподнялся, коснулся губами ее губ и сказал:
— Иди со мной. — И потом прибавил: — Ты действительно любила меня, моя божественная!..
Она протянула врачу свою розовую руку, и через мгновение полилась кровь, смешиваясь с кровью Петрония.
Он подал знак музыкантам, и снова зазвучала музыка и хор. Сначала пели "Гармодия", которого сменила песенка Анакреона. В ней поэт жалуется, что однажды нашел у своих дверей озябшее и заплаканное дитя Афродиты; он взял его к себе, согрел, высушил крылья, а оно, неблагодарное, пронзило в награду печень поэта стрелою, и с тех пор он не знает покоя…
Они же, обнявшись, прекрасные, как два божества, слушали и улыбались, бледнея. После окончания песни Петроний велел обносить гостей вином и стал разговаривать с ближайшими соседями о милых пустяках, о которых обычно беседуют на пирах. Потом он позвал грека и велел перевязать на минуту вену, потому что его клонит ко сну и он хотел бы еще раз отдать дань Гипносу, прежде чем Танатос усыпит его навсегда.
Он действительно уснул. А когда проснулся, на груди его лежала голова девушки, похожей на белоснежный цветок. Тогда он переложил ее голову на подушку, чтобы еще раз посмотреть на нее. Затем ему снова открыли вены.
Певцы по его знаку запели новую песенку Анакреона, кифары тихо им вторили, чтобы не заглушать слов. Петроний бледнел все сильнее, а когда смолкли последние звуки песни, он еще раз обратился к пирующим и сказал:
— Друзья, признайте, что вместе с нами гибнет…
Он не смог закончить; он обнял последним усилием Евнику, голова упала на подушку, и он умер.
Пирующие, глядя на эти два белых тела, похожие на прекрасную скульптуру, поняли, что вместе с ними гибнет то, что оставалось еще в их мире, — его поэзия и красота.
Сначала возмущение легионов в Галлии под начальством Виндекса не казалось очень страшным. Цезарю шел всего лишь тридцать первый год, и никто не смел надеяться, что мир тотчас освободится от душившего его гнета. Вспоминали, что среди легионов не раз происходили возмущения при прежних цезарях, но они кончались и не влекли за собой смены цезаря. Так при Тиберии Друз усмирил бунт поннонских легионов, а Германик — рейнских. "Да и кто же мог наследовать Нерону, — говорили римляне, — если почти все потомки божественного Августа погибли в его правление?" Другие, глядя на изображение Нерона в виде Геркулеса, невольно думали, что никакая сила не сломит этой мощи. Были и такие, которые скучали без него, потому что Гелий и Политет, которым он поручил правление Римом и Италией, правили более жестоко, чем он.
Никто не был уверен в своей жизни. Право перестало защищать. Исчезло человеческое достоинство и добродетель, ослабли семейные узы, а в ничтожные сердца не могла проникнуть даже надежда. Из Греции приходили известия о необыкновенных триумфах цезаря, о тысячах венков, которые он получил, о тысячах соперников, которых он победил. Мир казался оргией, шутовской и кровавой, но вместе с тем утвердилось мнение, что пришел конец добродетели и вещам серьезным, что наступила эпоха плясок, музыки, разврата и крови и что теперь лишь так может идти жизнь. Сам цезарь, которому возмущение легионов открывало дорогу для нового грабежа, мало думал о возмущенной Галлии и о Виндексе и даже часто высказывал радость по поводу этого. Он не хотел уезжать из Ахайи и, лишь когда Гелий известил его, что дальнейшее промедление может иметь последствием утрату государства, Нерон тронулся в Неаполь.
Там он снова играл и пел, пропуская мимо ушей известия о грозных событиях. Напрасно Тигеллин объяснял ему, что прежние возмущения в легионах не имели вождей, а теперь во главе стоит муж, происходящий из рода аквитанских царей, и притом опытный и знаменитый военачальник. "Здесь меня слушают греки, — отвечал Нерон, — которые одни умеют слушать и одни достойны моих песен". Он говорил, что его первый долг — искусство и слава. Но когда наконец пришло известие, что Виндекс назвал его плохим актером, он снялся с места и поехал в Рим. Раны, нанесенные ему Петронием, которые он залечил в Греции, открылись снова в его сердце, и он хотел искать в сенате защиты от столь неслыханной обиды.
По дороге, увидев отлитую из бронзы группу, представлявшую воина-галла, опрокинутого римским всадником, он счел это за счастливое предзнаменование и если и вспоминал возмутившиеся легионы, то лишь чтобы насмехаться над ними. Его приезд в Рим превзошел все, что бывало раньше. Он въехал на той колеснице, на которой некогда Август совершил свой триумф. Был проломлен один пролет в цирке, чтобы могло пройти шествие. Сенат, патриции и бесчисленные толпы народа вышли ему навстречу. Стены дрожали от криков: "Привет тебе, Август! Привет, Геркулес! Божественный! Единственный! Олимпиец! Бессмертный!" За ним несли полученные венки, названия городов, где он имел успех, и написанные на таблицах имена побежденных соперников. Нерон был упоен и спрашивал приближенных: чем был триумф Юлия Цезаря в сравнении с его триумфом? Мысль, что кто-нибудь из смертных осмелится поднять руку на такого художника-полубога, не помещалась в его голове. Он действительно считал себя олимпийцем и потому неуязвимым. Восторг и энтузиазм толпы усилил его безумие. В дни этого триумфа можно было подумать, что не только цезарь и Рим, но и весь мир сошел с ума.
Под цветами и грудами венков никто не рассмотрел бездны. Однако в тот же вечер колонны и стены храмов были покрыты надписями, в которых перечислялись преступления цезаря, грозили ему местью и смеялись над ним как художником. Из уст в уста передавалась такая острота: "Пел до тех пор, пока галлов (петухов) не разбудил!" Тревожные вести стали кружиться по городу и расти до чудовищных размеров. Тревога охватила августианцев. Не уверенные в завтрашнем дне, они не смели высказать мнения, не решались чувствовать и мыслить.
А Нерон жил лишь театром и музыкой. Его занимали изобретенные только что новые музыкальные инструменты, особенно водяной орган, который испытывали во дворце. В детской, неспособной к действию душе он воображал, что планы его будущих выступлений и успехов могут отдалить опасность. Приближенные, видя, как вместо того, чтобы искать денег и войско, он подбирает слова, передающие грозу и опасность, стали терять голову. Другие думали, что он заглушает себя и других цитатами, а в душе его — страх и тревога. Действия его стали лихорадочными. Ежедневно тысячи новых планов возникали в его голове. Иногда он вдруг заставлял прятать свои кифары и лиры, вооружать молодых рабынь, как амазонок, и вызывать с Востока легионы. То вдруг он решал, что не оружием, а песнью усмирит бунт галльских легионов. Он приходил в восторг от воображаемой картины, как солдаты будут покорены песнью. Вот легионеры окружат его со слезами на глазах, а он споет им поэму, после чего начнется золотая эпоха для него и для Рима. Иногда он вопил о крови; иногда заявлял, что удовольствуется Египтом; вспоминал гадателей, которые предсказали ему, что он будет царствовать в Иерусалиме; плакал от трогательной мысли, что в качестве бродячего певца будет добывать себе кусок хлеба, а города и земли почтят его не как владыку мира и цезаря, а как поэта и певца, которым может гордиться человечество.
Так бросался он из стороны в сторону, сходил с ума, играл, пел, менял цитаты, менял намерения, превратил свою жизнь и жизнь государства в какой-то бред, нелепый сон, фантастический и страшный, в шумной фаре, состоявшей из напыщенных фраз, скверных стихов, стонов, слез и крови. Тем временем туча на Западе росла и делалась более грозной с каждым днем. Мера была перейдена, шутовская комедия, по-видимому, приближалась к развязке.
Когда весть о Гальбе и присоединении Испании к мятежу дошла до него, он впал в бешенство и безумие. Перебил чаши, перевернул стол во время пира, дал приказы, которых ни Гелий, на Тигеллин не посмели исполнить. Перебить галлов, живших в Риме, потом еще раз поджечь город, выпустить зверей из зверинцев, перенести столицу в Александрию — все это казалось ему великолепным, поразительным, исполнимым. Но дни его всемогущества миновали, и даже соучастники преступлений стали смотреть на него как на безумца.
Смерть Виндекса и раздор среди возмутившихся легионов, казалось, снова склонили чашу весов на его сторону. Новые пиры, триумфы, новые приговоры готовились Риму, когда однажды ночью прискакал из лагеря гонец на взмыленном коне с донесением, что в самом городе солдаты подняли знамя мятежа и провозгласили Гальбу цезарем.
Нерон спал, когда прибыл гонец, но, проснувшись, он напрасно звал к себе стражу, охранявшую покои цезаря. Во дворце было пусто. Рабы грабили в отдаленных покоях то, что можно было взять на скорую руку. Появление Нерона пугало их и обращало в бегство, а он блуждал одинокий по дворцу, наполняя его криками страха и отчаяния.
Наконец вольноотпущенники его Фаон, Спир и Эпафродит прибежали на помощь. Они советовали бежать, говорили, что времени терять нельзя, но он еще обманывал себя надеждой. А что, если, надев траурные одежды, он скажет речь в сенате, неужели сенат устоит перед его слезами и красноречием? Если он пустит в ход все свои таланты оратора и актера, неужели кто-нибудь сможет не растрогаться этим? Неужели ему даже не дадут префектуры в Египте?
Они, привыкшие к лести, не смели спорить, но предупредили, что прежде чем он успеет дойти до Форума, народ растерзает его, и пригрозили покинуть его, если он не сядет немедленно на коня.
Фаон предложил ему спрятаться на его вилле за Номентанскими воротами. Они сели на коней и, прикрыв лица плащами, поскакали. Ночь подходила к концу. На улицах, однако, было людно, чувствовалось тревожное настроение. Солдаты в одиночку и толпами рассыпались по городу. Конь Нерона шарахнулся в сторону, увидев труп. Плащ распахнулся, и солдат, проходивший в эту минуту мимо, увидев и узнав цезаря, смущенный неожиданной встречей, отдал ему военное приветствие. Проезжая мимо лагеря преторианцев, они услышали громовые крики в честь Гальбы. Нерон понял наконец, что пришел час смерти. Его охватил ужас и стали мучить укоры совести. Он говорил, что видит перед собой черную тучу, а из этой тучи смотрят на него лица, в которых он узнает мать, жену и брата. Зубы стучали от страха, и его душа комедианта наслаждалась красотой грозной минуты. Быть всемогущим владыкой земли и потерять все — это казалось ему вершиной трагедии. И, верный себе, он до конца играл в ней первую роль. На него нашла страсть цитировать и страстное желание, чтобы присутствующие запомнили это для потомства. Он говорил, что хочет умереть, и звал Спикула, который лучше других гладиаторов умел убивать. Декламировал стихи:
Проблески надежды детской и пустой просыпались в нем на минуту, он знал, что идет к нему смерть, но не верил.
Номентанские ворота были открыты. Они проскакали мимо Острианума, где учил и крестил Петр. На рассвете они были на вилле Фаона.
Там вольноотпущенники не скрывали от него больше, что он должен умереть. Он велел рыть себе могилу и лег на землю, чтобы они могли получить точную мерку. Но при виде разрытой земли его охватил страх. Жирное лицо его побледнело, на лбу выступили капли пота. Он попытался оттянуть время. Дрожащим и вместе с тем актерским голосом он заявлял, что час не пробил, потом снова принялся цитировать. Под конец стал просить, чтобы его сожгли.
— Какой художник погибает! — повторял он с изумлением.
Прискакал раб Фаона с известием, что сенат произнес приговор и что "матереубийца" должен быть казнен по старому обычаю.
— Что это за обычай? — спросил побелевшими губами Нерон.
— Шею зажмут вилами, будут бить палками, пока не умрешь, тело бросят в Тибр! — злобно ответил Эпафродит.
Нерон распахнул плащ на груди.
— Час настал! — произнес он, глядя на небо.
И еще раз повторил:
— Какой художник погибает!
В эту минуту послышался топот людей. Центурион во главе отряда ехал за головой Агенобарба.
— Торопись! — воскликнули вольноотпущенники.
Нерон приставил нож к горлу, но колол трусливо, и видно было, что он не сможет вонзить клинок. Тогда Эпафродит толкнул его под руку, и нож вошел по рукоятку. Глаза Нерона выкатились из орбит, страшные, огромные, изумленные.
— Приношу тебе жизнь! — воскликнул входивший центурион.
— Поздно, — прохрипел Нерон. И добавил: — Вот она, преданность…
Кровь черным потоком хлынула на цветы в саду. Ноги делали судорожные движения. Он умер.
Верная Актея завернула его на другой день в дорогие ткани и сожгла на благовонном костре.
Так ушел в прошлое Нерон — как минуют вихрь, буря, пожар, война или моровая язва, а базилика Петра до сих пор с ватиканских высот царит над миром и городом.
Возле старых Капенских ворот стоит маленькая часовня с истертой от времени надписью "Quo vadis, Dоmine?" (Камо грядеши, Господи?).
Пенаты — боги — хранители домашнего очага.
Письменное обнародование, оглашение списка лиц, объявленных вне закона.
Литания — молебен.
Ростр — ораторская трибуна на Форуме.
Гекатомбы — большое жертвоприношение.
Ликторы — почетная стража высших магистратов.
Мастигофоры — стражи, вооруженные плетками.
Привет тебе, цезарь и император;Обреченные на смерть приветствуют тебя!
Не тебя, мне рыбу нужно, —Почему же, галл, бежишь?
Иберия — Испания.
Танатос — в греческой мифологии олицетворение смерти.
Тирс — жезл Диониса (Вакха), обвитый плющом.
Акант — украшение в форме стилизованных листьев и стеблей.