Швыбзя, Тютя и другие удивительные существа
Чем занять себя дорогому другу Гришке Распутину в ожидании файв-о-клока у императрицы, имея в виду, что часы показывают два пополудни? О, было бы желание, а занятие сыщется.
Для начала постарался прояснить вопрос с провожатыми: чем это таким я успел насолить казакам, что они всерьез вознамерились отправить меня к Джимми Хендриксу, опередив в этом вопросе незабвенного Пуришкевича? Вопрос, сами понимаете, не праздный: жить отчего-то хочется, и чем дальше, тем больше. Здесь скучно и, будем честны, страшно, но… Знаете, мне отчего-то нравится быть тут — где Саше Вертинскому снится бесконечный санитарный поезд, а храбрый Коля Гумилев одинаково хорошо действует и добрым словом, и револьвером. Мне на первую юность досталось довольно поганое время, да и на нынешнюю — а стоит вспомнить, что «родился» я тут всего-то неделю назад! — и на нынешнюю «юность» время выпало как бы не еще хуже. Но рядом с такими ребятами, как два эти поэта, как Балашов, как жандармский полковник, хочется жить и делать что-то хорошее, а не бухать с перепугу четырнадцать лет кряду, как я после крушения страны.
— Господа, пока вы меня провожаете, давайте расставим точки над «и», «ё» и другими буквами, где зачем-то могут понадобиться точки, — предложил я казакам. — Возможно, я даже соглашусь с вами, что повинен смерти, но хорошо бы знать, за что именно.
— Давайте я отвечу на ваш вопрос, сударь, — начал офицер. — Полковник Оладьин, честь имею. Суть проста: наслушавшись газетных сплетен, казаки их императорских величеств лейб-конвоя самовольно, не ставя старших по команде в известность, решили, ни много ни мало, спасти Империю, расправившись с главным виновником всех бед — то есть вами. Для этой цели они приехали в Петроград… — и он изложил мне вполне ковбойскую историю про лихих казаков и пулеметную засаду в Шушарах. — Так что зуб на вас они наточили действительно огромный, не зная ровно две вещи: первое, что охотились они не на вас, а на немецкого офицера, и второе, что ничего из того мракобесия, что приписывают вам, милостивый государь, в реальности не происходило.
— Как же не происходило, господин полковник! — взвился хорунжий. — Все ж газеты пишут, и в обчестве все разговоры только об том и идут!
— Хорунжий Подобед, вы ведь постоянно несете службу при особах их императорских величеств?
— Так точно!
— Тогда ответьте мне на два вопроса. Первый: сколько раз и когда именно господин Распутин бывал в сем году в царском дворце?
— Один раз, господин полковник. В марте месяце, как цесаревич болел.
— И второй: уезжала ли государыня в Петроград так, чтобы вы не знали, где и с кем она встречается?
— Никак нет, господин полковник! — бодро отрапортовал казак, и тут в его глазах мелькнуло понимание. — Ваше высокоблагородие! Так это что же получается?!..
— А то и получается, господин хорунжий, что вместо того, чтобы просто минуту подумать, сложить, так сказать, два с двумя и ожидаемо получить четыре, вы угробили пять человек, да в итоге самой императрице угрожали! И что теперь с вами делать? — на редкость спокойно для такой ситуации спросил полковник, и повисла тишина, нарушаемая лишь шорохом наших шагов.
— На всё воля ее императорского величества, — упавшим голосом ответил казак.
— Вот именно, — подвел Оладьин итог беседе и открыл передо мной дверь во дворец. — Проходите, Григорий Ефимович. Сейчас передам вас по команде местным распорядителям. Отмечу лишь, что видел вас некогда, и вы с тех пор сильно изменились.
— Tempora mutantur, — пожал я плечами. — Et nos mutamur in illis[1].
— Мда-с, — протянул полковник, вероятно, припоминая прежнего Распутина.
«Местный распорядитель» определил меня в недурственные, хотя, наверное, скромные по местным меркам, апартаменты, принес легкий перекус, пепельницу и кофейник. Узнав, что свобода моя никоим образом не ограничена, я, перекусив, взял гитару и вновь отправился в парк, попросив дворцового человека предупредить меня, когда будет без четверти пять.
Вот странно. «Детский концерт» я отыграл — часа же еще не прошло, а руки тянутся к инструменту. Ну, а если тянутся, так чего б не сыграть? Скамейки в парке изредка встречались. Не так часто, как в мое время — ну так это и не общедоступная «рекреационная зона», а частное владение, поэтому «малые архитектурные формы» на каждом шагу здесь были бы излишни. Найдя лавку, сел и заиграл — без слов, просто для себя, вокруг никого, — не имея в виду ничего конкретного, перескакивая с Shine on you crazy diamond[2] через Since I’ve been loving you[3] на I put a spell on you[4] и обратно. Тут чьи-то нежные ладошки закрыли мне глаза.
— А спе-е-еть? — промурлыкал девичий голос.
— Это можно, — ответил я. — Желаете чего-нибудь романтического?
— Вот уж нет! — фыркнула невидимая девушка. — Оставьте сопли в сиропе для кисейных барышень с тонкой душевной организацией. Тютя[5]! Иди сюда, нам сейчас песню споют! — Тут я снова обрел способность видеть, хотя собеседница на глаза пока так и не показалась.
— Ну, без романтики, так без романтики, — согласился я, и, покопавшись в памяти, начал:
Верю я: ночь пройдет, сгинет страх.
Верю я: день придет — весь в лучах.
Он пропоет мне новую песню о главном,
Он не пройдет, нет — лучистый, зовущий, славный
Мой белый день![6]
— Прекрасная песня, наш дорогой друг! — воскликнула девушка и захлопала в ладоши. К ней присоединилась еще одна слушательница, тоже за моей спиной. — Но крамо-о-ольная…
— Чаще всего крамола не в устах певца, а в ушах слушателя, ваше императорское высочество. Ну, это если «Марсельезу» не иметь в виду.
— А чего так официально-то? — несколько обиженно произнесла девушка, выходя передо мной. — «Высочество»… Это ж я, Швыбзя[7]!
— Вы первая начали, милая Швыбзя. Ну, к чему этот пафос? «Наш дорогой друг!» — передразнил я ее.
— А как надо-то? — окончательно растерялась Швыбзя.
— «Дядя Гриша» — вполне достаточно, — заверил я принцессу.
— Но, дядя Гриша, — возразила вторая девушка, появляясь передо мной, — вы же поёте про «сгинет страх»! Это значит, что сейчас плохо и страшно, а будет хорошо, надо только верить…
— Безусловно, можно трактовать и так, дорогая Тютя, — согласился я. Убей не помню, как звали дочерей Николая, так что придется оперировать ставшими мне известными домашними прозвищами. — Но конкретно в тексте речь явно идёт о душевно расстроенном человеке, который просто боится ночной темноты и выдумывает себе всякое, уж не знаю, зачем. Поверьте, встречал таких людей, и не раз. А досужий слушатель любую историю в своей голове может повернуть как угодно — от посягательств на устои до чего-нибудь совершенно непристойного. К примеру, один мой приятель написал как-то песню про мо… парижское метро. Вы знаете, что такое метро?
— Да, конечно.
— Ну, так вот. Париж, как вы тем более знаете, нередко сравнивают с библейским Вавилоном. Так он и спел: «У нас, в Вавилоне, лучшее в мире метро!», имея в виду ровно то, что спел. А его обвинили в нагнетании панических настроений в ожидании налетов германских цеппелинов — вроде как, метро — наилучшее убежище от бомб[8].
— Вот ведь чушь какая, — передернула плечиками Швыбзя.
— Именно, что чушь. Так и я спел вам про то, что ночью спать надо, а не терзать голову придуманными ужасами, и, заметьте, никакой крамолы.
— Швыбзя, круг преследователей сужается, — предупредила Тютя, имея в виду, что к нам с разных сторон приближаются охранники и всякие положенные царевнам мамки-няньки.
— Вижу, — процедила та. — Дядя Гриша, а вы, верно, не сразу уедете?
— Не знаю, — честно ответил я. — Ваша матушка изволила пригласить меня на чай. А там — как прикажет.
— Тогда увидимся, — кивнула девушка, и, взяв сестру за руку, побежала навстречу свите.
А я, не обращая внимание на всю эту суету, вновь заиграл. Мне надо очень многое обдумать.
***
Девушки, взявшись за руки, шли ко дворцу. Сопровождающие держались на почтительном расстоянии.
— Швыбзя, я ничего не понимаю, — задумчиво проговорила Мария. — Это не наш друг. Но… это он!
— Я читала в газетах, что он сильно изменился, и, возможно, сошёл с ума, — задумчиво ответила Анастасия. — Но ты права: это будто и не он вовсе. Не поверишь: мне с ним совершенно не хочется шалить! И… я стесняюсь, — добавила она еле слышно.
— Ты?! Точно не поверю! Но да, разве похож он на сумасшедшего?
— В том и дело, что нет. И песня эта… Красивая, да. Но и бунтарская. А наш друг бунтарем никогда не был прежде. Ты как хочешь, Тютя, но здесь какая-то тайна. И я её раскрою! Ты со мной?
— Как всегда, — с улыбкой вздохнула старшая сестра. — Располагайте мною, ваше императорское высочество!
***
Едва казаки с чудесным дядькой-песенником отошли шагов на двадцать, Васька скинул короб, лоток, и, оставив двух пацанят сторожить все это богатство, что духу припустил к тому самому дому, что на углу Средней и Церковной. Вот и дверь.
— Тётя Аннушка, тётя Аннушка! — забарабанил в преграду мальчишка.
Дверь открыла горничная.
— Что вам угодно, молодой человек?
— Там к тёте Аннушке дядя Гриша шёл, который с гитарой, он нам по дороге песни пел сказочные, а потом пришли казаки и увели его в сторону дворца! — выпалил Васька на одном дыхании.
— Соня, что там за шум? — послышался голос из глубины дома.
— Подожди-ка здесь, — велела Ваське горничная, прикрыв дверь. — Минуту, Анна Александровна!
Примерно через эту самую минуту горничная вернулась, погладила Ваську по голове и дала целый пятак.
— Спасибо тебе большое. Ступай.
Вырубова задумчиво смотрела в окно.
— Одеваться? — спросила Соня.
— Пожалуй, нет. Свари мне кофе, пожалуйста. Думаю, просто нужно немного подождать.
Она оказалась права: и часу не прошло, как прибыл посыльный от ее величества, принес по-английски написанную записку: «Дорогая Энн! Жду тебя нынче к чаю. А.».
***
Солнце било в глаза, слева то тут, то там блестела старица Туры. Копыта грохотали, пыль клубилась над трактом; кучер в коляске нахлестывал коней. Но, хотя у беглецов и было два часа форы, погоня приближалась: пятеро конных мчали галопом, неуклонно сокращая расстояние.
— Ваше… благородие… — задыхаясь, крикнул казак скакавшему впереди поручику. — Стреляй! Кони вот-вот падут!
Поручик понимал, что гонка не может длиться вечно. Остаться на проезжем тракте в полусотне вёрст от Тюмени — не та беда, но коней жалко. И, главное, не упустить бы убийц!
Вытащил револьвер. Первый выстрел — в «молоко», второй — туда же. Пассажир коляски ответил шестью выстрелами, все, по счастью, прошли мимо. Поручик попытался прицелиться, подловил момент, выстрелил. Попал в лошадь, животное вскрикнуло и сбилось с аллюра…
Уже почти настигнув беглецов, поручик выстрелил в руку тому, кто отстреливался — тот как раз перезарядил револьвер и собирался продолжить отстреливаться, но теперь шансов у него стало куда больше. Казачий урядник, догнав замедляющуюся коляску, вытянул нагайкой возницу по лицу.
— Вылазь… душегубы. Приехали!
***
Швейцар в доходном доме на Фонтанке, увидев, кто идёт, распахнул дверь, согнулся в поклоне:
— Доброго вам дня, Фёдор Иванович!
— Благодарствуй, братец! — одарил его гривенником Шаляпин и прошествовал в парадное.
— Сергей Васильевич дома, второй день петь изволят-с! На всю Фонтанку слыхать! — доложил ему вслед отставной унтер, ныне вполне безбедно служащий при дверях.
— Чего это Рахманинов у меня хлеб отнимать затеял? — недоуменно пробормотал Фёдор Иванович, поднимаясь по лестнице.
А в квартире у композитора дым стоял натуральным столбом — войдя в творческий раж, тот курил едва не со скоростью пулемета. И да, он пел! Раскатистым своим басом, слова, правда, сочинял на ходу, не иначе.
А нынче встал я спозаранок,
И мне с похмелья мир не люб.
У Розенштайнера в ломбарде
Я заложил последний зуб —
Всё это правда, мама, но я к иному не стремлюсь.
Как уважать себя заставлю — тебе останется мой блюз!
Далее последовало могучее крещендо, и Рахманинов бросил клавиши.
— Ага! — взревел интеллигентнейший композитор голодным людоедом. — Фёдор Иваныч! Вот вас-то мне и надо!
Шаляпин обомлел. Рахманинов слыл натурою, порой, увлекающейся, но таким он его ещё никогда не видывал.
— Сергей Васильевич, что это с вами?..
— Здравствуйте, дорогой мой! Сейчас всё расскажу.
— Только, умоляю вас, выпустите из комнаты этот дым — вечером в Мариинке царя Бориса давать, петь же нечем будет!
— А, да! — распахнул Рахманинов окно. — Идёмте-ка пока в гостиную. Так вот, позавчера выпал мне случай побывать у князя Юсупова в саду, где давали необычайный концерт. Гитарист — не слишком, впрочем, виртуозный, — никому прежде неизвестный, по дурацкой фамилии Коровьев, играл новую американскую музыку. «Блюз» называется. По сложности — ну, на уровне частушек, что мужики да бабы по деревням поют. Да, по сути, изначально-то это как раз частушки и есть, но на заморский манер. Если наши стараются что-нибудь такое позабористее сочинить, то там как-то всё больше убиваются по тоскливой жизни своей. «Ой, я родился нищим, кривым и косым, денег нет, хожу босиком, работы нет, жена дура, зато четырнадцать детей и все живем под мостом», как-то так, насколько я понял. Но так он — я про Коровьева — интересно и со вкусом подал эту простейшую музыку, что, веришь ли, я загорелся. Теперь думаю, как половчее вплести в наше, местное. Он, Коровьев, кстати, очень верно сказал: к нам в Россию какую скукотень ни занеси — мы ее непременно раскрасим, и чудо-вещь будет. Мы с полчаса, пожалуй, вдвоем с ним музицировали, а потом еще поговорить успели, пока не налетели литераторы и не утащили его водку пить.
— Любопытно, — Шаляпин заинтересовался. — А я-то здесь зачем?
— Да вот, Фёдор Иванович, хочу попробовать этот самый блюз исполнить в нашей классической традиции, да с голосом, но не абы каким, а настоящим, ставленным, академическим. Поможешь?
— Ну… наверное, можно попробовать.
— Пойдём, пойдём!
— Да там…
— Выветрилось уже, точно говорю! — Рахманинов ухватил Шаляпина за руку и буквально силком утащил за собой к роялю. Дышать и впрямь стало легче. — Я буду играть, а ты пой давай. Вот на такой примерно, — он наиграл, — мотив.
— Да что петь-то? Слова где, Сергей Васильевич?
— Слов нет пока, из головы сочиняй. Тут ведь главная идея какова: это песня про то, как хорошему человеку плохо. Ты, Фёдор Иванович, человек не просто хороший, а, без лести скажу, великий. Так что давай-ка пой про то, как тебе плохо.
Не сразу и небыстро, но втянулся певец, поймал кураж.
А у Рахманинова тучи
Клубятся в комнате его.
Дышать я дымом не приучен,
Да и не вижу ничего.
Теперь покой мне только снится, не подведу ли нынче хор?
Как я спою царя Бориса, словлю ли мордой помидор?..
И долго ещё над Фонтанкой разносились раскаты хохота двух гениальных хулиганов.
***
До бесконечности куковать в парке я не собирался, и потому вернулся в предоставленное мне жилище, по пути раздобыв газету. Оказался «Русский инвалид», и в ожидании высочайшей аудиенции я прочел его от корки до корки. Нашел там и Сашино объявление — он с упорством, достойным лучшего применения, всё искал человека, который родится еще только через половину столетия. Вот же подсел человек на Летова! Подумав, спросил письменные принадлежности, и записал еще несколько песен. Нотами — только мелодию. Чай, Вертинский сам себе молодец, аранжировку уж как-нибудь напишет. Покончив с этим делом, попросил лакея отправить это всё в Москву Вертинскому до востребования и решил сбегать на перекур, но тут приключилось пять часов, и за мной пришли. Подумав, пошёл с гитарой.
Императрица вышла из образа сестры милосердия, и принимала меня в «штатском», то есть в платье. Кроме нее в комнате находилась незнакомая мне женщина и — сюрприз! — та самая зрительница, что не сводила с меня глаз, будучи на концерте в инвалидной коляске. Теперь она сидела в обыкновенном кресле, но рядом стоял костыль. Сложив два и два, догадался, что, скорее всего, это к ней я шел от Египетских ворот, пока меня не повинтили не в меру инициативные казаки.
— Ваше императорское величество, — поклонился я. — Анна Александровна, сударыня…
— Меня зовут Юлия, Юлия Ден, Григорий Ефимович. Мы были представлены, — в ее голосе прозвучала укоризна.
— Лили… — тихонько произнесла Вырубова.
— Присаживайтесь, наш друг, — кивнула императрица. Лакей разлил чай. — Присаживайтесь и расскажите, кто вы и что с вами случилось?
— Благодарю, Ваше величество. Прежде всего, прошу прощения за, возможно, излишне вольное послание, что отправил вам пятого числа. Признаться, был не вполне в себе от стремительности перемен, произошедших со мною.
Императрица посмотрела на меня с крайним удивлением.
— Григорий Ефимович, вам писала я, — сказала Вырубова. — Я была тогда во дворце, и, когда позвонили с Гороховой и наплели про вас бог весть что, написала записку и отправила с курьером. Можете себе представить, что я испытала, получив в ответ пространное письмо на английском, причем курьер божился, что видел, как вы написали его самолично!
— Что за письмо? — спросила Александра Фёдоровна.
— Я думаю, мы до него дойдем, но не угодно ли вам узнать с самого начала, что же со мной произошло? — я понял, что Вырубову пора выручать: времена тяжелые, ещё подумает матушка-царица, что та за ее спиной интриги плетет…
— Да, МЫ слушаем. — Вот теперь передо мной точно императрица. Держись, Гриня.
— Я проснулся утром пятого сентября в состоянии полного непонимания, где я, и, главное, кто я. Слуги помогли определиться: я — Григорий Ефимович Распутин, нахожусь в Санкт-Петрограде, в квартире на Гороховой. Но и всё на этом. Кем я был, что делал, кого любил, с кем дружил, с кем враждовал — всё это навсегда исчезло из моей памяти. Зато я оказался музыкантом, умеющим играть песни на американский манер, и, к тому же, знающим немало таких песен. Вот, например, послушайте, ваше императорское величество.
Сотвори мысли мои из листьев,
Сделай одежды мои из дождя,
Уложи меня в быструю лодку,
Толкни на середину реки.
Пусть, я забуду названья предметов,
Пусть, я забуду имя своё,
Моя душа, подобно туману,
Пусть отлетит от воды[9]…
Я, повторюсь, не имел представления о предыдущей жизни, но то, что я о себе узнал в течение первого полудня в этом новом качестве, повергло меня в ужас. Не стану пересказывать всю ту гадость, что пишут о Распутине газеты, скажу лишь, что мне отчаянно не хочется верить, что это всё было со мной. Но, коль скоро желание господина Пуришкевича убить меня выглядело совершенно искренним, пришлось принять за правду, что в газетах не очень-то и привирают. И поэтому, получив письмо с «тем самым», как его охарактеризовала прислуга, курьером, я был убежден, что оно от вас, ваше императорское величество, и ответил, что ноги моей больше во дворцах не будет, после чего пустился в бега. Мне хотелось одного: просто петь для людей. Да и сейчас хочется того же, честно говоря: всё равно я больше ничего не умею.
— Но почему по-английски? — вырвалось у Вырубовой.
— Очень просто, — посмотрел я на нее. — Не будучи искушен в современной орфографии, я боюсь перепутать «ер» с «ятем», совершенно не имею представления, в каком случае какую «и» нужно писать и так далее. Ненавижу писать безграмотно. С английским проще: его я знаю вполне прилично.
— С каких это пор? — быстро спросила императрица. Что характерно, по-английски.
— Понятия не имею, — ответил на том же языке. — Вероятно, с пятого сентября сего года.
— А что насчет ваших былых способностей?..
— Мне ничего не известно о них, ваше величество, — ответил я честно. — Вполне допускаю мысль, что в нужный момент они проявятся. Но не менее вероятно и то, что кроме как песни петь, я ничего больше действительно не умею. А обманывать вас, государя, да вообще кого угодно — считаю невозможным.
— Ступайте, пожалуй, — произнесла Александра Фёдоровна уже по-русски, держась обеими руками за голову. — Мне нужно как-то обдумать это всё. Только ещё один вопрос. Вы в бога-то верите?
Я встал, поклонился императрице и дамам.
— Нет, — ответил и вышел. О том, что нет никакой нужды верить в того, с кем знаком лично, я предпочел умолчать.
[1] Времена меняются, и мы меняемся в них (лат.) — расхожее изречение, доставшееся в наследство от Римской империи.
[2] Песня группы Pink Floyd
[3] Песня группы Led Zeppelin
[4] Песня Screamin’ Jay Hawkins
[5] Домашнее прозвище в.к. Марии Николаевны
[6] Песня «Верю я», автор текста — Игорь Сукачев. Песня стала знаменитой в середине 1980-х годов благодаря группе «Браво».
[7] Домашнее прозвище в.к. Анастасии Николаевны
[8] Реальная история, приключившаяся с автором в начале марта 2022 года. В оригинале, понятно, пелось про Москву.
[9] Песня «Другое небо». Автор текста — Евгений Варва. Исполняет группа «Станция Мир» + Вовка Кожекин + Иван Жук