170809.fb2
Он рассмеялся.
— Да нет, что ты. Чувак, я ж вегетарианец. Я не ем никакой животной пищи. Вообще никакой.
— Да ну? Это ни в какие ворота. Тебе что, стыдно эксплуатировать кур?
— Если ты докажешь мне, что куры при этом не страдают, я с радостью стану есть яйца, — ответил Мелфорд. — Но ты об этом ничего не знаешь. Этих куриц запихивают в такие тесные клетки, что им там даже голову не повернуть. Ноги и клювы у них покрыты язвами, и они страшно страдают. Может быть, даже больше, чем коровы и свиньи. Куры испытывают невыносимые мучения — возможно, потому, что они птицы, а о птицах люди заботятся еще меньше, чем о другой скотине. Пойми, в жизни этих животных нет ни одной спокойной минуты, проведенной без боли, без страха и мучений. Это если говорить о курах. Что до мужских представителей этого яйцекладущего племени, то их просто швыряют в мешки, где они выполняют свою непосредственную функцию, а затем скармливают курам. Ну ладно, хочешь, еще расскажу, как содержат коров на молочных фермах?
— Да нет, не особенно. Я хочу, чтобы ты рассказал мне о своей жизни. Что же ты ешь?
— У меня дома отлично оборудованная кухня, и я очень неплохо питаюсь. Но тут есть один нюанс: если ты собираешься стать вегетарианцем, а ты собираешься им стать, то тебе придется подойти к делу творчески, иначе питаться будешь очень однообразно. Зато, глядя в зеркало, ты сможешь с гордостью думать о том, что поступаешь правильно. Кстати, есть и еще одно преимущество: ты сможешь чувствовать себя выше других, и тогда у тебя развяжется язык. Ты станешь звездой всех вечеринок. — И он кивнул мне с авторитетным видом. — Поверь мне, Лемюэл, женщины обожают вегетарианцев. Они будут считать тебя очень глубоким человеком. Когда поступишь в университет и будешь упоминать в разговорах, что это ты можешь есть, а это нет, — поверь мне, женщины сами станут тебя расспрашивать, вызывать на философские беседы и восхищаться тонкостью твоей души.
Мы еще раз проехали мимо фургона, где жили Ублюдок и Карен, и убедились в том, что теперь рядом с ним никого нет — мы не заметили ни копов, ни ограждения. Так что Мелфорд выключил магнитофон и запарковал машину на узкой длинной стоянке возле закрытого магазина, химчистки и еще какого-то сомнительного заведения, именовавшегося ювелирным магазином, но похожего скорее на ломбард. Окна лавочки были забраны металлической решеткой. К телефонной будке, возле которой мы остановились, скотчем было приклеено очередное объявление о пропаже домашнего любимца — на сей раз коричневого шотландского терьера по кличке Несл.
От дома Карен и Ублюдка нас отделяло всего три квартала. Наш путь проходил по темному переулку, на который большинство фургонов выходило тыльной стороной. Температура упала градусов до тридцати, воздух был по-прежнему насыщен влагой, и по всему трейлерному парку разливалась вонь, как из переполненной параши. Но Мелфорда, казалось, ничто не могло смутить. Он легко находил проломы в заборах и участки, где нет собак, которые могли бы нас облаять, из чего я сделал вывод, что он потратил немало времени, продумывая этот маршрут. Так что, возможно, убийство Карен и Ублюдка и в самом деле не было внезапным и бессмысленным актом насилия. К нужному нам трейлеру мы подобрались с тыла, и там тоже не оказалось желтой оградительной ленты. Мелфорд достал из кармана нечто, напоминающее дешевый лучевой пистолет из какого-нибудь научно-фантастического сериала: агрегат этот состоял из рукоятки с торчащими из нее проводами различного калибра.
— Электрическая отмычка, — объяснил Мелфорд. — Очень полезная вещь.
Сосредоточенно сощурившись, он подошел к задней двери фургона, и через секунду раздался щелчок. Засунув отмычку обратно в карман, Мелфорд распахнул дверь.
Затем он достал карманный фонарик, луч которого мгновенно обежал кухню.
— Ха! — сказал Мелфорд. — Забавно. Ты только посмотри.
Я не имел ни малейшего желания снова на них смотреть и вообще был рад, что комната погружена во тьму: это спасало меня от зрелища двух наверняка уже закоченевших тел. Но я все же взглянул в том направлении, куда указывал Мелфорд, просто потому, что мне не хотелось с ним спорить. И тут я буквально оцепенел. В голове у меня мелькнула одна-единственная мысль: странным образом Мелфорд использует слово «забавно».
Ублюдок и Карен по-прежнему лежали на полу: глаза у них были открыты, а закоченевшие тела, залитые кровью, напоминали безжизненные манекены.
Рядом с ними лежало еще одно тело.
За все, что случилось со мной в те выходные, я, возможно не вполне справедливо, винил своего отчима. Он действительно был виноват — по крайней мере отчасти, — и вот парадокс: причиной того, что все сложилось именно так, а не иначе, стали те два единственных добрых совета, которые дал мне Энди, единственных за все время нашего знакомства. А ведь мне казалось, что советы эти изменили мою жизнь к лучшему.
Зато плохих идей у него была масса. Например, он считал, что новую одежду мне нужно покупать не чаще чем раз в два года. Что ученические водительские права я должен получить не раньше, чем мне стукнет шестнадцать. Что всякий раз после того, как Энди готовит барбекю, я должен вычистить все поддоны и решетки и отложить лучшие куски угля, которые потом можно использовать еще раз. Кстати, эта последняя его затея возмущала меня больше всего, потому что, выходя из гаража, весь в поту и саже, выковыривая из носа черную копоть и отхаркивая серую мокроту, я не мог отделаться от мысли о безысходности своего существования, достойного пера Диккенса.
Первая удачная идея осенила Энди однажды летом. К тому времени минуло уже шесть лет с тех пор, как Энди Роман женился на моей матери, а я медленно, но верно начал толстеть. И мама с полным бесстрастием наблюдала за тем, как сын ее из худенького мальчишки превращается сперва в упитанного, а затем и попросту в жирного подростка. Она ни слова не говорила мне, когда я целыми пакетами утаскивал к себе в комнату печенье «Орео» и целыми коробками запасал пончики. Там, просиживая долгими часами в полном одиночестве, я без конца смотрел комедийные сериалы «Счастливые деньки» и «Доброе времечко», флегматично поглощая добытую провизию. Апатичное состояние, в котором пребывала мама, как я выяснил позже, имело свою причину — лошадиные дозы валиума. Но в те времена я полагал, что она просто любит вздремнуть и что сонливость — естественное свойство ее темперамента. Я не видел ничего странного в том, что некоторые люди любят прикорнуть между завтраком и обедом, а потом и после обеда, и просыпаются как раз когда приходит время готовить ужин.
Что до Энди, то если он и знал об этой маленькой слабости моей матери, о ее пристрастии к пилюлям, а не знать он не мог, то все же не выказывал ни малейшего беспокойства. Несмотря на то что мама постоянно жила словно в тумане и порой даже бродила из комнаты в комнату, хватаясь то за пластиковый половник, то за кухонную варежку, и явно при этом что-то искала, но не могла вспомнить, что именно, она все же умудрялась содержать дом в чистоте и готовить для мужа еду, и Энди это вполне устраивало.
Иногда он, правда, пытался обратить ее внимание на то, что я уж очень быстро набираю вес, — его это, кстати, беспокоило, — но мама только пожимала плечами и бормотала какие-то общие фразы о том, что все мальчишки так быстро растут. Но Энди на это не покупался и в один прекрасный день заявил, что раз ей наплевать, он возьмется за дело сам, и с этого момента действительно стал проявлять ко мне усиленное внимание, которое выразилось в нескончаемой череде насмешек: видимо, по мысли отчима, от унижения я должен был похудеть. Полгода он называл меня не иначе как Толстопузом и постоянно давал всякие полезные советы, например: растрясти наконец свое жирное брюхо и отправиться во двор поиграть на солнце, на свежем воздухе. Но большого эффекта его старания не возымели, и тогда на него внезапно снизошло интеллектуальное прозрение, и он решил взяться за дело с другой стороны.
— Нам надо серьезно поговорить, — заявил он мне как-то за завтраком.
Мама, которая все утро смотрела на нас мутным взглядом из-под полуопущенных век, уже объявила, что хочет прилечь, так что мы с Энди остались одни за столом. Ему тогда перевалило за пятьдесят: он был пятнадцатью годами старше мамы, и было заметно, что он уже очень скоро превратится в пожилого человека. С двойным подбородком, весь в печеночных пятнах, он смотрел на мир затуманенным взглядом тяжело оплывших зеленоватых глаз. Жестоко сражаясь с моими пороками, сам он тем не менее таскал на себе килограммов пятнадцать лишнего веса. Его еще не лысая голова была покрыта серой растительностью, явно редеющей и слишком уж длинной для мужчины его возраста. Он играл в гольф с неизменным энтузиазмом, вообще свойственным юристам из Флориды, а он был типичнейшим представителем этого социального класса, и кожа его от постоянного пребывания на солнце приобрела цвет и фактуру печеного яблока. Но Энди не видел в том никакой беды, ибо принадлежал к тому поколению, которое считало, что слишком загорелых людей не бывает, а потому задубевшая на солнце кожа куда эстетичнее, чем постыдная бледность.
Энди пододвинул свои бифокальные очки в черной оправе поближе к основанию носа, который в последние годы все больше напоминал луковицу.
— Я знаю, что после школы ты хочешь уехать в другой город и поступить там в университет, — начал он, — но давай рассуждать здраво. Все хотят учиться в другом городе. А что в тебе такого особенного, чтобы тебя приняли в приличное учебное заведение? По-моему, ничего. Так ведь?
И в этот момент я еще яснее, чем прежде, в порыве какого-то эстетического прозрения осознал, как сильно я ненавижу Флориду. Я ненавидел жару, эти белые туфли и белые ремни на джинсах, ненавидел гольф и теннис, и эти пляжи, и обветшалые здания в стиле ар-деко, от которых за километр несло старушатиной, и эти пальмы, и голодранцев, и шумных выходцев из северных штатов, и тупых, невежественных канадцев, которые наезжали в наши края зимой, и безысходную, такую привычную грусть на лицах бедноты, по большей части черной. Этих несчастных можно было встретить по берегам каналов со стоячей водой, где они закидывали удочки в надежде выловить себе ужин. Я ненавидел и эту траву, и песчаные автостоянки, и ядовитых змей, и смертоносных рыб, способных передвигаться по суше, и собакоядных аллигаторов, и растения с колючими спорами, от которых нет никакого спасу, и огромных тараканов, и пауков размером с кулак, и кишащих повсюду огненных муравьев, и прочих тропических мутантов, то и дело напоминающих вам, что нам, человеческим существам, в этом мире не место. И я совершенно точно знал, пускай не формулируя это для себя, что я ненавижу свою жизнь и хочу обрести другую, новую. И с тех пор как я это понял, я стал говорить о своем будущем отъезде в университет, куда-нибудь далеко-далеко, как о чем-то совершенно естественном, будто три года, отделявшие меня от осуществления этой мечты, и есть единственное, но легко преодолимое препятствие.
— Так что подумай, как убедить комиссию в том, что ты не какой-нибудь очередной неудачник, — увещевал меня Энди. Он сидел за белым овальным столом, упершись в него обоими локтями, и, наклонившись вперед, едва не улегся в тарелку с завтраком, который состоял из блинов и сосисок, разогретых в микроволновке. — Я знаю, тебе неприятно это слышать, — продолжал он, — но я считаю, что на будущий год тебе нужно записаться в секцию легкой атлетики. Оценки у тебя неплохие, — (мой средний балл был 3,9, и лично я считал, что это лучше, чем неплохо), — и то, что о тебе написали в школьной газете, наверное, тоже говорит в твою пользу. Но занятия спортом, я полагаю, только украсят твое резюме. Пусть все видят, что ты личность разносторонне развитая. А пока тебя можно назвать развитым только в одном смысле. — И Энди глумливо надул щеки. — Надо, чтобы, увидев твои документы, члены комиссии сразу же поняли: у этого парня есть будущее. Пока же, глядя на тебя, можно подумать только одно: вот так боров! А таких кандидатур, я думаю, там и без тебя предостаточно.
Я сразу же понял, почему Энди заговорил именно о легкой атлетике, и подспудно, против своей воли, я был даже благодарен ему за это. Вряд ли у меня сложились бы отношения с командными видами спорта: по крайней мере, печальный опыт уже был. В пятом классе я попытался играть в софтбол в малой лиге, и попытка эта кончилась катастрофой. Легкая атлетика, безусловно, имела свои привлекательные стороны. Это индивидуальный спорт, а значит, если я даже где-нибудь напортачу, то, по крайней мере, никого не подведу, а если и подведу, то не так существенно, как в той ситуации, когда пропущу внезапную подачу в правую часть поля.
— Понимаешь, — сказал Энди, — тут дело не в том, что ты хорошо бегаешь или прыгаешь. Но, во всяком случае, если ты будешь серьезно работать все лето, то можешь добиться неплохих результатов и, если повезет, попадешь в команду, хотя и будешь самым слабым парнем.
За нашим домом на Террапин-уэй находился искусственный пруд, населенный какими-то неведомыми рыбами, лягушками яркой окраски, рябоклювыми утками и пришлыми аллигаторами. Энди заявил, что пробежался по дороге, огибающей пруд, и выяснил, что дистанция составляет ровно полторы мили.
— Так вот, предлагаю тебе сделку, — продолжал он, поддевая зубьями вилки свой коротко остриженный ноготь. — Будем тренироваться — с сегодняшнего дня и до конца каникул. Даю тебе по доллару за каждую милю, которую ты пробежишь, и по десять долларов — за каждые пять следующих миль.
Признаться, предложение это мне показалось заманчивым: честно говоря, это было чертовски щедрое предложение — редкий пример поведения, достойного приемного родителя. Но в то же время я прекрасно понимал, что Энди не в последнюю очередь движет желание покрасоваться, продемонстрировать свою правоту. И все же он предложил мне отличную сделку, хотя хорошим бегуном я никогда не был. На уроках физкультуры, когда учитель отправлял нас нарезать круги вокруг школы, я всегда первым сдавался и переходил на шаг, хватаясь за бок, сведенный судорогой, пока остальные ребята легко проносились мимо меня, презрительно оглядываясь через плечо. Деньги были неплохой мотивацией и вполне могли пробудить во мне героизм, но получать деньги за то, что остальные подростки делали так легко и даже для собственного удовольствия, казалось мне унизительным.
Поэтому я отказался. Мне не хотелось тащиться на улицу и потеть на глазах у Энди, который будет наблюдать за моими усилиями и с презрением отсчитывать купюры. Как же: я стану тут пыхтеть изо всех сил, а отчим всякий раз, как я буду пробегать мимо дома, станет кричать мне вдогонку: давай-давай, шевели задом, Толстопуз!
Мне очень хотелось похудеть. Я был бы и рад сесть на диету, но этого я сделать не мог, потому что подписаться на программу потери веса было бы все равно что признать правоту Энди. Признать, что он был прав, дразня меня все эти месяцы сарделькой, куском сала и бурундуком.
Я понимал, что легкая атлетика — это выход. К тому же Энди упомянул об этом только однажды — значит, если я воспользуюсь идеей, то вовсе не обязательно буду ему обязан. Тренировки можно сочетать с диетой, а для отвода глаз говорить, будто я хочу перейти на другой режим питания, чтобы привести себя в форму. Но я и гроша бы не принял у отчима за эти усилия. Да, я хочу похудеть. Но Энди не должен иметь к этому никакого отношения.
И я бы ни за что не согласился бегать по Террапин-уэй. В Гибискус-гарденс — так назывался наш район — жило слишком много ребят из моей школы, некоторые из них даже в соседних домах, стоящих по берегам пруда, и мне не хотелось попадаться им на глаза — по крайней мере, пока я не научусь нормально бегать, пока не смогу пробежать хотя бы пять миль. Мне нужна была полная победа, безусловный успех: ведь школьные приятели тоже дразнили меня толстяком и куском сала. Правда, «бурундука» они заменили на «борова»: там, где мой отчим вынужден был оставаться в рамках приличий, ребята могли не стесняться.
Вместо того чтобы сразу выйти на улицу, я отправился в свою комнату, напялил кеды, врубил радио и принялся трусить на месте. В первый раз я выдохся уже через десять минут, потом продержался пятнадцать; прошла неделя — и я уже выдерживал полчаса, а еще неделю спустя я решил, что пришло время сделать первый забег.
Я представлял себе, как вернусь в школу победителем, в новой одежде, которую Энди вынужден будет купить, — ведь когда я похудею, старая будет висеть на мне, как на вешалке. Она уже и теперь сидела слегка мешковато. Что поделаешь, придется местным забиякам найти себе другой предмет для насмешек.
Впрочем, я никогда в это особенно не верил — и был прав. В голливудских подростковых фильмах подобные превращения — самое обычное дело, но в реальной жизни такого не бывает. В фильмах какая-нибудь уродина покупает себе новую одежду, делает себе модную стрижку, снимает очки и — алле-оп! — тут же становится первой красавицей в школе. А на самом деле стоит какому-нибудь школьному изгою-неудачнику попробовать подняться на ступеньку выше, как его тут же сталкивают вниз, отрезают ему руки и ноги и заколачивают в деревянный ящик. И когда в сентябре я вернулся в школу, сильный и здоровый, как любой нормальный десятиклассник, они продолжали дразнить меня поросячьей задницей — более того, так продолжалось до самого выпуска.
И все же чудесная мечта подталкивала меня вперед. Я устраивал пробежки, когда Энди уходил на работу, а мама отправлялась куда-нибудь по делам: я не хотел, чтобы они что-нибудь знали — по крайней мере до тех пор, пока я не пробегу без остановки пять миль. Но достигнуть этого результата оказалось куда проще, чем я предполагал, и полтора месяца спустя после моей первой комнатной пробежки на месте я сообщил Энди о том, что готов записаться осенью в команду по легкой атлетике.
— Ладно, — ответил он, растерянно пожав плечами.
Я сразу понял: он раскаивается, что пообещал мне деньги, и теперь всеми силами постарается избежать возвращения к этому разговору.
В легкой атлетике я добился неплохих результатов: меня включили в команду, и во время соревнований я вполне оправдал оказанное мне доверие. В скоростных забегах я не слишком преуспел, зато брал выносливостью, и в беге на длинные дистанции оставлял позади многих соперников и приходил третьим, а иногда даже вторым. Для заявки в университет это был вполне приличный результат: я был даже не самым последним в команде.
Вторая удачная идея осенила Энди более года спустя, на зимних каникулах, когда я учился в выпускном классе. Я лежал на кровати, читал — и вдруг в дверь моей комнаты постучали. Мы поужинали уже два часа назад, и звуки телевизора давно доносились из гостиной, где моя мать наверняка прилегла на кушетку и отключилась, вышивая по канве натюрморт с яблоками, над которым она в своей полудреме трудилась уже месяцев девять.
Энди не стал ждать, пока я отзовусь: он приоткрыл дверь и просунул голову в щель.
— Так-так, что тут творится? Хулиганишь небось?
Я сел на кровати и, развернув книгу на том месте, где закончил читать, положил ее обложкой вверх. Энди выдержал небольшую паузу, опершись о дверной косяк и как-то слишком уж бодро улыбаясь. Его прямоугольные очки в черной оправе соскользнули на самый кончик вздувшегося носа.
— Я думаю, — провозгласил он наконец, — что тебе следует выбрать какой-нибудь университет из «Лиги плюща».[31] Лучше, конечно, если это будет Гарвард или Йель, хотя, если что, Принстонский и Колумбийский, конечно, тоже сойдут. Ну и уж в крайнем случае можно пойти даже в Университет Брауна или в Дартмутский колледж.
Сам Энди учился в Университете Флориды, юридическую степень тоже получил в одном из местных колледжей, отнюдь не имевших общегосударственного значения. Но он так говорил, будто знает про «Лигу плюща» буквально все.
— Разумеется, я прекрасно понимаю, — продолжал он, — что ждать финансовой помощи от твоего отца нам не приходится.