17177.fb2
Чтоб не заснуть за баранкой, он стал раскручивать пришедшую в голову мысль. Проблески ее мелькали в голове и раньше. Еще когда только начал захаживать к Гуле. Бросить жену Ольгу, раз не люба, жениться на Гуле. Но бросить Ольгу не так просто: у них двое сынов. Один уже взрослый, в техникуме учится. С ними как? Это, брат, якорь! Бросить двух сынов, в которых столько сил и души вложено? Это тебе не камень с дороги пнуть. Стыдно! А когда вырастут?.. О — о-о! И потом, — Гульяна девчонка еще. Еще и тридцати нет. А он… Ему уже за сорок!
Петр поерзал на продавленном дерматиновом сиденьи, покряхтел досадливо, кашлянул, удивляясь своим таким мыслям, глянул раз и другой на мелькающий за обочиной дороги темный лес и улыбнулся сам себе кисло: о женитьбе на Гуле и речи быть не может. Хотя она и намекает. Скажу, мол, встречаться рад, а жениться — не. Потому как сыны. Честно! Бабенка хороша — обманывать не моги. Вишь ты, общей женой по Карлу Марксу быть не хочет. Хочет меня одного. Такую обманывать грех. Конечно, это тоже не дело — тайком. Ну раз тайком, ну два. Ну год тайком. А потом что? А ей одной тяжело. Ей нужен муж. Мужик в доме. Охочих, правда, много найдется. Но ведь пропойцы. С самой лютой «голодухи» не навернешься. Факт! А дни идут. Красота вянет. Такая женщина пропадает среди грубых неотесанных мужиков. Эх, жизнь!
Гульяна, проводив разлюбезного, тихонько заглянула в детскую, отвернув ряднушку, которую приспособила вместо двери. Так и не успел Антон навесить дверь в детскую. Многое не успел Антон! Второй этаж еще ничего — жить можно. А первый!.. Гараж, сауна. И зачем такой домище развернул? Что теперь с ним делать? Без хозяина уже четвертый год. Все трескается, рушится. Особенно зимой и осенью. Когда дожди и холод. Машина ржаветь начала. Продала. Все деньги на лечение. Дом было настроилась продавать, но люди добрые отсоветовали: бесполезно! Врачи, они деньги‑то берут, а сделать ничего не могут’. А тут женихи одолели. Особенно армяне. Да и греки тоже. Но тут все ясно — не она с Лялькой им нужна — дом им нужен. Нет, нет! Лучше уж продать, да к матери в Хадыженск переехать. Все‑таки родной человек рядом будет — и поможет, и поддержит. Одной здесь, в этих хоромах, не прожить ей. Из пяти комнат они с Лялькой обжили две. А три забила досками крест — накрест. По ночам там гарцуют, словно лошади, крысы — бегают по неприбитым половицам. Страшно! А когда задерутся — так и вовсе волосы дыбом встают.
Петр промчался на скорости по единственной улице дальнего горного поселка. В поселке темно. Лишь в одном окне горел еще свет. И если б не этот единственный свет в окошке да не отсыпанная гравием дорога, было бы полное ощущение заброшенности: сутулые замершие дома — «динозавры» с темными окнами, мрачно отражающими свет луны; поваленный забор, ряд высохших акаций, полуразрушенный сруб колодца и сломанный «журавль» над колодцем. А за околицей — скелет «раздетого» до «костей» дэтэшки.
От поселка до лесосеки, где ждет его не дождется крановщик, — километров десять. В горы. Помнится, возили тогда из Пихтового Лога. Там и в самом деле в прошлом году на северных отрогах скалы Индюк попалась пихтовая деляна, где взяли дефицитной в этих лесах пихты тысяч восемь. И судолеса немного выкроили по спецзаказу Минморфлота.
Петр глянул на часы: без четверти час! Во черти занесли тебя, — ругнул он себя незлобливо, в душе довольный, однако, собой за любовное похождение. Конечно, теперь не так просто будет работу выполнить. Но… Ничего. Как-нибудь управится. Надо бы действительно двумя рейсами, не больше, управиться. Машина пошла в гору. Петр переключил на первую скорость. Мотор заработал с натутой. Все выше и выше, поворот за поворотом. Кажется, уже вылез на самый верх горушки, что вздымалась по носу радиатора старательного МАЗа. Машина подминала под себя сухую до звона дорогу. (Нынче с дождями не густо. Для вывозки леса это, конечно, хорошо, но для огородов… Картошку посадили, она и сидит в земле, не всходит). Свет мощных фар лизнул противоположный склон горы, взору открылась на миг старая порубка, пустые прокладки брошенного верхнего склада. Лишь в одном месте горбился небольшой издали штабелек. А возле него замер с опущенной стрелой автокран. Крановщик, видно, не дождавшись его, опустил стрелу на фиксаторы и спит теперь в кабине. Подмерзает. Ночи в горах свежие.
На следующем повороте Петр уже увидел в свете фар и крановщика. Высунувшись из кабины, он грозил кулаком. Мол, я тебе, пропащий!..
Крановщиком оказался Егор Карманов, что на челюстнике на лесозаготовительном участке работает. Раньше был крановщиком. Опытный механизатор! С ним можно загрузить прицеп под самую завязку. Первые его слова и были о том, чтоб Карманов загрузил его хорошенько, «под самую завязку». Чтоб уложиться в два рейса.
Карманов прикинул, сколько будет леса в штабельке, повертел головой и так и этак. В сомнении пожал плечами.
— Тут кубометров сорок…
— Самый раз! — Петр сделал разворот на петле, поставил лесовоз ровненько к штабелю, оббежал его, проверил крепления на стойках, махнул Карманову: — Давай!
Карманов подал ему стропы с крючьями. Один за одним ровные, почти без сучьев, бревна ложились между высокими стойками на лесовозный прицеп. Петр поторапливал. Карманов работал споро. За полчаса, наверно, воз был готов. Карманов, знавший меру загрузки, отвернул стрелу крана. Петр вдруг закричал:
— Ты чего? Еще штуки три можно положить!..
— Не, — Карманов мотнул головой отрицательно.
— А я говорю можно! — гнул свое Петр. Он сосчитал оставшиеся в штабеле бревна. По его расчетам выходило, что если еще взять штук несколько, то останется как раз на один рейс. — На рейс как раз останется. Давай!..
Карманов повозмущался там у себя в кабине крана, помялся — подавать, не подавать стропы — и включил подачу. Ему тоже не хотелось торчать здесь, хотелось поскорей домой.
Кинули еще бревно. Потом еще. Петр жадничал, выбирал потолще. Пожалуй, и хватит. Но он снова машет рукой: — Давай! Давай еще одно!..
Третье бревно легло неудачно — больно толстое. Концы стоек не достают даже до половины толщины бревна. Это свалится с воза. Упадет на крутом повороте или на ухабине. Карманов, давший было «майна», взял снова «вира», чтоб положить бревно на средину воза, где как раз было подходящее место. Но один крюк соскользнул, а оставшийся, когда Карманов взял «вира», стащил бревно за край воза, и оно легло как‑то по диагонали.
— Я счас! — крикнул Петр и с топором полез на воз, чтобы подправить непослушное бревно.
Карманов насторожился. Высунулся из кабины.
— Сам‑то не поправляй! Только отдай крюк, а я потом снова подам стропы. Понял?..
— Ага, — Петр кивнул согласно. А сам вогнал топор в торец бревна и потянул его на себя, желая его развернуть вдоль воза. Бревно сразу легко подалось и вдруг покатилось на него. Да так быстро, что Петр растерялся. Вращательным движением бревна топор вырвало из рук и отбросило. Он звонко тенькнул, упав на воз. Бревно остановилось, какое‑то мгновение держалось на весу, покачиваясь, будто раздумывало, куда лучше лечь. Карманов не выдержал, дико закричал:
— Прыгай вниз! Прыгай!..
А по расчетам Петра, он успевал переметнуться на другую, безопасную сторону воза. Крик Карманова смутил, остановил на миг, подтолкнул к другому решению. Он метнулся было влево, чтоб спрыгнуть на площадку, между краем воза и кабиной. Бревно в эти мгновения, побалансировав, решило все‑таки скатиться в предназначенное ему место, в средину воза. Петр оглянулся и понял, что если он промедлит хоть самую малость — беды не миновать. И все же решил переметнуться на другую сторону воза. Это все го одно мгновение. Надо только успеть выдернуть ногу из углубления. Но… Было уже поздно. Он почувствовал, как бревно многотонным катком накатилось ему на ногу, и послышался слабый хруст разминаемой всмятку кости. В отчаянии сделал кошачий бросок вперед и упал ничком на бревна, словно подрезанный, словно кто‑то отдернул его назад. Он что‑то крикнул Карманову, а тот, закрыв лицо ладонями, вывалился из кабины, упал на дорогу и скатился с бровки в колею. И там катался в отчаянии.
Петр потянул ногу что было силы. И… От страшной боли потерял сознание. Когда пришел в себя, почувствовал, что кто‑то тормошит его. Карманов. Бессвязно бормоча ругательства, подцепив Петра подмышки, он тащил его, силясь вызволить таким образом из «плена».
— Ты вот что, — сказал Петр, стиснув зубы, — ты не дергайся. Ты оставь меня в покое, все равно не вытащишь.
Ты лучше застропь бревно и подними его. Кинь на землю. Только так освободишь меня…
— Подними!.. — в истерическом отчаянии закричал Карманов. — Кран не заводится!..
— Ты с ума сошел! — прохрипел Петр, тоже срываясь на истерический крик. Приподнялся, чтоб взглянуть на Суетящегося Карманова, и снова потерял сознание. Когда очнулся, первое, что услышал, — это звук вжикающего стартера. Долгий, натужный. Потом включение газа и… Остановка. Снова долгое натужное вжиканье, и снова остановка. Петр лежит ничком, боясь пошевелиться, остро прислушиваясь, как вжикает уставший уже стартер. Старался отвлечь себя тем, что ловил щекой холодок шероховатой коры пихтового бревна. Вслушивался в работу стартера, словно в слова молитвы о спасении. Резкий запах смолки запирает и без того затрудненное дыхание. Вот, вот! Кажется, вот — вот схватит и заведется мотор. Но… Стартер, словно бегун на последних метрах гигантского кросса, уже замирает от бессилия — сели аккумуляторы. «Господи! — впервые в жизни взмолился Петр. — Чем я тебя прогневил? За что мне такое наказание?..»
Он бормотал что‑то невнятное, обращаясь к Богу, и изо всех сил старался сдержаться, чтоб не закричать, не зарыдать в голос. «Господи, за что? Господи, прости! Не взыщи строго за любовные похождения. То не со зла. За это не карают так жестоко…» Рыдает, а краем уха все прислушивается к работе стартера. (Карманов гоняет его нещадно). Стартер слабеет; тускнел и отсвет из кабины автокрана. Видно, гасла лампочка. «Господи! Да помоги ты! Услышь меня, Господи, и смилуйся. Прости, если в чем я грешен перед тобой и людьми! Избавь хотя бы от боли. Сжалься. Помилуй и сжалься!..»
А боль в ноге нарастала, поднимаясь все выше и выше, подкрадываясь к сердцу, отдаваясь острым пульсом в голове.
Рядом засопел Карманов. Теперь он вооружен слегой, подсовывает ее затесанный конец под бревно, пытается подважить. Торопится, спотыкается, матерится забористо. А бревно толстое и хорошо легло на место. Не выковырнуть. Карманову, конечно, не осилить. Поняв это, он взвыл, словно зверь. Эхо его голоса покатилось по ночным горным распадкам.
— Ты вот что, — спокойно заговорил Петр. — Ты, на верно, мотай‑ка пешком в ближайший поселок, подними людей, пусть звонят в леспромхоз, чтоб выслали сюда «скорую» и доктора.
— А ты? Как же ты, Петруха?! — слезно взмолился Карманов. — Как же я т — тебя брошу?
— А так. Я на приколе, — кривился от боли Петр. Голос у него сел, потускнел. — Мое дело швах. Буду тебя ждать, если не подохну… — Петр хотел изловчиться, взглянуть все же на свою ногу, но страшная боль снова лишила его сознания.
Когда очнулся, уже светало. Карманов, видно, ушел в поселок. Было тихо и свежо. Слева на светлеющем небосклоне выделялась ажурная стрела автокрана. «Сколько он будет ходить?» — подумал Петр про Карманова; из груди его вырвался тяжкий стон. Из глаз потекли слезы. Плакал в голос и причитал: «Ма — а-мочка…»
Забрезжил нежно — розовый рассвет. Петр изрядно настыл за ночь, его колотил мерзкий внутренний озноб. «Ну где же люди? Где Карманов? Боже, помоги мне! Мама, помоги! Услышь меня. Мне так больно! Ни о чем не прошу — только уйми мою боль! Помоги вытерпеть до прихода помощи. Я с ума схожу!..»
Он скрипел зубами и почти в беспамятстве уронил голову на шершавую и прохладную кору дерева. «Мне только вытерпеть, мама! Я больше не могу! Боль сжигает мне сердце. Сводит с ума!..»
Он. плакал, молил Бога, обращался к матери, и это как-то помогало, укрепляло его. И в какой‑то момент в душе дернулась, как первый удар сердца, и забрезжила надежда и даже как будто тень протеста мелькнула в душе: «Нет! Нет и нет! Не может быть, чтоб все так глупо!..» Он шевельнулся. Да, видно, слишком резво — страшный прострела пояснице пронизал его нестерпимой болью. Заглушив даже боль в ноге. Он впился зубами в пихтовую кору, притаился, рассматривая бессознательно сквозь ажурную стрелу автокрана зардевшуюся зорьку. Такую нежную, розовощекую, тихую и безмятежную.
Осторожно выбрал удобное положение для поясницы, так, чтоб утихомирить боль, потихоньку повернул голову, изловчился и взглянул на придавленную ногу. В свете зари видно было, как набрякли от крови старенькие джинсы. Алые капли на пихтовой коре отражали свет зари маленькими блескучими звездочками. Вид размозженной собственно 1 ной ноги в окровавленных джинсах вызвал у него приступ сухой тошноты. Он отвернулся, и в глаза ему кинулся блеск отточенного жала топора. Этот веселый блеск вызвал в душе его новый приступ отчаяния. И навел на какую‑то неясную, но страшную мысль. Стало снова нестерпимо жаль себя. И снова слезы в голос и мольбы. «Господи! Ну чем я тебя прогневил? Жил тихо, смирно. Не жадничал, не подличал. Никого не обижал, не обокрал, не убил. Так за что, Господи? Ну виноват перед женой, Ольгой. Изменял. Грешен. Каюсь. Но ведь она охамела. И потом, соблазн кругом. Прости меня, Господи, если тебе это не угодно! О многом не прошу, уйми только боль мою. Дай мне силы-терпения не сойти с ума, пока люди придут на помощь. Я буду раб твой вечный. Я буду верным супругом, а баб обходить стороной. И ты, мама, помоги мне! Помоги умилостивить Всевышнего, и я искуплю все свои грехи перед тобой. Виноват — редко писал тебе. Но это не потому, что не помню о тебе или не люблю тебя. Это я ленюсь писать. Прости. Прости и дай мне силы выдержать до прихода «скорой»…»
Петр снова глянул на поворот, из‑за которого вот — вот должна появиться машина. «Карманов! Где же ты? Что так долго? Ногу распирает. Кажется, она уже толще бревна… Все ополчилось против меня. Видно, неугоден я этому миру. Неугоден и Господу Богу. Оно и понятно: помолиться не умею. В Бога не верил, люди не дают повода, чтоб им верить. Так вот и жил между небом и землей. А потому, мама, обращаюсь к тебе. Больше, выходит, не к кбму. Нет у меня никого на земле, кроме тебя, в чье милосердие я искренне поверил бы. Никого! А как плохо, когда не к кому обратиться за милосердием! Я искренне каюсь перед тобой и перед Господом. Простите меня за мирскую шкурную суету, за бездуховность, за все недоброе, что сподобился сотворить в этой жизни по воле или невольно… Я перебираю в уме прошлое, ищу то злодеяние, за которое можно было бы так жестоко меня наказать. Ищу и не нахожу. Но все равно каюсь. Каюсь за те прегрешения, которые мог бы, или могу еще совершить, если выживу, если хватит сил перенести эту адскую боль. Каюсь за невольно причиненную боль человеку или какой животине»…
И тут Петр вспомнил одно богомерзкое дело, содеянное в жизни. Убил он когда‑то маленькую собачку Читу. То было в далекие молодые годы в Сибири. Год, как пере ехали в дом Уваровых. Но то случилось — во гневе праведном. Она крепко навредила злобной соседке ихней: угенка задушила. Та необузданная баба могла порчу напустить на малого их Андрейку. Она весь поселок держала в страхе. Не было такого человека, который не боялся бы ее или по крайней мере не опасался…
И тут же вспомнились ее ярко — серые глаза. Цвета стали на свежем разломе. В сознании вспыхнуло что‑то ослепительное. От чего на сердце заструилось тепло, и ощущение отстраненного мира стало подтаивать, словно льдинка на пригревающем солнце. Распирающая боль в ноге, видно, достигла своего предела и уже не ощущалась. По всему телу разливалось плавно нечто, вытесняющее боль и реальные ощущения, — то ли воспоминания, похожие на сон, то ли сон, похожий на воспоминания…
…Сибирь. Тайга, река, солнце. Яркое, слепящее. Жара. Назойливая мошка. Тряская дорога, переправа, потом снова дорога по — над рекой; кособокая деревушка со странным названием Баянда, за деревней — гора, потом снова переправа — и вот он, поселок, в котором им предстояло прожить целых семь лет! За оградой цветут’ подсолнухи и хмель. Жирует картофель в огородах. Потом какая‑то кутерьма с оформлением в конторе и расселение по домам.
Им с Ольгой повезло: их почему‑то сразу выделили из общей кагалы прибывших вербованных (по оргнабору). Поселили в новенький щитовой дом, в четвертушку. Две комнатки с выходом сразу на улицу.
Ему дали лесовоз. Правда, старенький. А беременную Ольгу взяли в контору счетоводом. Это и хорошо, и, в то же время, плохо. Хорошо, что не послали в интересном положении в лес на обрубку сучьев, как других женщин. Плохо — потому что возле начальства. А начальство любит молоденьких, смазливых.
Заселились. Посидели на узле с вещами. Потом он смастерил из остатков деталей дома стол на крестовинах и широкий топчан на двоих. Завхоз притащил железную печь и трубу. Установили. Растопили. Расположились. Одни! Полная свобода! А им тогда ничего больше и не надо было.
Работа и жизнь тяжелые, но переносили тяготы легко. К вечеру — каменная усталость. Зато вечером — нехитрый ужин, прогулка к реке и… широкий топчан. Хороший широкий топчан. Высоковат, правда. Ольга подставляла табуретку, чтоб залезть на него. Но и это не беда. Она подтрунивала над ним за такую конструкцию супружеского ложа. Зато одни, и полная свобода!.. Все ладно, все хорошо. Трудные были годы, счастливые были года…
Как‑то уходя на работу, Петр закрыл Читу в летней кухне. А она выбралась оттуда и задрала еще двух утят. Тетя Поля впала в такую ярость, что пригрозила наслать на Андрейку неизлечимую болезнь. Или спалить дом. У Петра сдали нервы. Он сорвал со стены двустволку и выскочил во двор. Хотел попугать Читу. И она испугалась, увидев не на шутку разъяренного хозяина. Поджала хвост, заскулила и бросилась наутек. И тут’ произошло непостижимое: какая‑то слепая ярость затмила сознание — Петр вскинул ружье и выстрелил ей вслед. И ранил. Картофельная ботва обагрилась кровью. К небу взметнулся жалобный визг. Волоча разбитый зад, Чита забилась в дальний угол огорода. Понимая неотвратимость и дикость случившегося, заходясь от необъяснимого бешенства, топча ядреную картофельную ботву, он нагнал перепутанную насмерть Читу и почти в упор пристрелил.