17189.fb2 Карманный атлас женщин - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Карманный атлас женщин - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Глава 2СВЯЗНЫЕ

Коридоры поликлиники заполнены кашлем, сопением и хрипами. Перед каждым кабинетом несколько стульев, на них расположились старые тела. Толстые телесного цвета колготки, юбка три четверти в шотландскую клетку. Сапожок или туфля, свитерок и жилетка, чтобы не тянуло сквозняком по почкам, потому что нет ничего хуже, чем застудить почки. Бабы в шапках, беретах, шляпках, платках. Пышные головные уборы, словно вороньи гнезда, выросли на голове с того момента, как выпал последний волос. Внутри они набиты платками или полиэтиленовыми пакетами, чтобы держалась форма. И это не какие-то там сдвинутые набекрень береты: мохер должен торчать гордо, как большой шар, по которому предсказывают будущее.

Старые мужики в это время сморкаются и втягивают остатки мокроты в себя, в легкие. А вдруг пригодится потом? А может, придет черный день, и они тогда воспользуются своей мокрутой и съедят ее на обед?

Нет ничего более шипящего и злобного, чем госучреждение здравоохранения. Каждый вновь прибывший и спросивший, кто тут последний, — объект всеобщего внимания. Захочет эта ловкачка пролезть без очереди или нет? Кто-то, слишком робкий или слишком слабый, чтобы склочничать, спрашивает дрожащим голосом: «Простите, а кто последний к доктору Калигуле?» А какой у вас номер очереди? А на какое время вы записаны? А, ну тогда я последняя. А вы присаживайтесь. И тогда принятая в сообщество ждущих посетительница тяжело садится на единственный свободный стул. Если же старуха попадается надменная и бессовестная, то сразу начинается скандал. «Добрый день, я с доктором еще раньше договаривалась, мне только рецепт, а это без очереди».

Что?!

Эта старая перечница, видите ли, без очереди!!

А тут все за рецептом и все в очереди, чего только не выдумают, здесь все больные, постыдились бы, садитесь и ждите как все, а то чего еще выдумала! Старуха возмущается и фыркает, клянется честным словом, что она может, что имеет право войти без очереди, прямо сейчас. На минуточку, только за бумажкой, потому что у нее давление и если сейчас же не примет таблетки, то и не знает, что будет. Нет! Как бы не так, только через наш коллективный труп! Что за наглость, что за нахальство, не вам, что ли, говорят? Я тут час уже сижу, а она приходит и смертью своей нас пугает. Что же это с людьми сделалось, что они себе позволяют, особенно на улицах, особенно молодежь, у моей сестры недавно сумочку сопляк какой-то вырвал средь бела дня, и не поверите где, в костеле, во время службы. Боже, что у нас в стране творится.

Очередь бурлит. Старуха бросила гранату и вызвала взрыв возмущения, брюзжания, оханья и покачивания головой. Сама же отступила, встала скромно в уголок и прислонилась спиной к стене. Как довольный генерал, обозревающий поле битвы. А здесь уже шипение вовсю. Стулья скрипят под напором рассказов, признаний и причмокиванья. Здесь нет запретных тем, здесь — единая свободная зона человеческих откровений. Никто не краснеет и не смеется внаглую. Говори что хочешь — такой вот здесь гериатрический Гайд-парк. А что у тебя болит, а где, а точнее. О, у меня артроз, аппендицит, базалиома, то есть, проще говоря, рак кожи, эпидемический паротит, копролалия, кератит, западание митрального клапана, спондилез (я его ласково называю поясничником) и еще остеохондроз, парафилия и этот, как его, а, кашель.

Фи, ну это еще не так много, согласитесь, это и витамином С можно снять или мазями. У меня вот уже восемь лет такой тромбоз, что ни один врач не знает, что делать. Никто! А уж анализов насдавала, а уж сколько натерпелась. Первым делом привезли меня к спепиалисту-тромбологу, он меня на УЗИ, ЭКГ и еще на какую-то хрень отправил. Ничего не нашли, тогда обратно кровь сдавать, пункция мозга и отпечаток глаза. Снова ничего. Знаете, я уж столько перевидала этих врачей, этих неотложек, синаториев, что могу книгу написать. Только получится детектив или триллер, потому как от того, что у нас в стране происходит, голова кругом идет. Врачам только одно давай — деньги да побольше. А санитарки, наверное, школу мясников кончали, ха-ха-ха, потому что, ха-ха-ха, к старикам относятся как к свиньям. Только и делают, что с кровати на кровать перебрасывают, пролежни не смазывают, а потом все это преет, гниет, приклеивается к простыне, сестры кричат: грязь, вонь. А человек, простите, под себя ходит — такая вот правда жизни!! — и лежит в дерьме до тех пор, пока его, словно младенца, не подмоют. До туалета нет сил добраться. Такая вот она, старость, вот так человека унижает. А чтобы молодая женщина старого деда пеленала, чтобы его подтирала, это, знаете ли, уж и не знаю, как назвать.

Очередь слушала, воцарилась тишина, каждый у себя в голове прокручивал свои картины унижения. Все эти падения на ровной дороге, выпадение вставной челюсти за праздничным столом, забывание адреса. За каждым стариком, за каждой старухой числятся такие грешки. И теперь ксендз с амвона призывает бить себя в грудь и каяться. Да, признаюсь, не мылась целую неделю, потому что сил не было встать с кровати. Не помнила имени дочери, пролила горячий суп на ноги. Не написала поздравительных открыток, потому что ревматизм пальцы скрутил. И еще один проступок числится за большинством сидящих в очереди кающихся грешников. Самый главный, потому как хуже нет перед обществом провиниться: слишком уж кочевряжился, родных потревожил, когда помощь потребовалась. Не умер. Получаю пенсию. Дышу воздухом, который могла бы вдыхать молодежь.

Дверь открывается, и доктор выкликает следующего пациента. Медленно, опираясь на палку, поднимается тот самый Тромбозник. Прямо на пороге кабинета палка падает. Беспомощный, ищет он взглядом помощи, но на стульях сидят точно такие же, как и он. Просто никто не может наклониться, потому что позвоночник, потому что больные ноги, потому что если уж сядут, то не встанут. Доктор замечает происходящее, бросает испепеляющий взгляд, помогает Тромбознику. Очередь безмолвствует.

Внизу, в регистратуре, всегда большие очереди. И все бы ничего, но периодически появляются старухи, которые ничего не слышат и ничего не понимают.

И такая курица заходит в кабинет и хочет получить направление к какому-нибудь специалисту. Куда вы хотите записаться? Что-что? Куда вы хотите записаться: к окулисту, к кардиологу!!! Ведь не к гинекологу же, вам к нему не с чем идти. Черными высохшими дырами он не занимается. Итак, ау, вы меня что, совсем не слышите? Слышите — тогда говорите быстрее и громче, а то тут очередь ждет. Здесь больные!!

Бабка опешила, руки затряслись, все сильнее трясутся, от волнения забыла, зачем пришла. А ведь говорил сын: «Мама, схожу с тобой, а то опять будут проблемы». Но ведь она не ребенок, не немощная какая. В гимназии в свое время заняла первое место в танцевальном конкурсе. Так плясала, что даже преподаватели аплодировали. Так неужели теперь ее должен сын вести к врачу, надо же, зачем людей обременять, ему ведь придется ехать специально ради нее на другой конец города, чего доброго еще подумает, что она уже старая. Вот бабка и стоит во все сильнее нервничающей очереди и пытается вспомнить, зачем пришла. Она забыла, что у нее болит, что на этот раз ее донимает. Вы, пожалуйста, отойдите пока в сторонку, присядьте, вон там, и, как только решите, что вам надо, подходите без очереди, и я вас запишу.

Разговаривает как с умственно отсталым ребенком. А гипертрофированная вежливость врача свидетельствует о том, что он таким способом старается убедить себя, что перед ним человек в годах, а не маленький бутуз, которого можно на время в угол поставить, чтобы подумал о своем поведении.

У бабули скакнуло давление. Она бормочет себе под нос «Что же я хотела…», люди смотрят снисходительно или презрительно на глупую, которая приходит, всех дурит, очередь задерживает и сама не знает, чего хочет. Ох уж это старичье, пойди ж, бабка, могилу себе вырой и там жди, когда смерть придет, а не шастай тут без смысла. Пошла.

Несмотря на это, поликлиника милостива, терпелива. Всех примет, выслушает, обследует. Если у человека ничего не болит, то его в очереди заразят, и ему тогда придется стать постоянным пациентом. Бесхитростный интерьер, мигающие лампы дневного света и забитый сток унитаза. Страховой полис, пенсионное удостоверение, зеленый рецепт, желтый, льготный, одноразовый, обновляемый по требованию, с печатью и как курица лапой вписанным лекарством. Результаты анализов выдаются только на руки, только после двух, только у пани Хани, только сплюнь через левое плечо, чтоб получить. Разве что ты ветеран или на сносях, только тогда можешь пройти без очереди, но со шлейфом проклятий за спиной. Чем хуже себя чувствуешь, чем больше симулируешь, тем твои позиции лучше. Отключки сознания, головокружения и перепалки с персоналом — гарантия, что на тебя обратит внимание сама заведующая отделением. И вот она листает твою карту и пытается догадаться, что вызвало потерю сознания, временный уход из жизни. Нехватка своих зубов, простата, слуховые аппараты, металлические винты в коленях, кардиостимулятор, пластинки в позвоночнике, гипс или, может быть, полная слепота. Нет, на сей раз аллергия на людей.

Сограждане разводят аллергены и распространяют их в воздухе. Сапрофиты кружат и совокупляются друг с другом, ежесекундно множась. В специализированных кабинетах висят их фото в масштабе 1:2500, где страшные чудища с разинутыми пастями проникают в организм и выедают внутренности.

Наша старушка постепенно вспоминает, зачем сюда пришла. Вроде как талон взять на завтра к невропатологу. Чтобы снова выписал ей успокоительные сиропы. Да! Именно это. Наконец. А то ведь уже совсем было собралась уходить домой, звонить сыну и спрашивать, зачем она пришла в поликлинику. К счастью, ей не придется себя компрометировать. Вспомнила-таки, значит, с ней не все так плохо.

Идет в регистратуру и хочет, наконец, сказать, что ей надо. Но бдительная очередь шипит: «А куда она лезет, а в конец, а не видит, что ль, что люди стоят!» И, пришибленная, бабка топает в конец хвоста, ей хочется пить, даже очень, пересохло у нее ото всего этого на нервной почве, но у регистраторши не попросит, не то снова очередь заверещит, что она, дескать, опять что-то замышляет. От отсутствия воды ей становится плохо, она теряет сознание, падает на мужика, стоящего перед ней, который тоже теряет равновесие. Эффект домино: очередь трещит, рассыпается и в крик. О боже, что творится!

Следующий.

Разумеется, большинство приходят к врачу по крайней мере раз в неделю, стихийно образуя своеобразный клуб «тех, кому за…». Здесь и поговорить можно, хоть рот раскроешь, а то все сериалы да сериалы. В очереди завязываются ненастоящие дружбы. Здесь есть место для обмена опытом, соображениями, как приготовить жаркое, как воспитать правнука, как вывести пятно со скатерти. Взаимопонимание — основа межчеловеческого общения. В него входит сочувственное кивание, механическое поддакивание, недоверчивое качание головой, прикладывание руки к щеке со словами «Что вы говорите, подумать только». А также — вытягивание ног с надеждой, что кто-нибудь о них споткнется и с этим человеком можно будет поговорить. Ноги уже как деревянные, неестественно распухшие, с выступающими варикозными венами. Врач возмущается:

— Ну и почему вы не носите специальные колготки, которые улучшают кровообращение, я же говорил вам!

— Потому что они в аптеке стоят сорок злотых, а скидок на них нет. И нет польского аналога, и нет акции, и нельзя их выиграть в кроссворде из «Телепрограммы». Потому что у меня на месяц пятьсот злотых и девяносто грошей. Потому что мне пан доктор лекарств на двести злотых понавыписал. Где уж мне эти рейтузы купить? Все гребу окостеневшим пальцем в кошельке, и чем больше гребу в поисках денег, тем больше их там нет. Пересчитываю, надеваю очки, перебираю простыни на полках в шкафу. Ничего. Заглядываю в банку из-под кофе. Два таракана и то же самое: пусто. Ну и чем мне ноги обматывать? Может, какими-нибудь бинтами, а то у меня дочка принесет немного с дежурства в больнице, что вы, пан доктор, на это скажете?

— Боже упаси, вы себе так доступ крови перекроете, доступ кислорода, артерии не выдержат и лопнут. И тогда уже святой Иуда Фаддей по Безнадежным Делам не поможет.

— Что же мне, пан доктор, делать?

— Купить колготки в аптеке, я ведь уже вам говорил.

Одним из завсегдатаев очереди в поликлинике была пани Мария. Чемпионка по варикозу, голубая слониха с телом навыворот: сначала вены, потом кожа. Эта восьмидесятидвухлетняя женщина жила на Опачевской, так что до поликлиники ей было близко. Улица, как и дом, в котором жила пани Мария, осталась с довоенных времен. В ее конце трамвай делал круг. Здесь курсировали специальные одновагонные трамваи линии «R», впрочем, нерегулярно: обреченные на одиночество на маршруте, трамвайщики компенсировали дефицит общения у круга на углу Груецкой. По Опачевской были проложены трамвайные пути, как раз посреди зеленого скверика, до той поры имитировавшего парк. Улица заканчивалась не как сейчас, у Иерусалимских аллей, а недалеко от линии электрички на Щенсливской. В конце XX века улица как бы разделилась: тогда вокруг торгового центра стали строить эксклюзивные жилые комплексы. Там поселились молодые семьи, так называемые «кредитные», а еще вьетнамцы и прочие азиаты, которых уже не вмещал ближайший чайна-таун. А вот начало, примыкающее к Груецкой, осталось анклавом стариков. Тех, кто еще помнил пекарню «Закопянка» или хотя бы открытие кондитерской Амброзяков. Это для них до сих пор существуют пункты обслуживания, которые производят впечатление городского музея под открытым небом, случайно сохранившегося по недосмотру девелоперов. Сапожник, ювелир, парикмахер с занавесочкой в витрине, портной. Малоэтажная застройка доходила когда-то до проспекта Жвирки и Вигуры, поглощая теперешнюю улицу Банаха. Как раз на том отрезке стоит до сих пор здание Свободного польского университета.[18]

Лекции и семинары начинались там во второй половине дня. Их посещал отец пани Марии, Марек Вахельберский. Дочка приходила за ним вечером с мамой, и они втроем возвращались в дом номер 104. Большой дом, с характерно скругленными углами. Квартира, где жила пани Мария, была на последнем этаже. Окна выходили на маленькую детскую площадку, которая теперь прячется от шумной улицы на задворках дома. Но перед войной рядом проходили трамвайные пути, так что площадка была чисто символической. Мальчишки постарше любили подложить железяку под идущий трамвай, а дети помладше играли в Щенсливском парке. Пани Мария тоже. Обычно по воскресеньям там бывало много народу. Мороженое из лотков, висевших на шее продавца, воздушные змеи, мячи, обручи, гоняемые по дорожкам прутиком. Благообразные родители и их бегающие и безумствующие дети. Так было даже в последнее воскресенье августа 1939 года. Исключительно хорошая погода, по радио диктор говорил о теплом континентальном воздухе, который не сразу, но прогонит слоистые облака. В 16.30 на стадионе Польской армии имени маршала Юзефа Пилсудского начался футбольный матч Польша— Венгрия. Несмотря на то что варшавяне копали рвы по всему городу, на трибунах собралось более двадцати тысяч болельщиков. Польша выиграла, люди думали, что точно так же они выиграют и войну.

Пани Мария помнит, что в тот день отец был чем-то очень взволнован и все время что-то шептал маме. Вечером они поссорились, и мама плакала в ванной. На ней было приталенное летнее платье. Платье она купила себе сама на день рождения в известном торговом доме братьев Яблковских. Утром все изменилось: нервы, плач, стояние во дворе и разговоры на улице.

Несколько дней спустя Опачевская была перекрыта баррикадами, доходившими точно до дома номер 104.

Девочка Мария сидела тогда в подвале и хотела пойти в школу. Ее не интересовали войны, стрельба и наваленные на землю доски. Она считала, что это какая-то шутка, что это просто военные учения. Что сейчас в мегафон задорно крикнут «конец учений» и можно будет вернуться наверх, в свою комнату, к своим книгам. Ей было пятнадцать лет, ее волосы были заплетены в толстую темную косу, длинную, почти до пояса. От скуки она расплетала и снова заплетала ее, тогда как женщины из их дома молились, плакали или сидели молча. Мужчины либо шли в армию, либо сказывались больными и тоже пристраивались в убежищах. Это было самое начало войны, в кладовках полно продуктов, атмосфера взвинченная. Страх смешивался с эмоциями, вызванными новой ситуацией. Позже это чувство должно было переродиться в болезненное отупение. Как только стихала стрельба, кто-то бежал наверх и приносил в подвал в корзинах яблоки, джем, оставшийся в квартире хлеб, а иногда и что-то сладенькое. Много выпивки. Когда сильно долбили, мать давала Марии вино и приказывала пить. Пей, детка, пей и ни о чем не думай, сейчас все это кончится. Пьяный подвал впадал в истерику или неестественную радость, граничащую с безумием. В голове шумело, ломило в висках.

Нас на этот раз засыплет или немного погодя? Внизу нельзя было оправляться, так что надо было выбегать в подъезд и присаживаться около перил. Всякий раз, делая пи-пи, можно было отправиться на тот свет.

Самое плохое случилось год спустя, когда семья Марии была вынуждена покинуть дом и переселиться в огороженный центр города. На Опачевскую они вернулись не скоро и только вдвоем с матерью.

В августе 1944 года[19] обитатели дома снова спустились в подвалы. Человек примерно семьдесят. В основном женщины и дети, потому что мужчины бегали с винтовками. Немцы бросили гранату, и все погибли. Пани Мария с матерью были в это время наверху: на минутку забежали взять кастрюлю у соседки. Так и остались стоять с этой кастрюлей и все слышали. Там внизу взрыв, шум, тишина. На войне так бывает: чудесное спасение, счастливый случай, неизвестно за что дарованный судьбой.

Это чудесное спасение-то и исковеркало Марии жизнь. С тех пор она ждала только смерти, мучилась угрызениями совести, что ее не размазало по стенам подвала. Как это так: соседка из пятой квартиры мертва, ее новорожденный ребенок мертв. Никто, кроме нее с матерью, не выжил. А по какому такому закону если уж гибнуть, то всем разом. И вместо того, чтобы бежать что есть мочи куда подальше или притвориться, что ее там не было, пани Мария зафиксировала в своем сознании стоп-кадр того дня, остановилась в том времени и не хотела больше никуда двигаться.

Потом им удалось спрятаться в квартире на первом этаже, но под конец восстания их загнали на территорию базара «Зеленяк», что был напротив. Бригады озверевшей Русской освободительной народной армии[20] под командованием Каминского[21] согнали жителей соседних домов на площадь. У водоразборной колонки толпились полумертвые от страха люди, которых время от времени забавы ради убивали солдаты. Умшлагплац[22] для гражданского населения Охоты.

Хуже всего — изнасилования. Даже трехлетним девочкам грозило. Власовцы ходили между людьми и выбирали. Чудовища: когда в их руки попадала женщина, ее сначала насиловали, а потом приканчивали. Немцы не насиловали, потому что не хотели смешивать расы. Несчастных волокли в ближайшую школу, где их истязали, а потом убивали. Под конец подожгли здание, в котором оставались тела девочек и женщин.

Из окон школы доносились нечеловеческие крики и вопли, которые парализовывали и без того напуганных людей, согнанных на площадь. Сидя за остывшим чаем, пани Мария вспоминает рыночную площадь, слышит эти крики и чувствует смерть тех девочек. Чувствует собственную смерть.

Она тоже чуть было не попала в руки солдат. Мать пани Марии держала дочку изо всех сил, но двое пьяных мужиков вырвали ее и утащили в ночь, а мать несколько раз ударили прикладом по голове. Из виска потекла кровь, женщина осела на землю, а дочь потащили в здание школы. И только случайное везение, маленький зазор между жизнью и смертью, стоп-кадр в фильме под названием «Война» позволил ей вырваться и смешаться с толпой, раствориться в ночной тьме. В отместку две другие девочки, одна из ее класса, были изнасилованы. Прямо на глазах их семей. И выражение глаз их матерей тоже возвращается в воспоминаниях за чаем. Как они вопили, как из последних сил бросались на мучителей. Совсем маленькие девчушки прятались под юбками женщин, крепко обхватив их ноги. Закрывали глаза, не дышали.

Что теперь с ними, если они вообще пережили войну? Всегда ли чувствуют боль в том месте?

Время на «Зеленяке» — это как если бы кто-то взял черный фломастер и водил им по листку до тех пор, пока не проделает дырку.

Пани Мария вернулась на площадь, к матери, но та уже не дышала. Слишком много крови потеряла после удара прикладом. Девочка прикрыла ее кофтой, пытаясь сохранить последнее тепло остывающего тела, и прижалась к маме. Гладила ее по голове под аккомпанемент стонов со всех сторон, не понимая, что это — фильм или жизнь у нее такая. Не было сил думать.

Что шепчут мертвой маме на ухо? Наверное, какие-то обещания, клятвы, молитвы. Последние вопросы, признания, секреты, заверения. Крепко прижимают ее к себе и укачивают. Теперь мать и дочь поменялись ролями. Тебе не холодно, мама? Погреть, может, ножки? И тогда все начинает казаться бессмысленным, мелким — ссоры, обиды, капризы и зряшные претензии. Возвращаются сценки, казалось бы, несущественные, но внезапно вырастающие до ранга золотых, ценных воспоминаний-легенд. Как мазали хлеб бабушкиным вареньем. Прикосновение маминой руки к распаленному болезнью лбу. Стишок, прочитанный на празднике, аплодисменты.

На том месте, где умерла мать, теперь стоит палатка с колготками.

Можно попытаться внимательно приглядеться к своему городу. На каждом шагу мемориальные доски, цветы, лампадки. Расстреляны, погибли, убиты. Только вот нет «изнасилованы», потому что об этом не принято вспоминать. Это что-то физиологически грязное. Вроде как дефекация. Изнасилование не ассоциируется со стрельбой, войной, тра-та-та-та, падай, ползи, в окопы.

Изнасилование — это задранная юбчонка, порванные трусики, резкие движения. И жертве часто выпадает шанс выжить. Так что в военном смысле изнасилование в расчет не принимается. Бывает, что солдат может проткнуть вагину штыком, особенно если это маленькая девочка. Может потом удушить, застрелить. Ее могут изнасиловать двадцать мужиков подряд, и тогда она, скорее всего, не выживет. Но все равно это не героическая смерть от ран, полученных на поле битвы.

Не отнесешь в разряд героизма и такое: когда держишь свое неживое дитя на руках, когда смотришь, как выбрасывают твоего ребенка с шестого этажа, когда слышишь гулкий удар тельца об асфальт.

Можно забыть или положить в дальний ящик «побочные явления»: как душат собственными руками своих же плачущих младенцев в схронах, как на твоих глазах гестапо приканчивает старика-отца, у которого нет сил идти в колонне. Не принимается в расчет также выстрел, смертельный удар, отрывание конечностей, шок, психическое заболевание, расчленение.

Пани Мария ежедневно ходит за покупками туда, где прежде был «Зеленяк». Конечно, это не паломничество в концлагерь в Освенциме, где перед бараком возлагают свежие цветы, но все же.

Это личное противостояние той бойне, где в главных ролях выступала она сама, ее мама, ее подружки, соседи. Такое не забывается. Каждый раз посещение базара сопровождается дрожью в руках, парализующим беспокойством, взмокшими от пота висками. Зачем туда ходить? Ведь можно поехать в торговый центр, у которого нет никакой истории. Посещению базара сопутствует странное ощущение: будто сдираешь болячку, колешь себя булавкой, вроде как нечаянно. Саму себя трясешь и кричишь: «Смотри и помни». А зачем «помни»? Бессмысленно спрашивать.

Ходит пани Мария и в районную поликлинику. Как и другие пожилые люди, она садится в очередь перед кабинетом и участвует в разговоре о болезнях. Когда задают вопрос: «А что у вас?» — Мария отвечает, что у нее болит восстание.[23]

Ревматизм, перебитая нога, недолеченные раны. Все, что она получила в 1944-м, когда ходила по канализационным коллекторам. После смерти матери хотела участвовать в борьбе. Выводила солдат из центра города. Получала группу человек в двадцать-тридцать и проходила с ними километры под землей. Немцы наверху вели прослушку, так что приходилось пробираться тихо. Иногда пускали газ, стреляли в люки. Тела падали в канализационную жижу и оставались в ней. Ноги часами оставались в воде и говне, к которому так принюхались, что уже не чувствовали запаха. Хотелось пить, но то, что текло по трубам, пить было нельзя. Был случай: командир не выдержал, набросился от жажды на эту жижу, отравился и умер.

На старости лет восстание постреливает в костях. Дает о себе знать измученное тело, которое она, почти двадцатилетняя, истрепала в хождениях по всему городу. Доставь приказ, лети в госпиталь и проверь, нет ли там Владека, проведи отряд. Сидящие в очереди кивают. Кое-кто из них тоже участвовал в боях, побывал в лагере в Пруткове,[24] прятался и снова сражался. У них тоже каждую минуту то одно, то другое ломит, постреливает. Да, да, человек когда молодой был, мог так носиться, а теперь война сказывается на людях. Сейчас никто этого не помнит, никому до этого дела нет, э-эх, а неблагодарные сопляки еще смеются над этим, не ценят, что живут в свободной стране со своим гербом. И эмигрируют.

Парад равноправия хрупких костей. Знамена из сморщенной кожи, лозунги с фармакологической тематикой. Пани Мария не может нормально открыть глаза, веки у нее упорно падают вниз. Подсознательно: ей больше не хочется на все это смотреть. Знаете, я уже достаточно насмотрелась на этот мир. Спасибо за такое удовольствие. У меня восстание отдается в позвоночнике, ноги болят от патриотизма. Вижу, молодежь играет в войну. Ползают по местам боев, собирают каски, шестьдесят три дня не снимают маек с буковками-якорем.[25]

Типа помнят. Это хорошо, даже очень хорошо. А почему они так упрямо помнят? Похоже, завидуют нам. Ой, вы пережили войну? Супер, расскажите, пожалуйста, а кого-нибудь из знаменитостей вы видели? Может, поэта, погибшего под развалинами дома, может, генерала, которого съели в лагере. У вас была классная, интересная молодость. А мы что? — таскаемся по дискотекам, шастаем по торговым центрам, когда акция проводится, скукотища. Никто ничего у нас не хочет отобрать. Даже евреи, иностранный капитал, Евросоюз, гнилой Запад и зеленые потеряли к нам интерес. У нас здесь больше ничего нет, даже промышленности. Даже людей. Кое-кто, конечно, остался, потому что засиделись, но все равно прикидывают, как бы уехать. Хоть бы маленькая войнушка, уланы, панны вереницей за мундиром, пулеметы, прятаться, капитулировать.

Очередь к врачу. Мини-лекции по истории Второй мировой войны. Пани Мария активно в них участвует, хотя у нее проблемы с гортанью. Молчит она только об одном воспоминании.

Зовут меня Мария Вахельберская, никакая я не Вахельберг. Во время оккупации я жила на Жолибоже, а ни в каком не в гетто. 19 апреля 1943-го[26] вместе с соседями говорила «Вон еврейчики горят». Не сражалась. Не пряталась в развалинах дома от немецкого патруля, проверявшего подвалы. Не бросала им под ноги гранаты, не спасалась на чердаке, не перебегала с крыши на крышу.

Об этом я не могу рассказать никому. Это небезопасно.

Шипение антисемитизма не всегда могут уловить те, кого оно не касается. Однако если слышат, то оно звучит как свист хлыста над ухом, как прикосновение к спине холодного дула винтовки, как удар кованого сапога в живот. Пани Мария знает, что нападения можно ждать с любой стороны. Например, со стороны милейшей продавщицы из зеленной лавки, которая уже много лет выбирала для нас лучшие яблоки. И вдруг: «Все это из-за жидовья: сначала война, несчастья, потом коммунизм, а теперь и Евросоюз». И пани Мария чувствует, как кто-то приставляет к ее виску пистолет, и лишь секунды отделяют ее от смерти. Она не убегает, не защищается, только вежливо улыбается и выходит из магазинчика. До свидания, всего, счастливо, завтра тоже наверняка за чем-нибудь зайду. А потом быстро домой, озираясь, не следит ли кто, не гонится ли. Жертва через мгновение услышит «Halt!», но пока идет нервным шагом и чувствует, как над ее головой вырастает большая неоновая вывеска со словами «жидовская свинья». Ее тело начинает покрываться всеми теми надписями, что можно увидеть на стенах. До ее ушей начинает долетать «ЛKC[27] — юде, не жидись, весь воздух нам чесноком провоняли».

А пани Мария, заперев за собою дверь, тяжело дышит и прислушивается.

На ежегодных встречах повстанцев района Охота о ней говорят «Мария — связная, проводник по каналам». Эта роль очень ей нравится.

Хорошо бы иметь такую надпись на могильном камне, думает она, как это красиво звучит. Я сражалась, я помогала, я строила. Я даже была в группе девушек, подкладывавших мины под здание Пасты.[28] А там, в гетто? Что я там навоевала? Сровняли с землей всю территорию да убили тех немногих, кому удалось пережить эти три года. Кроме того, кажется, никто в Варшаве не верил в восстание. В этом городе есть только одно место для героического порыва, со своим музеем, своей мартирологией, место в памяти. Я тоже поучаствовала в сотворении истории. Даже принесла свою бело-красную повязку в собрание экспонатов, когда попросили принести. Ну а повязку со звездой Давида, куда мне было ее сдать? Я хранила их вместе, рядышком, прижавшихся друг к дружке как парочка влюбленных. Пропитанных одним запахом. И носила я их на одной и той же руке, на том же самом месте. Когда бежала из гетто по канализационной сети, я забыла снять повязку со звездой. Только на выходе приятель сорвал ее с меня и сунул в карман. Если бы поляки заметили…

Я вовсе не «та самая», убежавшая по каналам. Я — связная 1944 года.

Иногда я вижу открытые входы в подземный мир. Первый импульс: прыгнуть туда, быстро спуститься по металлической лесенке, по ее тонким перекладинкам. Погрузиться в тину. Почувствовать между пальцами грязь, густую слизь. Помазать ею лицо, нанести штрихи под глазами, как боевую раскраску. Или нарисовать две характерные линии на щеке:[29] Богоматерь Варшавская. Оберегающая одиноких девушек, пытающихся выйти через сырые каналы. Обреченных на муки военного лихолетья. На насилие, на унижения. На грязные солдатские лапы, на сорванную юбку, разодранное белье.

Пан генерал, разрешите доложить: с сегодняшнего дня я беру псевдоним Богоматерь Еврейская, покровительница всех девушек, сражающихся в гетто и в вооруженных восстаниях. Женщин стреляющих, бросающих гранаты, убивающих, бунтующих, саботирующих, террористок, сумасшедших с винтовкой. Революционерок, которые ночью накручивают волосы на бигуди, чтобы утром хорошо выглядеть на баррикаде. У которых порвались последние чулки, так что они химическим карандашом рисуют чулочные швы на голых ногах. Девушек в легких цветастых блузках с большой сумкой через плечо.

Я расправляю крылья зашиты надо всеми женщинами, которые попали в руки врага. Возлагаю ладони на их чело и шепчу им в ухо заклинания. Аккуратно смываю сперму с бедер, зашиваю разорванные трусики, обрабатываю ссадины и счищаю струпья. Молюсь самой себе, чтобы все они забыли о том, что с ними произошло. Чтобы смыли из своей памяти лица палачей, их слова, крики, пыхтение, стоны. Чтобы они снова смогли сражаться за собственное существование. Я, Богоматерь Еврейская, подаю им руку, и мы вместе поднимаемся на самый верх баррикады.

Явление Боженьки посреди обстрела. На Нем видавшая виды солдатская полевая куртка, в руках держит женщину с невидящими глазами. Иди, говорит Он ей, иди и убивай. Одного за другим. Ты узнаешь всех, хоть я и позволил тебе забыть их лица. Никто за тебя этого не сделает. Так насладись же прекрасной местью. У тебя в руках винтовка, у тебя тот же самый штык, которым разодрали твое влагалище, которым расширяли вход в твое тело. Ты знаешь, что ты должна делать. Кричи, кусайся, пинай, терзай их останки и разбрасывай по всему городу. Освяти стены кровью палачей. Пройдет какое-то время, и на этих местах установят доски с надписью: «Здесь покоятся останки жертв обезумевшей Связной». Только так сможешь ты отомстить за свою мать, своего отца, за свое детство. За все те несостоявшиеся воскресные прогулки в парке, недоеденные пирожные от Бликле, за поломанные авторучки.

Аве, Мария, мести полна,Ярость с Тобою,Благословенна Ты среди жен,И благословен плод вендетты Твоей.

Я — Мать матерей, дети которых убиты во время войны. Я их крик, их рыдание. Вырванная пуповина, тянущаяся по мостовой. Спасения не раздаю. Спасение свое обеспечивай себе сама.

Пани Мария сидела в очереди к врачу и слушала воспоминания. Одни были сильно приукрашены и, как в компьютерных играх, изобиловали сюжетными коллизиями. Рассказы пролетали через щели во вставных зубах и освещали сморщенные лица. Губы больше не сжаты в ожесточенные складки, уголки рта не опущены печально. Рот приобретает форму корабля на волнах, самолета в небесах. Речевой аппарат смазан надеждой на то, что речь будет выслушана. Наконец-то есть слушатели, такие же старики, как и дикторы «Веселой львовской волны»,[30] которые шутят, чувствуя, что они свободны и что их любят. А как они рассказывают! Даже лучшие из репортеров не сравнятся с ними. В рассказах воскрешается история внезапно прерванного детства, внезапного взросления. Там нет места для глубоких размышлений. Там есть действие. Как в комиксах.

Пан Казимир каждую неделю представляет новые варианты, каждую неделю он кто-то другой. Но всегда — герой, спецназовец, супермен. И так они к нам подобрались тихонько с тылу, думали, гады, что нас возьмут, но мы быстренько на лестницу, перегибаемся через перила, чуть ли не в воздухе висим и тра-та-та-та по ним, ну и лица у них были, никак не ожидали, хе-хе, все так и умерли. Неизвестно, откуда такая страсть в этих рассказывающих телах. Ведь только что приковыляли к врачу, а теперь с горящими глазами повествуют о делах давно минувших дней. Война их разогревает, она — единственное, что их волнует, течет по жилам, будоражит, поддерживает огонь. Вдруг полумертвые тела просыпаются, чтобы закружиться в танце смерти под названием «как хорошо было на войне». Политики, коррупция, нет денег, нет семьи — все это компенсируют воспоминания с поля битвы. У женщин тоже были свои роли. Они организовывали полевой госпиталь, доставляли приказы, торговали съестным. Одна из сидящих в очереди даже сына родила во время бомбардировки. Не зная, останется ли в живых после того, как родит. Весь дом готовил пеленки из старых простыней и пододеяльников. Но зачем все это было, если ребенок умер от воспаления легких. И так неудачно: на следующий день после освобождения.

Пани Мария тоже молчит, когда разговор заходит о детях. Детей у нее не было. Вернее, раз родила. Потом вроде бы ребенок подавился во время сна, но рядом с ним нашли разбитый термометр и два хвостика от черешни. Потом еще раз могла родить… Залетела, но жить было негде. Спала у подруги в интернате, а парень исчез. Ну да ладно, сама воспитаю, справлюсь, раз войну пережила, то и ребенка рожу. И с этими словами пошла в больницу, записалась на аборт. Не помнит ничего, даже парня того не помнит.

Теперь она живет на Опачевской и раз в неделю ездит на Муранов проведать несуществующие улицы, походить, купить в кондитерской «картошку», посмотреть на то место, где когда-то был дом, где сгорел ее отец и где мама в шоке собирала его тело. Тело было черное, рассыпалось. Папу узнали только по часам на руке с характерным браслетом.

Пани Мария после войны была не в состоянии начать «все сначала». Забыть о кошмаре, зачеркнуть прошлое. Будучи девушкой еще молодой, она должна была подыскать себе работу, завести семью. Но семья у нее ведь уже раз была. Правда, погибла, но стоило ли стараться заводить новую? Снова делать аборты, снова подлаживаться, улыбаться — зачем? Время ведь можно провести и по-другому — просто ждать смерти. Заморозиться и закрыться изнутри.

Пошла работать в библиотеку. Она даже не контактировала с читателями. Сидела в хранилище и расставляла книги, которые люди приносили из отстраиваемых домов. Когда никто не видел, нюхала их. Чувствовала главным образом чад пожарища. Иногда — какую-то нотку дома, характерного запаха жилища с кухней, со столом, накрытым скатертью. Иногда ей чудился запах чьего-то тела. Она пыталась воскресить в своем воображении бывших владельцев. Где, при каких обстоятельствах купили они эту книгу? В книжном Гебетнера и Вольфа на Маршалковской? А может, на Керцеляке, где торговали бэушным товаром? Как мог выглядеть этот человек и пережил ли войну? Где он был — здесь, в Польше, или, может, в Америке, и составлял ли в памяти список пропавших вещей? Может, эта книга тоже оказалась в его списке?

На некоторых книгах были трогательные посвящения, написанные вечным пером. Меж страниц попадались засушенные листья, фото или письма. Одну из открыток пани Мария сохранила на память. Она представила себе, что адресатка — это она, потому что с довоенного времени у нее совсем ничего не осталось. Даже ни одного фото родителей. А на той открытке было каллиграфическим почерком выведено: «Закопане, 28.01.1937. Дорогая доченька! Мы отдыхаем в прекрасном белом снегу. Вечером будет катание на санях с факелами. Все относятся к нам замечательно, и мы чувствуем себя превосходно. Очень по тебе скучаем! У нас для тебя много сюрпризов, и мы ждем не дождемся того дня, когда вручим тебе подарки. Будь умницей и слушайся бабушку Люсю. Любящие тебя твои родители». На картинке были нарисованные горы и смеющиеся курортники в спортивных костюмах по моде того времени. Пани Марии казалось, что это ее родители прислали ей весточку с неба. Там наверняка прекрасно и все, кто там есть, замечательно к ним относятся. Один раз она даже вложила открытку в конверт и послала самой себе. Потом она больше так не делала. Не сошла же она с ума!

Она умерла за всех людей, которые погибли на войне. Умерла, продолжая жить. Как неприкаянная душа, не имеющая возможности найти успокоение. Может ли быть худшее наказание: выжить? Жизнь с почтовых открыток, притворная жизнь. Оставалось только красть чужие истории, содержавшиеся в переписке, играть в них, присваивать.

Пани Мария ненавидела снимки тех времен и фильмы о том времени. Но вечера напролет она воскрешала в памяти оба восстания. Бывало даже, что специально голодала, чтобы вспомнить чувство голода в гетто. Она выходила на заре из дому и целый день ходила по городу не евши. Сама себя уверяла, что у нее есть дела. Что якобы нужно идти в учреждение, куда она вовсе и не собиралась. Старалась, чтобы шаг ее был легким и быстрым. Готовым к бегу, к бегству. Шла по улице, останавливалась на мгновение и смотрела в витрину магазина. А на самом деле проверяла, не следит ли кто за ней. Потому что кто-нибудь мог ее разоблачить. Спустя столько лет мог бы взять ее под локоток и решительно повести в подворотню. Потребовать деньги или украшения под угрозой сдать в полицию. Тогда бы ей пришлось признаться.

Да, я была в гетто и потом спряталась от Армии Крайовой.[31] Я была вынуждена… я… я еще хотела быть полезной. Я знала канализационную сеть, я выходила по ней из гетто. Я хотела хоть что-то делать.

Вот так ходила она по городу с вечным ощущением страха. А ведь могла бы по примеру других старушек закрыться на засов у себя дома, никому не открывать, опустить шторы. Слышать по ночам голоса, замечать, как Они следят за ней. Поменять замки, приставить к двери комод. Но пани Мария непременно выходила на улицу. Как будто самой себе хотела доказать, что никого не боится. Я еврейка и не могу ходить где захочу, но делаю это. Застрелите меня, хоть я и очень боюсь. Пусть все это кончится. Кончайте уже с этой войной.

Она не слыхала об антисемитизме, когда видела на стенах надписи «Jude Raus»,[32] то думала, что это осталось с войны, вроде как мемориальные места, памятники. Ее это все даже умиляло: столько времени прошло, а люди память хранят, не закрашивают. О 1968 годе[33] она не слышала, к ней это не имело отношения. Кого-то там увольняли с работы, кто-то был вынужден эмигрировать. Так было всегда, нечему удивляться. Она не имела понятия о памятнике Роману Дмовскому,[34] потому что площадь, где его поставили, была слишком далеко. Газет она не читала, врач запретил. «Пани Мария, — сказал он, — одна страница букв в день на день приближает полную слепоту». Ничего не видеть — неплохая идея, но трудно быть одинокой слепой, к тому же живущей на четвертом этаже.

И о возрождении национал-демократических традиций в сейме она ничего не знала. Если бы услышала об этом по радио, то наверняка подумала бы, что дали историческую запись. Когда по телевизору показывали Марека Эдельмана,[35] она переключалась на другую программу, опасаясь, что он увидит ее сквозь экран, прервется и ткнет в нее пальцем: «Минуточку, минуточку, это ведь Мария, я знаю ее Оттуда!» А она предпочитала еще раз самой себе рассказать все ту же историю, дома, за чаем.

Когда темнело, пани Мария зашторивала окна, и начинался ежедневный просмотр ее личного фильма. Жизнь до стены и за стеной. С родителями и без них. В 1944 году она не смогла участвовать в восстании до конца. Она соскучилась по маме и не хотела оставлять ее одну. С горем пополам пробралась на Охоту, к их квартире, где им удалось спрятаться после бегства из гетто. Но если бы не она, мать, скорее всего, выжила бы. Это ее — свою дочь — она спасала, ее не хотела отдавать солдатам. Мысль, что мать погибла из-за нее, постоянно жгла Марию. Сидела внутри болезненным штырем, острее занозы или иголки боли и, вместо того чтобы с годами забываться, блекнуть, обрастать оправданиями, только распухала. Такие были времена, такие обстоятельства.

А пани Мария знала свое и чем становилась старше, тем более ей это становилось очевидным. Когда она, восьмидесятидвухлетняя старушка, сидела в очереди в поликлинике, то была уверена, что сама убила свою мать, и эта уверенность в определенном смысле успокаивала ее.

Но ведь в поликлинике не скажешь такое. Когда в рассказах стариков приходит черед вспомнить ушедших из жизни, пани Мария, естественно, говорит, что ее родители погибли на войне. Но уточняет, что их засыпало в подвале, пока она ходила за едой. Этот рассказ у нее накатан, она повторяет его уже много лет. Сразу после освобождения кто-то спросил ее о родных. Дальние родственники погибли, самые близкие тоже. Осталась одна. Кажется, есть у нее тетка в Шидловце, но ее адреса Мария не знает. Эта часть ее рассказа, в общем, правдива, если не считать, что тетя — это дядя, а он, само собой, — еврей, так что лучше не вдаваться в подробности.

Она помнит, как убивала немцев. Но не смогла бы ответить на вопрос, изменило ли это хоть что-нибудь в ее жизни. Это не сопровождалось никакими чувствами. Ничем. Зато говорить об убийстве собственной матери она бы не согласилась. Если бы рассказала, сама себе подписала бы приговор. Нет, здесь речь не о прокуратуре или тюрьме. О ней самой. Если бы она громко призналась в своем злодеянии, то ей ничего бы не оставалось, кроме как наложить на себя руки. Тут никаких сомнений не было. А убить самое себя не входило в ее планы. Во время эвакуации по канализационной сети она дала себе обет свято хранить свою жизнь. Объявить смерти личную войну.

Поэтому-то восьмидесятидвухлетняя пани Мария спит с ножом под подушкой. Пусть только костлявая посмеет подойти к ней. Пожалеет.

Смерти ожидает пани Мария и когда дежурит у окна. Она — Мадонна Подоконника. Она — баба на подушках, разложенных в оконном проеме. Она ведет наблюдение из своей башни на последнем этаже старого дома по Опачевской улице. Типичная картина польских улиц: люди, опершись о подоконник, смотрят на улицу. Химеры, стерегущие мир.

Охранительницы, хозяйки двора, хозяйки космоса. Лишенные незаурядных и будоражащих воображение переживаний, они высматривают их у других людей. Любопытные и бессовестные бабы. Подслушивающие и подглядывающие за всеми вокруг. Никто не понимает этой нездоровой потребности интересоваться жизнью других. Ясно, что с подглядыванием неразрывно комментирование или советы. Контроль. Все в пакете. А бабы без тени смущения продолжают бдеть. Устраиваются с самого утра на подушках, удобно располагая свои пышные бюсты. Пусть и они поглазеют.

В особенности одинокие — эти относятся к своим оконным бдениям как к дежурству на пункте охраны. Ставят будильник, чтобы не проспать выход соседей на работу. Заспанные, еще не пришедшие в себя, люди спешат на трамвай и автобус. За ними неотрывно следят глаза, прячущиеся за занавесочками и цветочными горшками. Иногда рядом укладываются кошки, едва помещаясь между локтем хозяйки и оконной рамой. Но люди на улице уже не те, что прежде. Вечно торопятся и быстро уезжают на машинах. Не успеет баба разглядеть, кто это, а человек уже исчез и появится только около восьми вечера. Да, у пани Марии остается все меньше объектов для наблюдения. Единственная радость — ошивающиеся около базара бомжи. Их время уже многие годы течет размеренно. Они никуда не спешат, они медленно и торжественно выполняют свою общественно полезную функцию. Копаются в помойке, достают банку, минуту смотрят на нее, отработанным движением ставят на тротуар и притаптывают ногой. Бросают в сумку на колесиках и тащатся дальше. Бывает, поругаются, а бывает, и подерутся.

Как-то раз под самым окном пани Марии пьяный бомж с соседкой вели такой вот диалог:

— Попрошу не выражаться, мне это на нервы действует!

— А ты, пани, знаешь что, ты, пани, просрись, вот нервы у тебя и пройдут.

Соседка — в крик, бомж — в смех. А еще пани Мария видела одного такого нищего, Камергер его зовут, который поцапался с другим помоечным ныряльщиком. И, видно, ссора дошла до последнего предела, потому что Камергер отцепил свою деревянную ногу и стал ею охаживать оппонента. Что люди себе позволяют, как себя ведут. Пани Мария неодобрительно качает головой и продолжает наблюдение. Иногда на современные картины наплывают воспоминания, и тогда два мира и две временные линии соединяются и проникают друг в друга. Улица Опачевская принимает нагромождение событий и терпеливо помогает отделить прошлое от настоящего. Пани Марии самой этого не сделать — слишком слаба.

А раз, было, видела она из окна трагедию, из-за которой дом на Опачевской попал в заголовки новостей. Мужик с третьего этажа одним субботним утром осерчал на свою жену и решил ее зарезать. На защиту матери встала их семнадцатилетняя дочь, которая и приняла смертельный удар ножом в грудную клетку. Увидев, что он натворил, мужик побежал на крышу и хотел с нее спрыгнуть. Но успела подъехать полиция, вызванная одним из соседей, обеспокоенным скандалом. И убийца весь день просидел на крыше между спутниковыми антеннами и трубой. А когда пытался спрыгнуть, полиция ему через мегафон: не надо, мол, прыгать. Даже полицейскую переодели в одежду убитой дочери и вынесли из подъезда — показать, что она якобы выжила и что сейчас ее повезут в больницу. Ну а этот убийца на крыше совсем растерялся, потому что, как только он высовывался за край крыши, люди внизу начинали кричать: «Чего ждешь, сукин сын, прыгай, гад, убийца». И только ждали момента, чтобы растерзать его. На что полиция: «Всем разойтись, он не будет прыгать, он подумает о Боге». В семь вечера мужик слез, его связали и запихнули в «воронок». Потом пани Мария видела из окна и безмолвный черный марш протеста одноклассников убитой девочки. А несколько месяцев спустя еще один пьяница целый час простоял на парапете балкона с младенцем, даже пожарные не могли его снять. Вот такая веселая Охота.

Оконное дежурство — прямой путь к тахикардии и аритмии, потому что не всегда удается рассмотреть серо-бурые картинки. Можно и в телевизор попасть в роли возмущенной соседки со своим комментарием: «Пани редактор, у них приличная семья была, и только иногда на него что-то находило и он пил неделями, но о жене, о детях заботился, дети вежливые такие, всегда здороваются, и вообще что это ему в голову ударило, Матерь Божья, какая трагедия, и в нашем доме».

У Наседки на насесте-подоконнике нет проблем с самоидентификацией, потому что она ежедневно видит из окна одно и то же. Жизнь становится упорядоченной благодаря чуть ли не круглосуточным дежурствам. Если ничего не происходит во дворе, то всегда выручат тучи на небе. Они принимают самые причудливые формы. Надвигаются друг на друга, сталкиваются. Их не пробьет ни один бомбардировщик, не заволочет дым горящих домов и людей. Солнце просверливает дырки в облаках, ветер теребит листву, как на открытке. Спокойствие, тишина. Можно ждать смерти, выйти на битву с ней и умереть. Никто не возьмет меня в плен живой, думает пани Мария. Это одна из вынесенных из войны мудростей. Не тащиться второй раз в жизнь. Но эту мудрость она усвоила только со временем. Не соваться и не волноваться. Переждать.

От оконных бдений болят ноги. Надо сесть на стоящее рядом кресло. Ласковый плед накрывает ноги. Рядом холодный чай, заваренный в старом дюралексовом стакане. Одна ложечка сахара, вершина наслаждения. Где-то вдалеке первая программа польского радио передает новости, последний из серии звуковых сигналов обозначает полдень и соединяется со звуком трубы с Мариацкого костела.[36] Можно выйти за покупками, но, несмотря на самые благие намерения, они не займут больше двух часов. Однако ноги пани Марии успеют устать. Еще больше, чем во время вылазок на Муранов. После покупок надо еще доползти до своей квартиры наверху. Лифта, конечно, нет.

Восхождение восьмидесятидвухлетней старушки на четвертый этаж происходит так. Сначала она долго ищет ключи от входной двери. Она всегда носит их в специальном чехольчике, который имеет обыкновение теряться в бездонных пучинах сумок. Окоченевшие пальцы не в состоянии сразу ухватить предмет. Они должны сложиться в крючочек, кривой птичий коготок. Ороговевшие подушечки подцепляют-таки ключи и вытаскивают наружу. Прекрасно, остается только открыть маленькую молнию, не выпуская покупки из рук. Впрочем, их можно поставить на пол и прислонить к ногам. Но полиэтиленовые пакеты заваливаются, и из них высыпается картошка, помидоры и горох. А попробуй теперь пособирай — не получится согнуться. Приходится ждать кого-нибудь, кто поможет. Хуже всего, если попадется такая же растяпа. Стоят тогда два беспомощных существа, попавшиеся в западню времени. Их склоненные силуэты обсуждают, как поднять сумки. Для тех, кто помоложе, ситуация абсолютно непонятная. Просто в голове не укладывается. Ну и чего ты, старуха, стоишь, какие проблемы решаешь. В чем дело: наклонись и убери свои манатки, не видишь, что ль, нам пройти надо, спешим. А не можешь, так нехрен вообще на улицу вылезать. Но все же найдется такой, кто из жалости соберет эти базарные сокровища. Чаще всего этим кем-то оказывается человек не первой молодости, который, содрогнувшись, представляет себя в такой же ситуации. Встревоженно смотрит на небо и рассчитывает на какие-то плюсики: авось, что-нибудь да будет занесено в список добрых дел на его будущий счет. Обдумывает план эвтаназии на случай «страшной, унизительной старости». Наконец покупки возвращаются на свое место в сумках, старушка входит в дверь, которую соседка открыла своим ключом. Ну, вперед.

Четыре этажа. Высокие ступени, перила. Тяжелее всего дается первый шаг, сразу ведь не разгонишься. Коленка как деревянная, онемела. Вся энергия направлена на ноги. Лишь мысль об отдыхе в собственной квартире придает силы. Хочешь не хочешь, а наверх все равно придется забраться. Другого выхода нет. Шаг, один, второй. Остановка. Судорожное цепляние за перила, покорение Эвереста. Ежедневное, скромное, без фотокамер и водружения флага на вершине. На уровне третьего этажа начинается вроде как галлюцинация. Восходительнице кажется, что она уже на четвертом, перед своей дверью. Хватается за дверную ручку, пытается вставить ключ в замок, но кто-то внезапно открывает дверь изнутри. О, Матерь Божья, я очень извиняюсь, опять ошиблась. Блядь, старая карга, который уж раз за неделю, который уж раз вламываешься? Кто тебя подсылает проверять нас? Со скуки? Давай вали отсюда, а то дам пенделя под зад, полетишь обратно со всем своим барахлом. Старушка поспешно начинает взбираться на следующий этаж. На спине чувствует взгляд соседа снизу. Это ее напрягает и пугает. Один неверный шаг, и она спотыкается о ступеньку. К счастью, в последний момент успевает удержать равновесие. Слышит стук закрываемой двери. Ее мучитель исчез.

Ну да ладно, главное — забраться повыше. Сердце колотится, пот течет по лицу, затекает под узел платка на подбородке. Восхождение сопровождается посапыванием и покряхтыванием. Отрывистыми вздохами «Матерь Божья», «Не могу». Когда так же страдал один знаменитый поляк,[37] все глотали слезы перед экранами. Как же он самоотвержен, как он борется с недугом. Ежедневные вздохи улицы уходят на задний план, забываются, больше не волнуют. Разве что раздражают.

И чего ты стонешь, чего сопишь, совсем замучилась ходить? Или стыдно вдруг стало? В перемещении должны помочь палки, костыли, ходунки, инвалидные коляски. Лицо перекошено гримасой боли, рука едва удерживает клюку. Тело всей своей тяжестью наваливается на опору. Лишь на клюку надежда. К сожалению, чтобы идти, надо отрывать спасительные палки от земли и ставить подальше, что, в общем-то, невыполнимо, это своего рода олимпиада. Это также задержка движения. Идет такая калека, а за ней толпы разъяренных людей. Нетерпеливо цокают языком, включают поворотники и обходят трясущееся тело.

Медленное движение в публичном пространстве — это как отрыжка на светском рауте. Эдакий ляп, вульгарная провокация. Такая каждодневная нахальная пропаганда медленного хождения — пощечина капиталистическому развитию нашего города. А хуже всего — это когда старухи не успевают перейти дорогу на зеленый, только до половины доползают, подгоняемые звуком клаксонов. Но ведь в машине может сидеть какой-нибудь менеджер, какой-нибудь хед-хантер, продакт спешиалист, сэйлз ассистент. Он на работу едет, он спешит, у него встреча, корова старая! Ты хоть знаешь, что значит опоздать на собрание, входить под звук нетерпеливых покашливаний. Что он тогда должен сказать? «Простите, господа, но какая-то сморщенная баба заблокировала проезд по Груецкой?» Не ровен час, собьешь такую кулему, и все — тебе крышка. Влетает не пойми откуда под колеса, спешит неизвестно куда, не смотрит, не видит, не взглянет, а чешет по зебре на красный. Лучшие тормоза не справятся. Визг шин, бах, баба на капоте, туфли в сторону. Сумки летят на ближайший газон. И тогда ты не просто опоздаешь на работу, день — псу под хвост. Да что там день — даже ночью кошмары. И все из-за этих непредсказуемых кошелок. Вроде как медленно тащится, ничто не предвещает резких движений. А тут неожиданный прыжок, рывок, маневр и несчастье.

Когда же наконец через пятнадцать минут старушка добирается до квартиры, она уже сама не своя. Это — пыхтящая машина, сломанный паровоз, отправленный на запасные пути, красная свекла с истекающим слюной ртом. Последние силы помогают сумкам приземлиться на кухонном столе, а старушке — на стуле. Ну, Марыся, справилась. Снова получилось самой сделать покупки. И не такая уж она и старая, выходит. Как она по этой лестнице, точно косуля какая. Она прекрасно знает, что многие в ее возрасте лежат в постелях, в подгузниках. А она — независимая, энергичная, полная сил. Только что доказала это.

Ужасная мысль в один миг парализует все ее тело: а мука? Она ведь муку не купила! Забыла. Как она теперь испечет оладьи? Она не сможет выйти еще раз в магазин, чертыхнуться и быстро сбежать вниз, перескакивая по две ступеньки. Просто не в состоянии. Придется ограничиться скромненьким обедом и лечь на диван. Накрыться одеялом с головой. Только так она может заснуть. Боится, что кто-нибудь ее увидит, что штукатурка упадет ей на голову. Она свертывается калачиком, принимает позу эмбриона, что-то бормочет и засыпает.

Мгновение, когда нас покидает сознание, но мы еще не спим, — зазор в нашем существовании. Им может воспользоваться враг, ворваться к нам в голову и все в ней перемешать. Но и мы сами можем овладеть подвешенным между явью и сном состоянием. Тогда достаточно посильнее сжать кулаки и зажмуриться. Неповторимое чувство полета, кружащихся под веками геометрических фигур. Еще мгновение, и нас нет. А есть сон.

Посещение поликлиники придает смысл всему старушкиному дню. Накануне можно погладить рубашку, приготовить направления, медкарты и рецепты. Потом рано утром проснуться в приподнятом настроении. Сегодня мы идем по делам. Ну да, только это проходит довольно быстро. Остаются остальные дни, которые не приносят ничего, кроме боли в спине и отека ног. Остается еще столько жизни! Когда все это кончится?

Пани Мария самая настоящая Неживая Женщина. Она зациклена на прошлом, она не воспринимает происходящее сейчас. Ожидание, сон и пробуждение с ощущением уже-несуществования. Не за что зацепиться даже на кладбище, там нет могил близких. Так что пани Мария никакая не Кладбищенская Вдова. Семья так и не была предана земле, а мужа у нее не было. К кому сюда ходить в День Всех Святых? Какую выбрать религию, чтобы иметь право зажечь свечку-лампадку и убрать листву с могильной плиты? И наконец: что делать, как перекантоваться до конца?

Смотреть телевизор и слушать радио, дремать, читать, гулять, подружиться с кем-нибудь и проводить с этим человеком время, возделывать садик или хотя бы посадить цветы на балконе, отдаться любимому увлечению. Участвовать в паломничествах, заниматься общественной работой, гимнастикой. Предаваться каким-нибудь религиозным культам, но каждый день на Гжибовскую площадь к Ножикам[38] с Охоты не наездишься, далеко. Может, конфессию поменять? Костел близко, каждый день там богослужения, и людей много приходит. Хоть что-то будет происходить.

Можно еще раз прибраться. Осмотреть квартиру. Само собой, речь не о том, чтобы сделать что-то радикальное, например, помыть окна или натереть паркет. Нет, конечно, но хоть что-нибудь сделать, хоть как-то подвигаться надо. Смести крошки со стола, переставить посуду на полке. Можно еще проверить (уже в пятый раз за этот день), не сухо ли цветку в горшке. Можно пощупать его листки, пройтись тряпкой по стеблю. Что бы еще такое… О, вот, разгладить складки на постели. Поправить подушки. К сожалению, всего только пять вечера. Спать ложиться рановато. Можно включить телевизор. Нет, лучше радио. Не действует так на глаза. Смеркается, но свет пока можно не зажигать. Хоть небольшая, но все-таки экономия. Сесть в кресло. Погрузиться в свое измученное тело, пристроиться в каждую жилку, во все испорченные части организма. Угнездиться в своем существовании. Переждать. Издалека доносятся голоса передачи для таких, как пани Мария. Песни прежних лет. Теплые голоса. Эугениуш Бодо, Стефка Гурская, Ханка Ордонувна. Перед глазами встают лица далеких лет, подкрашенные фотографии на обложках журнала «Фильм». Слова, говорящие о любви, терзаемой сомнениями. Одна песня Миры Зиминской,[39] пробивающаяся через другие песни:

В красоте невозможнойБриллиантов небесных,С вечным знаменем звезднымНочь дозором идет,А девчушке взгрустнулось,В комнатушке на ХожейУ окна одиноко она села и ждет.

Пани Мария только заменила Хожую на Опачевскую, а «девчушку» на «старушку» менять не стала, потому что для себя она остается молодухой, собирающей фотографии звезд с шоколадок. Льется музыка, можно возвратиться к своим воспоминаниям и не стыдиться слез — темно и никто не видит.

Я условился с ней ровно в девять… потом кино, кафе и прогулка… грусть роз осенних, чайных роз печали… это Мечислав Фогг.[40] И старуха, закутавшаяся в плед и дремлющая в своей заплесневелой сырой квартире, которая помнит ее смех, ее игры с родителями. Тикают часы, сумерки, радио бубнит в углу. Есть ли еще здесь жизнь?

А ведь такому засушенному сухарю еще можно предложить автобусную экскурсию по семи чудесам света. Только это не у нас, это за границей можно. Подарить цифровой аппарат и бейсболку. Группа туристов из гериатрического отделения. Седые головы, изучающие проспекты турагентств и выбирающие только пятизвездочные отели. Солнечные очки на Лазурном Берегу и купальник бикини на сетке морщин и обвислой груди. Все как бы говорит: я прожила семьдесят лет, воспитала четверых детей и шестерых внуков, так что теперь идите все в задницу, потому что я вылетаю в Гонолулу, бай-бай! В Польше божьи одуванчики внимательно изучают рекламки акций в гипермаркете и выбирают самое дешевое и самое низкокачественное. Свое тело они прикрывают одеждой тридцатилетней давности и говорят: я прожила семьдесят лет, воспитала девятерых детей, внуков и правнуков, а теперь хочу наконец умереть, так что оставьте меня в покое, потому что я умираю, пока!

Глаза атакует глаукома, заволакивая все тоненькой пленочкой. Картинка становится нечеткой, некоторое время спустя уже ничего не видно. Лица, что склоняются над старушкой и назначают ей лекарства, очень даже могут оказаться доктором Менгеле. Неизвестно, что это за лекарства и от чего. Кто этот человек, что поднимает меня с земли и спрашивает, все ли у меня в порядке и не болит ли что у меня? У меня все болит, я сама себе боль, и все вокруг болит. Мой ум, путающий дочку с внучкой, моя спина, горбатая, как у верблюда. Зубы, которых у меня нет, и друзья, которые давно умерли. Иду дальше и снова спотыкаюсь, падаю. Лежу на газоне, как пьяница, и спокойно жду: может, кто пройдет, заметит. Бывает, взвою, если особо неудачно упаду. Тогда я полностью сливаюсь с городской природой. Надо мною — кроны деревьев, рядом — вытоптанная трава с собачьими какашками. Вокруг мусор, окурки и рекламные листки.

Я — Мать-Земля, вдыхающая выхлопы с соседней улицы.

Я — Мать Города, чувствующая пульс мчащихся автомобилей. Я лежу и жду, когда кто-нибудь поднимет меня, отряхнет пальто, соберет мои сумки и проводит, как малое дитя, домой. Вот они, мои турпоездки в теплые страны, вот она, моя спокойная старость и привилегия быть многоопытной женщиной, прожившей долгую жизнь.

Матери Города, сросшиеся с домами, с тротуарами, с мостовой. Потрескавшиеся стены и потрескавшаяся кожа, следы от пуль на фасадах зданий и печеночные пятна на тыльной стороне ладони. Идеальная гармония. А к этому специфический запах чего-то уже не существующего. Мертвый дом, неживой человек. Все как бы насильно засунуто в современный мир пластиковых окон и пластических операций.

Сеть труб — канализация, газ, провода под напряжением, везде датчики. Технология врезается в тело. Кровообращение подключено к светофору. Зеленый свет — живешь, желтый — приготовиться, красный — ложишься и умираешь.

Пани Мария падала обычно в районах тихих, немноголюдных и спокойных. Поэтому много времени в ее жизни уходило на ожидание помощи. Как-то раз она попыталась сама подняться, но тонкая кожа на локте буквально порвалась о ветку. Она лежала в крови, и ей было совсем плохо. Даже сознание потеряла, но, когда оно к ней вернулось, над ней не было заботливых лиц врачей, как это показывают в кино. Она продолжала лежать где-то под кустом. Из своего укрытия она видела окна подвала, в котором во время войны погибло большинство соседей.

Подвал в доме на Опачевской. Он больше не мог нормально служить людям, несмотря на проведенный там капитальный ремонт и тщательную очистку стен от человеческих останков. Стены подвала видели такие сцены, после которых там больше нельзя хранить велосипеды, раскладушки и заготовки на зиму. Такие места — памятники. Но как быть, если памятник стал элементом реальности — дома, в котором живут живые люди. Засыпать подвал, сделать вид, что здесь никогда ничего такого не происходило. Устроить внизу магазинчик, клуб, солярий. Замазать место преступления новыми, полезными значениями. Подружить его с людьми. Не бойтесь спускаться сюда и загорать. Война была давно, а значит, не было ее.

Время шло, сумерки сгустились до темноты, взошла луна. Пани Мария лежала со своими мыслями. Ах, провести бы ночь под звездным небом. Как в доброе старое время. Летние поездки к тете в деревню, ночевки на сеновале или в палатке. Запах дышащей земли на заре, громкие аплодисменты встающему солнцу. Как же милостива судьба к пани Марии, что подарила ей такое приключение, что на старости лет она может провести ночь во дворе, почти как на каникулах.

К сожалению, идиллию прервал бдительный дворник, он обходил вечером дом и нашел соседку. Даже вызвал «скорую», вид пани Марии — более чем достаточное основание. Только зачем вся эта суматоха, нет смысла везти в больницу, локоть сам заживет, не надо сцен, а то люди сбегутся и будут потом сплетничать. Пани Мария резво двинулась к дому. Захлопнула дверь перед носом дворника и поплелась в ванную. Обмотала руку бинтом и попыталась остановить кровь. А та сочилась и сочилась, часами. Около полуночи измученная женщина легла в кровать. Кружилась голова, и слегка знобило. На простыне разрасталось кровяное пятно, которое постепенно впитывалось в хлопок пижамы. Крови вылилось немерено, теперь пятно стало похоже на озеро с неровной береговой линией и впадающими в него ручейками.

Пани Марию Вахельберскую-Вахельберг одолевал сон.

Ей снилось, что она спускается в свой подвал. С последних ступенек лестницы слышит какие-то приглушенные крики, рыдания. Подходит к массивной двери и с трудом ее открывает. За дверью она видит толпу людей в тех позах, в каких застала их смерть. Вповалку, в основном женщины, прижимающие к себе детей. Видно, что-то здесь произошло. Лица застывают, будто отлитые из воска. Маски смертельной агонии. Однако отличаются от снимков дяди или бабушки в гробу. Здесь еще никто не успел припудрить кожу, смыть с нее кровь. Никто не прикрыл им глаза. Вот они и смотрят сейчас на пани Марию, которая стоит как парализованная в дверях и ни на что не может решиться. Войти, спасать, вытаскивать их наружу, убежать? Она чувствует запах пороха, улетучивающийся запах газа. Отдельные фигуры, каждая со своим прошлым. Пани Мария обводит взглядом лица и вдруг замечает среди них себя. Жуткое чувство расставания со своим телом и разглядывания его со стороны. Как помочь себе самой, вырваться отсюда, не быть участницей этой сцены? Мария разглядывает свое лицо и видит его разным, как на фотокарточках в альбоме.

Вот она — малышка с бантом на макушке. Первые школьные годы, отдых в горах, снимок сделан за неделю до начала войны. Все Марии мелькают и быстро меняются. Одни пытаются улыбаться, притворяться счастливыми. Как будто ничего не произошло, как будто лицо приладили к разрушенному остову. Наконец пани Мария видит себя в старости, такой как сейчас. Фигура присела в уголке, у нее взрывается голова. Миллионы блестящих точек летят над трупами.

На своеобразные конфетти накладывается образ ее самой: она разбивает другие головы. Некоторые из них она узнает, другие видит впервые. У нее в руках то ли винтовка, то ли молоток, то ли обычная дубина, которой она самозабвенно орудует. В конце концов очередь доходит и до головы матери. Мария заметила ее еще раньше, когда разбивала другие головы, попробовала перестать, убежать, выбросить дубину. Но она знает, что неумолимо приближается Неотвратимое. Голова матери подъезжает к ней, словно на конвейере фабрики кошмаров, и Мария замахивается, бьет по ней. Ничего не происходит. Бьет еще раз, тогда слышится тихий шлепок, вроде того, который издает мухобойка. Голова матери раскалывается надвое, катится по грязному полу подвала и исчезает среди скрюченных тел. И тут влетает отряд немцев, чтобы проверить, все ли убиты. У одного из них молодое лицо, она узнает в нем бывшего соседа, который ухаживал за ней, оставлял цветы на коврике перед дверью, напрашивался в провожатые из школы домой. Пани Мария подходит к нему и спрашивает: «Это ты?» А он: «Ха-ха-ха, это я, а ты что, убиваешь свою мать под шумок войны? Думаешь, в общей суматохе не заметят? Думаешь, война все спишет?»

Внезапно лицо парня превращается в лицо ее отца, который вынимает из-за пояса пистолет и стреляет себе в висок. Брызжет кровь, Марию парализует страх, у нее перехватывает дыхание.

Старушка проснулась вся в сгустках засохшего красного месива. Сама не знала, от чего она мокрая — от пота или от крови. Встала так быстро, как только позволяли остатки сил, и открыла дверь. Она знала, что сейчас должна быть в подвале. Где же ключи от убежища? Вот они. Можно идти. Не спеша, шаркая тапочками, пани Мария идет вниз. Это ее последний маршрут. Она спускается в подземелье. Хватит с нее. Она выходит из игры.

За ней тянулись бинты, которыми она, как умела, обмотала кровоточащую руку. Они тянулись за ней, будто шлейф платья или длинная фата. Старушка шла к венчанию со своим прошлым. Богиня, входящая в лабиринт, отправившаяся на экскурсию под землю. Мария, которая, вместо того чтобы вознестись на небо, подверглась действию земного притяжения и теперь с удивлением обнаружила, что падала в ад. Пани Мария сама выбрала для себя схождение вниз. Это соответствовало ее самочувствию, которое не менялось вот уже шестьдесят лет.

В подъезде было темно и холодно. С горем пополам ей удалось открыть бесчисленные замки. Еще несколько минут ощупывания стены в поисках выключателя, и лампочка осветила подвал.

Пани Мария решила, что смерть она встретит именно здесь. Нет больше сил ходить по врачам, выслушивать в очередях разговоры о прошлом. Ей больше не хочется жить, лежать на улице и ждать помощи. Ее тело больше не принадлежит ей. Оно превратилось в какую-то странную систему, выкачивающую из нее кровь. Все окончательно сломалось, ничего уже не исправишь.

Она нашла старые коврики, половики, притащила их в угол и сложила в маленькую кучку. Легла на них, и ей вроде как полегчало. Хорошая работа, Мария. Нужный человек в нужном месте.

Правда, выглядела она как старая курица на шестке: нахохлившаяся и подозрительно зыркающая по сторонам. Складки халата ровнехонько окружили ее фигуру. Странная Королева подземелья и заплесневелых покоев. Женщина постепенно растворялась в стенах старого дома. Пропитанные кровью бинты прилипли к стене и как пуповиной соединили ее с воспоминаниями. Цвет кожи на лице пани Марии постепенно сливался с цветом штукатурки. Покрытая трещинами стена и покрытая морщинами кожа казались единым материалом со специфическим затхлым запахом. Именно из него и была соткана фигура Гнилой Хозяйки Подземелья.

Иссохшая птица отказывалась выйти из подвала. Отказывалась жить. Сидела скукоженная в углу и время от времени бросала настороженный взгляд из-под полуопущенных век. Когда придет смерть, наша птица клюнет ее разок для порядка и полетит за ней куда угодно. Лишь бы здесь, на земле, не оставаться. Пани Мария вывесила в подвале белый флаг из застиранной простыни и сказала «Баста».

Да, каждому бы так хотелось, горько охнул пан Хенек на базаре, узнав, что в доме на Опачевской сидит Гнилая Хозяйка и не желает выходить. А тут живешь из последних сил, суставы ломит, все тело болит, и неизвестно, когда костлявая приберет тебя. Семья морду воротит, и внук вздыхает, что квартирку бы ему дедову неплохо. А тут приходится быть терпеливым и день напролет глядеть в окно. Может, смерть заметит и постучится в дверь. Добрый день, конец пришел. Собирайтесь, и за мной попрошу без разговоров. Вот ордер, вот сопроводительные документы, все подписи на месте. Пошли. Эх, вот тогда бы встал я с табурета, костюм из шкафа достал, ботинки начистил, обмылком «Белого оленя» щетину смягчил, одеколончиком «Варс» в ванной освежился. Неловким движением поправлен платочек в нагрудном кармане. Остается только расчесочкой пройтись по волосам, и выходим. Последний взгляд на прихожую, на самые обычные предметы, которые неизвестно зачем собирал всю жизнь. Ну, хозяйка, поехали. Пока всем, до свидания на том свете.

Каждый старик, каждая старуха только об этом и мечтают. Просто упиваются ожиданием конца. Трясутся от эмоций при мысли о своих похоронах. Где да в каком секторе кладбища. Под деревом ли, потому что летом будет тень, или лучше поближе к крану, чтобы воду носить было легче. Ходят по воскресеньям и заранее сами себя навешают. Не подверженные модам, они не хотят, чтобы их кремировали. Предпочитают, чтобы тело постепенно соединилось с землей, кожа растворилась в земле. На фоб заплаканные дети и внуки кладут типовые венки с надписью на ленте «Последнее прости» и бесцеремонно обсуждают дальних родственников, специально приехавших на похороны. Такая вот традиция: упокоиться в деревянном ящичке с табличкой.

А соседи из простой человеческой зависти перемывают косточки пани Марии, еврейкой называют, мымрой, дурой, прошмандовкой и нахлебницей, живущей за счет домоуправления и всех жильцов и не платящей за свет. Ловкачка, в подвал забралась, потому что не хочет за квартиру платить, всегда эта баба была скупердяйкой. Как пойдет что покупать, вечно мелочь подсчитывает, сдачи ждет, пусть даже два гроша, а ждет. Скупость — это диагноз для еврея, еврей только и смотрит, как бы кого обмануть и нажиться. Точно, не зря старуха еле ползала, ей и психическую болезнь симулировать ничего не стоит. Якобы она такая пострадавшая, одинокая и немощная. Можно подумать, таких, как она, мало. Мы все тоже едва ноги передвигаем, а такие фортеля не выкидываем.

Стыд и срам! Умирать положено тихо, тактично и с чувством собственного достоинства. Особенно пожилые должны отходить спокойно и собравшись с мыслями. Без никаких там истерик, чтоб хлопот окружающим не доставлять.

— А пани Мария — это ж позор всей округи. Завелась такая гнилушка в подвале, и не спустишься туда, так она, говорят, навоняла своим гниением, да и страшно. Вся в ранах, бинты в них поврастали. А к этой грязи еще инфекция добавилась, и, честное слово, от старухи куски мяса отваливаются и прямо на пол так и падают. Просто прокаженная! Боже милостивый, ведь от этого эпидемия может на весь дом перекинуться, она еще всех нас в могилу сведет, дура ненормальная. Что делать с такой развалиной: может, в санэпид позвонить или туда, где занимаются дебилами? Сама не знаю, но меня аж трясет, как подумаю, что сидит там такой полутруп-полубабка и на всех страх наводит. Неизвестно, может, она уже померла и только по привычке стонет.

— А этот, с третьего этажа, говорил, что бабе давно уже моча в голову ударила. Каждый день ломилась к нему, типа двери перепутала. Ненормальная. Опасная. Если так уж ей одиноко, могла бы и в костел сходить.

— Нет, это вряд ли, мне говорили, что она вроде как ветхозаветной иудейской веры, у нее ведь отец в гетто погиб. Правда, сама она никогда ни о чем таком ни словечка и когда-то даже вполне приличной была, так что вряд ли она еврейка… А вообще-то у нас с ними всегда проблемы, и война из-за них нас накрыла, сколько невинных людей из-за них тут погибло. А теперь эта сумасшедшая гниет у нас, и снова невинным людям страдать. Что делать? Вынести? Связать, утащить? Ничего не поделаешь, придется бабу убирать, иначе к своему личному подвалу не доберешься за какими-нибудь банками или санками.

Со временем пани Мария перестала отличать день от ночи. На окнах подвала с незапамятных лет были решетки, как будто защищали его от таких, как она, которые раньше или позже могли сюда вернуться. И погибнуть вместе с жильцами 1944 года. Пусть даже через столько лет после войны. Правда, она всегда наверх всплывет, а старая баба, та всегда на дно пойдет. Пани Мария поняла, что ее жизнь, которую столько раз судьба спасала, должна окончиться именно здесь — в прошлом.

От прошлого ей достались кошмары, сны, призраки и мурашки по спине. К ней стала приходить мать, придет, встанет в дверях и печально смотрит на пани Марию среди тряпок. Как когда-то, когда она приоткрывала дверь в комнату и смотрела на спящее дитя с тревогой за его будущее.

Будущее. В подвале на Опачевской эта категория времени больше не существовала. Планы, ежедневники, встречи и ближайшие праздники были больше не актуальны, не важны, отнесены в рубрику «Прочее». Осталось только ее существование в холодном подвале как наказание для всех прочих жильцов. Продление статус-кво до последней черты.

Мать стала приходить все чаще. Клала руки на голову, всматривалась в глаза. Раз отвернула край платка и показала рану на голове, оставленную ударом приклада. Запекшуюся кровь. Пятно как символ будущей судьбы пани Марии. Непрерывная черта, бегущая струйкой к губам. Тонкая линия, уходящая в щель между зубами.

Встречи как поминки, ворожба, колдовство в зловонном сумраке подвала. Никто духа умершей не вызывал, сама пришла и обратилась к дочери: «Пойдем погуляем, день такой хороший, что сидеть в четырех стенах». Пани Мария встала, взяла мать под руку, и они медленно поковыляли по ступенькам наверх. Открыли дверь в подъезде. Ясный день резанул по глазам, ослепил, остановил на мгновение шествие полуистлевших женщин. Надо было привыкнуть к нормальному дню, к уличному движению, прохожим, шуму городскому. Ну пошли, чего ждем.

Может, пройдемся по нашему прекрасному городу. Наша столица восстановлена из ничего, поставлена на руинах. Отчищена, отскоблена от всех возможных остатков прошлого, которые, несмотря на тщательные процедуры, все-таки выглядывают кое-где между современными охраняемыми жилыми комплексами. Что-то вроде городских сорняков, которые никаким способом не выведешь. Взять хотя бы улицу Желязную, где старая кирпичная кладка соседствует с современными зданиями банков.

Прогулка по Варшаве раздражает и утомляет глаза. Две женщины поплелись к источнику мучений военного времени — на охотский базар.

Что здесь творится, как же все переменилось! Толкучка ужасная, люди носятся с сумками, задевают друг друга тюками. Лавочки трещат от избытка дешевого товара. Торговля выползла наружу, уже затронула краешек тротуара. Призванная к порядку, она неохотно возвращается, чтобы через мгновение снова попытаться выйти за рамки официальной торговой площадки. Посмотрим, что нового привезли. Может, что подешевле найдем. Чтобы таким, как мы, как раз на обед хватило.

Женщины подходят к прилавкам и смотрят на выложенные там фрукты. Крутобокие груши, наливные яблоки, янтарный виноград, как с греческой вазы. Нет, это не для них. Может, что-нибудь попроще, вроде кусочков хлеба, черствых корок недопеченных булок.

— Мама, что бы ты съела? Может, есть тут какая-нибудь некондиция, на выброс. Помнишь, как мы в гетто варили заплесневелую картошку из кладовки. Как пенилось, как бушевало в кастрюле. Гадость, конечно, но тогда нам это казалось деликатесом. А знаешь, мама, мне пришлось и рюкзак есть. Я высасывала из него пятна, что остались после сока. Это было, когда мы двадцать часов шли по канализационному коллектору из центра. Некоторые даже кончали с собой, падали в жижу, их останки вздувались и заслоняли проход другим. Как же это было безответственно с их стороны. А я шла, спотыкаясь о вздутые трупы, и вгрызалась в ткань мешка.

— Знаешь, а я бы сейчас сходила туда, где я умерла.

— Ладно, пошли.

— Здесь? Надо же, а я помню это место совершенно другим. Может, из-за ларьков сейчас тут так тесно. Погоди, а как это было? Я сидела здесь, вот так, держала тебя за руку, точно. А тот солдат хотел тебя увести в школу, то есть должен был тянуть тебя в ту сторону. А ты побежала влево. Я видела, как ты перепрыгиваешь через спящих людей. А я сползла на землю, упала и осталась лежать.

— Мама, подожди, я тоже хочу здесь лечь. Раз уж не смогла умереть в подвале, разреши мне умереть на базаре. На людях, на том месте, где я тебя убила.

— Доча, что ты такое говоришь, прекрати, выброси это из головы.

— А я и не хочу об этом говорить, мама, я умереть хочу, так что нечего тянуть. Помоги мне. Подвинься чуток. Обними меня. Вот свернусь калачиком и буду как маленький эмбриончик, спрячь меня снова в своем животике. Умри меня, роди обратно. Вот я закрываю глаза. Чувствую, что сейчас все кончится. Ну, наконец-то полегчало. Мам, а это больно?

— Не бойся, доченька, я с тобой.


  1. Свободный польский университет — частное учебное заведение, созданное в 1918 г.; с 1929 г. его дипломы приравнивались к университетским; формально просуществовал до 1952 г.

  2. Началось Варшавское восстание.

  3. РОНА — с осени 1942 г. коллаборационистское регулярное воинское соединение, образованное на оккупированной немцами территории Орловской и Брянской областей из отрядов народной милиции.

  4. Каминский Б. В. (1899–1944) — командующий РОНА, палач Варшавского восстания.

  5. Умшлагплац — погрузочная площадка (нем.); в польских городах — места сбора людей и погрузки их в вагоны для отправки в концлагеря.

  6. Восстание в Варшавском гетто (19.04–16.05.1943) или Варшавское восстание (1.07-2.10.1944).

  7. Пересылочный лагерь, куда немцы свозили участников Варшавского восстания.

  8. Если одну на другую поставить буквы «Р» и «W» из выражения «Polska Walcząca» («Сражающаяся Польша»), то получится подобие якоря — графический символ Варшавского восстания, длившегося 63 дня.

  9. Начало восстания в Варшавском гетто.

  10. ЛКС (Łódski Klub Sportowy) — Спортивный клуб Лодзи.

  11. Паста — один из первых варшавских высотных домов (ул. Зельная), построен из железобетона в 1908 г. для Польского акционерного телефонного общества (PAST).

  12. На иконе Богоматери Ченстоховской два рубца, оставленные саблей шведского захватчика.

  13. Популярная передача польского радио во Львове, существовавшая с 1933 по 1939 г.

  14. Армия Крайова — военная организация, действовавшая в 1942–1945 гг. под руководством польского эмигрантского правительства в оккупированной фашистской Германией Польше.

  15. Долой евреев (нем.).

  16. 1968 год — год не только социальных волнений в Европе, но и всплеска антисемитизма в Польше на официальном уровне.

  17. Роман Дмовский (1864–1939) — политик националистического толка.

  18. Марек Эдельман (1922–2009) — легендарный руководитель восстания в Варшавском гетто.

  19. Звук трубы с башни краковского Мариацкого костела — передаваемый по радио звуковой символ точного времени по всей Польше.

  20. Папа римский Иоанн Павел II.

  21. То есть в синагогу имени четы Рифки и Залмана Ножик, построенную в 1902 г. в районе Гжибово.

  22. Эугениуш Бодо (1899–1943), Стефка Гурская (1907–1986), Ханка Ордонувна (1902–1950), Мира Зиминская (1901–1997) — артисты эстрады довоенной Польши.

  23. Мечислав Фогг (1901–1990) — популярный эстрадный исполнитель.