Как заканчиваются каникулы
Снился мне… нет, отнюдь не сад в подвенечном уборе, как пристало бы вжившемуся в это время человеку. Наоборот, в послеконцертном полупьяном видении посетил я рок-фестиваль как бы не в самом Вудстоке. Пьяные и укуренные хиппи, девушки с обнаженной грудью, атмосфера полнейшего раздолбайства и счастья и мощнейший музон на сцене: выступал сам Джимми Хендрикс. Волны его музыки обволакивали меня, заряжая какой-то сверхмощной, атомной энергией, и я видел, что все вокруг колбасились не меньше. Доиграв «Purple haze», Джимми обратился к зрителям:
— Ребята! Я вам сейчас новую песню сыграю! Она посвящена одному моему другу из России. Он был очень крут! Он был круче, чем сам Иисус Христос! Но он облажался. Облажался, ребята! И потому я сейчас играю эту песню.
И заиграл незабвенный дискотечный хит «Rasputin» группы BoneyM, под который мы лихо отплясывали в пионерском лагере в начале 80-х годов ХХ века… Я, разумеется, тут же проснулся и долгое время лежал, размышляя, что имел в виду пославший меня сюда, где я умудрился облажаться и есть ли у всей этой картинки хоть какой-нибудь смысл, или же бывают и просто сны. Так ни до чего и не додумавшись, уснул обратно и едва не проспал.
Позавчера, покидая это скромное пристанище, был уверен, что более сюда не вернусь. А вот поди ж ты — я снова в комнатке на третьем этаже доходного дома почти напротив Мариинки, и запах керосина, пусть ослабший, до сих пор витает в этих стенах.
С подполковником Балашовым мы встретились у парадного, и это явилось сущей удачей, потому как полицейский опять был тут, и он был полон решимости проводить меня к господину следователю для уточнения деталей стрельбы на Екатериниском канале. Балашов же мало того, что был в мундире, так ещё и некую бумагу продемонстрировал измаявшемуся в ожидании стражу порядка. А на словах объяснил, что господин Коровьев всенепременнейше нанесет визит господину следователю, но только после того, как Империя перестанет в нём нуждаться в совсем ином месте.
Кроме накеросиненной кровати, в комнатке наличествовал стул, который я предоставил в распоряжение Балашова. Сам же сел на кровать. Между нами помещалась тумбочка с пепельницей — согласитесь, удобно для серьезного разговора.
— Алексей Алексеевич, прошу прощения, что не могу угостить даже водой — я здесь лишь ночую, и то время от времени. Так что, если не возражаете, к делу, — начал я.
— Охотно, — кивнул подполковник. — И первый важнейший вопрос у меня такой. Григорий Павлович, скажите, какое отношение вы имеете к Распутину, на которого похожи, как брат-близнец?
— Самое прямое, — вздохнул я, возможно, совершая крупную ошибку. — Я и есть Распутин. Вернее, был им еще неделю назад.
— Простите, но не могу не усомниться. Дело в том, что всё, что я знаю о Распутине в всё, что я вижу своими глазами и слышу своими ушами, включая, разумеется, ваше вчерашнее выступление, не пересекается ни в единой точке. Как параллельные на плоскости.
— Хорошо. Насколько важен этот вопрос? — уточнил я.
— Исключительно важен.
— Тогда скажите мне, вы верующий или атеист?
— Какой внезапный поворот, — озадачился Балашов. — Ну, допустим, я агностик. И, разумеется, сугубый материалист. Столоверчения, камлания и прочие «эзотерические практики» — с этим точно не ко мне.
— Разумеется. Тогда вам придется нелегко — моя история в материалистическую концепцию мира не укладывается никак. Но, может быть, прежде скажете, зачем вам понадобился Распутин?
Подполковник долго внимательно смотрел на меня, потом, очевидно, приняв решение, вздохнул и потянулся за папиросой.
— В обществе давно циркулируют слухи, что Распутин и Государыня Императрица ничего так не желают, как скорейшим образом заключить сепаратный мир с Германией, тем самым, по сути, закрепить проигрыш в войне. Сразу скажу: это полная чушь. Этот, как и все ему подобные, слух продвигается агентурой противника.
— Информационно-психологическая операция, доводилось читать, — с умным видом кивнул я, а Балашов удивился:
— Мда-с? Как интересно. Я бы тоже с удовольствием такое почитал! Но продолжим. Всепоглощающее влияние Распутина на Августейшее семейство — вопрос весьма спорный, но какое-то влияние, безусловно, есть. И вот вечером 5 сентября разносится страннейшая весть, что на господина Распутина то ли Божественная Благодать снизошла, то ли он просто умом тронулся, но при том полностью переродился и стал юродивым, поклявшись не возвращаться во дворец. Германский генштаб отреагировал молниеносно. Они давно готовили своего агента для заброски в Петроград, и операция уже была в разгаре. Но означенный агент прибыл к нам 8 сентября, при этом загримированный под Распутина! Мы вели его с вокзала, но в Гостином дворе двое из трех филеров переключились на вас, а последнего агент ранил, отрываясь. И ушёл. Но это еще не всё. На другой день, девятого, на Лиговке казаки лейб-конвоя, по донесениям, задержали Распутина. Причины задержания неясны. Несколько часов спустя на Царскосельской железной дороге была устроена пулеметная засада, в которую угодила автомотрисса из собственного Их императорских величеств железнодорожного парка. Мотрисса повреждена, внутри — трупы машиниста и казаков лейб-конвоя. Холодное оружие при них, а вот револьверы куда-то исчезли. Догадываетесь, какой оборот принимает дело? В двух шагах от Царского села, где находится семья Государя-императора, достоверный германский агент, изображающий, к тому же, особу весьма влиятельную, устраивает натуральную бойню, сам же при этом исчезает. Поэтому вопрос, где сейчас настоящий Распутин, представляется лично мне исключительно важным!
— Он перед вами, — вздохнул я. — Вот только понятия не имею, чем и как я могу вам помочь при всем моем желании, потому как с того самого пятого сентября кроме тела от того самого «старца Григория» не осталось вообще ничего.
И я рассказал ему свою историю, ограничившись, правда, исключительно личными приключениями. Балашов время от времени задавал уточняющие вопросы и при этом курил папиросы одну за одной.
— Мда-с. Отставим в сторону неординарность и невероятность вашей версии, но хочу спросить: а что вы теперь с этим всем собираетесь делать?
— Признаться, не знаю, Алексей Алексеевич. Еще вчера думал, что единственное, что могу делать накануне гибели империи — это то, что умею, то есть играть и петь. А там — будь что будет. Теперь же просто не знаю.
— Империи суждено погибнуть? Как скоро? — резанул взглядом подполковник.
— Конец февраля семнадцатого.
— Подробности? Впрочем, стойте, пока не надо. А война? С войной-то что? Успеем?..
— Мы — нет, но Германия тоже рухнет. Как и Двуединая.
— А вот теперь…
— Подождите, Алексей Алексеевич. Давайте пока вернемся к текущей ситуации. Я так и не понял, какие у вас виды на Распутина.
— Вы правы, это сейчас важнее. А виды… Как вы думаете, будут у немца шансы, если натуральный старец окажется рядом с императрицей?
— Полагаю, что едва ли. Но проблема в том, что я-то не старец ни каким местом!
— Оно, конечно, так. Но это ваше мистическое перерождение мало того, что путает все расклады, так оно ещё даёт карт-бланш. Причем, как вам, так и фон Нойманну. Я всерьез опасаюсь, что ему удастся внедриться — тогда любые сплетни про Распутина и царицу могут стать правдой, а то и померкнут на фоне новых бед.
— Звучит апокалиптично, — признал я. — Впрочем, на фоне надвигающегося катаклизма, это так, мелочь. Но я вас понял. Прошу вас, давайте помолчим несколько минут.
Закурил и прикрыл глаза. В голове царил хаос. Я понимал резоны Балашова — судя по всему, не столько даже честного служаки, сколько истинного патриота, больного Россией. Но есть ли в этом смысл, хоть малейший? Меня ж верняком ухлопают, и Феликс с Митрофанычем не понадобятся. И Дмитрий Павлович, великий князь, которому, оказывается, я личную жизнь испортил — это меня Юсупов просветил — тоже не успеет… А потом меня накрыло.
Не помню, как докурил, как тушил окурок, как открывал кофр, доставал и настраивал свой сигарбокс. Просто гитара давно — часть меня, камертон и катализатор мыслительного процесса. Играю — думаю, думаю — играю. И понеслись перед глазами картины, одна другой ярче. Школа, класс примерно второй-третий, я еще не пионер. Начало ноября, учительница с важным видом рассказывает историю революции: «…и тогда помещики с фабрикантами свергли царя, и сами стали править страной. Но не стерпел рабочий класс, и всего через полгода скинул проклятых буржуев. И так возникла наша великая страна — земля рабочих и крестьян…». Демонстрация. Бумажные цветы, воздушные шарики, лозунги — потрясающий праздник. И опять демонстрация, только я уже постарше, вместе с отцом иду в колонне от электрозавода на Красную площадь. «…знач, так, мужики. Впереди через два квартала — два магазина подряд. Бери на всех. Беги на всех порах — успеешь, пока доплетемся. Ориентир запомни — транспарант про лампочку Ильича!» — и возбужденный мат, и звяканье бутылок, и «хорошо пошла!», и, уже у самой площади: «…а ты ващще меня уважжаишшь?!». Враньё в телевизоре, потом весенний гон перестройки — там тоже оказалось все враньё…Беспутная юность в девяностые: лабы в смрадных шалманах для бандитов — чем денег больше, тем меньше они пахнут! — стрельба сперва по вечерам в парках, потом в любое время суток где угодно, жуткая бурда с названием «Наполеон», спирт «Рояль» и финансовые пирамиды для тёмного народа, возжаждавшего халявы…
Я рос в одной стране, и был когда-то, наверное, тем мальчиком из песни Высоцкого, который нужные книги в детстве читал. Потом взрослел и напропалую бухал совсем в другой стране, умер же уже в третьей. Может, хватит? Я же никому ничего не должен, кроме как отвесить люлей тому китайцу, который обрек нас за что-то жить в эпоху перемен. Я никому! Ничего! Оставьте меня в покое!!! Какая Россия из тех, что я видел, настоящая? Брежневская? Ельцинская? Путинская? Николаевская? Да похер, если в одной из них меня уже убили, да и во второй собираются. С какого я…
«Ну и пафосный же ты червяк, дружище, — прозвучал в голове брезгливый, досадный голос Джимми Хендрикса, — И это, сопли подбери, да?».
Мысли исчезли, и стало настолько тихо, что я услышал, как играю Таривердиева — финальную песню из «Семнадцати мгновений», мурлыкая мелодию под нос. Доиграл. Открыл глаза. Да, я действительно пафосный придурок, аж стыдно.
— Чудный романс, — нарушил тишину подполковник. — А слова?
— Не помню, — соврал в ответ. — Когда и как я доберусь до Царского, имея в виду, что у меня два неисполненных обязательства сегодня? — и снова закурил.
— Проще всего, конечно, поездом, но лучше бы не надо, — принялся размышлять вслух Балашов. — Думаю, что транспорт я вам сумею организовать. Но тогда вот что, Григорий…
— Павлович, — твердо подсказал я.
— …Григорий Павлович, — кивнул подполковник. — Я осмелюсь просить вас еще об одной встрече, вечером. Тогда и обсудим детали, хорошо?
— Да, давайте в восемь вечера здесь же.
— Еще одна просьба. Я бы хотел пригласить на нашу беседу друга из отдельного корпуса жандармов. Всё же во внутренних делах он куда лучше меня разбирается.
— Не возражаю, у меня нет предубеждения против жандармов, — равнодушно согласился я, убирая гитару в кофр.
— Тогда до встречи. Честь имею! — Балашов надел фуражку, козырнул и вышел.
Из дневника Анны Александровны Вырубовой
11 сентября, понедельник.
Я не помню, как милая Соня довезла меня до Царского, не помню, как ужинала, как спала, как просыпалась — я всё ещё была там, в Юсуповском саду, где Распутин пел удивительные песни. Это, несомненно, был он: его лицо, пусть и лишенное бороды и усов, его голос, но это никак не мог быть он — иные манеры, иная речь, музыкальность, наконец: они играли дуэтом с Рахманиновым! Я узнавала его и не могла узнать. И главное: он часто в упор смотрел на меня, явно ощущая мой взгляд, но я не видела в нём узнавания. Он будто никогда прежде не был знаком со мной.
Вечером за чаем отважилась рассказать об этом Лили Дэн.
«Странная история, — покачала она головой. — Очень странная. Но мне отчего-то кажется, что мы скоро его увидим».
***
Механически переставляя ноги, шел я по набережной Фонтанки, направляясь в студию звукозаписи. Настроение, можно сказать, отсутствовало, голова по-прежнему звенела пустотой. Кажется, миновал Гороховую (сто тыщ раз будь она неладна), и скоро уже Апраксин переулок, куда мне надо. Тут какой-то встречный парень лет двадцати с небольшим — по виду не то средней руки клерк, не то крутой работяга, не разбираюсь я во всех них пока, — выпучил глаза и схватил меня за грудки.
— Кракен! Мерзкий кракен! Спрут на теле Отечества! — брызгал в лицо слюной этот сумасшедший.
Я оттолкнул, он шлёпнулся на задницу, но тотчас вскочил и кинулся уже с кулаками, вопя нечленораздельно. Пришлось принять его на прямой в челюсть. На сей раз отлетел одержимый куда более неудачно: перевалившись через парапет набережной, он ухнул прямиком в реку.
— Охолоните, сударь, — крикнул ему вслед и поспешил продолжить путь, пока народ не набежал.
Кажется, повезло, и никто этой стычки не видел. У Распутина чёртов талант влипать в переделки на ровном месте — прошлая моя жизнь протекала куда спокойней. Но вот и студия, я вовремя.
— Доброго дня, Григорий Павлович, приветствовал меня вчерашний знакомец. — Но что это? У вас кровь?.. — Действительно, я, оказывается, раскровил костяшки о зубы внезапного противника. Но рука работает нормально, так что не страшно.
— Пустяки, право. Если у вас сыщется мокрая салфетка, уладим этот вопрос в минуту. Здравствуйте!
Пока я приводил в порядок руку, техники готовили аппаратуру, а мне принесли чай в подстаканнике и полную сахарницу.
— Вот-с, договорчик-с подпишем-с? — суетился управляющий.
— Подпишем, — согласился я. — Как вы полагаете, будут ли мои песни пользоваться успехом?
— Это совершенно несомненно-с! Осмелюсь сказать, что для образованной публики-с это будет наимоднейшее откровение-с!
— Вот и славно, — кивнул я. — Потому сделаем так: сейчас мы запишем восемь песен. И вы мне заплатите по сто рублей за песню. И всё. Ни на какие прочие отчисления я не претендую. Вы с каждой песни сделаете многие тысячи, не сомневаюсь, ну и пусть нам всем будет хорошо: мне прямо сейчас, а вам — всю оставшуюся жизнь. Идёт?
— Идёт-с, но отчего бы тогда не десять песен за те же восемьсот рубликов?
— Ставка твёрдая: одна песня — сто рублей. И деньги попрошу сразу. Дело здесь не в недоверии, а в том, что сразу по окончании записи мне будет нужно спешить.
— По рукам-с. Но всё равно десять-с! — и деляга проставил в договор количество песен и сумму гонорара. Договор, естественно, был в единственном экземпляре. Пока читал этот шедевр крючкотворного искусства, мой визави куда-то сходил и притащил десять сторублевок. Взяв деньги, я подписал договор, умудрившись не накляксить, и мы наконец занялись делом. Меня усадили перед здоровенным раструбом, и процесс пошёл.
— Здравствуйте. Я Григорий Коровьев, и сейчас для Русского акционерного общества граммофонов я сыграю блюз «Мотылёк» на стихи Владимира Набокова, — и сразу песня.
— Здравствуйте. Я Григорий Коровьев, и сейчас для Русского акционерного общества граммофонов я сыграю американский народный блюз «Дом рассвета» на стихи Вадима Гарднера…
— Здравствуйте. Я Григорий Коровьев, и сейчас для Русского акционерного общества граммофонов я сыграю блюз «Один» на стихи Андрея Белого…
Эта дурацкая «интродукция», как ее изволил обозвать управляющий студией, была нужна для недопущения пиратского копирования, что несколько развеселило: оказывается, музыкальная индустрия с первых дней существования была под пристальным флибустьерским вниманием.
Но вот всё записано, и, по заверению техников, получилось наилучшим образом. Так что осталось всех поблагодарить, убрать инструмент и отбыть.
На лестнице встретился с Вертинским, которого, оказывается, вчера тоже завербовала акула шоу-биза.
— О, удачно-то как! — обрадовался он. — Слушай, а можно я ту, что мы вчера записали, тоже сыграю?
— Можно, конечно, — чёрт, вспомнить бы ещё, что мы вчера с не вполне трезвых глаз записывали нотами, — хулиганства было хоть отбавляй, вон, даже на «ты» перешли!
— Спасибо! Я ее всё утро репетировал!
— Ну, давай. Удачи!
— Постой! Что у тебя с рукой?
— Гриша-Гриша, где ты был? На Фонтанке морду бил! — пропел я на понятно какой мотивчик.
— Вот же неугомонный, — покачал головой Вертинский, и мы распрощались.
Первым делом нашел в переулке трактир, где плотно поел. Организм укоризненно напомнил, что принимать пищу раз в сутки — моветон. Там пока и отдыхал за чаем, коротая время до следующего визита и стараясь хоть еще ненадолго сохранить пустоту в голове.
***
(какого-то октября в квартире на Средней Подьяческой)
— Папа, милый…
— Да, Надюша?
— А правда же можно я твой граммофон разок послушаю? Всего разок!
— Ну… можно. А что случилось?
— Мне Коленька принес новейшую пластинку самого Вертинского! И там одна песня, которую я ещё вот совсем ни разу не слышала.
— Ну, давай, послушаем. Которую, егоза моя?
— Вот эту, «О любви»…
А не спеть ли мне песню о любви?
А не выдумать ли новый жанр?
Романсовый мотив, и стихи —
И всю жизнь получать гонорар?[1]…
— Ой, папенька, ну это же просто чудо, что такое!
— Да-с. Свежо!
***
Надо сказать, что «диктовать» ноты мне понравилось куда больше. Я просто сидел, играл и пел, а два специально обученных молодых человека с абсолютным слухом вчерне записывали ноты. Потом я отдельно диктовал тексты. И так десять раз. Став ещё чуть-чуть богаче, я закупился пирожками и папиросами, и вернулся на Крюков к половине восьмого. Балашов с другом подъехали точно в восемь. Подполковник снова налегке, его друг — с саквояжем. Этот жандарм, обладатель открытого такого, доброго русского лица, зачем-то украсил его мощными усами и бородой лопатой, что в сочетании с неубиваемой офицерской выправкой даже в штатском выдавало в нем классического царского держиморду, как их рисовали в учебниках времен моего детства — и при том в немалом чине.
— Дорогой Григорий Павлович, позвольте представить вам моего друга. Полковник Валериан Павлович Васильев, старший адъютант штаба Отдельного корпуса жандармов.
— Коровьев Григорий Павлович, он же в недавнем прошлом Григорий Ефимович Распутин. Рад знакомству, господин полковник.
— Прошу вас, Григорий Павлович, — он выделил отчество интонацией, — давайте без чинов. Чай, это я у вас в гостях, а отнюдь не вы у нас в управлении, да я и не при мундире. Взаимно рад.
Полковника мы усадили на стул, Балашов сел рядом со мной на кровать.
— Получается так, что теперь вы снова не Павлович, а Ефимович, — напомнил Балашов. — Я всё устроил, завтра к восьми утра сюда за вами приедет мотор.
— Мотор?..
— Авто.
— О, спасибо. Алексей Алексеевич, а что мне еще нужно знать? Говорю специально еще раз для Валериана Павловича: я действительно не помню ничего до пятого сентября. Жизнь моя началась именно в этот день, когда я проснулся с лютого похмелья в постели с толстенной графиней Клейнмихель, простите за интимные подробности.
— С кем?! — неподдельно удивился Васильев.
Я в двух словах рассказал ему свой первый блюз шестнадцатого года.
— Дело в том, Григорий Павлович, что вдовствующая графиня Келлер-Клейнмихель отнюдь не отличается описанной вами статью. Поверьте, я виделся и общался с нею не раз. Это милейшая, весьма живая старушка, недавно отметила юбилей: в этом году ей сравнялось семьдесят лет…
— Но тогда кто и зачем оказался в моей постели?
— Отличный вопрос, на который мы пока не знаем ответа, — отозвался жандарм. — Крайне скверно, милостивый государь, что вам отшибло память, но уверяю: Григорий Ефимович Распутин — никоим образом не исчадие разврата. Напротив, это вполне примерный семьянин, любящий своих детей, что бы там ни придумывала юсуповская клика.
— Семьянин? Детей?! У меня что, дети есть? И… жена?!
— Ну, да, — ответно удивился Васильев. — А как вы полагали, друг мой: будучи в крестьянах, дожить почти до полувека без того, чтоб жениться и продолжить род? Решительно невозможно! Вы благополучно женаты с одна тысяча восемьсот восемьдесят девятого года на женщине по имени Прасковья Федоровна. Господь послал вам семерых детей. Четверых, увы, забрал обратно, — полковник перекрестился. — Но дочери Матрена, она же Мария, и Варвара, а также ваш единственный наследник Дмитрий Григорьевич, слава Богу, живы-здоровы, третьего дня вернулись от маменьки из родной деревни Покровское в вашу квартиру на Гороховой и, заставив прислугу наконец выйти из повального запоя, пытаются выяснить, куда же вы исчезли.
Ну что, Григорий, как тебе этакий блюзец? Еще пять минут назад ты был бродягой с крайне сомнительной репутацией, а сейчас — р-р-раз! — и семьянин, да ещё примерный! Вчера, глядя на Вовку Набокова, ведь на полном серьёзе испытывал к нему вполне отеческие чувства. А теперь, когда внезапно выяснилось, что у меня аж трое детей, причем, скорее всего, довольно взрослых… Ээээ… В общем, мысль поехать в Царское село ловить немецкого шпиона или ещё каким-нибудь способом возложить свою дурную башку на алтарь Отечества более не кажется мне дикой.
— Я, признаться, до последнего не верил в вашу амнезию, — тихо, как бы извиняясь, произнес Васильев. — Но теперь яснее ясного вижу, что так оно и есть. Такое не сыграть, уж поверь моему опыту, Алёша.
— Я поверил почти сразу, — отозвался Балашов.
— Предлагаю противошоковое, — с этими словами жандарм поднял с пола свой саквояж, добыл из его недр штоф смирновки, три серебряных стаканчика и банку с солеными огурцами. Я молча положил на тумбочку кулек с пирожками. Дорогое мироздание, в лице отдельных звезд мирового блюза и рока, ответствуй: ну, сколько можно пить?
Эта мысль, видимо, отчетливо читалась на моем лице, потому что Васильев назидательно произнес:
— Не пьянства окаянного ради, но исключительно душевного здоровья для, — и протянул стаканчик с водкой.
— Спаивание Распутина, а также появление в его постели неких особ, выдающих себя за кого-то иного, видится мне частью кампании по приведению действительности в соответствие со слухами, — как ни в чем не бывало, не замечая противоречия, продолжил Васильев после принятия противошокового. К слову, действительно слегка полегчало. — Точной информации нет и у нас, но выходит так, что с помощью дискредитации неуместного при августейших особах человека, — то есть вас, — какие-то силы пытаются скомпрометировать саму царскую семью. Этим совершенно точно занимаются немцы, и их интерес более чем понятен. И этим же почти стопроцентно достоверно занимаются Юсуповы и другая аристократия в интересах великих князей и, прежде всего, Александра Михайловича.
— Юсуповы? Позвольте, но я пробыл у них несколько дней, они знают всю мою историю и, более того, дальнейшую историю России!
— Простите, Григорий Павлович, вот отсюда давайте подробно. С кем и о чем именно вы говорили? — жандарм, что называется, «подобрался». Вместо располагающего к себе дядьки-балагура передо мной сидел очень жесткий профессионал-силовик.
Стараясь не упустить ничего, я пересказал ему все разговоры с княгиней, Феликсом и Пуришкевичем, попутно изложив тезисы грядущей истории. Едва я замолчал, Васильев молча разлил, и мы так же молча, не чокаясь, выпили.
— Что меня в этой истории особенно удивляет, — задумчиво произнес жандарм, — так это то, что вы до сих пор живы. По логике, вас должны были скинуть в Мойку вечером первого же дня. Удобнейший же момент… Значит, я чего-то не знаю или не понимаю. Но это не беда: узнаю и пойму. Вот что, Григорий Павлович, друг вы мой бесценный. Христом-богом молю, вспомните! Выпейте, покурите и вспомните: что на самом деле погубило Государя? Я не институтка с соплями в сиропе, я вижу всё, что вокруг происходит, и, в отличие от многих иных персон, не желаю России страшной погибели. Вспомните!
Я выпил. Выкурил папиросу. Вспомнил страшное кино про гибель царской семьи. И понял.
— Государь. Примерный. Семьянин. Это. Его. И сгубило, — вот так, медленно, по одному слову. — Если кто угодно будет иметь хотя бы тень власти над его семьёй, он будет иметь власть над Императором.
Агностик Балашов перекрестился и, налив лишь себе, долбанул сто граммов без закуски. Полковник выдохнул, вдохнул и разразился отборной матерщиной.
— Опасно вам там будет, — покачал головой Алексей Алексеевич. — Если Юсуповы сообразят, какой шанс они упустили… У вас есть револьвер?
— Я музыкант. Я не умею стрелять.
— Плохо. Хотя, если вас всерьез примутся убивать, одним револьвером не отобьетесь, тут и пулемета может не хватить.
— Господа офицеры, проблем чрезмерно много, в голове разом не помещаются. Давайте есть слона кусочками. Начнем с немца. Он вам нужен непременно живым?
— Вообще-то, конечно, желательно: гауптман много знает. Но если не получится, я плакать не буду, — ответил Балашов.
— Хорошо. Не имею представления, каким образом буду его нейтрализовывать, положусь на импровизацию. И мне будет нужна связь. Желательно, с вами обоими. Это можно устроить?
— Да, вполне, — кивнул Васильев. — Запоминайте, записывать не надо… — и мне продиктовали приметы людей, которые передадут весть моим нынешним собеседникам.
Полчаса спустя, когда все детали были согласованы, офицеры принялись прощаться.
— Валериан Павлович, не откажите в просьбе, — попросил я, доставая бумажник. — Вот деньги, около двух тысяч. Заработал сегодня музыкой. Прошу, найдите способ передать их моим… моим детям.
— Непременно исполню, поклонился полковник.
— Не забудьте: мотор в восемь утра, — напомнил Балашов.
В восемь утра и впрямь у парадного меня ждало авто зеленого цвета. Герб фирмы-производителя смахивал на православный крест, а шильдик гласил: Lorraine-Dietrich.
— Что ж, ударим автопробегом по бездорожью и разгильдяйству[2], - усмехнулся я вполголоса.
В машине, кроме шофёра, находился знакомый мне по Поцелуеву мосту штабс-капитан. На сей раз он был в кофейного цвета костюме, котелке и с подкрученными усами. А на заднем сидении сидел сам Балашов.
— Доброе утро, — приветствовал меня подполковник. — Что-то неспокойно мне, решил проводить. До Царского. Садитесь, Григорий Павлович.
Я примостился рядом с ним, кофр с гитарой — на колени. Тронуться не успели: из арки, пританцовывая, вышел то ли поддатый, то ли накокаиненный молодчик весьма лихого вида.
— Ух ты! — восхитился он. — Господа хорошие! На ахтымобиле! Да с утра пораньше! А позолотите ручку, господа, а? — он подходил все ближе. В паре шагов от Балашова с разбойника слетела вся игривость, а в руке блеснул нож.
— Лопатники гоните. Сюда. Быстро!
— Д-да-а-а… Сей-й-чаас… — заикаясь, заблеял Балашов и полез во внутренний карман.
Револьвер он выхватил моментально. Грохнул выстрел, налетчик повалился с дырой во лбу.
— Дворник! Дворник! — зычно крикнул подполковник.
— Я здесь, ваше превосходительство, — из дворницкой вылез перепуганный татарин.
— Падаль сдай в полицию, нам некогда. Будут спрашивать, кто шумел — все вопросы в штаб жандармов, к полковнику Васильеву. Ясно тебе?
— Так точно!
— Ну, поехали тогда.
Из газеты «День» от 12 сентября 1916 года
ТАИНСТВЕННОЕ ИСЧЕЗНОВЕНИЕ МУЗЫКАНТА
В Петрограде самым загадочным способом исчез музыкант, исполнитель американских блюзов Г.П. Коровьев. Как рассказал нашему корреспонденту известный московский актёр и певец А.Н. Вертинский, в последний раз он видел друга на Фонтанке среди дня 11 сентября, после чего тот внезапно исчез. Самостоятельные поиски результата не дали, и тогда актер обратился в полицию. Но в Адмиралтейской полицейской части г-ну Вертинскому было сказано, чтобы он прекратил интересоваться судьбою своего друга во избежание пагубных последствий. Г-н Вертинский особенно сокрушался тем, что Коровьев не услышит собственных песен, которые выходят на следующей неделе на пластинках Русского акционерного общества граммофонов.
[1] Сергей «Чиж» Чиграков, «О любви». С одной корректировкой под 1916.
[2] Отсылка к роману И. Ильфа и Е. Петрова «Золотой телёнок»