Часть первая. «Я проснулся рано утром…»
На улице всегда пахло либо цветами, либо трупами
Вертинский
Глава 1. Балалай-блюз на Гороховой
Мой блюз начался совершенно классически: я проснулся утром. И, едва понял, что таки проснулся, и именно что утром, и, вроде как, живой, принялся за инвентаризацию окружающей действительности. И моментально осознал: да, это, вне всяких сомнений, блюз. И ещё какой! Вот такой, приблизительно:
Я проснулся рано утром — опять, похоже, с бодуна.
О, я таки проснулся утром — но, мать, с такого бодуна!
А в койке у меня подруга —
И, вероятно, не одна…
Откинув одеяло, убедился, что с последним утверждением несколько погорячился: подруга была одна. Но большая. По счастью, одетая в непрозрачную ночнушку, а то, боюсь, мой похмельный организм не вынес бы созерцания столь монументальных телес в естественном виде. Так… Сам я, впрочем, тоже одет в какую-то пижаму, чего не терпел категорически примерно с пятилетнего возраста. Мать моя женщина, это что — кальсоны?! На пуговках и с завязками?! Как это меня угораздило?!
Я вскочил (о, моя голова!) и сел на кровати. Интерьер оказался насквозь незнаком и напрочь архаичен. Так, и где это я? Как я умудрился нарезаться с одной бутылки пива до состояния полной амнезии и потери инстинкта самосохранения?
И вспомнил — и дождь, и свет, и Хендрикса с Джоном Ли Хукером. Значит?..
Ооо, моя голова!
Ладно, примем как данность: я умер, теперь воскрес и маюсь похмелюгой. С последней надо разобраться поскорее, и тогда уж понять, что делать дальше. Встал. Комната пошатнулась и закружилась, закрыл глаза. Вытянул вперёд руки и, зажмуренный, медленно пошёл вперёд. Упёрся в окно. Что у нас там?
А там у нас город. Большой и старинный, и дома старинные, и люди старинные, извозчик вон проехал, и даже целый автомобиль — что-то вроде незабвенной «Антилопы-Гну», на которой Остап Бендер в исполнении актёра Юрского ударял по бездорожью и разгильдяйству. Мда-с. Однако. Сдаётся мне, господа, что я в Питере. В самом что ни на есть его центре. И давненько, как бы не при царе ещё.
Уже взрячую пошёл исследовать место пробуждения. В комнате, кроме кровати с неизвестной крупной подругой (под кроватью — ночной горшок), ничего интересного. Дверь. Что за ней? Какой-то плюгавый хрен…
— Добрейшего утречка, Григорий свет Ефимыч! Чего желаете-с? Мадерцы-с?
При мысли об опохмелке мадерой я едва не умер ещё раз.
— Пива. Много. — Это мой голос, да? Ни фига себе… Плюгавый изобразил крайнюю степень удивления.
— Пива-с? Так это… Не держим-с… Вы ж всё мадерцу-с кушать изволите…
— Водка в доме есть?
— Есть, как не быть, грешен-с, батюшка Григорий…
— Давай. — Пропотевшего, с глазами на полвосьмого, плюгавого сдуло куда-то вправо, затопотали заполошные шаги по лестнице. А я продолжил осмотр. Кухню нашёл с третьей попытки. Там наличествовала жуткого вида мымра, которая ни с того ни с сего принялась строить мне глазки.
— Воды. Стакан, — прохрипел я.
— Кипяточку-с? — участливо спросила мымра.
— Холодной.
— Сей секунд.
Сзади уже знакомые торопливые шажки.
— Вот-с, водочка-с, Григорий свет Ефимыч! Откушайте, не побрезгуйте!
Оборачиваюсь. На серебряном подносе стоит стакан, полный почти до краёв. Рядом на тарелочке — здоровенный солёный огурец и порезанный дольками апельсин. Н-да. Ничего так у меня здесь репутация… Но — немедленно выпил, в полном соответствии с очередным классиком. Слегка получшело. Пора, пожалуй, определиться во времени и пространстве. И с семейным статусом разобраться, и со всем остальным.
— Друг мой, — спрашиваю как могу проникновенно своего плюгавого спасителя, — штой-то мне с перепою память отшибло малость. Та фемина, что украшает своей небесной статью моё скромное ложе, — она кто?
Слуга уставился на меня оторопело.
— Н-н-е понял…
— Твою мать! Бабища в моей постели — кто такова?!
— Ах, это… — на губах слуги заиграла сальная улыбочка. — Так это графиня Клейнмихель, батюшка. Как вечор приехала приобщиться вашей благодати-с, почтенный наш старец, так и…
— Благодати, значит. Вот что, друг мой. Как проснётся — в шею гони.
— Всенепременнейше-с! Чего ж теперь изволите? Может, дохтура кликнуть?
— Нафи… Ээээ… Зачем доктора?
— Вы сам не свой сегодня, батюшка, — доверительно шепнул плюгавый, — и говорите совершенно по-господски-с!
— Благодать снизошла, — бухнул я, не подумав. Но, вроде, проканало.
— Тогда конечно…
— Отведи-ка меня к зеркалу, голубчик. Благодать благодатью, а водочка ещё не дошла по назначению, и худо мне. — Сочетание имени-отчества, упоминание благодати, старца, мадеры и великосветская шлюха в постели навели меня на очень печальные мысли. Очень.
Да. Уж попал, так попал. Вот это то, что я называю, мать твою, настоящим блюзом! Из зеркала на меня смотрел крайне мрачный мужик с длинными руками, обладатель косматой шевелюры и не менее косматой бороды. Но это всё семечки. Между шевелюрой и бородою помещалась премерзкая харя — по-другому не назовёшь, — и, что всего хуже, я прекрасно знал, как зовут носителя всего вышеперечисленного. То есть теперь меня. Григорий. Ефимович. Распутин. Прониклись? Вот и я тоже.
Постояв немного с закрытыми глазами, я попытался вспомнить всё, что знаю о Распутине. Немного. Затворял кровь гемофиличному цесаревичу (как?), ежедневно надирался мадерой (бррр!), трахал всё, что шевелится (и царицу?), был убит в декабре 1916 года князем Юсуповым, Пуришкевичем и ещё кем-то из Романовых. Добротно же учили в советской школе! Тридцать лет прошло — а вон, сколько всего помню, хоть провёл эти тридцать лет тоже не в посте и молитве, а как бы не покруче, чем тот же Гришка Распутин… Стоп. Меня чего, убьют скоро? Хорошенькие же новости…
— Вот что, друг мой, — начал я, открыв глаза.
— Ещё водочки-с? — понятливо кивнул слуга.
— Нет, это позже. Сильно позже. Принеси-ка ты мне кувшин рассолу огуречного, да газету нынешнюю.
— Газету?! — Похоже, плюгавенький мой домовой, явно поклявшийся себе ничему более не удивляться, только что стал клятвопреступником. — Но какую?
— Любую. Но чтоб за сегодня! — отрезал я. — И рассолу мне!
Через пару минут кухонная мымра притащила кувшин рассолу и тарелку с солениями. Не успел я перейти к насыщению подкошенного пьянством организма солями, как вернулся мой дворецкий, победно размахивающей газетой.
— Вот-с, Григорий Ефимыч, нашёл-с! Как есть, сегодняшняя! Эвон, написано: Пятое септембера. Правда, аглицкая она, но вам же, поди, и так сойдёт?
Слегка офигев, я взял номер «Нью-Йорк таймс» от 5 сентября 1916 года, и буркнув «хрен с ним, сойдёт, отдыхай», погрузился в чтение. Минут через пять спохватился, что в комнате стоит мёртвая тишина. Дворецкий, кухарка, ещё пара не встреченных мной прежде слуг и даже пробудившаяся ото сна графиня Клейнмихель — как была, в одной ночнушке, — распахнув рты, в полном обалдении наблюдали, как Гришка Распутин, похмеляясь рассолом и солёными огурцами, вдумчиво изучает «Нью-Йорк таймс». Я могу их понять: зрелище, наверное, эпическое. Откуда им знать, что я, в отличие от Гришки, десять лет отучился в английской спецшколе, да и потом язык не запускал особенно… Наконец, плюгавый дворецкий не выдержал:
— Григорий Ефимыч, чего пишут-то?
— Да про войну всё пишут, — вздохнул я. — Про Грецию, в основном: и немцев оттуда гонят, кого не похватали ещё, и вообще, вступает она в войну на стороне Антанты…
— Свят-свят-свят! — закрестились присутствующие. Причём, скорее всего, не от содержания новостей, а от самого факта, что «старец Григорий» вдруг стал разуметь английский язык.
— Ещё про кайзера германского всякие гадости пишут, — сообщил я, — и про нашего царя-батюшку тоже, но я вам говорить не стану, дабы умы ваши не смущать… — тут я вперил распутинский тяжёлый взгляд в недавнюю соседку по кровати, и, решив схулиганить, произнёс нараспев, отбивая ритм босой ногой:
— А ты, распутная красотка, учись гимнастике скорей.
Как быть желаешь вечно юной, учись гимнастике скорей.
И, упаси Господь, не шляйся
Ты по постелям кобелей!
Короче, иди и не греши более, — строго добавил уже прозой, не снижая тяжести взгляда. Бабища мелко закивала, и, всхлипнув, кинулась одеваться. Я продолжал читать газету двухнедельной давности (вспомнил про зазор календарей!), когда она покинула моё жилище. Прикончил рассол и проверил организм: ничего, жить, кажется, можно. Осталось понять, как именно и что вообще дальше делать. Подумать, короче, надо. А лучше всего я соображаю, перебирая струны, как ни странно.
Прислуга всё ещё молча таращилась на меня.
— Значит, так, друзья мои, — я окончательно плюнул на поддержание образа «старца Григория», всё равно не моё оно, проколов уже наделал, и сколько ещё наделаю. Гори оно огнём, и далее по тексту! Просто буду самим собой! — Значит, так. Мне нужна гитара, скамейка и пустой деревянный ящик.
— Григорий Ефимыч, отец родной, так где ж яё взять-то, гитару-с? Разве, у дворника балалайка была… — похоже, дворецкий, во избежание нервного срыва, такими вопросами как «зачем» и «почему» решил более принципиально не задаваться. Похвально-с!
— Хрен с ней, тащи балалайку. Но гитару добыть, и чем скорее, тем лучше. И не на поиграть, а насовсем.
— Батюшка, да зачем она тебе нужна-то, гитара эта? — не выдержала кухарка. Я вперил в неё фирменный взгляд:
— Чтобы играть. Ещё вопросы?
Вопросов более не последовало. Зато в скором времени принесли скамейку, ящик и балалайку. Взяв это всё, я вышел на лестницу и начал спускаться.
— Григорий Ефимыч! Отец родной! Куда?! — заголосили слуги.
— На улицу, — пожал плечами.
— В исподнем?! — ахнули слуги хором, и пришлось согласиться, что вид не самый подходящий для блюзмена. Впрочем, весь вид Распутина слабо сочетался с моими представлениями о хорошем стиле, но над этим мы ещё поработаем.
Оделся, возобновил выход в люди. На пороге остановился, обернулся.
— Улица наша как называется, напомни-ка? — дворецкому.
— Так Гороховая же! — прошептал он, глядя на меня круглыми от ужаса глазами.
— Иди водку пей. И кухарке налей. — И вышел, придержав дверь.
Кажется, весь мир, включая Гороховую, замер, когда я вышел на улицу.
— Святый старче Григорий! — возопил сидящий у моих дверей нищий. — Благослови мя, многогрешнаго, и подай копеечку убогому!
Ухмыльнувшись, запустил руку в карман штанов: там, помнится, что-то брякало, а одна монета звука не даст. Точно, три: копейка, пятак и золотой червонец. От червонца у него репа нафиг треснет, копейка самому нужна, как медиатор, — так что держи-ка ты, бомжара, пятачок, и отойди подальше, а то пахнешь больно стрёмно. А благословения у попов проси, я-то тут с какого боку? Так-то вот. Поставил скамеечку, ящик — под правую ногу. Эх, давно не брал я в руки балалайку! Настроим родимую: первая струна — ля, все остальные будут ми, а слух у меня абсолютный по жизни. Готово дело. Ну, вот что они столпились? Идите, люди! У вас свои дела ведь есть, у меня свои…
Я слышал мнение, что играть двенадцатитактовую «дельту» на чём-либо, кроме «Нэшнла» — лютое кощунство. Окей, не станем расстраивать ортодоксов. У меня всего три струны, а тактов пусть будет шестнадцать. И косматый, с бодуна, Гришка Распутин заиграл посредь Гороховой блюз на балалайке, отстукивая подкованным каблуком по ящику — хоть здесь всё по канону. Оторопелый народ толпился вокруг. Вот распахнула рот простая баба в платке — не то торговка, не то прислуга; замер заинтересованно расхристанный гимназист, смывшийся с уроков, судя по времени; презрительно глядит на меня юная барышня из притормозившего авто… Похоже, на Гороховой сейчас будет некислая пробка, но это пока не мои проблемы. Когда ещё Гришка Распутин им настоящий блюз сыграет!
Я проснулся рано утром — опять, похоже, с бодуна.
О, я таки проснулся утром — но, мать, с такого бодуна!
А в койке у меня подруга —
И счастье, что всего одна…
Народ возмущённо заохал — экое непотребство! Пренебречь, вальсируем.
Я выпил полстакана водки, но мир не сделался светлей.
И я добил бутылку водки, но мир не сделался светлей.
Быть может, дело не в похмелье,
Но ты давай, ещё налей…
— Сударь, извольте прекратить это пошлейшее действо! — забрызгал меня слюной какой-то перезрелый ботан в штатском. — Здесь дамы и дети!
Но у меня как раз настало время третьего куплета:
Один потрепанный красавчик мне говорил, что я не прав.
Да, тот потасканный красавчик мне говорил, что я не прав.
Смотри, дружок: вот средний палец,
И мне плевать, хоть будь ты граф.
«Потрёпанный красавчик» задохнулся от возмущения:
— Да как смеешь ты, мужик, орясина, меня, столбового дворянина… Городовой! Городово-о-ой!
— Тише, сударь, тише! Это же сам Распутин!
— Я никому не позволю!..
— Ахти мне! Святого старца Григория сподобилась увидеть!
— Распутин!
Я вытеснил из головы весь этот гам, и просто продолжил играть, досадуя на собственные позёрские привычки: ну, вот кто мешал мне поблюзить дома? Нет, подать мне сюда свежий воздух и почтеннейшую публику, ага. Но ладно, это всё лирика, а вот делать-то мне что? Дано: через три месяца меня грохнут. Убивать, насколько помню, будут долго и тщательно, потому что я живучий. Но убьют. Князь Юсупов, некто Пуришкевич… Кстати, а кто это? Вот фамилию помню, и всё. Ни имени, ни кто он такой вообще… Ладно, надо будет — узнаю. Кстати, если правильно помню школьный курс истории, книгу Пикуля «Нечистая Сила» и фильм «Агония», мне всё равно деревянный сьют выпишут — не эти, так другие, желающих много. До поры спасали только отношения с царской семейкой, склонной ко всякой мистике. Кстати, а где у нас ныне царь-батюшка пребывает? Кажется, в ставке, где-то в Белоруссии — гуляет с сыном, что-то роет, питается исключительно картошкой с шашлыком и смотрит кино. Хорошо устроился, отец родной. Но далеко, не спасёт… Но царица и вся остальная светская шушера — здесь, в Питере. Вернее, наверное, в Царском Селе — папашка-то у них «Царскосельским сусликом» в народе числится. И что это значит? Только то, что донимать меня начнут уже сегодня. И что мне с ними делать, о чем говорить, да чтоб не убили? Распутина-то во мне, хвала Би Би Кингу, нет, одна рожа кошмарная и осталась…
Слышь, ты, блюзмен, слайдом деланый! Чего разнылся-то? Ну, убьют — велико горе… Будешь джемовать на небесах с Хукером, Хендриксом и Стивом Рэй Воном, всего и делов. Всё равно через ещё три месяца Империи кирдык. Который, кстати говоря, я предотвратить уже при всём желании не смогу — ни ноутбука с чертежом автомата Калашникова, ни формулы каталитического крекинга, ни ещё каких рояльных ништяков у меня нет.
Подведём итог. Как быть Распутиным — не знаю. Как выжить — ума не приложу. Как спасти Империю — вообще не в курсе. Вывод? Приводим внешний вид в соответствие с внутренним, разживаемся гитарой — и вперёд…Корявый у меня блюзец получился, но, думаю, тут всё дело в балалайке:
И пусть приходит Пуришкевич — его я вовсе не боюсь,
И князь Юсупов пусть приходит — его я тоже не боюсь.
Они меня, понятно, грохнут —
Но жить останется мой блюз!
Короткая кода, кивок: всем спасибо, все свободны. Опаньки, а это ещё кто? Толпа подалась назад, а передо мной стоял лысый бородатый дядька в пенсне и мундире типа генеральского. И этот скинхед держал в руке револьвер, направив его зачем-то на меня!
— Не боишься, значит? Думаешь, немка защитит, да? Шалишь, Гришка.
Я никаким местом не герой. Просто в данный конкретный момент, когда я только что решил, что небесный джем-сейшн — не самое худшее времяпровождение, а всё остальное — да любись оно лошадью, страшно мне не было совсем.
— Вы отменно невежливы, сударь, — процедил я, глядя в его холёное лицо. — Могли бы хоть представиться для начала. И не припомню, чтобы пил с вами брудершафт. — Дядька офигел секунд на десять, и пришлось продолжить: — Если вы имеете намерение застрелить меня — просто делайте это, хотя не поручусь, чтобы чем-нибудь обидел ваше превосходительство. Предупреждаю: я крайне живуч, поэтому имеет смысл весь барабан разрядить в голову. Если же вы достали револьвер так, попугать просто — идите своею дорогой, сударь, не в настроении я нынче — и на нормальном американском добавил затейливое ругательство, сделавшее бы честь гарлемскому ниггеру. Дядька отвис.
— Владимир Митрофанович Пуришкевич, депутат Государственной Думы, к вашим услугам. И, милостивый государь Григорий Ефимович — последние четыре слова он произнёс максимально ядовито, — я действительно имею намерение застрелить вас. Поскольку то, что вы изволили сделать с моим Отечеством, поставило его на край гибели.
— Отлично, Владимир Митрофанович, — кивнул я, уже представляя, как беру нормальный «лес пол» и втыкаю его в небесный комбик, — стреляйте же.
— А ну, стоять всем! — из-за угла, на бегу запихивая в рот свисток, выскочил званый давешним красавчиком городовой. Увидев Пуришкевича и меня, поперхнулся свистом и застыл, тяжело дыша, переводя взгляд с меня на револьвер и далее на моего убийцу. Досадно крякнув, Владимир Митрофанович опустил револьвер и полез в карман.
— Вам сказочно повезло, Распутин, — сказал он, одновременно протягивая городовому рубль. — Но, обещаю, мы ещё встретимся.
— И скоро, — отвечаю в тон ему. — Приглашаю вас на обед. Нынче же.
— Нынче?
— Именно. А чего затягивать?
— И то верно, Распутин, вы правы. Буду, ждите. Честь имею. — И тут Пуришкевич отмочил штуку, которую я от него совсем не ждал. Наверное, дядьке просто надо было срочно спустить пар. Он вскинул руку с револьвером, высадил в небо весь барабан и надсадно заорал:
— Русские люди! Как вам не стыдно?! В час, когда многострадальное Отечество ведёт тяжелейшую войну с коварным тевтоном, вы изволите прохлаждаться и отлынивать от боёв и от работы! А ну, по местам! Все по местам, суки! — И ушёл.