17225.fb2
В глубине Азии, где простираются степь, пустыня и горные массивы, обитали племена монголов. Лица их наводили ужас, движенья были стремительны, как свист хлыста, а красотой они напоминали змею или скорпиона. Изогнутые дугой сплющенные носы, круглые головы, жесткие волосы, выступающие вперед челюсти, раскосые глаза, бесстрашное сердце. Кожа — изжелта-смуглая, а одежды из волчьих, оленьих и соболиных шкур.
Когда растаивали снега, племена эти устремлялись в полунощные земли и в сторону гор; в пору осенних ливней люди вместе с необозримыми стадами перебирались на юг, на равнинные степи. Питались они кониной, пили кумыс, то бишь кобылье молоко, и занимались скотоводством.
Сохранилось предание, что народ по имени кины увел всех монголов в рабство и силой заставил пользоваться оружием. После этого, подранная страшному искусству своих господ, монголы встали на тропу войны. Как вода заполняет морские впадины, так и эти племена собирались в единое войско, и тогда по низинам и по взгорьям, там, где высятся белые города и зеленеют оазисы, там, где ничего не растет и где верблюды опускаются на колени во время самумов, — по бескрайним просторам азиатской земли разносились их боевые клики.
Когда умер Есукай, властелин четырех сотен тысяч Шатров, собравшись после многих сражений на курултай, начальники монголов провозгласили великим ханом, или каганом, его сына Темуджина. Позже Темуджина стали величать Чингисханом, то бишь повелителем повелителей. Чингисхан подчинил своей власти киргизов и уйгуров, а предприняв набег на державу Кинскую, добыл и Пекин. Потом покорил земли, которые известны под названием Туркестан.
Превратил в развалины города, так что от сказочного великолепия великой Бухары остался лишь столб пыли, которую развевает ветер и разгребает шакал. Посеяв на этих землях разрушение и смерть, повелел Чингисхан первой орде двигаться к морю Каспийскому. А вторую орду повел в Индию, в Лагор. И взрыт был копытами песок пустынь, и по русской степи помчались Чингисхановы кони.
Тогда на северном побережье Черного моря в битве на реке Калке схватились с ордою хана соединенные рати русских князей. И потерпели поражение. Погасли очаги в жилищах русских, а люди и зверье, и все, что есть живого, и все, что способно дышать, бежало за Днепр и дальше Днепра — до самых ворот Царьграда. И тогда все страны восточной Европы охватила паника. Однако сталось так, что удар, вот-вот готовый обрушиться, был отвращен ничтожной случайностью. Сталось так, что Чингисхан умер. Держава его простиралась от Тихого океана до Днепра, а могила его была узка, как щель.
После кончины Чингисхана сошлись ханы монгольских племен в городе Каракоруме и на курултае избрали Чингисханова сына Угедэя старейшиной над ними. Так и стал Угедэй владычествовать во всех пределах необозримой Монгольской империи. Его повеления были законом для ханов на Дальнем Востоке и для хана Батыя, внука Чингисхана, который стал великим ханом на юго-востоке Руси. Его земля называлась Кипчак, то бишь Золотая Орда. Кипчак был самой богатой частью Монгольской державы, а люди Золотой Орды превосходили всех воинской удалью. Война была их страстью, и потому они неустанно совершали набеги на земли русские и на земли, населенные куманами. После того как куманы в очередной раз потерпели поражение и уже не могли оказывать сопротивление, обратился их хан Котян к мадьярскому королю Беле IV с просьбой позволить ему со своими людьми поселиться на берегах Дуная.
«Милостивый король, — передавал Котян через своих послов, — ни я сам, ни мои соплеменники не могут дальше жить на нашей древней земле. Батый извел нас своими набегами, он шагает по трупам моих людей. Дозволь, милостивый король, мне и куманской дружине уйти из этих несчастных пределов. Дозволь раскинуть наши шатры на развилке твоих рек. Предоставь нам убежище! В ответ на это и в знак благодарности обещаем служить тебе. Присоединим свои стрелы к стрелам твоего войска, а во время сражений мои конники станут перед твоими полками, и наши копья будут оградой твоему войску».
«Прибежище наше, — отвечал король Бела, — есть распятие Христово. Оно — знамение спасения. В нем для нас — самое спасение. И я не хочу, чтобы люд христианский перемешался с язычниками. Не дам дозволения на то, чтобы вы раскинули шатры в земле Мадьярской, покуда не примете крещения и не соберетесь под хоругвью Иисусовой, ибо он — победитель насильников и защитник мира».
Котян торжественно поклялся принять крещение, после чего куманы вступили в Угрию и, распространяя вести о монгольском неприятеле, посеяли средь мадьярского люда невыразимый страх. Людям стало казаться, что земля вздымается живыми волнами монгольских полчищ и что смерть хватает за гривы куманских кобыл, реет в воздухе и простирает над ними костлявые пальцы и свой плащ.
И сказывал куман мадьяру, а более восточный человек — человеку более западному, что монголы наводнят все земли, растопчут все короны империи, что ищут они мощи трех святых королей; повсюду сея смерть, скачут они сбить римскую спесь, и что вырвались они из распахнутого зева адского пекла. На все лады повторяя подобные слухи, христиане именовали монголов татарами. Одни считают, что имя это происходит от слова «тартарос», что на языке греческом означает «пекло», другие выводят его из корней маньчжурских, а третьи — из иероглифов китайских, то бишь: та-та-ме, та-та-бу, та-там, та-та, та-тзи. Означают они лучника, обитателя шатра, человека, который проводит жизнь в седле, и, наконец, — чужедальний народ.
Как только распространилась весть о татарском нашествии, папа римский и епископы объявили во всем христианском мире строгие посты и покаянные шествия. К святым местам (будь то монастырь Компостелльский в Гишпании, гора святого Михаила в заливе, отделяющем Бретань от Нормандии, гробница Косьмы и Дамиана, которую князь Бржетислав повелел устроить на том месте, где смерть настигла святого Вацлава) валом повалили толпы паломников.
Зима выдалась суровая, во Флоренции выпал снег, а на севере, в Праге и в Польских землях, стояли трескучие морозы.
Так вот, в это самое время, в воскресенье после заутрени, вывалили пражские христиане на площадь перед храмом Святого Георгия и толпой ринулись вниз, к бастиону и башням, откуда хорошо были видны строительные работы на оборонительных валах. — они спешно завершались, — и ряды повозок, полных зерна, что двигались к воротам. В этой обеспокоенности, в этих хлопотах усматривали пражане гарантию спасения. Спускались люди медленно, показывали пальцами на повозки и, постукивая ногой об ногу, чтобы согреться на морозе, глухо переговаривались. Это была челядь, служившая в Граде, немцы и чехи, за ними шли купцы, а потом — ремесленники. Они только что выслушали проповедь, где говорилось, что враги христианского люда уже поблизости и лазутчики их уже проникли в город Пражский. Слухи, подобные этим, воспламеняют веру в милосердие Божие: — пражане и впрямь живо ощущали, что их судьба — в руках Господа, а в ушах у них до сих пор звучал возглас проповедника:
— Кайтесь, ибо близится день возмездия и Страшного Суда!
Помимо набожности, охватывал горожан и страх. Разумеется, нельзя утверждать, что при одном лишь помышлении о битве они содрогались от ужаса. Ни в коем разе! Они верили в своих рыцарей. Кое-что и сами слышали о правилах и способах нападения и защиты, верили в силу разума и неодолимость святого благословения — а ну как враг пренебрежет просвещенностью и ученой премудростью? Что, ежели он будет воевать, не считаясь с правилами, и рассыпать удары не зная пощады?
Ходила молва, хорошо укрепленные города ворог не осаждает, что он вроде как легко обращается в бегство, но затем, на всем скаку повернув строй, повергает недавнего победителя в прах. Ходили слухи, что, обойдя боевые, дружины, вороги проникают глубоко в тыл, чтобы там сечь головы и палить жилища. С волей Иисусовой победу одержать нетрудно, а ну как татары и есть та самая Божья метла возмездия? А ну как они войдут в раж и без долгих проволочек расхватают имущество горожан?
— Эх, в прежние времена они потерпели бы неудачу, — молвил какой-то ремесленник в высокой бараньей шапке, — а теперь чего ждать? Папа с императором слы-хать не в ладах! Чего же тут удивляться, ежели правители всех наших государств передрались и силы христиан раздроблены?
В ответ на эти слова махнул, рукой сосед ремесленника, отведя ладонь от зазябшего уха, и молвил с великим сокрушением:
— Все это бабьи сплетни, наш всемилостивейший король и герцог Австрийский заключили дружеский союз!
Он хотел добавить, что полагаться на этот факт куда как вернее, чем на болтовню ремесленника, с языка его уже готовы были сорваться и другие язвительные слова, да мороз сковал его уста и выжал из глаз слезы. Он отер их кончиками пальцев, и этот жест горожанина пока лицо было заслонено рукой, приметил милосердный брат из больницы при костеле святого Франциска.
Меж тем толпа достигла восточных ворот, вытянувшись наподобие клина. Шедшие впереди мещане выстроились по двое, по трое, чтобы можно было спуститься по узкой тропе, и позади них образовалось предостаточно места. Богатые горожанки могли бы щегольнуть на просторе развевающимися шлейфами своих нарядов, высокими чепцами, меховушками, шубами, соболями, только кто же теперь о них думал, кого могла занимать эта светская суета, когда дело принимало крутой оборот и когда в межевые ворота чуть ли не стучались татары!
Между тем напор толпы, устремлявшейся вниз с кремлевского холма, ослабел. Люди колебались, раздумывали, переминались с ноги на ногу, и в этом колебании ощущалось желание задержаться, приостановить движение и обрести под ногами твердую почву. Короче говоря, каждый чувствовал, что надобно совершить некий поступок. Какая-то женщина опустилась на колени, а милосердный брат, чью душу разбередили чьи-то невольно выступившие на глаза слезы, настолько растерялся, что от волнения полез по отмеченным зарубкам на опорные столбы городских укреплений. Ухватился рукою за стену, просунул между каменьями носок опанка, уже оттолкнулся от земли. Тут заголосила-запричитала какая-то старуха, и от звука ее голоса, от ее слов ошарашенная толпа пришла в движение. Те, кто уже спускался вниз, повернули обратно, а там, где только что было просторно, люди сомкнулись таким плотным клубком, что стало трудно даже дышать. Толпа бурлила; милосердный брат, охваченный волнением куда более сильным, чем испуг мещан, взобрался на стену. Ощущая под собою бездну, а в голове — томительно-сладостное кружение, он бросился умолять женщин и мужчин посвятить себя служению добру.
— Рыдайте, — возопил он, — рыдайте над своими грехами. Лейте кровавые слезы, горюйте и уповайте на то, что Спаситель смилуется, видя вашу скорбь!
И горожане вдруг перестали обращать внимание на мороз, их закоченевшие члены вновь обрели гибкость, из глоток прорвался голос. Кожевенных дел мастер, оказавшийся рядом с человеком в высокой бараньей шапке, ощутил, что сердце его переполняет какое-то неведомое прежде чувство; отведя пальцы от лица, от уголков глаз, он дал этому чувству излиться горьким рыданьем. По этому знаку, как по сигналу, толпа запела, все люди вместе — и пожившие, и совсем юные — двинулись за монахом, который, спустясь со стены, призывал:
— Вперед! К вратам надежды! Вперед! К святому Франциску! Помолимся ему! Падем пред алтарем на колени! Будем предстательствовать перед святым, который никому ни в чем не отказывал! Тяжки наши грехи, но кто измерил и постиг глубины милости святого Франциска?
Под это вдохновенное глаголанье и Божественные песнопения толпа ожила. Молодухи прикрыли свои драгоценности, старухи заголосили, мужчины обнажили головы, и, не чувствуя мороза, с горящими ушами и пылающими лицами люди начали спускаться вниз. Миновали епископский дворец, где к ним присоединилось несколько нищенок. Монах с покорностью уступил им место, поставив во главе шествия, а сам пошел следом, напевая под стук их посохов.
Когда перешли мост, монаху подумалось, что он сделал еще не все возможное и что мороз, забравшийся под его одеяние, еще не пробрал его до мозга костей. И он упал на колени, и посыпал себе голову снегом, и снял опанки. А потом, уже не оглядываясь на влившихся в процессию оборванцев, зашагал в город.
Толпа, собранная им, все увеличивалась. Она лилась могучим потоком по середине большака, поднималась, падала ниц, пела псалмы и наконец, дабы дать себе роздых, остановилась у дома какого-то полотнянщика.
Из дома как раз выходили разгоряченные угощеньем свадебные гости. Это были купцы. Юлия, дочь ремесленника и торговца полотном, что торговал своим товаром прямо с лотка и за несколько лет основательно разбогател, только что дала обет супружеской верности помощнику своего отца, немцу но имени Генрих. Сказывают, что вышеупомянутый Генрих обнаружил в своем ремесле незаурядный талант и, проверяя качество полотна, мог с закрытыми глазами определить, сколько ниток под его большим пальцем. Так вот, этот знаменитый мастер стал теперь Юлииным супругом. Он был на седьмом небе от счастья и навряд ли осознавал важность вести о приближении татар. Ум и сердце его были заняты только невестой. Возбужденные родственники, встав от столов, на мгновенье отделили жениха от невесты. Генрих, приподнявшись на цыпочки, вытянул шею, стараясь хотя бы не выпускать Юлию из виду. Юлия шла рядом с двумя женщинами. Как она была хороша! На голове ее сверкал бриллиант редкостной красоты, а фату сплошь усеяли серебряные звезды. Мастер заметил, что она улыбается. И столь неуместной оказалась эта улыбка, когда свадебные гости внезапно столкнулись с толпой кающихся грешников. Одни находились в состоянии блаженства, другие рвали на себе волосы, одни — веселились и радостно галдели, а другие — стеная, вопили, что прогневили Бога, и Он оставил их Своею милостью, отвернулся от них. И чего еще оставалось ждать, как не бесчинств? При виде счастливой невесты одна бабища замахнулась палкой, другая — заухала, третья принялась кликушествовать, К несчастью, на том дело не кончилось, ибо четвертая, а может, и десятая старуха, не ведавшая, чем возмущены подружки, заметила на большом краеугольном камне, что врос в землю у самого входа в дом господина Эберхарта, какого-то парня. То был один из оборванцев, что пристали к процессии перед мостом. Его отличали прекрасные черные кудри, сверкающие глаза, великолепные зубы, прямой тонкий нос и толстые губы; красавец, да и только, и все же лицо его не вызывало симпатии. Еще бы — лицо это было искажено выражением ужаса и дикости.
Теперь пришла пора сказать, что в те поры от монгольских орд толпами спасался бегством целый народ, которому дано было название картасы, то бишь цыгане. Жестокость монголов нагоняла на цыган дикий страх. Они не умели воевать, не могли постоять за себя и потому полагались лишь на резвость своих лошаденок, на бескрайность земель да на дальние дали, которые уберегут их от неприятеля. И они бежали, уносясь все дальше, будто стадо ланей от пожара, терпя при этом страшные муки и голод. Кое-кто из цыган порой совершал мелкие грешки, то промышляя тем, что можно было ухватить оставшихся открытыми, но и только, не более того. Куда чаще можно было видеть, что они и не пробуют красть, а робко, несмело приближаются к домам и селениям и стоят с протянутой рукой, вкладывая в произносимые слова все упования нищих, просящих подаяние.
— Картас бог! Картас бог! — Что означало: «Мучит нас голод!»
Но простолюдины их ненавидели. Считали татарскими лазутчиками. Отгоняли от своих дверей, травили, будто диких животных, приписывали им самые страшные злодейства.
Так вот, несколько этих картасов-цыган пробралось в Малый город Пражский, и один из них, прилепившись к стене дома, раскрыв от удивления рот, глазел на встречу двух толп. Был он бос, наг, голую грудь его прикрывал лишь грубый грязный платок. Держа в правой руке длинную, в добрых три локтя, палку, левой он опирался на нее сверху.
Мороз стоял лютый. Земля покрылась ледяной коркой, а оборванец был наг. У святого Мартина сердце разорвалось бы от горя, а вот старуха, что первой приметила цыгана, такая же несчастная, как и он, так же напуганная и наверняка такая же голодная, в праведном гневе воздела к небесам руки и заверещала:
— Лазутчик! Картас! Цыган! Изменщик! Старушечий вопль смешался с набожным пением и насмешками над невестой, но в нем было столько ярости, что то ли пять, а может, десять молящихся оборвали пение.
— Что случилось?
— Изменщик! Изменщик! Изменщик! — вопила нищенка, снова и снова повторяя свою выдумку.
Сзади, в самом конце шествия, люди начали оглядываться по сторонам. Кто-то насупился и, чувствуя, как мороз пробирается под шубу, дышал на зазябшие кулаки, а кое-кто небось вспомнил о теплом доме. Казалось, шествие спокойно разойдется, но тут в воздухе просвистело несколько дубинок, и несчастный оборванец, вместо того чтоб остаться на месте, спрыгнул с краеугольного камня дома господина Эберхарта. Изогнувшись, будто ласка, он подхватил под локоток женщину, такую же оборванку, как и сам, и где на четвереньках, а где во весь рост, словом — по-всякому уклоняясь от тумаков, побежал по улочке прямо к свадебному шествию. Тут завопила вся толпа, и люди полезли друг на друга. Те, что сзади, налетали на спины более удачливых соседей, рассыпая удары направо и налево. Мужики из передних рядов, широко расставив ноги, упирались изо всех сил, пытаясь сдержать напор, и все-таки, не в силах противостоять общему яростному ожесточению, молотили цыгана по согнутой хребтине.
Цыган добежал до невесты, которая стояла в полной растерянности, бросился ей в ноги и на своем тарабарском наречии стал просить, чтоб она смилостивилась над ним. Он валялся в снегу, цеплялся за ее ботинки, колотил себя кулаками в грудь, и так же вела себя его жена и трое детишек, скорее всего погодков, похожих на темнокудрых ангелочков. Невеста, заслышав выкрики, в блаженном неведении хотела было включить их в свадебное торжество. Бедняк, решила она, пришел, чтобы, как в некоей притче, облобызать ей ноги, монах, померещилось ей, благословляет ее свадьбу, а срывающиеся голоса, то низкие, то высокие, верно, несут ей благую весть. Смущение, стеснявшее ее, уступило место спеси. И на одно мгновенье, пока владело ею это чувство, склонилась она над бедняком, возложила ладони на его голову. И померещилось ей, будто стала она знатной госпожой.
В этот миг в затылок коленопреклоненного ударила дубинка, и несчастный повалился наземь. Коготь какой-то бабы вцепился в свадебные одежды невесты, и бедняжка очутилась в гуще толпы, которая бурлила, кипела, перемешивалась, гомонила на разные голоса, скорбела и сыпала проклятиями. Одни избивали цыгана, другие, считая роскошь непростительным грехом, осыпали колотушками нарядно одетую женщину. Разорвали подвенечное платье, расшвыряли свадебных гостей по разным концам города, в тупой ярости колотили несчастную по грудям, вслушиваясь, как дребезжат на земле осколки драгоценной диадемы и звенит серебро.
Когда королевские бирючи разогнали шествие, невеста лежала бездыханная, да и цыган был еле жив. Бирючи перевернули тело остриями своих копий, переловили цыганят и вместе с их избитым отцом отвели к рихтаржу, который отвечал за порядок в городе.
Семь часов спустя — или около того, когда уж спускались сумерки, — к городской тюрьме прискакали королевские наемники, и один из них спросил:
— Где лазутчики? Где избитый цыган?
— Где надо, там и есть, — отвечал тюремный стражник, — а тебе зачем знать?
— Сдается мне, нерадивый был у тебя наставник! Ей-ей, прескверные ты усвоил манеры! Какие тут могут быть расспросы! Отвечай! Таков приказ короля!
Стражник прихватил ещё один кожух и побрел к зданию городского суда.
— Благородные господа, надобно выдать картаса, которого схватила городская стража. Так король повелел!
— Само собой, само собой, — отозвался управляющий тюрьмами, — короля мы прогневить не смеем, но тебе, стражник, хочу дать добрый совет: в другой раз разговаривай поучтивее! Хотя, конечно, узник должен бы предстать перед городским судом!
Стражник пожал плечами, сгреб свои кожухи, поклонился и не спеша зашагал к воротам тюрьмы.
— Получайте, приятели, своего картаса! Только, чур, осторожнее. Его маленько заншбли, так что вы с ним полегче. Вот, забирайте, тащите в горящее пекло! Но — чтобы не забыть доброго совета: будьте в другой раз поучтивее!
Король тем временем находился в монастыре святого Франциска. Когда наемники приволокли цыгана, он вместе со своей сестрой Анежкой вышел на внешнюю лестницу и увидел несчастного, лежавшего на ступенях.
— Ваше величество, — молвила Анежка, — никто еще не входил в этот монастырь с цепями на руках, никого здесь не судили строго, и никто из коснувшихся монастырских ступеней не был отсюда изгнан.
— Перед тобой исчадье ада, — ответил король, — это татарский лазутчик. Говорят, он выведывает, какие города у нас не укреплены, где стоят лагерем христианские войска и какова их численность. Потом возвращается к татарам, показывает им дороги и ведет так умело, что хан чувствует себя в чужой земле, как в хорошо знакомой. У татар пять раз по сто тысяч коней и пять раз по сто тысяч лучников, сидящих на этих конях. Неудивительно, что силы этого войска оказалось достаточно под Киевом. Но и в Чехии, и на равнинах, мадьярского короля, и на территории императора татары потерпят поражение.
— В годину испытаний нет императоров! — заметила Анежка и заговорила о силе молитв и папских ходатайств: — Любые владыки, — сказала Анежка, — ничтожны перед наместником Бога на земле. Доверьтесь ему и покоритесь.
Король, хоть и очень высоко ценил Анежкины советы, на этот раз не мог с ней согласиться. Он считал, что именно теперь наступает его время. Был уверен, что разобьет татар. Чувствовал, что Бог будет ему в этом способствовать и теперь подает ему Знак, повелевая возглавить войско и укреплять города. Верил он, что милостью Божией избрана Чешская земля стать плотиной против татарского половодья. При этой мысли он ощутил, как полнится его грудь, улыбка трогает прекрасные губы, а от могучего вздоха еще выше вздымаются плечи, уверенно выносившие бремя королевской власти.
В этот самый миг цыган подал голос, и раздумья короля прервал его возглас: «Картас бог! Картас бог!»
На лице цыгана появилось выражение дикого страха, и король полуотвернулся, чтоб не досаждать себе лицезрением несчастного, дрожавшего от холода и ужаса. Цыган, однако, снова и снова повторял свое обращение, а когда протянул вверх ладони, Анежка своим святым сердцем поняла, что он просит еды, и дала знак монахам, чтобы те подали ему немного укрепляющего напитка.
Края миски покрыты изморозью, и в беловатом молочке плавают острые льдинки. Картас пьет. По судорожно дрожащей шее стекает капля, голова цыгана запрокинута, его глаза нежно улыбаются. Миска тоже запрокидывается. Она уже пуста. Картас хочет облобызать Анежкину туфлю и своей лапой прижимает соболиную мантию. Анежка тихонечко вытягивает из-под его руки великолепные одежды.
— Несчастный, обретающийся в темноте, прикоснувшийся к монашеским одеждам! Наверное, король будет к тебе милостив. Быть может, Бог простит твои тяжкие прегрешения и примет тебя в союз веры.
Тут повалил снег. Король подставил руку и на ладонь его опустилось несколько звездчатых снежинок. Он дохнул на них, и звезды упали на темные кудри цыгана.
— Смотри-ка, — заметила Анежка, — вот ты и одарил его своею милостью, король!
Вацлав улыбнулся и, запахнувши мантию поплотнее, так что обрисовались бедра, исполнил сестринскую волю.
Хан Батый пылал жаждою мести, он поклялся отомстить куманам и стереть их род с лица земли. И собрал Батый великолепную рать и выступил в поход против Мадьярской земли, ибо там куманы нашли прибежище. Когда растаяли снега, разделил Батый орду на четыре рукава, то бишь на четыре армии, или на четыре тумана. Туман четвертый, то есть четвертую часть этого несметного полчища, вел племянник Батыя, по имени Пайдар, или Пета. Пайдар был самым осмотрительным из всех монгольских военачальников, и хан задал ему трудную задачу. Ему надлежало двинуть войска вверх, на север, к равнине Польской, и остановить все армии и всякую помощь, которую христианские королевства на севере европейской земли, возможно, намеревались оказать мадьярам.
В то время, когда Пайдар, или Пета, размышлял над расположением Польши и всех соседних с нею королевств, получено было известие, что куманы, столь противные его мыслям, бьют мадьяр и что между ними и мадьярским королем Белой возникла вражда и они пошли друг на друга войной. Кое-кто из монгольских военачальников решил было, что у хана теперь нет причин воевать. Казалось им, что отмщение уже пало на головы куманов, Батый удовлетворится этим и не пустит вскачь своего коня, и всадникам не потребуется вплетать в гривы скакунов тряпичные ленты.
Хан и на самом деле колебался, но необузданность мысли не позволяла ему успокоиться. Он ворочался с боку на бок, лежа на шкурах в своем шатре, и его ноздри чуяли запах войны, которая обошла его стороной. Тогда поднялся он посреди ночи и велел позвать военачальников всех четырех армий и вместе с ними — Пайдара, или Пету.
— Вы стоите пред лицом хана, наместником Владыки всевышнего. Выслушайте же меня внимательно!
Дарились военачальники челом оземь и повернули лица в сторону, противоположную лику хана, который является наместником Владыки всевышнего. Потом слуги запалили факелы. Обступили Батыя военачальники, а снаружи уже слышалась барабанная дробь маленьких барабанов, по которым быстро и дробно, будто сыплют горохом, хтучат палочками. Потом раздались звуки инструментов, изготовленных из длинного тростника, и голос струны, натянутой по изгибу ослиной челюсти.
Когда музыка смолкла, сказал Батый:
— Подайте мне четыре кривые сабли!
И протянул эти сабли четырем кузнецам, и приказал на лезвии одной сабли сделать одну зарубку, на другой — две зарубки, на третьей и четвертой — соответственно на одну и две больше. Потом роздал это оружие военачальникам. Пайдару досталась сабля с четырьмя зарубками, и тут молвил хан Батый:
— Тебе, Пайдар, которого также называют и Пета, вручаю саблю с четырьмя отметинами. И будет тебе в сече тяжелее всех, поскольку невыгодно твое положение против неверных, готовых всунуть ногу в твое стремя. Придется тебе терпеть неудобства, ибо как иначе назвать войну с изнеженными тенями, у которых нет плоти и которые надевают доспехи и панцири прямо на голые кости? Остается лишь сносить неудобства, дабы уменьшилась пропасть меж твоей храбростью и их страхом.
Дух «твой велик, и очень сильны твои руки. Руби и сноси с плеч головы саблей с четырьями зарубками! Вырвись с конниками на северную сторону, разграбь все большаки, завали их дохлятиной, спали все леса и погуби все войско, сколько его ни есть в этом краю, дабы никто не посмел идти походом в полунощные земли! Сделай так! Напоминаю тебе — будь быстр и ловок, словно хищник в камышах, и чуток, как сова!
Вот все, что я хотел тебе сказать, кроме, пожалуй, одного: дело это тонкое, и тут я доверяюсь твоей осмотрительности. Ты возьмешь с собой моего названого брата и поведешь его в середине войска и в безопасности, и тем не менее так, чтобы сабля его достигла сраженья, дабы конец ее затупился победным ударом!
Пайдар, или Пета, трижды ударился перед Батыем лицом оземь и ответил:
— Хан, повелитель, по воле которого светят месяц, звезды и солнце, я услышал тебя и хорошо тебя понял.
Потом он поднялся, дал знак орде воссесть на конь, а в середине орды под тканым ковром поместил ханского родственника. Они выступили в поход под звуки кимвалов и небольших бубнов, что подвешены у седла татарских наездников. Скакали несчетное множество дней, переплыли множество рек и переправились через множество гор.
Это сталось году в одна тысяча двести сорок первом, на склоне зимы. В марте Батый уже стоял перед пылающим Сандомиром, полонив Малую Польшу.
Меж тем король Вацлав во главе христианских войск выехал из Праги. Стройный, гордый, прекрасный, с улыбкой на лице воина, один глаз под траурной полосой — он покидает Град, восседая на прекрасном коне, с бесчисленной пешей ратью и с шестью тысячами конников. Войско — сплошь панцири и копья. Султаны развеваются на шлемах, прапорцы поворачиваются в разные стороны, поскрипывает сбруя. Дружина идет, прокладывая путь сквозь толпу, люди падают перед войском ниц. Бойцы идут мимо священников, которые осеняют их крестным знамением, идут мимо баб, потаскух, мимо девушек; те рыдают, заламывая руки. — Король, король Вацлав!
Нежный плач стесняет их горло, надежды укрепляют дух, вера рождает надежду, бряцание оружия и ритмичный шаг войска воодушевляет их. Слышно, как чей-то голос величает Вацлава каким-то гордым именем, однако король морщит чело. Теперь не время для фанфаронства. Он — крестоносец. Плохую помощь оказали ему соседи, и потому он полагается лишь на крепость своего меча и крепость имени Иисуса. Он — крестоносец, его хоругвь реет как символ мирной жизни, просвещения и христианского образа мысли. Стоит пасть королевству Чешскому — придет конец и западным землям! Величественные храмы, под сводами которых трепещет, воспаряет душа, великолепные города, тихие монастыри — все разлетится пеплом. Забудутся молитвы, и никогда уж не зазвучат прекрасные мелодии священных песнопений.
В день ухода войска небо расцветилось невиданным, сумасшедшим великолепием. Острия копий горят на солнце, шляхтичи поют „Veni, Salvator“[1], а простолюдины в глубоком, резком несоответствии с ними отвечают: „Владыка Чешской земли, не дай погибнуть ни нам, ни детям нашим!“
Ничего не попишешь! Из всех таинств, из незапамятных времен доносится эта песня и звучит все дальше и дальше, все мощнее и мощнее.
13 марта пал Сандомир. Воевода Болеслав Стыдливый отступил к Кракову, но было уже поздно. Войска охватил ужас В ночи пылают пожары, страх дышит через все продушины ада, люди спасаются бегством, и сам воевода принужден искать укрытия вне стен Кракова. Он отошел, и тут же татарская орда через Краков несется в» Силезию. Вроцлав повержен, но не все еще потеряно! Еще теплится надежда, ибо король Вацлав стремительными переходами приближается к польским границам. Прошел через Садскую, переправился через Лабу, спешит, не дает ни отдыху, ни сроку ни людям, ни животным, движется все быстрее и быстрее, а его послы торопятся к Генриху Благочестивому, который не обращался к Вацлаву за помощью и, вероятно, даже знать ничего не знает о том, что чешский король — поблизости.
Его величество Генрих должен присягнуть, что подождет, не вступит в сраженье, пока не соединится с чешским войском.
Восьмое апреля. Герцог Генрих Благочестивый ждет в Лигнице. Он сокрушен, убит горем, и его растревоженное, возмущенное войско перекладывает меч из руки в руку. Минувшие ночи были беспокойны, а горизонт снова в огне и дыму. Круг пожаров подходит все ближе. Уже слышны завывания татар, уже слышна мелкая барабанная дробь, стук барабанных палочек и высокий голос татарских дудочек. Их звуки раздаются сбоку, слева, справа, с тылов. Иисусе Христе, дружина не смыкает глаз уже три ночи кряду! Три ночи войско бодрствует и терпит голод. Ждет боя, опирается о копья, поднимается на битву, летит в пустоту, а завывание, что проникает до мозга костей, как раз в этот момент раздается где-то за лесом.
И тут подоспели вести о помощи.
Но кто видел чешское войско?
Какой-то шляхтич доскакал на взмыленном коне до лагеря. Он скорее мертв, чем жив. Он ранен татарскими дозорными. Слуги его погибли в сече, и сам он был на волосок от смерти. У него рассечена голова, как в лихорадке, бормочет он, заклинает Девой Марией и сообщает, что король Вацлав в двух днях пути отсюда. А что если шляхтич бредит?
Ради всего святого, раздобудьте Генриху Благочестивому надежные сведения! Принесите ему надежные сведения, чтобы мог он выбрать между страшным ожиданием или страшной сечей, ибо назавтра его войско свалится в обмороке. Копье выпадет у воинов из рук, и они не в силах будут поднять меч.
Милосердия Божеского ради, кто видел чешское войско?
Какие-то наймиты. Смахивают на страшилищ; у самих зуб на зуб не попадает, и не могут они выговорить ни единого связного слова. Словно у чешского короля пять раз по сто тысяч пеших воинов. Его конница скачет с грохотом, гордо реет его хоругвь. Король торопится. Рыцари поют, и с губ устрашенного воинства срывается напев, который отзывается в братских сердцах радостью и восторгом, как золотистая пыль в лучах солнышка.
Ах, наймиты! Еще бы, им легко говорить! Пять раз но сто тысяч пеших воинов! Кухня, стада яловиц, откуда бы все это взялось?! Кто же их знает, что видели они на самом деле? Ради пресвятого сердца Иисуса, подайте Генриху точные сведения!
Кто видел чешское войско?
Какой-то цыган, одетый будто чучело. Изъясняется постыдными словами, явно врет, но очень уж упорно твердит, что шел следом за чешским войском. Однако почему же и как он его опередил? На хребтине у него синяки, хороша пташка! Брешет как пес, а если даже и твердит, что вот-вот подоспеет чешский король, то это его подговорили татары.
Настал день девятого апреля. Генрих бодрствовал, полночи простояв на молитве, полночи — на посту. Ранним утром, высоко подняв крест, дал знак к бою и с великим мужеством отвивался от врагов. Он пал, сраженный звенящей стрелой — она угодила ему прямо в висок. Пал Генрих, погиб княжич Болеслав, последний из рода чешских Деполтиц, а вместе с ними — великое множество рыцарей ордена тамплиеров и десять тысяч христиан. Получив известие об этом страшном разгроме, закрыл Вацлав ладонями лицо, и показалось всем, что он плачет.
После поражения Генриха Благочестивого татары наводнили весь край. Похоже было, что, заполнив всю Силезию, они вторгнутся в Чехию. Остановил Вацлав бег своего коня, созвал совет и сказал:
— Мы зашли далеко в глубь Польской земли. Ворог бежит, но наши кони тяжеловесны, его же всадники будто вихрь. Кроме того, мы слишком оторвались от своей пехоты; войско разделено. Догадываюсь, как усмехается хан и довольно потирает руки, замышляя набег на разрозненные наши части. Небось думается ему, что легко будет перехитрить рыцарей, которым противны ложь и коварные увертки.
— Я презираю хана, тот способ, каким он ведет войну, не для меня и мне противен, — молвил один рыцарь, — однако во славу меча святого Михаила — ринемся в бой! К чему нам теперь ворочаться назад?
— Во славу меча королевского, которому надлежит защищать вверенную ему страну, — ответствовал Вацлав, — повелеваю отказаться от легких решений! Повернем войско вспять и кратчайшим путем, стремительнейшими переходами поспешим в Кладскую землю. Там есть ущелье, по которому враг сможет провести своих коней, и там есть проход, через который после покорения Силезии и Польши хан может проникнуть в Чехию.
Добравшись со своими полками до Кладска, король повелел надежно преградить все проходы, то бишь устроить засеки, завалы и насыпи. Потом залег со своими людьми на верху укреплений и стал ждать. Уносились короткие дни, истекали долгие ночи. Проливные дожди донимали войско, люди вымокли до нитки, вода просачивалась в их укрытия. Ливни изводили дружину, а беспокойство и ожидания рождали томительный гул в головах. Дружинники негодовали, в их души закрадывалось недоверие. Ощущение того, что их заманили в западню, сжимало горло, по самомалейшему поводу вспыхивали ссоры.
Как, недостаточно высоки насыпи? Нужно еще валить деревья? Изнуренные пехотинцы копошились в грязи, а внизу, где стало лагерем войско, падали кони.
Так ждало набега измотанное неуверенностью войско, но король не спускал глаз с горизонта и был по-прежнему тверд в своем убеждении. Четвертой ночью как раз сталось то, о чем предупреждал Вацлав: у самых отдаленных завалов вспыхнул свет. Огонь, поддерживаемый взрывчатой смесью — монголы знали толк в умений составлять подобные вещества, — взвился чуть ли не до самого неба, стали багровыми тучи, и загустел воздух. Послышалась частая дробь, зазвучала грозная песня, и поднялась чешская рать. Натягивает воин тетиву, а в сердце его — ликование. Славно бьется войско, пробиваясь к своему королю. Враг бросился в наступление. Ринулись татары в бой, в очах — ночь, в ушах — барабанная дробь и верещанье дудок. Подходят татары, подступают все ближе и ближе, головы приникли к шеям жеребцов, набухли кровью ноздри, лук — в горсти, сабля — на ремне, копье прижато к бедру.
Во второй и в третий раз ударили татары, но, даже так изменив направление удара, были и в четвертый раз отражены; разгневанный хан дал орде знак отступить. И взвились хоругви на стороне левой и правой и в самой середине. Татарское полчище откатилось. Отошло, отступило, испарилось, припустилось бежать без оглядки, и привольно вздохнула Чешская земля.
Отразив набег татар, чешский король разослал соседним правителям послания. Просил их о помощи и с полным знанием дела убедительно объяснял им, что если падет Чехия, то их земли тоже будут пленены и подвергнутся разрушению и погибели. Со всей очевидностью он давал властителям понять, сколь нетрудно одержать над ханом победу, и в доказательство приводил успех битвы в кладском лесу.
Возможно, к этому утверждению примешивалось и некоторое тщеславие, но бесспорно заключался в них и глубокий смысл. К несчастью, однако, разум простого люда и разум королей устроен так, что видят они не дальше своего носа и ради малого и сиюминутного успеха часто упускают из виду то, что приносит на веки вечные страшный урон.
Так вот, разослал король Вацлав посланников ко дворам владык и, коль скоро широко-далеко вокруг не было видно ни единого татарина, подумывал уже о возвращении, но тут донесли ему, что орда вторглась в Мейссенский край. Король никак не мог этому поверить, однако предстатели и горемыки-мещане изо дня в день припадали к его стременам, указывали на свои раны и клялись Господом Богом, что не лгут, говорят правду. И вот король, дабы защитить чешское пограничье со стороны полунощной, двинулся на запад. Миновав Зиттау, подступил к Мейссену. Увидел спаленную землю, но никаких неприятелей — не считая мелких отрядов — не обнаружил. Что тут было делать? Что предпринять? Отойти? Остаться? Поскольку кое-кто поговаривал о приближающемся несметном полчище, король остался и стал готовиться к обороне. И тут принесли ему страшное известие, что татары вторглись в Моравию.
Цыгане, схваченные в Малом городе Пражском, были по велению короля помилованы. Стражники отворили перед ними двери узилища и, размахивая дубинками, с криком и хохотом погнали к городским воротам. Нищие и нищенки бежали легко. У них были красивые, высокие в подъеме ноги с длинными пальцами; одним словом — по какой-то смешной причине были дарованы им грация, изящество, гибкость членов, упругие связки и чистая, без изъянов, кожа. Смотреть на них было одно удовольствие, однако мещанкам в высоких чепцах и обозленным мещанам было не до этого. Цыгане вызывали у них одно только раздражение. Мужики грозили вслед картасам кулаками, а бабы верещали, подталкивали локтями своих мужиков и, кивая в сторону цыган, уже в который раз спрашивали:
— И чегой-то, ради Христа Спасителя, наш благородный король не повелел бросить эту нечисть в огонь? Это что же — так и выпустим их из тородища? Да разве можно сумлеваться, что они тотчас побегут прямым ходом в орду и выложат все как есть, как отпирать-запирать замки наших чуланов?
Когда несчастные оказались, наконец, под чистым небом, им не оставалось ничего иного, как идти дальше.
На востоке им грозила беда, так что цыгане пешим ходом, без коней, без еды, в страшный мороз побрели на запад. На следующий день очутились они у какого-то села. На околице стоял стог соломы, и бедняги побежали к этому стогу. Хотелось им спать, хотелось зарыться с головой в солому, ибо ребятишки их расплакались и мороз донимал изрядно. Однако едва сошли они с большака и направились в поле, увидел их какой-то старикашка и поднял крик, и позвал на помощь. Вскоре стало видно, как изо всех подворотен сбегаются мужики. Один нес вилы, другой — веревку, третий — палицу, и все мчались к стогам — бить цыган! Цыгане заламывали руки, падали на колени, показывали на своих детишек — ничего не помогало! И пришлось им убираться из негостеприимного селения, как затравленным зверям, и скитаться до самого позднего вечера, пока не наткнулись они на другое село. Остановились на загуменье и, понадеявшись, что малым деткам удастся смягчить сердца своих соседей, вытолкнули они малышек вперед себя, и те стали просить так жалобно, что душа разрывалась от горя: «Картас бог! Картас бог!»
Ах, Господь небесный, это ведь закон, что легенда сильнее правды. Твердо одно: люди с трудом понимают друг друга, и лишь великим усилием может быть разоблачен глупый вымысел, который произвел на свет безумен;, охваченный страхом. Цыгане бежали на запад, спасаясь от копыт татарских коней, а на западе им пришлось спасаться от дубинки христиан, ибо быстрее, чем они, летело измышление, будто цыгане — татарские лазутчики. Страшно звучит на всех языках слово «голод», и во все времена со дня сотворения мира оно было непонятно сытому человеку. Так что же удивительного, если «картас бог» воспринималось как издевательство и проклятье?!
Когда цыгане увидели, что милосердия ждать не от кого и что путь на запад перед ними закрыт, они повернули обратно, туда, откуда пришли, — в Моравию. После долгих странствий добрались до самого Оломоуца. Но до-# брались туда как раз в тот момент, когда по тем краям проскакали татары. Уместно сказать, что хан Батый послал к Пету гонца с посланием, из которого можно было уразуметь, что тот забрался слишком далеко на север. Гонец нагнал коня Пайдара и поскакал рядом, говоря:
— Батый, наместник Аллаха на земле, призывает тебя обратно. Оставь разбой и грабежи в земле нищей и поверни в земли обильные, где властвует более сильный меч, чем меч твой. Покорись слову, обращенному к тебе! Выступай в поход и лети, как летят птицы. Батый желает видеть любимого родственника.
Собрал Пайдар свою рать и повернул ее челом к Опаве, ибо земли там была просторна и беззащитна. Потом, уводя в полон людей, сжигая и умерщвляя все на своем пути, помчался он вниз через Моравию. Вослед его стаям, то сбивавшимся в клубок, то рассеивавшимся по широкому простору, вздымались тучи пыли, а позади оставались испарения козлиных кож, да запах плохо выделанных шкур, и оглушительный конский топ сотрясал просторы земли, окаймленной лишь невысокими холмами.
И всюду, куда вступало его войско, где появлялись татарские кони, пылали пожары, а несчастную землю густо покрывали тела сожженных или повешенных со стрелами, торчавшими из шеи и груди, тела, пронзенные копьем, тела, искривленные судорогой приближающейся смерти, застывшие с выражением удивления и надежды, — Пайдар, называемый также и Пета, был счастлив. Призывая к мести, он желал взять реванш за неудачу в кладском лесу. Занимаясь обучением ханского любимца, он с улыбкой наблюдал, как тот пришпоривает коня, и, поскольку неприятели были далеко, дал ему свободу. Ханский названый брат вырвался вперед, и его пестуны — трое юношей, почти одного с ним возраста, девять воинов и три старца — яростно нахлестывали своих коней, чтоб не отстать от его жеребчика.
Уже подступала весна. Влажный воздух веял по Моравской котловине, и у бездомных, убогих бродяг, кочевавших по чужой стороне, снова забрезжила надежда. Они перешли через холмы, очутились в чудесной долинке — и кто бы мог подумать? Одна деревня сожжена, другая — разграблена, а в третьей — ни единой живой души. Цыгане, люди, не ведавшие ни славы, ни чести, отродясь не слышали о каком ни то порядке. Они считали, что нет ничего естественнее, как поймать заблудшего боровка с отвислыми ушами. Они бы с превеликим удовольствием так и поступили, но их останавливал страх. Им всюду мерещилось коварство, притаившийся в засаде молодец с увесистой палкой, и они как зачарованные провожали боровка взглядом, пока это жирное мясо не скрывалось в подлеске. Но вот прошло довольно много времени, люди всё не появлялись, не слышно было собачьего лая, — и осмелели картасы, и к четвертой деревне подошли ближе. Дома стояли распахнутые настежь. Заглянув в один дом, цыгане увидели кошку — та большим пряжком соскочила с печи. Они попятились, застыли как вкопанные, и в головах у них зазвенела тишина. Потом цыгане разгребли пепел, надеясь найти лепешки. Когда удалось слегка утолить голод, возрадовались, повеселели и пошли дальше, а к тому времени, когда наконец добрались до Оломоуца, отваги у них было хоть отбавляй. Они бегали по дворам и ловили кур. Одна куриная стая уселась на яблоне, как на насесте. Поджав лапки, подвернув голову под крыло, куры неспешно устраивались на ночь. Оголодавшим картасам уже сама эта картина доставила удовольствие! Чего же ждать? С проворством некоего прелестного бога они устремились к яблоне.
Ах, если бы они были чуть осмотрительнее! Если б всерьез заботились о своей жизни! Ведь из ольшаника доносился напев татарской дудочки!
Но цыгане представления не имели, что смерть совсем рядом. Собственный крик и кудахтанье переполошенных кур, перелетавших с ветки на ветку и безрассудно метавшихся по двору, совершенно их оглушили. Жаркое! Черт побери, для голодающего это ведь целый мир! Твое-мое! Татары-нетатары — цыганам все едино! Смотрите, как они выскакивают и как затаиваются, и как летят на своих ослепительно стройных нотах чуть не вровень с землей, и как перекручиваются, как поворачиваются с вытянутой рукой, вцепляясь в курицу, которая отчаянно хлопает крыльями!
Меж тем первые татарские всадники, те, что ехали на расстоянии пяти конских торсов впереди ханского воспитанника, те, на ком лежала забота о его безопасности, достигли этого подворья. Умерили они бег, пускают стрелы. И пропели стрелы, и пять женщин упали наземь. Пять женщин при смерти. Одна сипит, и вспененная кровь заливает ей рот, вторая — приложив руки к груди, стонет, третья — в каком-то экстазе обнимает свои колени, и голова ее клонится на плечо. Что до цыган, то один уже недвижен, а другой — вот-вот отдаст Богу душу. Смерть щелкает зубами и над ухом картаса, что преследует петуха, но картас не имеет о ней ни малейшего представления. Он повернулся к старухе спиной и ничего не видит, знай трясет ветку яблони, где засел петух, и слух его полон веселого хлопанья крыл и кукареканья. Он улыбается, стоит, запрокинув голову, и у него слегка кружится голова. Когда ханский любимец выехал на широкий простор, слетел с ветки и петух. Цыган шлепает петуха обломленной веткой, припадает к земле, пытаясь накрыть птицу полой соломенного плаща, но петух вырывается, взмывает ввысь. За ним вскидывается и картас, высоко-высоко подпрыгнув на своих стройных ногах.
Батюшки! Перед картасом — жеребец! Роет копытами землю, вот он встал на дыбы, прянул в сторону, и через его голову грохнулся оземь всадник, варившись лбом о камень, молоденький братец хана падает замертво.
Услышав печальное известие, хан повелел своей рати остановиться. Перед ее строем предал он мучительным пыткам картаса, устроил суд над пестунами. Приказал палачам привязать их веревками друг к дружке и оставить у Оломоуца в расчете, что неприятели сами расправятся с ними. Затем с великой поспешностью направился в сторону Венгрии.
Три дня спустя картас (да будет позволено нам упоминание о столь ничтожном существе) вместе с пестунами ханского родственника был добит тамплиерами. Смерть свою он принял с явным облегчением, поскольку ужасно страдал от ран, оставленных орудиями пыток.
А что же потом? А потом Батый и Пайдар устроили на реке Зааль у Майкгейма кровавое побоище, и татаро-монголы заполонили Мадьярское королевство. Во время суровой зимы, выдавшейся в следующем году, татары переправились через Дунай и проникли даже к побережью Далмации. Тогда же скончался хан Угедэй. И хан Батый, внук Чингисхана, чтобы успеть принять участие в борьбе за звание кагана, повелел войскам вернуться на родину, так что отодвинулся он от границ западных стран, а с ним и угроза смерти предоставила этим землям передышку, и появилась там возможность для развития наук, искусства и всяческих форм жизни.
«Приди, Спаситель» (лат.).