17101.fb2
Прошло несколько дней. Партия остановилась на дневку уже в другом местечке. Вдруг последовало приказание собраться на площади для экзекуции и тоже за побег какого-то кантониста. Эту весть поспешили передать населению с добавлением о том, что добрые евреи уже спасли раз от розог. Дети умоляли спасти их и на сей раз.
В назначенный час возле квартиры, занимаемой Меренцовым, лежала куча розог. Мальчики стояли в строю, понурив головы. Меренцов кричал, распоряжался, а солдаты расправляли прутья. В это время к партионному протолкнулся еврей, шепнул ему что-то на ухо. Его благородие тут же объявил, что сейчас он занят, экзекуцию пока откладывает и с виновными рассчитается на следующее утро.
На самом деле никто из кантонистов не пропал, но Меренцов вошел во вкус и в каждом местечке устраивал тревогу, чтобы содрать с кагала. Не обходилось без торга: давали 50, а поручик требовал 100 рублей.
Когда минули черту еврейской оседлости и партия вступала в губернии, населенные одними русскими, Меренцов запрещал мальчикам молиться. Выгода от содержания около трехсот мальчиков постепенно уменьшалась, крестьяне требовали за все плату. «Жиденятам», «христопродавцам» не только ничего не дарили съестного, но не давали ни чашек, ни ложек, чтобы «не опоганить посуду»... Меренцов выдавал по 10 копеек, а со счету сбрасывал по рублю, но никто не смел возражать.
Доставалось от Меренцова и конвойным за неряшливость рекрутов и за заболевания. Дети изнемогали от лишений и голода, а тут приближались смотры, когда нужно было показать товар лицом. В каждом городе партию таскали к гарнизонным начальникам, те тщательно ревизовали казенное имущество кантонистов, поднимали шум, если чего-либо недоставало и хотели содрать побольше денег с самого Меренцова.
На последнем переходе всех мальчиков выстроили, выпарили в бане, привели в надлежащий порядок.
— Подтянуться хорошенько, держаться бодрей, глядеть веселей, откликнуться громче! — приказывал Меренцов. — Завтра конец нашей дороге. Претенезий, помните, никаких не заявлять, не то дальше потащу, пороть заставлю, голодом морить буду вас, пархатых.
Вступая фронтом в город, где находилась кантонистская школа, мальчики, по приказанию Меренцова, распевали во все горло забавные еврейские песни... Этой издевкой поручик заканчивал свою гнусную роль, которую он играл всегда, когда сопровождал в Казань партии еврейских кантонистов.
Пугливые и безропотные еврейские мальчики молча страдали и погибали в дороге, пока они в течение долгих месяцев добирались до места назначения, за тысячи верст от местечек, где они родились и провели свои юные годы. Иногда же отчаяние заставляло их совершать поступки, которые можно было бы назвать бунтом, возмущением, хотя эти понятия не были им знакомы.
...Конец 1852 года. По бескрайним просторам Сибири бредет партия мальчиков, направляясь в Тобольскую кантонистскую школу. Среди них находится и 8-летний Шпигель. Правда, его поймали еще в 1851 году, но выкупили и спрятали. Затем поймали вторично, но деньги уже не помогли. Из местечек и городов их свыше двухсот собрали в Житомир, откуда, провожаемых всем городом, направили в Москву. В Москву, вспоминает Шпигель, партия прибыла зимою в трескучие морозы. 225 малышей поместили в холодных казармах с грязными нарами. Обед давали в чашах-полубочках, в каких дают корм скотине. Через 6-7 дней погнали дальше. На остановках русское население, которому за кормление кантонистов в дороге платили по 12 копеек в день с человека, не желало их кормить; не желало еще и потому, что это были нехристи. Дети встревожились. Они были изнурены, напуганы, русского языка не знали. Конвойные били их за каждую мелочь, отбирали вещи и те немногие деньги, которые были у мальчиков, и пропивали.
В одном селении при входе в отведенные квартиры, их встречали словами: «жиденята, нехристи». Дети в испуге выбежали обратно на улицу. Партионного офицера с ними не было: он остался в Москве у знакомых, а конвойные солдаты были заняты в кабаках. Ребята решили вернуться в Москву. Они знали, что там есть группа евреев из Славуты, которых прогнали сквозь строй за то, что они будто бы в своих молитвенниках напечатали что-то против православия.
Всей кучей прибыли мальчики обратно в Москву и в поисках славутских осужденных, очутились на какой-то площади. Детей обступили полицейские, в числе их был и еврей-солдат. С его помощью они рассказали все, что с ними творят, как их не пускают в квартиры и отказываются кормить. Обер-полицмейстер сообразил, что дело серьезное и доложил генерал-губернатору. Этот последний откомандировал фельдъегеря в Петербург к тогдашнему военному министру Сухозанету.
На следующий день утром детей собрали перед многочисленным начальством. Последствием этого дела было то, что партионного офицера и солдат конвойных отдали под суд и, очевидно, сурово наказали.
Из Москвы партию отправили в Нижний Новгород. Дорога продолжалась долго. Все страдали желудками, лихорадкой, но больше всего донимала чесотка. Это обстоятельство заставило водить их в баню и приказано было почаще стирать свое белье. Все же вшей развелось видимо-невидимо. После трех дней отдыха партию погнали в Тобольск, куда она прибыла в конце осени. Из 225 прибыло туда всего 110. Остальные поумирали от холода, болезней и негодной пищи.
При освидетельствовании, заканчивает свои воспоминания Шпигель, больше половины из нас страдало чесоткой, и их пришлось немедленно положить в лазарет. Остальные получили месяц отпуска на поправку.
Прошел месяц, и всех взяли в крепкие, жесткие руки. Самое худшее было лишь впереди...
— Запомнил я с детства, — рассказывает С. Бейлин (впоследствии раввин города Иркутска), — беседы Михеля дер лихтмахера (свечника) о кантонистах. Эти беседы показывают, как реагировали евреи на ловлю и сдачу своих малолетних детей.
«Герт, бридер (слушайте, братья), — восклицает, бывало, Михель дер лихтмахер под наплывом тяжелых воспоминаний. — Кто не видал, как однажды их, еврейских мальчиков, гнали партией человек в 400, не видал Божьего света!.. Вот они, маленькие, хилые, в длинных солдатских шинелях, болтающихся на аршин под ногами, в глубоких, до глаз нахлобученных шапках; дядьки их подгоняют тумаками и подзатыльниками...
Было это в пятницу перед зажиганием субботних свечей. Народ (дер ойлим) заливается горючими слезами, плачет навзрыд как на «хурбан бейс амикдаш» (разрушение Храма); кажется, и мертвый встал бы из гроба... Вот наш рабби (раввин) выходит за город, становится на стол и начинает утешать их и убеждать «остаться евреями», несмотря на предстоящие страдания. Стон стоном стоит. «Гвалт, — вдруг вырывается у рассказчика горестное восклицание, откуда взялось у евреев столько «ахзориес» (жестокосердия), чтобы отдавать своих малюток в солдаты на угон в далекую Россию. Недаром евреи — горестно это сказать — теперь так страдают! Да простит меня Господь, нельзя, конечно, так говорить, но это все-таки так:
Бог наказывает нас теперь за прежние наши грехи! Что вы думаете? «Миколайке» был очень умен. Он сказал евреям: «Вы прожужжали всем уши, что вы — народ сердобольный, «рахмоним бней рахмоним» (сострадательные, дети сострадательных). Хорошо же, я вам покажу, насколько вы добры и милосердны, вы сами отдадите мне малюток ваших»... и издал страшный указ; и что же вы думаете? Разве не было так, как он сказал?»
Глубокий вздох вырывается из груди рассказчика, вздыхают все слушатели, поникают головой, думают над его словами, которые воскресили в их памяти столько горьких воспоминаний.
Те немногие русские интеллигенты, которые были свидетелями ловли еврейских мальчиков или которым приходилось сталкиваться в пути с партиями, бредущими к месту назначения — в кантонистские школы, не могли оставаться равнодушными к виденному. Вот несколько таких воспоминаний.
Ф. Я. Лучинский в своих «Провинциальных нравах за последние полвека» рассказывает:
«Наиболее тяжело было отбывать рекрутскую повинность евреям... Вопли, плач и страдание бедных матерей-евреек, когда брали у них в рекруты малых детей, были ужасны. В городе Чигирине, когда я там находился на службе, был такой случай. В числе еврейских рекрутов привезен был мальчик лет 9 или 10, полненький, розовый, очень красивый. Когда мать узнала, что он принят, то опрометью побежала к реке и бросилась в прорубь».
Некий «Неизвестный» в своих воспоминаниях, озаглавленных «За много лет» пишет:
...Сыновья солдат-евреев тоже были обязаны поступать в кантонисты. В большинстве случаев у них детей отбирали насильно. Я помню и сейчас ужасные сцены, которых был очевидцем. Было это в 1852 году в Бессарабии, в местечке Бричаны Хотинского уезда. Местечко было населено почти исключительно одними евреями, в числе коих находилось много солдатских семейств. В один роковой день для бричанских еврейских жен-солдаток, туда прибыл с подводами полицейский чиновник и при помощи военной команды приступил к реквизиции еврейских мальчиков, подлежащих отдаче в кантонисты. Детей приходилось брать чуть ли не с боя. Все мирное местечко огласилось воплями, стонами и рыданиями. Схваченных еврейских мальчиков солдаты несли к подводам. Дети поднимали страшный рев, им вторили матери и вырывали их из солдатских рук. В общем получалась печальная картина, не поддающаяся описанию. Много лет прошло с тех пор, но виденные мною ужасные сцены этого дня не изгладились в моей памяти и поныне. Выйдя на улицу, я сразу наткнулся на двух солдат, силившихся отнять у еврейки мальчика, которого она держала прижав к груди обеими руками. Не понимая в чем дело, я думал, что тут произошла какая-нибудь ссора и обратился к солдатам с увещеваниями.
— Нешто мы от себя с нею тут возжаемся, — возразил один из реквизиторов. — Будь оно неладно! Это жиденята, их приказано в кантонисты забирать...
Еврейка, не выпуская из рук своего мальчика, присела на завалинке хаты и плакала в три ручья.
— Ну отдай, дура эдакая! Нешто поможется, — уговаривал ее солдат. — Все равно силой заберут...
Еврейка-солдатка, по-видимому, ничего не слышала. Погруженная в свое горе, она истерически плакала, а ей вторил сынишка. Дуэт получился самый печальный...
Наконец, солдаты подхватили еврейку под руки и потащили. Она не сопротивлялась, чувствуя, что мальчик при ней, что его еще не отняли у нее.
Далее, в центре Бричан, на базаре, где стояли подводы, заготовленные под своз навербованных еврейских кантонистов, собралась масса народа, почти все женское население местечка, и раздавались такие вопли и ламентации, точно здесь происходило избиение младенцев. Я поспешно удалился от этого места скорби и встретил группу солдат, не участвовавших в реквизиции. Они довольно апатично относились к происходившему, а один из них, заметив, что я растроен, сказал:
— Положение такое есть, коли солдатский сын, то иди в кантонисты. Наших детей берут — нас не спрашивают, а еврей, чем же лучше нас? Всем одна линия.
Дальнейшее философствование солдата было прервано неожиданным зрелищем. По улице шла еврейка еще молодая и довольно красивая; волосы у нее были распущены и растрепаны, одежда порвана, обнаженные до плеч руки были исцарапаны. Большие черные глаза бессмысленно глядели вперед, а в них, равно как и в чертах всего лица, как бы застыло выражение испуга. Еврейка не обращала ни малейшего внимания на окружающих, медленно двигалась по улице и громко пела на еврейском жаргоне какую-то монотонную песню.
— Мошкина жена, — сказал вполголоса кто-то из солдат. — Никак рехнулась, бедная, аль пьяна, может статься, с горя.
— Толкуй, пьяна! Нешто не видишь, что она из ума вышла... Сына у ней взяли сегодня в кантонисты, она, значит, с горя и ум потеряла...
За сумасшедшей солдаткой в некотором отдалении шли старухи-еврейки и жалостно причитывали. Это были похороны живого человека.
Из записок Н. А. Огаревой-Тучковой: «Однажды, ехавши из деревни Пензенской губернии в Москву, мы обогнали много подвод, на которых виднелись исключительно детские лица. Их сопровождали солдаты. Это было зимой. Отец, полюбопытствовав узнать, что это такое, спросил одного из солдат, откуда эти дети. «Из Польши, — коротко отвечал солдат. — Куда везете их? — В Тобольск», — был ответ.
Дети, на взгляд, от восьми до девяти лет, принимали подаяние отца, улыбаясь сквозь слезы.
Многие ли из них доехали до места назначения? Говорили, что это дети евреев, взятые у родителей для того, чтобы они скорее обрусели...
В своей встрече с партией будущих кантонистов Николай Семенович Лесков повествует в мемуарном рассказе «Овцебык».
...Раздражительность Василия Петровича (Овцебыка) происходила от двух совершенно сторонних обстоятельств. Раз он встретился с бабой, которая рыдала впричет, и спросил ее своим басом: «Чего, дура, ревешь?» Баба сначала испугалась, а потом рассказала, что у нее изловили сына и завтра ведут его в рекрутский прием. Василий Петрович вспомнил, что делопроизводитель в рекрутском присутствии был его товарищем по семинарии, сходил к нему рано утром и возвратился необыкновенно расстроенным. Ходатайство его оказалось несостоятельным. В другой раз партию малолетних еврейских рекрутиков перегоняли через город (Курск). В ту пору наборы были часты. Василий Петрович, закусив верхнюю губу и подперши фертом руки, стоял под окном и внимательно смотрел на обоз провозимых рекрутов. Обывательские подводы медленно тянулись; телеги, прыгая по губернской мостовой из стороны в сторону, качали головки детей, одетых в серые шинели из солдатского сукна. Большие серые шапки, надвигаясь им на глаза, придавали ужасно печальный вид красивым личикам и умным глазенкам, с тоскою и вместе с детским любопытством смотревшим на новый город и на толпы мещанских мальчишек, бежавших вприпрыжку за телегами.
Мне захотелось пойти посмотреть, как будут ссаживать этих несчастных детей у гарнизонной казармы.
— Пойдемте, Василий Петрович, к казармам, — позвал я Богословского.
— Зачем?
— Посмотрим, что там с ними будут делать.
Василий Петрович ничего не отвечал, но когда я взялся за шляпу, он тоже встал и пошел вместе со мною. Гарнизонные казармы, куда привезли переходящую партию еврейских рекрутиков, были от нас довольно далеко. Когда мы подошли, телеги уже были пусты и дети стояли правильной шеренгой в два ряда. Партионный офицер с унтер-офицером делал им проверку. Вокруг шеренги толпились зрители. Около одной телеги тоже стояло несколько дам и священник с бронзовым крестом на владимирской ленте. Мы подошли к этой телеге. На ней сидел больной мальчик лет девяти и жадно ел пирог с творогом; другой лежал, укрывшись шинелью, и не обращал ни на что внимания; по его раскрасневшемуся лицу и по глазам, горевшим болезненным светом, можно было полагать, что у него лихорадка, а, может быть, тиф.
— Ты болен? — спросила одна дама мальчика, глотавшего куски непрожеванного пирога.
— А?