17177.fb2
Держась за поручни, Петр тяжело спускался с крылечка, на ходу придумывая причину, чтоб уйти. Сказал, что не переносит вида покойника и пошел со двора. Оглянулся еще раз и другой, содрогаясь от мысли, что там продолжают орудовать плоскогубцами моложавый армянин, как оказалось потом, — родной брат Рафика из Краснодара, и вдова — Елена Прекрасная. Испытывая почти физическую боль, будто это ему выворачивают зубы, он наддавал шагу, вслух прогоняя дикую мысль, пришедшую некстати в голову: «А зачем добру пропадать?..» В поселке поговаривали, что злоумышленники шалят на кладбище: после похорон откапывают ночью покойника и вырывают у него золотые зубы, если этого не сделали родственники.
«До чего дошли людишки! До чего дошли! — возмущался он, перешагивая через рельсы. — Это же уму непостижимо — плоскогубцами! Еще не остывший труп!..»
В это дежурство Карл Маркс был особенно «разговорчив». Еще днем Петр заметил, что в уголках его глаз струится лукавая усмешка. Значит, сегодня что‑нибудь отчебучит, подумалось. И в это время возникла негромкая перепалка между экономистом Кирой — крупной миловидной женщиной с крутыми объемистыми бедрами — и бухгалтершей Ксенией Карповной. Она тоже миловидная, но худощавая. С бледным лицом и наметившимися мешками под глазами. Она менее выразительна в бедрах, но примечательна в груди. Что‑то было в ее аккуратной небольшой, обтянутой розовой просвечивающейся кофточкой груди. Что‑то целомудренное, по — девчоночьи свежее и наивное. Будто ее не касалась еще грубая рука мужчины. Будто она не кормила грудью двух сынов. Из коих один уже учится в девятом классе.
Завелись они по пустяку. Ксения Карповна сказала кому‑то по телефону мягким, почти ласковым голосом: «Хорошо, хорошо! Как только он появится, я ему скажу… — А когда положила трубку, добавила грубо, с непонятной злостью: — Пош — шел ты!..»
— Кто там? — удивилась Кира тону коллеги.
— Не знаю. Какой — то…
— Ну разве можно так, Ксюша?
— А чего он?.. «Обязательно скажи! Обязательно скажи!..» Как будто ему здесь обязаны.
— Но все равно так нельзя.
— Можно.
— Нельзя злиться без причины. Характер портится.
— Уже испорчен.
— У человека, может, дело. Он надеется…
— Пусть надеется! Понадеется, понадеется и перестанет…
«Странные они, эти конторские!» — подумал тогда Петр, слушая вполуха женскую негромкую перепалку и старательно переписывая под копирку показатели работы бригад за прошедший июнь месяц. От нечего делать он часто подключался, вернее его подключали помогать «марать бумагу». Сидя с ними в конторе целыми днями (днем на территории совсем нечего делать), он слушал их нехитрые разговоры, пересуды, всегда удивляясь женской способности говорить и в то же время строчить свои бесконечные ведомости, показатели, планы, отчеты.
Женщины частенько отрывались от дела, гоняли чаи, или просто обстоятельно разбирали какой‑нибудь домашний пустяк, чей‑либо поступок или какой‑нибудь разговор. Но чаще всего пересказывали свои собственные вчерашние или утренние дела, мысли, переживания, разговоры с мужем, детьми. С удивительным простодушием и откровенностью. Наверно, у женской натуры есть необоримая потребность излиться. Пережить вторично то, что было вчера, сегодня утром или час назад. Эта их способность переживать заново, «пережевывать» вчерашнее по многу раз не только удивляла Петра, но и поражала. Ему даже казалось, что эти «пережевывания» не только в характере женщин, но это какой‑то особый род духовной жизни. Живя по замкнутому кругу — дом — работа — дом — женщина, естественно, нищает духовно и ищет способ утоления духовного голода. В своем отупляющем ежедневном однообразии женщина настолько духовно опускается, что ей требуется какая‑то реабилитация. Примитивный, конечно, способ удовлетворения духовных потребностей, но что поделаешь, если другого не дано. Кино, телевидение, газеты — это да. Но живое общение человека с человеком, особенно для женщины, — наверное, необходимо, как воздух. Иначе не объяснишь эту необоримую тягу поболтать. Болтают обо всем. Болтают, не прерывая работы, болтают, прерываясь на целых полчаса, а то и на час. И никакие замечания, увещевания начальника и даже ненависть рабочих, которые за глаза, да и в глаза иногда, называют их тунеядцами, бездельниками, нахлебниками и даже тараканами, — не в силах побороть эту женскую стихию. Это бедствие социалистической действительности.
— …А? Что скажешь по этому поводу? — обратился Петр к Карлу Марксу, проводив из конторы и уборщицу тетю Августу. Она махнула по столам пару раз тряпкой, принесла ведро свежей воды из‑под крана и умотала домой. Вот и вся уборка. А дощатые полы из дубовой доски-пятидесятки, покрашенные разноцветными квадратами, так и остались затоптанными, немытыми, наверно, уже две недели. Но и ее понять можно: у нее окладишко мизерный. Надо на огороде работать, если хочешь жить. А в огороде на картошку опять колорадский жук напал. Надо собирать его, вытравливать. Вот она и побежала, виновато сказавшись: «Там жука этого проклятого опять видимо-невидимо!..» Ты слышал, как Ксения Карповна послала кого‑то? — продолжал он разговор с Карлом Марксом. — Они даже поцапались с Кирой. Ты тут каждый день с ними. Слушаешь и знаешь больше моего. Чего она так? А? Молчишь, улыбаешься? Тебе чего! Тебе, конечно, ничего. Лежишь себе в могилке тихонько. А тут вокруг твоего учения опять страсти разгорелись. Вот в твоем учении значится: бытие определяет сознание. А как ты думаешь, после всего того, как мы жили все эти семьдесят с лишним лет — какое — такое у нас должно быть сознание? Или вот у этих женщин? Ты видишь, в каких условиях они работают? Хуже лагерных. Зимой в этой конторе холодно зверски, сейчас — сыро и нещадно воняет из полуразваленной печки. Ты тоже нанюхался, натерпелся здесь и даже потемнел. Я тебя отмыл, так ты и повеселел. Поистине — бытие определяет сознание!.. Кстати, ты заметил, что эту твою формулу следует читать туда и обратно: как бытие определяет сознание, так и сознание определяет бытие. А? Подумай над этим.
Петр встал, прошелся по крепким дубовым, выкрашенным в разноцветные квадраты доскам пола, отколупнул ногтем на промерзшей насквозь стене кусок штукатурки, кинул взглядом по неровным, закопченным стенам, потолку, тут и там обозначенному мертвенного цвета разводами в местах, где протекает крыша, зло покосился на дверцу печи, очерненную копотью по периметру, полувывалившуюся, подпертую согнутой проволокой, которой увязывают лес на вагонах. Остановился. Задержался взглядом на настенном календаре — рекламе 1990 года. На нем горный пейзаж и равнодушные, раскормленные туристы. На первом плане — куча рюкзаков и две упитанные девушки. Одна сидит на камне, Свесив ноги, другая стоит. Обе в шортах, у обеих жирные загорелые ляжки. Парень, словно оскопленный евнух, равнодушно смотрит на них. Никаких слов не написано, но надо полагать, что смысл календаря-рекламы таков: «Денег больше накопи — турпутевочку купи».
— Как видишь, дорогой Карл Маркс, — продолжал Петр непростую беседу с вождем мирового пролетариата, укладываясь на стульях, — убожество этой конторы, где работают, заметь, живые люди, бьет наповал. Определяет, то бишь, угнетает сознание. А было бы у них сознание того, что они сами творцы своего такого бытия, то не было бы такого бардака здесь. Вот я удивляюсь, почему женщины так озлоблены? Особенно, ты заметил сегодня, — Ксения Карповна. Она, наверно, видела что‑нибудь получше, чем эта контора, потому и злая. Вещи познаются в сравнении. Это, кажется, тоже из твоего учения. Ты заметил, наверное, что они часто болеют. У них уже хронический «прононс». И лица выцветшие, не говоря уже о какой‑то там мещанской красоте. Замечу тебе, что и души у них такие же бескровные, как и лица. А откуда краскам взяться? В такой вот обстановке! Кира, та, правда, почти не замечает «неудобств». Потому что она попроще. Она ничего не видела в жизни. Родилась тут, выросла. Вышла замуж здесь же, родила детей. Чего еще надо для женщины? Для нее это верх возможного. А для Ксении этого мало… Пусть меня Кира простит за сравнение, но ведь свинья дальше своего хлева ничего не знает, и счастлива. Потому что бытие ее определяет сознание! А у Ксении несколько иное сознание, определенное не этим бытием, а потому протестующее против него, требующее иного, более комфортного бытия. Какое может быть сознание у наших рабочих, если они каждый день видят эти горы неликвидов, разного древесного хлама, эту грязь и бардак? Эту неустроенность рабочего быта, скудость снабжения, отсутствие культуры труда и досуга. Все это, заметь, дорогой товарищ Карл Маркс, под знаменем твоего учения. Запеленали людей в твое это учение и изгаляются как хотят. Улавливаешь мысль? Начитался я твоих статей. И Энгельса — тоже. Пишете вы неплохо. И все как будто правильно. Все ясно и толково. И даже, вроде, честно. Где‑то даже промелькнуло, мол, ваше это учение — не последняя истина в науке об устройстве жизни. Мол, в каждом отдельном случае, в каждой стране может быть иное решение, иные подходы. Это хорошо. Но… Почему столько категоричности в ваших учениях? Столько непримиримости? Столько злости? Даже ненависти? Такое впечатление, что вы возненавидели всех людей. И, уходя в мир иной, вы с Энгельсом такую дулю скрутили человечеству, что оно до сих пор в шоке. Вы с Энгельсом и ретивыми вашими последователями сделали человечество заложником ваших учений. Вы отомстили людям — современникам, а заодно и потомкам за то, что кто‑то был не согласен с вами при вашей жизни. Ну а при чем, к примеру, я? Что я сделал вам плохого? Или миллионы таких, как я? Которых загнали в ваше учение? Я понимаю, вы много натерпелись в жизни. Вам есть за что обижаться на людей. Но это ваши проблемы. При чем здесь все человечество? Я? Или моя Гуля? Или мои дети? Может, ненависть стимулировала вашу мысль? Озлобленность помогала глубже проникать в мир вещей? Бывают такие люди, которые при неудаче загораются еще большей энергией. Так природа устроила человека. Полагая, что энергия пойдет на благо людям. А ваша энергия повернулась во вред людям. На одурачивание человечества. Потому что вами двигала злость. Воистину — злость плохой советчик! Она дала вам плохой совет. Направила вашу волю, ум, ваше перо на злое дело. Это уже начинают понимать люди земли. И недалек тот день, когда весь мир, одураченный вашим учением — «дулей», поймет его пагубность и отринет. А может, и проклянет ваше учение и вас вместе с ним. Я вот заглянул в избранные твои работы и вижу тут письмо В. И. Засулич. Думаю, интересно, как вождь мирового пролетариата изъяснялся с женщинами? Я, грешным делом, подумал, что, кроме твоей Женни, у тебя были отклонения от курса. Я к женскому полу охочий, а потому первым делом хотелось узнать, как ты к этому вопросу относишься. Но в письме совсем о другом. Там о возможности революции в России. Туманно, правда. Но запали в душу слова — «русская революция». Почему не социалистическая, под коим флагом она совершилась? Что ты имел в виду под словами «русская революция»? И почему эти слова исчезли со скрижалей революции? Наверно, ты имел в виду, что у нас не пойдет диктатура пролетариата? То‑то я смотрю, у нас стыдливо замолчали про диктатуру пролетариата. Надиктатурились. Спрашиваешь почему? Потому что устали от насилия. Диктатура — это насилие. И ты эго знал. А диктатура пролетариата — это особенное насилие. В этом убедила нас наша кровавая история. И не потому кровь лилась, что пролетариат кровожаден, а потому, что вожди его кровожадны, творившие именем его. И потом, я не понимаю, какой ты имел в виду пролетариат? Ведь он всякий и разный. От феноменально трудолюбивых людей до неисправимых лодырей. И что ты знаешь о пролетариате, когда сам барином прожил? А как можно было провозглашать диктатуру людей, которых не знаешь? Что ты знал о пролетариате, кроме того, что это неимущий слой общества? Да еще угадывал темную стихию в нем. Знаю. Сам пролетарий. Всю жизнь проработал шофером на лесовозе. Хочешь знать мое отношение к лесовозу, на коем зараба тывал на жизнь? Государственное — не мое. (И как мне ни внушай, что государственное тоже мое — все равно не мое!) А раз не мое, значит, ничье. А раз ничье, то… В общем, ничье оно и есть ничье. Вчера Филимонов Кузьма с такого похмелья пришел, что работать не может. А уйти нельзя — лишат премиальных. Тогда «чтоб никому обидно не было», он сунул в вентиляционную систему лом. Система вышла из строя. Пока слесари возились, ремонтировали, он отоспался на куче опилок. И такие есть пролетарии. А взять культуру бытия рабочего человека. Только и разговоров — сколько выпил вчера, как бы выпить сегодня. А что стоит ваш с Энгельсом лозунг «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»? Ну соединились неимущие. И что? Неимущими и остались. Твоя нищета плюс моя нищета — в итоге общая нищета. Семьдесят с лишним лет главным достоинством человека мы считали его бедность. Уравнивали всех под эту гребенку. Уровняли. И что? Оглянулись, а мир вокруг нас трудился не покладая рук, чтоб стать имущими. И вот теперь мы просим у них помощи. Те, кто ваше учение — «дулю» сразу приняли за дулю и не пошли под ваши знамена, — живут как люди. А мы… Я только одному искренне удивляюсь — каким надо обладать даром убеждения, чтоб оглупить третью часть человечества? А вообще‑то и поделом той трети человечества, давшей себя одурачить. Не понимавшей простой истины — то, что вчера сходило за открытие, — сегодня становится нормой или даже догмой. А следовать догме — все равно, что пытаться вытащить себя из болота за собственные волосы. Не перестаю удивляться глупости рода человеческого и твоей силе убеждения. Если эта твоя сила от ненависти, если тобой двигала злость, — то поистине миром правит дьявол. И тут ничего не поделаешь. Очевидно, человечество изначально запрограммировано на самоуничтожение. Где‑то я читал у тебя эти слова. Как же тогда понимать тебя? С одной стороны, ты провозглашаешь учение, которое якобы приведет человечество к справедливости, равенству и братству, с другой — откровенно предрекаешь гибель человечеству? Чего больше в твоем учении — лицемерия или желания приблизить конец человечества? Мне кажется, и того и другого вдоволь. Твое учение — сплошное лицемерие, твоя цель — приблизить крах человечества. И в этом ты превзошел Люцифера, который сказал: если меня не станет в этом мире, пусть не станет и мира. И я слышу от людей,
моих современников, нередко — зачем мне благоустраивать этот мир, если я так или иначе уйду из него? Семена твоего учения находят благодатную почву. С чем и поздравляю тебя, дорогой товарищ Карл Маркс. Гусь тебе товарищ! Ох, представляю себе, как обрушились бы на меня твои апологеты и последователи! Как они бранили бы меня, проклинали и втаптывали в грязь! Как они хотели бы со. мной разделаться! Стереть с лица земли. И это было бы согласно с твоим учением. Если противник не согласен — его уничтожают. И не хмурься, не хмурься…
Петр проснулся. Повел недоуменно глазами. Когда он мостился на стульях, на улице светило еще солнце. А теперь в конторе стоял полумрак. И все предметы размыл сумрак. Но даже в полумраке чувствовался уничтожающий взгляд Карла Маркса, устремившего взор в мировое пространство. Петр почувствовал, как его бросило в жар от дерзости, которую он позволил себе во сне по отношению к вождю мирового пролетариата. Сначала на верхней губе, затем на бороде, а потом на лбу и под мышками выступил пот. Потом весь он взмок. Торопливо выбрался из своего обжитого угла, где он так сладко прикорнул; налегая на скрипучий протез, тихо прошел к выходу, распахнул дверь и вдохнул полной грудью наружный свежий воздух. «Фу — у-у! И приснится же такое!..»
На ближнем козловом кране в кабине слабо мелькнул свет. Петр шире разомкнул глаза, думая, что ему показалось. Нет, в кабине кто‑то шарил лучиком карманного фонаря. Неужели опять пацаны залезли, курочат кран? Ат бесенята! Вчера гонял, позавчера гонял. Опять залезли! Горлов Васька со своими «сподвижниками». И не боятся пострелята, знают, что не полезу туда к ним. Родителям что ли нажаловаться? А что родители? Меня же и обвинят. Тем более — Горлов Олег! Попрет еще или собаку спустит. Но не терпеть же такой разбой?..
И Петр поковылял к крану. Шел и думал про сон. И переживал за крамольные мысли, пришедшие ему во сне. Переживал и не мог отвязаться от продолжения темы уже не во сне, а наяву.
— …Или вот ты утверждаешь, уважаемый Карл Маркс, что материя первична. Отсюда и пошел сплошной материализм и бездуховность! Люди осатанели — исповедуют уродливый материализм. Патологический вещизм! Мыс лимое ли дело! Покойному зубы плоскогубцами выдирать? Еще хуже — откапывать покойников и грабить! Почему это происходит? Да потому что душа у людей пропитана эти твоим материализмом. Ни стыда, ни совести у людей! Как можно над покойником, родным человеком так глумиться?! Ведь старые, умудренные опытом люди говорят, что покойник несколько суток еще чувствует боль, слышит и у него даже растет борода! А ему зубы рвут плоскогубцами. И кто? Родной брат и жена!.. Каково ему напоследок? Вот тебе и материализм!..
Петр остановился под краном, кипя внутри от возмущения и толком не понимая, куда он идет и зачем он здесь… Потом вспомнил, задрал голову. В кабине крана мельтешил луч фонарика.
— Эй, вы там! — крикнул. Фонарик тотчас погас, и в темном стекле кабины в отсветах луны показалось лицо. Испуганные глаза, расплюснутый нос. — Вы чего там?! Опять курочиге кран? Как вам не стыдно! Тут же отцы ваши работают, вам на хлеб да на штаны зарабатывают! А ну‑ка слазьте!..
Наверху тишина — прижухли пацаны. Петр подождал и снова закричал:
— Э — эй! Слышите? Слазьте! Все равно я вас узнал. Васька Горлов с дружками! Говорю, слазьте, иначе из ружья пальну!
В стекле, озаренном бледным светом луны, появилась испуганная мордашка. Поводила глазами и исчезла. Снова тишина. Увидели, что никакого ружья у него нет и успокоились, притихли.
— Ну, хорошо! Я уйду. А вы сейчас же слазьте, и марш домой. Завтра я вашим родителям все расскажу, путь они вас выпорют хорошенько. А нет — в милицию заявлю…
Петр еще подождал, потоптался на месте; потом махнул рукой и, не оглядываясь, поковылял дальше, решив пройти по складу, проветриться после тяжелого крамольного сна. Старался не думать про сон, но политические мысли так и лезли в голову.
— …Вот скажи, почему эти пацаны ничего не боятся? Потому что воспитаны так. Без царя в голове, без Бога в душе. Пустота в них, одна алчность. Это все твой материализм!.. «Материя первична. Материя первична!..» А бездуховность откуда? От твоего вредного учения. Бездуховный мир — это смердящая мертвечина. Да и потом, с чего ты взял, что материя первична? Чтоб она появилась, сначала должна появиться идея. Ну, если не идея, то причина; неизбежная, объективная необходимость. Улавливаешь мысль? А может, они одновременно появились — дух и материя. А? — И Петр даже остановился, пораженный столь дерзкой мыслью. И как бы вслушиваясь в нее и всматриваясь. Теплый тихий вечер тоже затаился, как бы пораженный его невероятной мыслью. Застыло небо с золотой россыпью звезд. Застыла даже полная луна, похожая на золотой слиток из множества звезд; теплый воздух казался вязким от неумолчного звона цикад. Как хорошо! Как замечательно устроен мир! Кто его придумал? Кто его создал? Неужели бездушный Создатель?..
В цехе деревообработки гудели станки. Звон циркульной пилы то спадал, то поднимался до леденящего визга, то снова спадал до добродушного звонкого бреньканья. Лучи осветительных прожекторов сонно уперлись в древесный хаос, в эту жуткую кашу из штабельной древесины, эстакад, козловых кранов, тросов, щепок, опилок и звона циркульной пилы. В свете прожекторов видно было, как мальчишки осторожно, с оглядкой слазили вниз с крана. Окна цеха деревообработки светились сонно, чуть обозначен светом зев двери склада готовой продукции. К двери приткнулась кузовная машина. В кузове копошились торопливо люди. Наверно, грузят продукцию…
Петр направился к ним. Спросить, кто грузит, что грузит… И почему ночью грузят? Что, дня мало? И ночью бухгалтерия не работает, не выписывают продукцию. Как же это они грузят? Кто разрешил?
Петр наддал шагу, жалобно заскрипел протез, словно умоляя его не ходить туда. Он даже подумал: может, не ходить туда? Раз они не зашлИ к нему и не спросились, значит, так надо. Значит, так начальство велело. Сколько уже раз было — он докладывал поутру, а его обрывали — так надо!
Он так думал, а сам шел к машине, которую загружали неизвестные. Думал — не надо. А сам шел. На него сегодня дух противоречия напал какой‑то. Вот и Карлу Марксу весь вечер, даже во сне противоречит…
Он не дошел метров тридцать, когда от машины отделился человек и двинулся ему навстречу. Сердце у Петра дернулось тревожно. Что‑то будет сейчас! И все‑таки не повернул обратно и даже не остановился. Поистине в нем сегодня дух противоречия!
Подошел толстый, небритый, в рубашке навыпуск нацмен и сунул в руки большой с пластмассовыми ручками кулек.
— Что это? — машинально приняв кулек, спросил Петр.
— Мандарины. Не видишь, да — а-а?
— Зачем?
— Иди в контора, кушай. — И толстый грузин повернул обратно.
Петр растерянно стоял, протянув ему пакет с мандаринами.
— Эй!.. Возьми свои мандарины! И скажи, что вы грузите?..
Грузин вернулся.
— Слушай, дарагой! Что сейчас — зима, лето?
— При чем тут зима, лето?
— А при том, что гдэ ты летом видал мандарины? А? Нигдэ. Я тебя угощаю мандаринами. Понимаешь? Уважят нада!..
— Слушай, — начинал уже сердиться Петр, — возьми свои мандарины, и мотайте отсюда, пока я вас не задержал!.. — Петр наддал шагу, ликуя, — ага, боишься, воришка! Но грузин вдруг вернулся. Подбежал и сильно пихнул Петра в грудь. Петр упал’навзничь и ударился затылком о дубовую плаху. Да так сильно, что потерял сознание на какое‑то время. Очнулся, повел глазами туда — сюда, не понимая, почему над ним, глядя прямо в глаза, висит яркая полная луна. Он повернул голову, скосил глаза и увидел рядом белеющий пакет. Вспомнил, что с ним произошло. Попробовал подняться, но от усилия тупая боль пронзила затылок и ударила в голову. Тогда он повернулся на бок, потом на живот. И уже с живота поднялся на колено здоровой ноги, подполз к ближнему штабелю, ухватился за край доски и кое‑как поднялся на ноги. Глянул в сторону цеха: в окнах свет, гудят станки, визжит циркульная пила, темнеет широкий зев двери склада готовой продукции — и нигде ни души. Как ни в чем не бывало. Петр наклонился; поднял кулек, несколько мандаринов выпало, он с трудом поднял их, борясь с болью в затылке. Оглянулся на светлые окна цеха и поковылял на свой «сторожевой пост», издеваясь мысленно над собой: «Ото сиди в конторе и не суйся не в свое дело! Лучше будет!.. Такова силяви! Будешь знать, как противоречить Карлу Марксу. Собственность‑то общественная…»