17246.fb2 Касатка - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 19

Касатка - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 19

Голову угнет, как лошадь, и поперла. Попробуй-ка за ней, ветрогонкой, угонись - надорвешься, дух выйдет.

Одна Босиха с ней в паре шла, да и то недолго, на третьем рядку выдыхалась.

А тут нас с Босихой и вы, конечно, донимали. О детских площадках мы и слыхом тогда не слыхали, с собой вас на полотьё носили. Бабушка тоже дома не сидела, в колхоз бегала, так что не на кого вас, таких, было оставлять. Матюша у Босихи был смирный пацанчик, весь день играет себе молчком в кукурузе. Ну, один раз всплакнет, матерь покличет - то не беда. Всякому ребенку полезно покричать: от крику легкие развиваются.

Не-е, она с ним и горя не знала. А ты, Федька, весь в отца удался. Такой же верченый, как он. Чуть забудусь, глядь: ты уже на другом конце делянки, одна макушка в бурьяне, в буль-голове белеет. На мостик через Курдюмку забежишь, пузом на доски и смотришь в воду.

Мать моя! Так и захолонет в груди: сорвешься - и каюк, поминай как звали. Бегу к мосту, ног под собой не чую, а крикнуть боюсь: еще напужаешься и, не дай бог, нырнешь вниз, прямо в ямочку. Много ли четырехлетнему дитю надо? Он и в корыте утопится.

А в то лето у нас беженцы квартировали. Хорошие люди: женщина с двумя девочками. Ты всем им понравился. Как уходили от нас, подарили тебе новенькую тюбетейку, точь-в-точь по твоей головке и такую красивую - глаз не отвести. По краям расшита золотой, а сверху, у самого бубенчика, красной ниткой. Все бабы любовались. Нет же, ты и ее в Курдюмку закинул. В буруны затянуло, не нашли. Не всплыла. С того дня хочь тебя к юбке привязуй. Только отвернусь, а ты уже на мосту, в воду уставишься и лежишь. Ту уроненную тюбетейку, дурачок, ждешь. Думаешь, вынырнет бубончик по щучьему велению, по твоему хотению. Сказано - несмышленое дите.

- Я помню ее.

- Кого?

- Тюбетейку. Она вся черная сверху была, а нитки золотистые, красные. И шарик на макушке тугой, как горошина, тоже золотистый.

Мать выслушала меня с изумлением, всего окинула недоверчивым взглядом и, еще больше изумляясь, тихо не то спросила, не то возразила мне:

- Рази ты мог ее запомнить? Небось я рассказывала. Ты же совсем маленький был, четвертый годок шел.

- Да, я на самом деле помню эту тюбетейку. Вижу ее. Она стоит перед глазами.

- Из чего была подкладка, не помнишь?

- Из белого... скользкого шелка.

- Точно, - подтвердила она. - Скажи, какая у тебя память. Другому бы ни за что и не поверила... Ты дюже горевал по ней. До этого ничего красивого не носил, в полотняной рубашонке бегал. Попалась тюбетейка, и ту, как на грех, уронил. Видно, и дети, не одни взрослые, умеют переживать, заключила она. - Тогда что ж я тебе тут рассказываю? Ты и сам, глянь-ка, все помнишь.

- Нет, мам, остальное ничего не помню.

- Ни Матюшу, ни Касатку?

Я покачал головой.

- А Босиху? Она все вас карачаевским арьяном из баллончика поила.

- И Босиху не помню.

- Ладно, придется досказать, раз уж начала, - снизошла мать. - В общем, нам с Босихой то полотьё боком вышло. Как-то после обеда уклали мы вас промеж рядков спать, белым платком от солнца заслонили и гайда полоть. Тучки стали набегать, ветерок подул. Прохладно. Не жарко, в самый раз... Полем, спин не разгинаем.

И не заметили, когда подъехал со стана трактор культивировать. Меня как бритвой по сердцу полоснуло. Посмотрела я перед собой и обмерла: прямо на платок бежит трактор. Мать моя! Кинулась сама бечь - не могу, ноги отнялись, хотела крикнуть - язык отнялся, во рту не поворачуется. Как немая, руками телепаю, показую на платок. Он еле-еле белеет в кукурузе. Мы там еще не пололи... А трактор на всех скоростях летит, и парнишка, лет пятнадцати, сидит себе за рулем и ничего не видит, паразит, насвистует. Прямо на вас едет. И тут меня прорвало: как закричу не своим голосом! Слышу, и Босиха как резаная кричит, стелет наперерез по кукурузе. Я тоже за ней. Бегу, все плывет перед глазами. Мать моя, что было! А он оглох, что ли, - едет себе, вот-вот на платок надвинется. В этот момент возле меня сигает Касатка, обогнала нас с Босихой и зафинтилила по кукурузе, как ветер... Перед носом, из-под колес выхватила вас, чуть сама не попала под трактор. Отскочила, прижимает вас к груди, целует и смеется. А какой тут смех? Какой смех, если мы с Босихой ни живы ни мертвы стоим, руки и ноги трясутся. Парнишка тоже насмерть перепужался, вскочил и ничего не может сказать. Зубами стукотит.

Лицо белое как мел. Уляшка Картавенчиха с кулаками на него, но бабы удержали и не дали тракториста бить.

Он сам еще был дитенок, на губах мамкино молоко не обсохло. Видно, об чем-то сильно размечтался, вот и свистел, правил, как во сне. Его, бедняжку, в конце войны призвали и на фронт отправили. Так где-то и сгинул, домой не вернулся... А Касатка вас спасла. Вы ее с Матвеем не забывайте, - тоном серьезного наставления закончила мать.

И этот вечер был спокойный, тихий, с глубоким небом и яркими звездами, он обещал долгую сухую погоду. Но когда я прислушался, выйдя из дома, то понял: не сегодня-завтра быть все-таки дождю. Дождь пойдет наперекор всему. В верховье Касаута, где-то во тьме, за Постовой кручей, глухо и медленно шумело, будто всю воду реки втягивало в бездну, в яму и там кружило с упорным, страстным желанием противоборства небу. Этот шум верная примета сильного ливня. Я обрадовался шуму, как чему-то живому, близкому, которое я понимаю и которое чувствует и меня, и зашагал проулком к Касауту. Сумеречная темь, чернота загат, резковато-жгучий запах крапивы, отяжелевшая пыль под ногами, кусты татарника, смутные очертания бугра и внизу - луг, а за ним - темная полоска свечек и облепихи, верб и ольхи, кинжальный блеск реки в просветах между бесформенными кустами... И над всем этим, до боли своим, привычно родным, затаившимся в глубокой, не постижимой ни сердцем, ни умом тайне, - древний и вечно молодой свет звезд, такой же, каким я впервые воспринял его со всей жадностью ранних впечатлений. Неужели так будет и после меня? После отца, матери, после Касатки?

"Так и будет, - с какой-то необъяснимой благодарностью, почти с радостью думаю я и, как в детстве, сажусь у загаты, в затишке, лицом к реке. - И хорошо, что все это останется: и свечки, и река, и луг, и даже запах крапивы. Лучшего и желать не надо. Пусть останется".

Я сидел на бугре, вытянув ноги, не видимый никем, ни одной живой душой, и наслаждался покоем, одиночеством, отрешенностью от всех забот. Давным-давно, мальчишками, на этом месте, на жарком солнцепеке, мы любили отогреваться и загорать после долгого купанья в Касауте. Вода в нем и в знойные дни, в разгаре лета, холодная, как из родника. До дрожи, до судорог накупавшись в ямочках, стуча зубами, со сведенными скулами, с гусиной кожей на руках и ногах, мы во весь дух летели на бугор, в затишек, падали в горячую, сладко пахнущую пыль и блаженно замирали, чувствуя, как тепло земли и солнца вливается в тело и наполняет его невыразимым ощущением слитности со всем миром. Возле нас в загате суетились муравьи, тащили куда-то соломинки и всякий сор, деловито исполняя круг своих обязанностей. Стоило закрыть глаза, задуматься - и вот уже я сам муравей, так же чему-то радуюсь и проворно, с неподражаемым усердием тащу со своими братьями соломинку... Что за мысли, что за странные ощущения рождались во мне на этом бугре, на теплой, трижды благословенной пыли!

Здесь я впервые увидел Дину.

Я уже слышал, что в минувшее воскресенье Касатка ездила в Микоян-Шахар продавать петуха и несколько мешков молодой картошки. Торговля вышла на редкость удачной, в течение получаса мешки оказались пустыми, а петуха, с налившимся сизо-багровым гребешком, со связанными ногами и крыльями, понес, держа вниз головой, толстый мужчина с квадратными усами под горбатым носом и песочными бакенбардами. Касатку более всего радовало, что она сбыла петуха - и за хорошую цену; он был старый, жилистый, но драчливый, до смерти заклевывал соседских петухов, без разбору давил и своих, и чужих кур, ершился, свирепел, наливался кровью и наскакивал на ребятишек. Из-за него бабы сердились на Касатку.

Она купила синего штапелю на рубаху сыну, который собирался ехать в ремесленное училище, два килограмма сахару и, крайне довольная своей расторопностью, хотела уходить с рынка, но тут услышала вблизи жалостливый плач какой-то девочки, увидела толпившийся серой кучкой народ. Дух занялся у Касатки: с войны она не могла переносить детских рыданий. Приблизилась к толпе и, еще не видя за колыхавшимися спинами девочку, постояла в недоумении, ожидая, когда она успокоится.

Однако плач бился над рынком все сильнее, безнадежнее, люди волновались, и Касатка с дрогнувшим сердцем протиснулась вперед, локтями растолкала зевак и живо подхватила ее на руки. Она еще не знала, отчего рыдает девочка, и, конечно, не могла ведать, что, взяв ее и невольно, из чувства сострадания прижав к груди, грубыми ладонями отирая слезы с ее смуглых щек и по-деревенски стеснительно бормоча нежности, обычные в подобных случаях, - с этого мига стала ее матерью, хотя и не постигла тайну своего неодолимого влечения к девочке. Но это чудо, это внезапное прозрение души свершилось, наверное, раньше, еще до того как она поняла:

девочку бросили. Поэтому твердым и ясным было ее решение - удочерить эту крошку, спасти.

В нашем доме после говорили: Касатка, взяв на руки Дину, больше не опустила ее на ноги, никому не позволила подержать; она не колебалась, не раздумывала над тем, правильно ли делает, не выйдет ли чего-нибудь дурного из ее поступка. А вдруг оставившие девочку передумают, среди бела дня явятся в Марушанку и отнимут ее?

"Не-е, - рассказывала Касатка, - такие думки мне и в голову не приходили. До того ли... Едем на бричке, она плачет, слезки кулачком растирает и на всех исподлобья волчонком зыркает. Боится. Никак не обвыкнется. Я и сама, дура, расстроилась. Хочь распрягай подводу, ложись наземь и реви. Жалко. Такая красивенькая, черненькая. Ей бы звоночком заливаться, радоваться... Ох, грехи наши тяжкие! Всякие бывают люди. Хитрые и бессердечные".

И вот ярким летним днем девочка-осетинка, о которой ходило у нас много слухов, появилась перед нами на бугре, цепко ухватившись за оборки длинной Касаткиной юбки. Она была наряжена в синее платье, очевидно сшитое из того, купленного в Микоян-Шахаре штапеля. Оторвавшись от пыли, сидя мы разглядывали ее с жадным интересом, с мальчишеским нескрываемым вызовом. Она это чувствовала, испуганно озиралась и пыталась спрятаться за Касатку, но та легонько выталкивала ее перед собой, придерживая за худенькие плечи. Черные, жгучие и тревожные глаза девочки на секунду скользнули по моему лицу, и я поразился их красоте, поразился смуглости ее лица, шеи и рук, дегтярно поблескивающей черноте ее волос, сзади заплетенных в две толстые косицы. Касатка погладила ее по голове.

- Поздоровкайся с хлопчиками, - мягко велела она. - Они хорошие, свои. Пальцем тебя не тронут. - И смерила нас строгим, многозначительным взглядом: - Вы ее не обижайте. Узнаю - тогда не жальтесь. Нажучу крапивой - аж держись.

- Здравствуйте, - едва слышно пролепетала осетинка и спряталась за Касатку.

Мы буквально онемели, услышав ее голос: оказывается, она говорила на чистейшем русском языке!

Так состоялось мое первое знакомство с Диной, перешедшее годы спустя в дружбу. Позже у меня вошло в привычку тайно, с чувством страха и необъяснимой нежности любоваться тонкой смуглостью ее лица, блеском глаз и мерцанием смоляных волос, которые принимали иногда совсем немыслимые оттенки - от сизо-дымчатого до фиолетового... Я переживал состояние влюбленности, не исключено даже - то была моя первая любовь. Мне нравилось бывать у Дины, нравилось решать с нею задачи по геометрии, встречать ее на переменах в школьном коридоре либо, когда она смотрела у турника в мою сторону, крутить "солнышко". Однажды я оставил в ее сумке записку: "Кого ты любишь?" - и на следующий день, к великой неожиданности, обнаружил у себя в книге ответ: "Маму и тебя". Прочитав это, я совсем потерял голову, мало что соображал, никого вокруг не видел и ничего не слышал, ушел с последнего урока, чтобы заглянуть в окно ее класса, но вдруг не хватило смелости заглянуть, и я убежал на Касаут в расстегнутой фуфайке и почему-то, держа шапку в руках, бестолково ходил по берегу, дрожа от осеннего промозглого тумана, от близости до синевы захолодавшей воды, от неясных желаний счастья... Очнулся уже в сумерках и, ощутив во всем теле озноб, испугался начинавшейся лихорадки, быстро застегнулся, надел шапку и, совершенно обессиленный, но по-прежнему счастливый, побрел домой.

Неизвестно, чем бы это кончилось, если бы однажды, придя к нам, Касатка словно мимоходом, не придавая тому значения, сообщила мне:

- А знаешь, Федька, мы с твоим отцом двоюродные.

Родня. А вы с Диной уже троюродные. Но тоже брат и сестра, никуда не денешься.

Она попала в самую точку. От природы впечатлительный и крайне мнительный, я ужаснулся ее намеку и невозможности нашего с Диной счастья, много дней сгорал от стыда при мысли, что в наших отношениях есть что-то недозволенное и это стало известно всем, пытался убедить себя в обратном и не мог, думал, затверженно, как в горячке, повторяя одно и то же: "Мы брат и сестра...

брат и сестра".

Как-то, столкнувшись со мною в коридоре, она прижалась к стене и, расширив свои глубокие глаза, громко, с неожиданной веселостью сказала:

- Федя, а мы родня! Хорошо, правда? - Беспечно засмеялась, оттолкнулась от стены и побежала в свой класс.

И я понял, что все кончено. Мне сделалось тоже смешно, я испытал облегчение, почти безразличие к Дине. С того дня жизнь моя понемногу наладилась, не оставив в душе и следа от прежних мук. Мы опять продолжали дружить с Диной, но это стала иная, нежели раньше, дружба - товарищеская. Опять я надолго ушел в свои мальчишеские интересы - словом, зажил обычной, нормальной жизнью подростка. Однако с тех пор меня не покидало предчувствие новой вспышки, и она была у меня, только уже не Дина явилась ее причиною, а иная, женщина, имя которой называть я воздержусь, потому что, собственно, речь не о ней. Но я благодарен и Дине. Кто знает, была бы следующая вспышка так ослепительна, не будь первой, робко, стыдливо сверкнувшей на рассвете жизни и тут же погасшей. Это одна из бесчисленных тайн, и разгадать ее никому не дано...

"Спасибо тебе, Дина, - думаю я, глядя в сумрак ночи - на луг, на полоску леса, на колыханье смутного блеска воды. - Будь счастлива".

Дома, улегшись на диване, снова памятью я возвращаюсь к Касатке, она полностью овладевает моим воображением.

Солнечный предосенний день. Ни одной тучки, голубизна... Но Касатка с опаскою поглядывает на безмятежное небо, крестится и молча выдергивает из земли пучки восковой, терпко пахнущей конопли с точками семян в метелках, осторожно, чтобы они все не высыпались, складывает коноплю в сноп. Возле нее, молча и так же с выжиданием поглядывая в небо, так же мелко крестясь, работает бабушка: белый платок, латаная старушечья кофточка, сухие, с прозрачной кожей руки, ссохшаяся маленькая фигурка, прямой нос на продолговатом узком лице, белые, как соль, волосы... В сравнении с Касаткой она кажется хрупкой, не вовремя поседевшей, старенькой девочкой. Я стою на коленях, вылущиваю из метелок серые семена и с удовольствием ем их. Они трещат, похрустывают на зубах.