17137.fb2
«Мне с одним патроном лицом к лицу нельзя выходить.
Если бы не каска, лучше было бы стрелять фашисту в затылок, а сейчас придется — в спину. И стесняться мне некогда».
Автомат висит у фашиста на плече дулом вниз, он придерживает автомат рукой. А вот есть ли у него запасные магазины с патронами? Обычно немцы засовывают магазины за голенища сапог.
Пестряков знает эти немецкие сапоги с короткими и широкими голенищами, сам сносил одну такую пару. Как-то вел он пленного из роты в полк, дело было еще в Белоруссии. Болото кругом. Сапоги у Пестрякова продырявились, чавкали, и при каждом шаге вода выплескивалась поверх голенищ. А у пленного у того сапоги новехонькие, блестели. Как же было не сменяться?
«Сколько же я на войне сапог сносил? Одна пара, две, три, четыре… Кажись, седьмые сапоги донашиваю. Правда, государство только на четыре пары разорил, остальные — трофейные, самостоятельные. На танке десантом ездить — прыгать вниз-вверх — хуже, чем при ходьбе, подметки снашиваются. Вот и оказался я напоследок в худосочной обуви…
А далеко ты зашел, Петр Аполлинариевич, от родного дома. Разве, когда в Непряхино жил, думал за границей побывать? Пожалуй, из Берлина после войны домой шагать — одной пары сапог не хватит, тем более изношенных. А где его найдешь, интенданта или старшину, после войны?
После войны!
Тут бы сегодня как-нибудь шкуру спасти, а на завтра, послезавтра и загадывать не приходится. Впрочем, и часовому этому на завтра тоже загадывать поздновато. Последние это в его жизни сапоги, которыми он стучит сейчас по плитам.
Может, в автомате у часового патронов один-два — и обчелся. А весь арсенал у него в подсумках на поясе или за голенищами сапог. Но кто же разберет, что часовой носит за голенищами, если на нем такая длинная шинель!..
Удастся ли его обыскать после того, что произойдет? Каску нужно будет мобилизовать. Интересно, что хранится в противогазе? Не пустой же футляр он таскает? А свою пилотку отдам Черемных, без шапки живет… Не забыть бы и про флягу. Может, там найдется что-нибудь для Черемных. В крайнем случае даже не согревающее, пусть — просто кофе…»
Часовой приближается вторично, и Пестряков вновь вытягивается и замирает за каменным столбом ворот, косясь в ту сторону, где смутно виднеется отрезок тротуара.
Рядом с часовым шагает еще кто-то.
А может, мерещится? Может, это только тень?
Но почему тогда так оглушительно топочет часовой? И почему он вдруг разминулся со своей тенью?
Ах, вот оно что! Часового кто-то обгоняет. И не один, даже двое их.
Пестряков видит, что эти двое — офицеры: светятся гербы на фуражках с высокими тульями, светятся пуговицы на шинелях и серебряное шитье на воротниках.
Тот, кто шел слева, у кого шинель была внакидку, насвистывал какую-то мелодию. Все, все им дозволяется: и сапогами топать, и громко разговаривать, и свистеть, что взбредет в голову.
Часовой и не подозревает, что этим двум случайным прохожим он обязан своим спасением, вернее сказать, продлением жизни.
Снова Пестряков может перевести дыхание и все спокойно обдумать. Увы, часовой вторично прошагал мимо ворот, а дело сорвалось.
И так близко часовой прошел на этот раз, едва не задел плечом забор!
Выпадет ли еще такая удача?..
В третий раз часовой прошагал почему-то не по ближнему тротуару, а по противоположному, на расстоянии десяти — двенадцати шагов от Пестрякова.
Какая-то неугомонная батарея вела огонь. За такой канонадой нетрудно спрятать выстрел. Но о каком выстреле может идти речь, если часовой вышагивает по другому краю света? Шутка сказать — десять — двенадцать шагов!
Если бы не левое плечо, не рука, которая так ослабела, Пестряков решился бы выйти из укрытия. На крайний случай сошелся бы с фашистом врукопашную. Но где ему сейчас, однорукому, выдюжить против такого верзилы? Разве он, Петр Аполлинариевич, так харчился все последние дни? А кроме того, Пестряков — в пилотке, а часовой — в каске, до него и не доберешься ничем, кроме как пулей…
И что пришла вдруг часовому этакая блажь — податься на другую сторону улочки? Два раза прошагал по моему тротуару, а сейчас вот, в третий раз, ему почему-то дорога не понравилась. Может, часовой сменил тротуар от скуки? Или его что-то насторожило на этой стороне? Или кренделит по улочке безотчетно, сам не замечает, по какой стороне? Хорошо, если он только разок прошляется по дальнему тротуару. Ну а если вообще на свои следы не вернется, так и не перейдет, забулдыга, через мостовую?
— Что же ты меня подвел, фашистская твоя душа? — прошептал Пестряков с гневным укором, но тут же беззвучно рассмеялся.
Да ведь он сейчас совсем уподобился Тимоше, когда тот адресовался к фрицам с претензиями. Будто часовой обязан согласовать с Пестряковым свой маршрут на тот свет!
С неожиданной теплотой Пестряков вспомнил о Тимоше: каким бы сейчас оказался помощником! Вот ведь все-таки: лентяй — да прилежный, неслух — да послушный! А хорошо было бы еще раз повидать Тимошу, только навряд ли уже приведется…
И еще интересовало Пестрякова в ту минуту: был ли сегодня у них, у зенитчиков, ужин? Наверное, часовой успел поужинать. Что у них сегодня на ужин давали? «Умереть натощак я не согласен», — снова вспомнился Тимоша.
«Да еще не выспавшись. Сколько ночей мы с Черемных не спали? Не то шесть, не то семь. А что толку, если фашист этот отоспался напоследок?»
Часовой неторопливо шагал в отдалении.
«Кто ты такой, сторожишь свои зенитные пушки и ходишь, надвинув каску на самые глаза? И как тебя звать? Может, мы с тобой погодки? Может, ты и лучше меня. И лицом красивее. Может, у тебя и способностей больше моего в жизни обнаружилось, и умения всякого накопилось. Я ведь только крестьянствовать могу. Ну с топором в лесу не заблужусь. В молодые годы корабельные сосны в одиночку валил. Ну плотничаю самоучкой потихоньку. А больше талантов за мной не водится.
Кто же ты, мой супротивник, с которым свела меня тропка, да такая узкая, что вдвоем не разминуться? Придется кому-то потесниться, уступить дорогу…
Ты, наверное, и с бабами на этом свете больше моего путался. Я за юбками не гонялся. Даже когда с нелюбимой женой жил. А если ждет тебя немка — придется ей слезы лить, убиваться.
Кажись, дочка у тебя махонькая остается? Дети — они не виноваты, тут Черемных прав.
Да ты малость рехнулся, Петр Аполлинариевич! Как бы не наступило полное затмение сознания. Вот до чего довели меня споры с Черемных касательно фашистов и их потомства…»
Пестряков озлился на себя и заново ожесточился против шагающего часового. И какая нечистая сила потащила его на тот, дальний край улочки, за мостовую?
«А ну ответствуй, не ты Настеньку в плен угнал? Может, совершил над ней насилие? Не ты спалил дом наш? И что тебе у нас нужно было, черная душа? Не завоюй ты наше Непряхино, и я к тебе под Гольдап этот самый сроду не пришел бы…
Взять бы вот выйти из-за ворот, поздороваться и спросить у этого фашиста честь по чести:
— Ну зачем ты пошел на Россию войной?
Как же, спросишь его, нечистую силу! Сразу очередью из автомата полоснет и надвое перережет. Ему патронов не считать, не беречь. А мне Черемных последний патрон доверил…»
— Совсем я развинтился, — шепотом прикрикнул Пестряков на себя.
В голове стало туманиться, обрывки мыслей и воспоминаний мерцали в сознании без всякой связи, и все они, вместе взятые, походили на бред.
«И с чего я бредить начал? Никогда раньше бреда за собой не замечал. С голодухи? Интересно все-таки, что сегодня давали зенитчикам на ужин?..»
Часовой потоптался около зенитки на набережной (видимо, озяб) и снова зашагал для разогрева.
Шаги становились все более громкими: часовой был тяжел на ногу.
Какой же тротуар он выберет для прогулки?
Часовой выбрал ближний тротуар, тот, где стоял в засаде Пестряков.
Смерть страшила Черемных не тем, что привела его на порог какого-то неведомого, загробного мира.