17128.fb2
Он ответил:
- Давай разбирать.
Работал дядя Еремей быстро, а говорил медленно. Говорил, будто камни укладывал.
- Когда нас раскулачили, я совсем молодым был, а отец - старик. Меня не сослали в Сибирь, я еще в отцовском деле не участвовал. А отца сослали. И поехал я вместе с ним. Я любил отца. Крутой он был, но умный. Бывало, мне одно только твердил: учись, Еремей, учись. Богатство - дело шаткое, а ученье да ум - ох, крепкая штуковина. Не пошатнешь и не отнимешь, не сгорит и не утонет. Учись, дело надежное и всем нужное: и богатому и бедному. Да, вишь, не получилось у меня ученья-то... Добрались мы до Сибири сносно. Отец бодрился, часто говаривал: "Не тужи, сынок, начнем все сызнова, была бы голова на плечах. Старики сказывали: Сибирь - страна богатая, жить можно. Приедем, устроимся, мать затребуем".
Поначалу лес пилили, потом работали на стройке. Завод строили. Комнату в бараке нам дали. Отец повеселел, но ненадолго. Скоро он слег.
И остался я на всем белом свете один-одинешенек.
Перед смертью отец сказал мне:
"Не держи, сын, зла на Советскую власть. Тебя она не обездолила. У меня она отняла мое, а у тебя ничего не взяла, ни землю, ни волю. Живи, работай".
Похоронил я его в каменистой уральской земле, посмотрел на все четыре стороны и подался в шахты руду добывать...
Дядя Еремей достал кисет, скрутил большую папиросу, прикурил, затянулся, положил папиросу на чурбачок, поплевал на руки, взял красный от кирпичной пыли топор.
Печь разбилась легко.
- Вернулся я в деревню как раз накануне войны. Денег у меня было много. Думал: отдохну лето, насмотрюсь на родные места и махну в город. Отвык я уж от деревни-то. Ан нет, не тут-то было. Война началась. На фронт меня не взяли из-за ноги. Придавило мне ее малость на Урале в шахте.
Вскорости немцы пришли к нам в деревню. Пришли неожиданно, тихо, словно бы и не война. Приехали и, ясное дело, сразу ко мне. Обиженный властью. Старостой будешь. Я отказался. Избили они меня, крепко избили. Не припомню, как я к себе в баню уполз. Я тогда в бане обосновался...
Очнулся на полу. Горит лампа. На пороге сидит какой-то человек, бледный, небритый, в разодранной гимнастерке. Сидит и срывает с руки окровавленную повязку. Я обрадовался - свой. Гляжу на него, а ни рукой, ни ногой шевельнуть не могу. Пить хочу, а язык дубовый. Он догадался. Зачерпнул в кружку воды, напоил меня. Смеется: "От какого, говорит, дурья башка, хорошего места отрекся".
Я только зубами скрипнул.
Позднее, когда мы с ним чуть оправились, он опять ко мне с этим разговором. "Придется, говорит, тебе, Еремей Николаич, на поклон к немцам сходить".
Я малость его не зашиб со злости. Сгреб в охапку и в угол швырнул. Он на меня. "Ты, говорит, что, очумел!" - "А ты, говорю, что?" - "Дурак, говорит, ты, Еремей". - "Умник, говорю, нашелся. "На поклон". Я им поклонюсь! Дай, говорю, оклематься. Так поклонюсь - тошно будет".
А он свое - поклонишься. Я схватил ковш. "Стой!" - крикнул он. Достал партийный билет, командирскую книжку и говорит: "Я все видел. Я тебя и приволок сюда. Человек ты наш, советский, надежный, и это тебе приказ. Понял?" - "Ничего, говорю, не понял". Он растолковал.
И заделался я, по воле Советской власти, немецким старостой. А он с мужиками в лес ушел.
Холода наступили. Построили они вот эту избушку, а кирпичей нет. Разобрал я тогда ночью печь в своей избе и перевез сюда. А теперь мы с тобой переправим ее обратно.
- Дядя Еремей, а вы знали, что партизанский отряд предал Шуркин отец?
- Нет, дочка, я этого не знал. Знал, что кто-то наш, деревенский, а кто - не знал. Афанасий сам себя выдал. Я несколько раз заставал его здесь вот. Однажды гляжу, стоит он вон у того столба на коленях и что-то шепчет. Я окликнул его. Он повернулся, бледный, дрожит. "Устал, говорит, я, Еремей". - "Вижу, говорю, что устал". В тот раз он и пришел ко мне в сторожку.
- Дядя Еремей, а он в деревне сказал, что вы его застрелить хотели.
- Ну-у? Вот, значит, как, был подлецом и подлецом остался.
И дядя Еремей умолк в тяжелой задумчивости.
В сумерки, когда мы приехали в деревню и сложили у нашего крыльца кирпичи, дядя Еремей вызвал на улицу Шуркиного отца. Они ушли за околицу и о чем-то долго разговаривали. В полночь дядя Еремей уехал к себе в лес.
А на ранней утренней заре нас разбудил истошный крик.
Кричала и плакала Шуркина мать. Дядя Афанасий повесился...
В этот день мы с дядей Еремеем сгребали в лесу сено.
Дядя Еремей был угрюмый. За весь длинный день мы не сказали друг другу ни слова. Нас мучила смерть дяди Афанасия.
На похоронах Шурка не плакал. И когда могилу зарывали, не плакал. Стоял и не мигая смотрел, как каменный. И с кладбища не ушел со всеми вместе, остался у могилы один. Я шла и часто оглядывалась и видела, что Шурка стоит все на том же месте.
На повороте я оглянулась последний раз. Шурка лежал на могильном холме вниз лицом.
Я ушла в лес к дяде Еремею, он обещал нам сена, и я помогала ему косить. В субботу мы метали первый стог. Дядя Еремей подавал и укладывал сено, а я стояла на стогу. Вдруг мы услышали стук топора. Дядя Еремей бросил вилы и торопливо зашагал в сосновый бор. Я съехала со стога, отряхнулась, побежала следом за ним. Сердце у меня учащенно колотилось. Я предчувствовала какую-то беду. Кто-то рубил дерево, явно вызывая дядю Еремея. Рубил рядом с его сторожкой.
Шурка... Я обмерла.
- Стой! - издали крикнул дядя Еремей.
Шурка продолжал рубить.
- Стой, говорю!
Шурка воткнул топор в землю, правой рукой оперся на топорище и замер в полусогнутом состоянии. Бледный, злой.
- Зачем рубишь?
- Крест сделать.
- Не дури. Брось!
Шурка молчал. Прищуренными глазами по-кошачьи следил за дядей Еремеем. Рука, державшая топор, дрожала.
- Шурка! - взвизгнула я.
Он, как от толчка, выпрямился, прыгнул к дяде Еремею.
Сверкнул топор. Дядя Еремей попятился, охнул. Шурка бросился в кусты. Из плеча у дяди Еремея капала кровь.
В больнице ему наложили швы, забинтовали. Врач сказал:
- Удар топором.
- Нет, что вы! - запротестовал дядя Еремей. - На косу я сослепу наскочил.
Врач прищурился и покачал головой.