17224.fb2
ЕВА. Как вы, еврей, выжили в Освенциме?
ЮЗЕФ ПОМИРЧИЙ Я выдал себя за поляка. Мне помог один русский офицер, он был со мной в лагере. Люди должны помогать друг другу, если они в капкане у зверей. Мир перевернулся: теперь звери ставят на нас капканы.
ЕВА. Сколько вам лет?
ЮЗЕФ ПОМИРЧИЙ. Вот вы меня уже спрашиваете, как невеста. Мы можем, если пожелаете, стать мужем и женой по-настоящему. Поверьте мне, я буду хорошим мужем и отцом. Ваши дочери помнят своего отца?
ЕВА. Старшая помнит.
ГОЛОС ЕВЫ. Что я делаю! Зачем я разговариваю с этим незнакомым человеком? А вдруг он уговорит меня? Уговорил же Чаковер, когда меня, чуть ли не прямо из гимназии, погнали в гетто, из нашей чудной Вены в польскую глушь, и я, голодная, измученная, да еще гестаповцы ко мне приставали, стала слушать Чаковера, мерзкого Чаковера, который сначала показался мне таким ласковым, добрым, как отец. "Ты безвольная,- говорил мне папа,- ты вся в дедушку-органиста, который, кроме Генделя и Баха, ничего не хотел знать, всегда находился в мечтательном, чисто немецком самопогружении, в медитации. Будь тверже, девочка моя, жизнь надо встретить с твер-дым сердцем. С отзывчивым, но твердым". Встретил ли папа конец своей жизни в концлагере с твердым сердцем? Неужели он был прав, я безвольная?
ЮЗЕФ ПОМИРЧИЙ. Мне бы только выбраться из этого рая. Увидите, я открою дело, еще не знаю какое, но собственное, мы будем жить безбедно. Мне тридцать шесть лет.
ЕВА. Вы всего на тринадцать лет старше меня, а...
ЮЗЕФ ПОМИРЧИЙ. Выгляжу стариком? Освенцим не Ницца. Еще я обязан вам сказать, что я не очень здоров. Но там я поправлюсь. Если бы был Пилсудский, я бы и здесь поправился. Мне бы только добраться до Вены. Или еще дальше. Дальше от них.
ЕВА. От кого - от них? Вас трудно понять, вы плохо говорите по-немецки.
ЮЗЕФ ПОМИРЧИЙ. Ничего, научусь. А сегодня по-немецки с ними будете говорить вы. Мое дело - поддакивать. Вы помните, кто я? Юзеф Помирчий, больной человек, узник Освенцима. А вы были в гетто. Но Бог нам помог, мы нашли друг друга. Мы одна семья - вы, я, две дочери.
ЕВА. Одна семья.
ЮЗЕФ ПОМИРЧИЙ. В Австрии нам полагаются репарации. Живым евреям они дают репарации за мертвых. Неплохие деньги, так я слышал. А с вами, как с дочерью известного человека, австрий-ского дирижера, скупиться не будут. Тем более что у нас маленькие дети. Где ваши родители?
ЕВА. Отец погиб в концлагере, мама умерла.
ЮЗЕФ ПОМИРЧИЙ. Убийцы. Противно у них брать деньги, но надо. Если вы согласитесь стать моей женой, то в Вене поддакивать будете вы, а говорить с властями я. Поверьте мне, я с этим справ-люсь лучше вас. А не захотите - мы расстанемся. Конечно, расстанемся. Вы заслуживаете лучшей партии, даже с двумя детьми вас возьмет любой - моложе меня, здоровее, образованней. Помоги-те мне только здесь, пока мы здесь.
Юзеф Помирчий закрывает глаза.
ЕВА. Что с вами? Вам плохо?
Юзеф Помирчий тяжело дышит ртом.
ЕВА. Мой защитник.
Картина двадцать седьмая
Одесса. Сентябрь 1969 года. Однокомнатная квартира в новом, но ценном районе, и с база-ром хорошее сообщение, и всего четыре остановки до аркадийского пляжа. В раскрытом окне слышно звонкое поскрипывание старенького, еще бельгийского, двухвагонного трамвая.
Против окна - полированная стенка, в которую вставлен цветной телевизор. На полках за стеклом - сервизы, один из них японский, на открытых полках книги, стоят не густо, вразб-рос, тут и учебники по мореходству, и кое-какая беллетристика. Африканские и индийские божки.
На столе - бутылка водки, бутылка вина, помидоры, синенькие, салат, всякая зелень, котлеты с жареной картошкой. Нам знакомы сидящие за столом. Хотя Казе Яновской скоро пятьдесят, мы ее легко узнаем. Она такая же, или почти такая же тоненькая, по-прежнему высока ее грудь. Казя гордится своей фигурой, в южном городе женщины ее возраста безобразно толстеют. Волосы теперь у нее не золотые, а красно-рыжие, крашенные хной. Здесь - это любимый цвет немолодых женщин, приезжий успел заметить. Шея у Кази, увы, в морщинах, и две морщинки у рта, и когда она говорит, а поговорить она любит, обнажаются золотые коронки.
Виктор Гулецкий тоже выглядит неплохо, его тоже легко узнать, хотя он несколько обрюзг. Мы не видим, что часть правой ноги у него отрезана. Слава Богу, не очень высоко. Костылей в комнате нет, значит, привык к протезу.
Не чувствуется, что Гулецкий рад гостю, рада Казя. Гость - Илья Миронович Помирчий.
ИЛЬЯ МИРОНОВИЧ. Пришло ко мне письмо от Юзефа Помирчия. Мой однофамилец на вас в обиде. Он пригласил вас к себе в Мюнхен, а вы в своей открытке не дали ответа на приглашение. "Только одну открыточку, с пароходом в море - так он мне пишет,- я получил от Гулецкого..." Признаться, я тоже удивлен, ведь он с такой теплотой вспоминал вас, называл вас своим спасите-лем. Да и плохо разве побывать за границей?
КАЗЯ. Видишь, Вика, умный человек то же говорит, что и я. Давай поедем. Может, разрешат. (К Илье Мироновичу.) Он зовет Вику с женой и детьми погостить у него. Чем он там занимается? Что, у него большая квартира? Он пишет, что предоставит в наше распоряжение две комнаты. У нас нет детей. А у него есть?
ИЛЬЯ МИРОНОВИЧ. Он владелец небольшой фабрики, специализирующейся на женских брюках. Кажется, шестьдесят рабочих. У него не квартира, а собственный дом, по нашим понятиям роско-шный. Ведь фабрикант. Он женат на прелестной женщине, она моложе его, у них две дочери, старшая замужем в Америке, забыл, как ее зовут, имя младшей необычное, Гетта, она работает в Париже, переводчицей в аэропорту Орли.
КАЗЯ. Роскошный дом, фабрика, Париж. Сказка. Они побежденные, мы победители, а выходит...
ИЛЬЯ МИРОНОВИЧ. Когда наша группа уезжала из Мюнхена поездом в Нюрнберг, Юзеф пришел на вокзал меня провожать, еще раз просил непременно вас найти. Я вас разыскивал, Виктор Вике-нтьевич, и наконец разыскал через Министерство обороны. И вот теперь, когда я попал в санато-рий, оказалось, что вы живете совсем рядом...
КАЗЯ. А иначе не зашли бы? Нечего сказать, друг-однополчанин. Сталинградец называется. Вы после войны бывали в Сталинграде? А мы были. Нас позвали на двадцатилетие сталинградской победы. Конечно, позвали Вику, как Героя Советского Союза, но поехала и я. Встретились с нашими из штаба, из политотдела. Каутского помните, командира соединения бронекатеров? Нет? Он тоже Герой Советского Союза, работает инженером, в Перми кажется. А Зарембо теперь полный адмирал, но не зазнался, приветливый. Бережной так и остался контриком, не вырос, у него во какая военно-морская грудь (показывает, что у контр-адмирала Бережного большой живот), щеки трясутся, как у жирной бабы, ходит, еле ноги переставляет.
ГОЛОС ИЛЬИ МИРОНОВИЧА. Она при муже спокойно говорит о Бережном, с которым спала, вся флотилия знала. Но для женщины прошлого нет. А Гулецкий и бровью не поведет.
КАЗЯ (от второй рюмки у нее весело закружилась голова). Кто воевал в Сталинграде, тот его никогда не забудет. Мы с Викой потом служили в первой польской армии, два года назад побы-вали в Польше, нас пригласило правительство, мы оба были награждены польскими орденами. За какой-то месяц до победы Вику тяжело ранило, а до этого он в Освенцим попал, много он у меня перенес, но Сталинград все-таки забыть не может. А знаете ли, товарищ военный перево-дчик, я в вас была немного влюблена, но вы на меня фунт презрения, хотя в штабе часто встречались.
ГОЛОС ИЛЬИ МИРОНОВИЧА. Свободно при муже касается таких тем. Штаб вспомнила. Как грубо с ней обошелся Еременко.
КАЗЯ. Вы в Москве по специальности работаете?
ГОЛОС ИЛЬИ МИРОНОВИЧА. Может быть, она так любит мужа, что вправе забыть прошлое.
ИЛЬЯ МИРОНОВИЧ. Я читаю курс истории немецкой литературы в педагогическом институте.
КАЗЯ. Конечно, профессор, доктор наук?
ИЛЬЯ МИРОНОВИЧ (улыбаясь). И то, и другое, товарищ младший лейтенант медицинской службы.
КАЗЯ Старший лейтенант. Виктор Викентьевич тоже педагог в мореходке. Ученики его бого-творят. Те, которые в загранплавании, до сих пор к нам приходят с подарками. Помнят. А начальство его так ценит, так ценит. Если бы он в партии был... Вы, ясное дело, в партии?
ИЛЬЯ МИРОНОВИЧ. Беспартийный.
Гулецкий молчит, как будто речь не о нем, но неудовольствия не выказывает.
ГУЛЕЦКИЙ. Выпьем, профессор.
Чокаются. Казя раскраснелась. Любящая жена, гостеприимная хозяйка принимает у себя фронтового товарища. Большинство одесских жителей мучается в захламленных коммунал-ках, уборная во дворе, а у них, хотя и маленькая, отдельная квартирка, все удобства, близко море и до центра не так далеко, муж педагог, она - медсестра в пансионате моряков, все хорошо.
ИЛЬЯ МИРОНОВИЧ. Я впервые в Одессе. Удивительно красивый город. Европейский. Много о нем читал. Но то ли жители не те... Яркости не замечаю. На днях забрел на знаменитую Молда-ванку. Ничего примечательного.
КАЗЯ. Только и говорят, что о продуктах и о шмотках. Моряки привозят шмотки из загранки, делают дела через перекупщиков. Что творится у нас на толчке за еврейским кладбищем! Туда ходит автобус, съездите, получите впечатление. А женщины? Просто ужас. Не говорят, а кричат. Всегда кричат. Китобои в плавании почти круглый год - так что вы думаете? Создали совет жен, и накрашенные толстые старухи, завистливые ведьмы, следят за молодыми женами моряков, кто с каким мужчиной в кино пошел. Суды морали устраивают. Мещанский город.
ГУЛЕЦКИЙ. Самое лучшее, что есть в нашей жизни, это мещанство.
ИЛЬЯ МИРОНОВИЧ. Парадокс.
Гулецкий ударяет указательным пальцем по опустошенной бутылке. Казя понимает сигнал, идет на кухню, достает из холодильника вторую бутылку водки. Илья Миронович, как нам известно, почти не пьет, у него от водки и вина загрудинные боли. Казя выпила только три рюмки, зна-чит, все остальное приходится на долю Гулецкого, но Казя не из тех жен, которые сердятся на выпивающих мужей, она влюблена в Гулецкого, четверть столетия влюблена со всей свежестью и жадностью чувства, и он это знает. Только курить она его заставляет зимой в коридорчике, летом на балконе. Гулецкий, держа в руке сигарету и зажигалку, приглашает Илью Мироновича на балкон. Он прихрамывает, но движется без палки. Казя, пока мужчины на балконе, откупори-вает вторую бутылку, ставит заранее, готовясь к чаю, на стол собственноручно испеченный торт с орехами.