17249.fb2 Каспар, Мельхиор и Бальтазар - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 7

Каспар, Мельхиор и Бальтазар - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 7

Таор, принц Мангалурский

Сладкие годы

Вручая принцу Таору коробочку из сандала, инкрустированную перламутром, Сири Акбар улыбался своей обычной двусмысленной улыбкой, вкрадчивой и иронической.

— Вот, принц, последний дар, который посылает тебе Запад. Чтобы добраться до тебя, ему понадобилось три месяца.

Таор взял коробочку, взвесил на ладони, рассмотрел, потом понюхал.

— Легкая, но пахнет приятно, — заметил он.

Потом, повертев коробочку в руках, обнаружил, что она запечатана большой восковой печатью.

— Открой ее, — приказал он, протянув коробочку Сири Акбару.

Молодой человек легонько ударил раз-другой по печати рукояткой меча, печать раскрошилась и рассыпалась пылью. После чего Сири без труда поднял крышку. Коробочка снова перекочевала в руки принца. Она была почти пуста — только в квадратном гнездышке притаился кубик мягкого зеленоватого вещества, присыпанного белой пудрой. Принц осторожно взял его большим и указательным пальцами, рассмотрел на свет, поднес к ноздрям.

— Пахнет сандалом, как и коробочка. Порошок — это сахарная пудра, зеленоватый цвет напоминает фисташки. А что, если попробовать на вкус?

— Это неразумно, — возразил Сири. — Пусть сначала отведает раб.

Таор пожал плечами:

— Тогда мне ничего не останется.

Он открыл рот, положил в него лакомство. И, закрыв глаза, стал ждать. Потом челюсти его слегка задвигались. Говорить он не мог, но взмахом рук выразил свое удивление и удовольствие.

— Да, это фисташки, — наконец вымолвил он.

— Они называют это рахат-лукум, — уточнил Сири. — Что на их языке означает «услада гортани». Стало быть, это фисташковый рахат-лукум.

Дело в том, что принц Таор Малек больше всего на свете ценил кондитерское искусство, а из всех добавок, которыми пользовались его повара, предпочтение отдавал фисташкам. Он даже приказал посадить в своем саду целую рощу фисташковых деревьев, о которых усердно заботился.

Сомнений не было, в состав мягкой толщи маленького мутно-зеленого кубика, присыпанного сахарной пудрой, входили фисташки. Входили в состав? Нет, скорее, этот кубик пел гимн фисташкам, прославлял их. Таинственный рахат-лукум, поскольку таково было его имя, явившийся из стран заката, являл собой высшую ступень культа фисташек, фисташки становились в нем чем-то большим, нежели фисташки, можно сказать — сверхфисташками…

На простодушном лице Таора было написано живейшее волнение.

— Надо было показать кубик моему главному кондитеру. Может, он узнал бы…

— Не думаю, — сказал Сири, улыбаясь все той же улыбкой. — Это лакомство совершенная невидаль, оно не имеет ничего общего со здешними.

— Ты прав, — согласился удрученный принц. — Но почему они прислали мне только один экземпляр? Они что, нарочно хотели меня огорчить? — спросил он, надувшись как ребенок, который вот-вот расплачется.

— Отчаиваться не надо, — сказал Сири, вдруг став серьезным. — Мы можем, собрав немногие известные нам сведения о коробочке и ее содержимом, отправить на Запад гонца с приказанием узнать рецепт фисташкового рахат-лукума.

— Отлично, так и сделаем! — поспешно согласился Таор. — Но пусть раздобудет не только рецепт. Пусть привезет побольше самого этого… как ты сказал?

— Фисташкового рахат-лукума.

— Именно. Найди же надежного человека. Нет, лучше двоих. Дай им денег, золота, рекомендательные письма, все, что может понадобиться. Сколько времени это займет?

— Надо дождаться зимнего муссона, чтобы пуститься в путь, и воспользоваться летним, чтобы вернуться. Если все пойдет хорошо, через год и два месяца они будут обратно.

— Год и два месяца! — с ужасом воскликнул Таор. — Тогда уж лучше поехать самим.

* * *

Таору было двадцать лет, но княжеством Мангалуру, расположенным на Малабарском берегу в юго-западной части Деканского полуострова, по смерти своего супруга магараджи Таора Малара правила мать принца. Похоже было, что жажда власти у магарани Таор Маморе все усиливается по мере того, как блекнет ее когда-то ослепительная красота, и что главная забота магарани — держать наследного принца в стороне от государственных дел, которые она желает решать сама. Для пущей верности магарани приставила к сыну наперсника, родители которого были ее клевретами и который усердно исполнял возложенную на него миссию. Делая вид, что готов потворствовать любой прихоти наследника, лишь бы тот был счастлив, Сири Акбар поощрял Таора заниматься всякой чепухой, развивавшей в принце лень, чувственность и, главное, неумеренную страсть к сладостям, какую он начал проявлять еще с малолетства. Честолюбивый раб, управляемый единственным желанием — получить свободу и добиться высокого положения при дворе, Сири Акбар был трезв и умен, однако было бы несправедливо утверждать, что его подчинение воле магарани и развращающая преданность Таору были одним лишь двоедушием. Сири был не лишен искренности и даже некоторой наивности и на свой лад любил свою госпожу и ее сына, не всегда умея провести грань между самовластием первой, гурманством второго и собственным честолюбием, которое побуждало его подчиняться как магарани, так и принцу. Дело в том, что обитатели Мангалуру отличались редким простодушием, ибо жили они обособленно, отделенные от других народов рубежами моря и пустыни. Вот почему к началу нашей истории принц Таор не только ни разу не покидал своих владений, но даже редко выходил за пределы дворцового сада.

Зато Сири усердно поддерживал сношения с торговцами из далеких стран, чтобы удовлетворить любопытство и гурманство своего господина. Он и купил ему у арабских корабельщиков коробочку, содержавшую кубик рахат-лукума, и перед отплытием заставил их взять на корабль двух лазутчиков, которые должны были проникнуть в тайну маленького восточного лакомства.

Прошли месяцы. Северо-восточный муссон, унесший мореплавателей, сменился юго-восточным, приведшим их обратно. Они тотчас явились во дворец. Увы, они не привезли ни рахат-лукума, ни его рецепта. Напрасно изъездили они Халдею, Ассирию и Месопотамию. Может, им следовало отправиться дальше на запад, до самой Фригии, подняться потом на север, к Вифинии, или, наоборот, повернуть прямо на юг, к Египту? Вынужденные подчиняться власти сменяющихся муссонов, они оказались перед трудным выбором. Если бы они продолжали свои поиски, они пропустили бы время, благоприятное для возвращения на Малабарский берег. И тогда потеряли бы целый год. Быть может, они и пошли бы на эту отсрочку, если бы им нечего было сообщить принцу Таору. Но они привезли интересные известия. Дело в том, что на бесплодных землях Иудеи и в пустынных горах Неффалима они повстречали удивительных людей. Прежде безлюдные эти места кишели теперь отшельниками, столпниками и одинокими пророками, одетыми в верблюжьи шкуры и вооруженными посохом. Заросшие бородой и волосами, они выходили из своих пещер и, сверкая глазами, проповедовали, обращаясь к приезжим путешественникам, возвещали им конец света и предлагали искупать их в водах озер и рек, чтобы смыть с них грехи.

Таор, вполуха слушавший эти рассказы, совершенно для него непонятные, начал терять терпение. Какое отношение все эти дикари, живущие в пустыне, имели к рахат-лукуму и его рецепту?

Самое прямое, отвечали посланцы, некоторые пророки утверждают, что скоро неминуемо появится пища высшего рода, столь прекрасная, что будет навечно утолять голод, столь вкусная, что тот, кто однажды ее отведал, до конца своих дней не захочет никакой другой. Может, они как раз и имеют в виду фисташковый рахат-лукум? Нет, вряд ли, ведь Божественному Кондитеру, который должен создать это изумительное кушанье, еще только предстоит родиться. Народ иудейский ждет его появления со дня на день, некоторые, основываясь на священных книгах, полагают, что родится он в Вифлееме, деревеньке, расположенной в двух днях пути на юг от столицы, где когда-то уже увидел свет царь Давид.

Таору казалось, что его посланцы увязли в зыбучих песках религиозных рассуждений. Много ли толку от посулов и предположений. Ему подавай вещественное доказательство, нечто предметное, что можно увидеть, потрогать, а еще лучше — съесть.

Тогда посланцы, переглянувшись, достали из мешка глиняный горшок, большое, хотя и грубоватое, изделие.

— Отшельники, похожие на медведей и называющие себя предтечами Божественного Кондитера, — объяснил один из посланцев, — питаются необычной и очень вкусной смесью. Может, она тоже как бы предвосхищает обещанную пищу, долгожданную и совершенную.

Таор схватил горшок, взвесил на руке, принюхался.

— Тяжелый, но пахнет плохо, — заключил он, протягивая горшок Сири. — Открой его.

Сири сковырнул острием меча грубый деревянный круг, закрывавший горловину сосуда.

— Принесите мне ложку, — приказал принц.

Он извлек ее из горшка, полную золотистой клейкой массы, в которой застряли угловатые насекомые.

— Мед, — констатировал Таор.

— Мед, — подтвердил один из приехавших, — дикий мед. Его находят в сердце пустыни, в расселинах скал и в высохших источниках. А собирают его пчелы в зарослях акаций, которые в короткую весеннюю пору одеты сплошной массой белых, очень душистых цветов.

— И креветки, — добавил Таор.

— Если угодно, — согласился путешественник. — Но только креветки песчаные. Это крупные насекомые, они летают густым роем, уничтожая все на своем пути. Для земледельцев они страшный бич, но кочевники питаются ими и радуются их появлению точно манне небесной. Их зовут саранчой, или акридами.

— Стало быть, это акриды, засахаренные в диком меду, — решил принц и поднес ложку ко рту.

Воцарилось безмолвие, сотканное из ожидания и смакования. Наконец принц вынес приговор:

— Кушанье не столько вкусное, сколько оригинальное, не столько приятное, сколько странное. Этот мед, как ни удивительно, сочетает природную сладость с горчинкой. Что до креветок — или акрид, — их хрусткость придает меду неожиданный солоноватый привкус.

Снова воцарилось молчание — принц зачерпнул вторую ложку.

— Я терпеть не могу соли, но вынужден признаться: как ни странно, соленая сладость слаще сладкой сладости. Чудеса, да и только! Я должен услышать эту фразу из чьих-то других уст. Прошу вас, повторите то, что я сказал.

Приближенные, знавшие маленькие слабости принца, исполнили его приказание. Они повторили дружным хором:

— Соленая сладость слаще сладкой сладости.

— Чудеса! — еще раз сказал Таор. — Такие диковинки встречаются только на Западе! Сири, что, если нам отправиться в эти далекие варварские страны, чтобы привезти оттуда разгадку тайны рахат-лукума, а заодно и некоторых других тайн?

— Принц, я ваш раб! — ответил Сири с иронией, какую он умел вкладывать в самые пылкие изъявления преданности.

Сири, однако, весьма удивился, когда спустя несколько дней узнал, что принц попросил свою мать принять его (он встречался с нею только во время таких аудиенций), чтобы поговорить о своих планах насчет путешествия, а когда сразу после свидания с матерью Таор сообщил Сири, что магарани Маморе одобрила затею и предоставила в распоряжение сына пять кораблей с командой, пять слонов с погонщиками и казначея по имени Драома с казной, полной талантов, сиклей, бек, мин и гер — то есть денег, имеющих хождение по всей Передней Азии, — Сири счел себя одураченным, преданным, погубленным. В одно мгновение рухнул мир Сири Акбара, пошли прахом десять лет терпеливых интриг. Разве Сири мог предвидеть, что фисташковый рахат-лукум, каким он угостил принца, желание магарани любой ценой избавиться от сына и непредвиденный порыв, который, как это бывает с людьми слабохарактерными, наивными и покорными, вдруг овладел Таором, — разве Сири мог предвидеть, что все эти разнородные обстоятельства, соединясь, приведут к таким катастрофическим последствиям? Именно катастрофическим, ибо было совершенно очевидно, что интриган, подобный Сири, может благоденствовать только поблизости от источника власти, но и магарани, и сам принц, конечно, не сомневались, что Сири Акбар должен сопровождать Таора в этом безрассудном предприятии. Последовавшие за этим недели были, безусловно, одними из самых горьких в жизни Сири Акбара.

По-другому обстояло дело с принцем Таором. Приготовления к отъезду, внезапно заставившие его отказаться от привычного безделья, совершенно его преобразили. Приближенные едва узнавали принца, когда со знанием дела и неожиданной решимостью он принялся составлять список тех, кто поедет с ним, перечень необходимого снаряжения и отбирать слонов, которых предстояло взять с собой. Зато он оказался верен себе, когда речь зашла о том, какие съестные припасы разместить в трюмах кораблей. Потому что корзины, мешки и тюки, набитые плодами псидиума, зизифуса, кунжутом, корицей, виноградом Голконды, флёрдоранжем, сорго, гвоздикой, не говоря уже, конечно, о сахаре, ванили, имбире и анисе, оповещали об истинном смысле путешествия. Один корабль был целиком отдан фруктам — сушеным и засахаренным· плодам манго, бананам, ананасам, мандаринам, зеленым лимонам, инжиру и гранатам, а также орехам — кокосовым и кешью. Было совершенно очевидно, что экспедиция ставит перед собой кондитерские задачи, и никаких других. Кстати, для этой цели были отобраны специалисты самой высокой квалификации, и в одуряющих ароматах карамели по палубам метались непальские кондитеры, сингалезские мастера приготовления нуги, бенгальские виртуозы варки варенья и даже специалисты по изготовлению молочных блюд, которые спустились с высот Кашмира с бурдюками, наполненными жидким казеином, ячменным отваром, миндальными эмульсиями и бальзамическими смолами.

Друзья узнали привычного Таора и тогда, когда вопреки здравому смыслу он стал настаивать, чтобы в число слонов, которых берут в дорогу, была включена Ясмина. Это и впрямь противоречило здравому смыслу, ибо кто-кто, но Ясмина, молоденькая белая слониха с голубыми глазами, ласковая, хрупкая и изнеженная, была совершенно не приспособлена для изнурительного и долгого плаванья, а потом для тяжелых переходов по пустыне. Но Таор любил Ясмину, которая отвечала ему взаимностью: когда принц угощал слониху пирожным с кокосовым кремом, юная толстокожая особа с томным взглядом так трогательно обвивала его шею хоботом, что трудно было сдержать слезы умиления. Таор решил, что Ясмина будет плыть на том же корабле, что и он сам, и ей будет отдан весь запас розовых лепестков.

Корабли ожидали в Мангалурской гавани, для слонов были приготовлены тяжелые покатые сходни. Но день отплытия зависел от каприза ветра, потому что летние муссоны уже давно прекратились и настал период ненастья, что обыкновенно предшествует перемене ветра и погоды. Бури сменялись проливными дождями, путешественники помрачнели, некоторые задавали себе вопрос, не следует ли видеть в этом гневе небес дурное предзнаменование. Кое-кто отступился. Но тут небо прояснилось, сухой и свежий восточный ветер, возвещавший наступление зимних муссонов, разогнал облака. Этого сигнала только и ждали. Приступили к погрузке слонов. Если бы можно было загнать их всех на один корабль, было бы гораздо легче — помогло бы стадное чувство. Но оно же сводило на нет все усилия загнать каждого слона на борт по отдельности; приходилось прибегать к хитрости, действуя кнутом и пряником, чтобы разлучить их и погрузить на корабли. Когда очередь дошла до Ясмины, дело стало казаться безнадежным. Охваченная паникой, она истошно ревела, сбрасывая с себя наземь вцепившихся в нее людей. Пришлось пойти за Таором. Он долго ласково уговаривал слониху, почесывая ее впалый лоб. Потом завязал ей глаза шелковым платком, чтобы ее ослепить, и, когда она положила хобот ему на плечи, вместе с ней поднялся на палубу.

Поскольку на каждом судне было по слону, каждое получило имя того слона, который на нем оказался: «Боди», «Джина», «Вахана», «Асура» и, конечно, «Ясмина». Погожим осенним днем корабли друг за другом вышли из гавани, распустив паруса. Похоже было, что из тех, кто пустился в этот путь, как людей, так и животных, Таор больше всех радуется предстоящим приключениям и меньше всех жалеет о том, что он покидает. Принц и впрямь только мельком взглянул на Мангалуру, когда его сложенные из розового кирпича и сбегавшие по склонам холма дома стал и, удаляться, словно бы отворачиваясь от маленькой флотилии, которая уходила на запад.

Плавание началось просто и легко. Они шли правым бакштагом, под равномерным свежим ветром, помогавшим держать правильный курс. Поскольку корабли сразу же удалились от берега, им не приходилось опасаться ни рифов, ни мелей, и даже пираты, которые нападали только на каботажные суда, после нескольких часов плавания уже не представляли для них угрозы. Плавание по Оманскому заливу прошло бы вообще без сучка и задоринки, если бы в первый же вечер не взбунтовались слоны. Эти животные привыкли, пока в них нет нужды, подолгу оставаться на свободе в царских лесах, целыми днями спать в тени листвы, а с заходом солнца всем стадом отправляться на водопой. Поэтому, когда настали сумерки, они забеспокоились; и поскольку корабли шли борт о борт, едва взревел старый слон Боди, на других кораблях поднялся невообразимый шум. Сам по себе шум был не страшен, но ревущие животные переваливались с боку на бок, наотмашь хлеща хоботом по бортам корабля. Казалось, грохочут тамтамы, а качка все усиливалась, теперь уже внушая тревогу.

Таор и Сири, которые шли на флагманском корабле «Ясмина», могли переправляться на другие суда на лодках, а когда корабли сближались, по перекинутым между ними мосткам. Но они держали связь с капитанами других кораблей также при помощи условленных сигналов, передавая их взмахом страусовых перьев. Этим последним способом они и воспользовались, чтобы приказать кораблям рассеяться. В самом деле, необходимо было добиться, чтобы животные перестали будоражить друг друга своим ревом. Одна только Ясмина внешне оставалась спокойной, но по тому, как она шевелила ушами, видно было, что слониха волнуется, должно быть воображая, что весь этот шум поднят в ее честь. На другой день тревога повторилась, но улеглась уже гораздо быстрее, потому что пять парусников шли теперь на большом расстоянии друг от друга.

На десятый день путешественников ждало новое испытание. Ветер дул по-прежнему ровно и в том же направлении, но мало-помалу он стал усиливаться, так что с «Ясмины» при помощи перьев был дан приказ приспустить паруса. К вечеру испещренный молниями горизонт, навстречу которому они шли, почернел, и стало ясно, что надвигается буря. Час спустя наступила непроглядная тьма, и пять кораблей потеряли друг друга из виду. Последующие несколько часов были ужасны. Паруса почти совсем убрали, чтобы корабль не развернуло поперек валов. Он летел, подгоняемый шквалистым ветром, то взмывая на гребень волны и мчась тогда с ужасающей скоростью, то низвергаясь в сине-зеленую пучину. Таора, неосторожно вышедшего на полубак, оглушило и едва не смыло девятым валом. Так уже во второй раз этот юноша, с детства обреченный сладостям, познакомился с солью, подвергшись теперь чудовищно грубому крещению. Судьба готовила ему третье испытание солью, куда более мучительное и долгое!

Но в настоящую минуту Таора больше всего беспокоила Ясмина. С началом бури, когда юную слониху-альбиноску стало швырять взад и вперед и из стороны в сторону, она заревела от страха, а под конец не устояла на ногах. Она рухнула на бок в соленую жижу, прикрыв веками ласковые голубые глаза, и с ее губ срывался теперь только слабый стон. Таор много раз спускался к ней, но ему пришлось отказаться от этих посещений после того, как от толчка, сотрясшего корабль, его бросило прямо в испражнения, которыми был загажен пол, и его любимица едва не раздавила его своей тушей. И однако это первое испытание не заставило его пожалеть о том, что он уехал из дому, потому что, удаляясь от Мангалуру во времени и в пространстве, Таор начинал понимать, на какую ничтожную жизнь, между зизифусами и фисташковыми деревьями, обрекла его мать. Правда, он угрызался из-за Ясмины, совершенно беззащитной перед испытаниями дальнего путешествия.

Зато Сири Акбара буря преобразила. Он, которой все это время держался замкнуто и дулся, теперь как бы вернулся к жизни. Он раздавал приказания и распределял обязанности с хладнокровием, в котором, однако, чувствовался восторженный подъем. Таор должен был признать, что его товарищ и первый раб, во дворце думавший только о том, как бы с помощью ловких интриг сделать карьеру, словно вырос и очистился в схватке с грубой стихией, и это подтверждало, что мы сами всегда в какой-то мере отражение наших замыслов и встретившихся на их пути препятствий. При вспышке молнии увидя на мгновение лицо Сири, Таор был поражен необычной его красотой, сотканной из мужества, трезвости ума и юношеского пыла.

Буря кончилась так же внезапно, как началась. Но флагману пришлось целых два дня кружить на месте, чтобы найти три пропавших корабля. Это были «Боди», «Джина» и «Асура». Четвертый, «Вахану», обнаружить так и не удалось, пришлось продолжать путь на запад, смирившись с тем, что корабль, по крайней мере временно, потерян.

Оставалась, вероятно, еще неделя плавания до острова Диоскорид у входа в Аденский залив, когда команда «Боди» с помощью перьев подала сигнал бедствия. Таор и Сири тотчас переправились на борт этого корабля. То ли Боди искусали насекомые, то ли он отравился испортившейся пищей, то ли просто не смог вынести боковую и килевую качку в своем трюме, но старого слона, казалось, охватило бешенство. Он как безумный метался по трюму, в ярости набрасываясь на каждого, кто отваживался спуститься вниз, а когда рядом никого не было, исступленно бился о перегородки. Положение становилось критическим, потому что вес слона, его сила и грозные бивни внушали опасение, что он может всерьез повредить корабль. Связать Боди или повалить его оказалось невозможно, а так как он перестал принимать пищу, его нельзя было ни усыпить, ни отравить. Впрочем, последнее обстоятельство как раз внушало и отдаленную надежду — силы слона должны были в конце концов иссякнуть. Но продержится ли до тех пор корабль? Рискуя взбудоражить Ясмину ревом старого самца, решили все же, что флагманский корабль будет держаться поблизости от «Боди».

На другой день слон, поранивший себя о железную обивку трюма, начал истекать кровью. Через два дня он сдох.

— Надо как можно скорее разрубить тушу на части и бросить куски за борт, потому что мы приближаемся к суше и к нам могут пожаловать незваные гости, — сказал Сири.

— Какие гости? — спросил Таор.

Сири вгляделся в глубины небесной сини. Потом указал рукой на крохотный черный крестик, неподвижно зависший на громадной высоте.

— Вот они, — сказал он. — Боюсь, что наши старания ни к чему не приведут.

И в самом деле, два часа спустя, вертя во все стороны белой головой с черной бородкой, на корабельную стеньгу опустился орел-ягнятник. А вскоре к нему присоединилась еще дюжина его собратьев. Внимательно осмотрев все вокруг — людей за работой и развороченную тушу слона, — они камнем упали в трюм. Матросы, боявшиеся этих священных птиц, попросили приюта на «Ясмине». А «Боди» был покинут на произвол судьбы. К тому времени, когда корабль скрылся из виду, тысячи орлов-ягнятников кишели на его мачтах, реях и мостиках, вихрем кружились по трюму.

На сорок пятый день после выхода из Мангалуру «Ясмина», «Джина» и «Асура» вошли в Баб-эль-Мандебский пролив, «Врата Слез», который соединяет Красное море с Индийским океаном. Это было достаточно быстро, но два из пяти кораблей были потеряны. Теперь нужно было по крайней мере тридцать дней, чтобы по Красному морю доплыть до Эйлата. Решено было зайти на остров Диоскорид, который, как часовой, сторожит вход в пролив, и сделать там привал, потому что и люди, и животные давно нуждались в отдыхе.

Таор впервые ступил на чужую землю. Легкий, радостный хмель кружил ему голову, когда он взбирался по безлесым, заросшим дроком и репейником склонам горы Хаджар, а за ним вприпрыжку поспевали три слона, довольные тем, что могут размять ноги. Путешественникам все здесь было внове: сухая бодрящая жара, колючая, с сильным запахом растительность — мирты, мастиковые деревья, аканты, иссоп — и даже стада длинношерстных коз, в испуге разбегавшихся при виде слонов. Но куда больше перепугались бедные обитатели острова, бедуины, увидев, как на берег высадились нарядные господа в сопровождении невиданных чудищ. Путешественники проходили мимо закрытых наглухо палаток, куда попрятались даже собаки, по деревне, которая казалась совершенно безлюдной, но чувствовалось, что сотни глаз следят за ними сквозь дверные и оконные щели и прорехи в ткани. Путники взобрались уже почти на самую вершину горы, где гулял такой холодный ветер, что, хотя они и разгорячились от подъема, их стал бить озноб, и тут их остановил одетый в черное красивый мальчик, бесстрашно вставший посреди дороги.

— Мой отец, Рабби Рицца, ждет вас, — просто сказал он.

Мальчик повернулся и, никого не спросясь, зашагал во главе колонны. В круге, очерченном скалистыми уступами и расцвеченном асфоделями, приземистые палатки кочевников сливались как бы в один фиолетовый каркас; время от времени вздуваясь от врывавшегося внутрь ветра, они напоминали колеблемую дыханием грудь.

Рабби Рицца в синем бурнусе и в сандалиях, закрепленных ремешками, принял путников у очага, где горели эвкалиптовые поленья. После взаимных приветствий все расселись вокруг огня. Таор понял, что имеет дело с вождем, с господином — словом, с ровней. И в то же время он был поражен убожеством окружающей обстановки. В его представлениях бедность была неотделима от рабства, а богатство — от знатности, и он никак не мог представить себе одно без другого. Рицца не спрашивал гостей, откуда они явились и куда идут. Разговор ограничивался вежливыми пожеланиями и напутствиями. Но в особенности изумился Таор, когда какой-то мальчик принес Рабби Рицце миску с мукой грубого помола, кувшин воды и горшочек с солью. Вождь сам замесил тесто и, размяв его на плоском камне, придал ему форму круглой и довольно толстой лепешки. Потом, сделав прямо перед собой в песке небольшое углубление, бросил туда лопатой немного золы и раскаленных углей из очага и положил на них лепешку. Потом Рабби Рицца прикрыл ее веточками и поджег их. Когда веточки сгорели, он перевернул лепешку и покрыл другими веточками. Наконец извлек лепешку из ямки и метелочкой из дрока смахнул с нее золу. Потом, разломив лепешку на три части, протянул одну из них Таору, другую Сири. И принц Мангалурский, привыкший к изысканным яствам, изготовляемым целой армией поваров и поварят, сидя на земле, стал есть этот серый с пылу с жару хлеб, чувствуя, как на зубах у него хрустят песчинки.

Зеленый мятный очень сладкий чай, который разливали в крохотные чашки из высоко поднятого чайника, вернул Таора к более знакомым обычаям. Но вот Рицца нарушил долгое молчание. Легкая улыбка, сопровождавшая его речь, и то, что говорил он о простых и насущных предметах — о странствии, о пище, о напитках, — наводили на мысль, что он просто подхватил нить прерванного незначащего разговора. Но скоро Таор понял, что это не так. Рабби рассказывал историю, басню, притчу — Таор понимал ее лишь отчасти, словно в ее зеленоватой толще плохо различал наставление, адресованное лично ему, хотя рассказчик почти ничего о нем не знал.

— Наши предки, первые бедуины, — начал Рицца, — не были, как мы теперь, кочевниками. Да и зачем им было кочевать? Зачем было покидать роскошный, цветущий вертоград, куда их поместил Господь Бог? Стоило им протянуть руку, и они срывали вкуснейшие плоды, под тяжестью которых сгибались ветви самых разнообразных деревьев. Ибо в этом саду не было двух одинаковых деревьев, на которых произрастали бы сходные плоды.

Быть может, ты возразишь мне: еще и поныне в иных городах или возле оазисов сохранились дивные сады вроде того, о котором я рассказал. Почему, вместо того чтобы воспользоваться ими и поселиться в них, мы предпочитаем неустанно бродить по пустыне вслед за нашими стадами? В самом деле, почему? Это важнейший вопрос, в ответе на который заключена вся мудрость. И ответ этот таков: нынешние сады и плоды совсем не похожи на те, что вскармливали наших предков. Нынешние плоды тяжелы и темны. Прежние были светлы и невесомы. Что это значит? А то, что нам, падшим и выродившимся, очень трудно представить себе жизнь наших предков! Подумай, мы ведь дошли до того, что признали справедливость пословицы: «Голодное брюхо к учению глухо». А во времена, о которых я веду речь, живот, жаждущий пищи, и уши, жаждущие знания, составляли одно, ибо одни и те же плоды утоляли и тот, и другой голод. В самом деле, эти плоды различались не только формой, цветом и вкусом — каждый из них обучал особой науке. Одни давали знание растений и животных, другие — математики, были плоды, наставлявшие географии, музыкальным искусствам, архитектуре, танцам, астрономии и многому другому. Даруя знания, они наделяли отведавшего их соответствующими добродетелями: мореплавателей мужеством, цирюльников-костоправов добротой, историков честностью, геологов верой, лекарей преданностью, преподавателей терпением. В ту пору человек был приобщен к божественной простоте. Душа и тело были слиты воедино. Рот, пурпурная завеса, и за ней двойное полукружие эмалированных лесенок, фонтаны слюны и печные отверстия ноздрей служили живым храмом словам, которые насыщают, и пище, которая поучает, истине, которую едят и пьют, плодам, которые переплавляются в мысли, заветы и откровения…

Падение человека раскололо истину надвое. Пустое, полое, лживое слово лишилось способности насыщать. И пища, тяжелая, плотная, непрозрачная и жирная, затемняет разум и превращается в отвислые щеки и животы!

Что же делать? Мы, кочевники пустыни, избрали самое решительное воздержание при самой одухотворенной физической деятельности — ходьбе. Мы едим хлеб, винные ягоды, финики и то, что дают нам наши стада, — молоко, очищенное масло, изредка сыр, еще реже мясо. И мы ходим. Мы мыслим нашими ногами. Ритм шагов определяет ход наших размышлений. Наши шаги вторят движению нашей мысли, ищущей истину, — конечно, истину скромную, под стать нашей пище. Мы стараемся преодолеть раскол между пищей и познанием, до предела упростив и то и другое, ибо мы убеждены, что, изощряя их, мы усугубляем разрыв между ними. Конечно, мы не надеемся примирить их только нашими собственными силами. Нет. Чтобы свершилось возрождение, нужна сила сверхчеловеческая, воистину божественная. Но мы ждем этой революции и верим, что благодаря умеренности в пище и длинным пешим переходам через пустыню нам будет особенно легко понять, принять эту революцию и приобщиться к ней, когда бы она ни совершилась, завтра или через двадцать столетий.

Не все в этой речи дошло до Таора, далеко не все. Перед ним словно бы сгустились черные тучи, грозные, непроглядные, но их прочерчивали вдруг зигзаги молний, на мгновение озарявшие частицы пейзажа, бездонные глубины. До Таора не дошла суть этой речи, но он сохранил ее целиком в своем сердце, предчувствуя, что она станет приобретать для него пророческий смысл, по мере того как будет продолжаться его странствие. Так или иначе, сомнений уже не было: рецепт фисташкового рахат-лукума, из-за которого он, собственно говоря, покинул Мангалурский дворец, подергивается дымкой, начинает казаться наживкой, выманившей его из детского рая, или становится своего рода символом, значение коего еще предстоит расшифровать.

Со своей стороны честолюбец Сири Акбар, чуждый гурманским заботам своего господина, извлек из встречи с Рабби Риццей только один урок, расшатавший, однако, его былые умственные построения. Сири понял, что можно сочетать подвижность, которая требует легкости и отказа от богатства, с волей к власти и неукротимой хищностью. Правда, Рицца ни словом не обмолвился об этом. Но Сири пристально вгляделся в аскетически суровое лицо Рабби, в свирепые черты его товарищей, в их худые тела, причем чувствовалось, что они неутомимы и не боятся страданий, а во мраке палаток он рассмотрел силуэты окутанных покрывалами женщин и тусклый блеск оружия. Все говорило здесь о силе, быстроте и алчности, тем более грозной, что ей сопутствовало полное презрение к богатству и его неге.

Таор и Сири были поражены, когда, оказавшись на борту «Ясмины», обменялись впечатлениями и обнаружили, что увозят с острова Диоскорид, где ни на мгновение не расставались друг с другом, совершенно различные мысли, образы и впечатления. Путешествуя сообща, они с каждым днем все больше удалялись друг от друга.

В еще большей мере это относилось к Ясмине, юной голубоглазой слонихе-альбиноске. В течение сорока дней запертая в движущейся клетке трюма на корабле, носившем ее имя, она не раз уже думала, что умирает, в особенности во время бури. Потом ей под ноги подсунули мостки, по которым можно было сойти на берег, и она с изумлением обнаружила рядом с собой своих старых приятелей Джину и Асуру. Но где же Боди и Вахана? И какая странная у нее под ногами земля — сухая, песчаная, обрывистая, поросшая скудной колючей растительностью. Еще более странными показались Ясмине местные жители, удивившие ее не только своей одеждой, телом и лицом, но и изумленным, испуганным и восхищенным взглядом, какой они устремляли на слонов — неведомое на острове Диоскорид животное. Трое толстокожих произвели сенсацию в деревнях, через которые они проходили. Женщины бросались от них врассыпную и запирались с маленькими детьми в своих домах. Мужчины оставались невозмутимы. Но ватага подростков неизменно провожала монументальный кортеж, иногда играя на музыкальных инструментах. И поскольку Ясмина была хитрая бестия, она очень скоро заметила, что, несмотря на свой малый рост, она вызывает любопытство не только не меньшее, чем ее приятели, но даже более почтительное, более одухотворенное, — его порождает снежная белизна ее шкуры, окрашивает умилением голубизна ее глаз и углубляет пламенеющий рубин ее зрачков. Не такая громоздкая, более легкая, чем два других слона, вся сочетание белого, голубого и красного, она принимала знаки почтения от избранных. Вот тут-то и родилось в ее простодушном сердце незнакомое пьянящее чувство гордости, которому предстояло завести ее далеко, очень далеко, гораздо дальше, чем следовало.

Так и плыли на одном корабле принц, раб и слониха, предаваясь каждый своим мечтам, совершенно несходным, но в равной мере неопределенным и бесконечным.

* * *

Плаванье продолжалось двадцать девять дней, и ни одно сколько-нибудь заметное происшествие не нарушило медленного движения охряных, опаленных знойным солнцем берегов, которые появлялись иногда в поле зрения путешественников: с правого борта Аравия, с левого — Африка, разнообразясь громадами вулканов, глубокими бухтами или устьями пересохших рек.

Наконец они подошли к Эйлату — идумейскому порту в глубине Акабского залива, где их ждала воистину ошеломляющая новость. Юнге с «Джины», взобравшемуся на марс, первому показалось, что среди кораблей, стоящих на якоре в порту, он узнает знакомый силуэт. На нос каждого из трех кораблей высыпали взволнованные путешественники. Вскоре сомнения рассеялись: да, это была «Вахана», которую они потеряли из виду во время бури, — невредимая и благоразумная, она поджидала теперь прибытия своих спутников. Все радовались встрече. Команда «Ваханы», думая, что остальная флотилия ушла вперед, мчалась на всех парусах, чтобы ее догнать. На самом же деле она опередила всех. «Вахана» уже три дня стояла в Эйлате, и мореходы начали опасаться, не случилось ли беды и не пошли ли ко дну во время бури четыре остальных корабля.

Но объятиям и рассказам пришлось положить конец, чтобы выгрузить слонов и привезенные для продажи товары. И снова при виде необычного кортежа собрались огромные толпы зевак, и опять-таки Ясмина, сдержанная, но втайне ликующая, пожинала самые восторженные похвалы. У ворот города разбили лагерь, поскольку необходимо было отдохнуть. Во время этого краткого привала между принцем Таором и Сири Акбаром произошла первая стычка, показавшая принцу, насколько его раб — может быть, правильнее было бы назвать его уже «бывший раб» — изменился со времени отъезда из Мангалуру. Конечно, во время плавания то и дело возникали непредвиденные обстоятельства, корабли шли порой далеко друг от друга, и это оправдывало вольности, которые стал себе позволять Сири, каждый день отдававший приказания, не посоветовавшись с Таором и даже не сообщая ему о них. Но когда люди и животные соединились на суше, образовав единый караван, направляющийся к северу (до Вифлеема, деревни, о которой упоминали пророки из пустыни, оставалось двадцать дней пути), необходимо было, чтобы власть сосредоточилась в одних руках, и естественно — в руках принца Таора. Это понимали все, и в первую очередь сам Сири Акбар, но ему, без сомнения, это было не по вкусу. Поэтому на второй день после высадки он явился к принцу и повел с ним разговор, который поверг Таора в глубочайшее смятение. Четырем кораблям предстояло ждать несколько недель, а может, даже несколько месяцев, пока вернется караван. Сохранить корабли было необходимо, чтобы экспедиция могла, как только подует летний муссон, вернуться в Мангалуру. Поэтому на борту следовало оставить маленькую команду. Все это принц Таор понимал и предвидел сам. Но он так и подпрыгнул, когда Сири предложил сам возглавить этих людей и остаться в Эйлате. Конечно, поручить охрану кораблей следовало человеку, облеченному доверием, однако речь шла всего лишь об охране, а для этого не требовалось ни предприимчивости, ни способности держать людей в подчинении, ни особого ума. Зато поход на север был сопряжен с риском и неожиданностями. Как же Сири, верный слуга, приставленный к особе принца, мог даже подумать о том, чтобы его бросить?

Таор был так откровенно поражен и разочарован, что Сири пришлось пойти на попятный. Он еще пытался слабо защищаться, утверждая, что самый большой риск для принца и его спутников — не найти в Эйлате кораблей, на которых можно будет вернуться на родину, и против этой-то опасности и следует принять самые решительные меры. Но Таор на это возразил, что совершенно полагается на преданность и храбрость тех, кого он оставит охранять корабли, однако он никогда не согласится разлучиться с преданным Сири.

Когда раб удалился, на лице его была написана досада, до неузнаваемости исказившая его черты.

Этот случай заставил призадуматься Таора, который, с тех пор как покинул двор, все решительней освобождался от былой наивности. Изо дня в день он упражнялся в занятии, тратить время на которое ему и в голову не пришло бы в Мангалуру и которое вообще совершенно чуждо великим мира сего: он ставил себя на место других, пытаясь таким образом угадать, что они чувствуют, что думают и каковы их намерения. И вот когда Таор поставил себя на место Сири, перед его глазами разверзлась бездна. Таор понял, что полнейшее самоотречение и преданность, какие выказывает ему Сири, проистекают вовсе не из его природных свойств, как до сих пор полагал, во всяком случае неосознанно, Таор, но что во всем этом кроется, вероятно, доля расчета, сомнений и даже предательства. Заявив своему господину, что хочет остаться в Эйлате с кораблями, Сири окончательно отрезвил его. Став недоверчивым и подозрительным, Таор предположил, что Сири вознамерился завладеть кораблями, чтобы переоснастить их по-своему и в ожидании каравана заняться каботажным плаванием. А может, даже пиратством, на редкость прибыльным ремеслом в районе Красного моря. Кто поручится, что, когда Таор вернется из Вифлеема, его флотилия будет преданно ждать его на якоре в порту Эйлата?

Наконец караван двинулся в путь. Но Таор, покачиваясь в такт мягкой поступи слонов, продолжал предаваться мрачным раздумьям. Отношения его с Сири изменились: они не столько ухудшились, сколько стали более взрослыми, более зрелыми, в них появилось больше проницательности, в них обида сочеталась со снисходительностью, в них грозила отныне проникнуть та доля независимости и тайны, которая свойственна каждому человеческому существу, — словом, это были теперь истинно мужские отношения.

В первые дни их медленного продвижения на север ничего примечательного не случилось. На красноватой земле, изрытой водными потоками, которые иссякли много тысячелетий назад, и осыпавшейся теперь под широкими ступнями слонов, не было видно ни души, ни былинки. Потом мало-помалу земля стала приобретать зеленый оттенок, и колонне приходилось теперь петлять по пересеченной местности, углубляясь в ущелья или следуя по пересохшему руслу рек. Особенно сильное впечатление производили на путников скалы, их остроконечные вершины и каменистые кручи — они образовывали гигантские фигуры, будившие воображение. Вначале люди смеясь показывали друг другу вставших на дыбы коней, распустивших крылья страусов и крокодилов. Но с наступлением вечера они умолкли, в тревожной тоске проходя под сенью драконов, сфинксов и гигантских саркофагов. Наутро они проснулись в малахитовой долине изумительнейшего зеленого цвета, густого и матового, — это была знаменитая «долина каменосеков», в которой, согласно Писанию, восемьдесят тысяч человек добывали камень для постройки иерусалимского храма. Долина заканчивалась замкнутым амфитеатром — это были знаменитые медные рудники царя Соломона. Здесь не было ни души, и спутники Таора могли углубиться в лабиринт галерей, бегать по вырубленным прямо в скале ступеням, спускаться по трухлявым приставным лесенкам в бездонные колодцы и, окликая друг друга, собираться в громадных залах, чьи своды, освещенные причудливым светом факелов, наполняло гулкое эхо.

Таор не мог понять, почему посещение подземелья, где трудились и страдали многие поколения людей, наполнило его сердце мрачными предчувствиями.

Они снова двинулись на север. Дорога становилась все более ровной по мере того, как почва вновь обретала естественный сероватый оттенок. Путникам все чаще попадались гладкие, как плиты, камни, а потом земля вокруг оказалась покрытой ровным и плоским щебнем. Вдруг на горизонте возник силуэт дерева. Таор и его товарищи никогда еще не видели таких деревьев. Толщина изборожденного рытвинами ствола казалась огромной по сравнению с небольшой высотой дерева. Из любопытства они ее измерили — оказалось сто футов. При этом морщинистая, пепельного цвета кора была на удивление мягкой и податливой — клинок погружался в нее, не встречая никакого сопротивления. Голые в это время года ветви, короткие и скрюченные, тянулись к небу, словно молящие культи. Было в этом зрелище что-то и трогательное, и отвратительное — доброе и безобразное чудовище, к которому можно привязаться, если узнать поближе. Позднее им объяснили, что это баобаб, африканское дерево, название которого означает «тысяча лет», потому что баобаб отличается баснословным долголетием.

Этот баобаб оказался часовым, стоявшим на посту перед целым лесом таких же баобабов, куда караван углубился в последующие дни, — редкий лес, без кустарника и подлеска, вся тайна которого состояла в загадочных надписях, вырезанных на коре некоторых деревьев, как правило самых толстых и старых. В мягкой коре были сделаны насечки, каждый рубец подчеркнут черной, охряной или желтой краской, разноцветные камешки, какими было инкрустировано дерево, образовывали мозаику — она окольцовывала ствол или спиралью вилась по нему до самой вершины. Ни в одной из мозаик нельзя было угадать изображение человеческого лица или фигуры человека либо животного. Это была совершенно абстрактная графика, но такая изысканная, что невольно возникал вопрос: а есть ли у нее какой-то другой смысл, кроме красоты?

Внезапно на их пути выросло дерево столь величавое, что они невольно остановились. Его недавно щедро убрали листьями, ветками лиан и цветами, искусно переплетенными и обвивавшими ствол и ветви. Сомнений не было: эти украшения имеют религиозный смысл — в этом дереве, разубранном словно идол и воздевшем к небу свои тыся-чепалые ветви, похожие на заломленные в отчаянии руки, было что-то от храма, от алтаря, от катафалка.

— Кажется, я понял, — прошептал Сири.

— Что ты понял? — спросил принц.

— Это только предположение, но мы его проверим.

Сири подозвал молодого погонщика слонов, маленького и ловкого, как обезьяна, и что-то тихо сказал ему, указывая на макушку дерева. Кивнув, молодой человек тотчас бросился к стволу и стал карабкаться вверх, используя неровности коры. И тут всех участников каравана, молчаливо при этом присутствующих, поразила одна и та же мысль: погонщик взбирался на дерево так, как он взбирался на своего слона; в самом деле, этот баобаб с его громадным серым стволом, узкими, торчащими наподобие хоботов ветвями напоминал слона, слона растительного мира, в то время как слон был баобабом в мире животных.

Погонщик добрался до вершины, откуда торчали все ветви. Казалось, он исчез в какой-то впадине. Но тотчас выбрался из нее наружу и стал спускаться по стволу, явно торопясь поскорее покинуть то, что увидел. Спрыгнув на землю, он подбежал к Сири и что-то зашептал ему на ухо. Сири утвердительно кивал головой.

— Так я и думал, — сказал он Таору. — Этот ствол, полый как труба, служит гробницей местным жителям. Дерево потому и украшено, что недавно туда опустили мертвеца, как клинок в ножны. С вершины дерева видно его лицо, обращенное к небу. Разрисованные баобабы, встретившиеся нам на пути, — это живые гробницы племени, о котором мне рассказывали в Эйлате, — племя зовется «баобалис», что значит «сыновья или дети баобаба». Они поклоняются этому дереву, считая его своим предком, в лоно которого надеются вернуться после смерти. В самом деле, сердце дерева, продолжающего свой неторопливый рост, вбирает в себя плоть и кости умершего, и он, таким образом, как бы продолжает жить уже в растительном царстве.

В этот день решено было сделать привал и разбить лагерь у подножия этого гигантского жука-могильщика. И всю ночь живые стоячие могилы окружали спавших темным, тяжелым, гробовым безмолвием, из которого люди вырвались с первыми лучами рассвета, трепещущие, растерянные, словно воскресли из мертвых. И тут же распространилась горестная весть, повергшая Таора в отчаяние, — Ясмина исчезла!

Сначала решили, что она убежала, потому что по приказу Таора ночью ее оставляли на свободе без всяких пут — ее удерживало возле остальных слонов только стадное чувство. К тому же трудно было поверить, что ее увели силой посторонние и при этом не было слышно никакого шума. Стало быть, Ясмина исчезла по доброй воле. Но все же, по-видимому, дело не обошлось без похитителей, потому что вместе с Ясминой исчезли две корзины с розовыми лепестками, которые она носила на спине днем и от которых ее освобождали по ночам. Напрашивался вывод: похитители действовали в сговоре с Ясминой и при ее участии.

Стали искать, описывая концентрические круги вокруг того места, где ночью стояли слоны, но на жесткой каменистой земле не осталось никаких следов. Первый след, как и должно было ждать, обнаружил сам принц. Он вдруг вскрикнул, бросился вперед, наклонился и двумя пальцами подобрал с земли что-то легкое и хрупкое, как крылышко бабочки, — розовый лепесток. Таор поднял его высоко над головой, чтобы все увидели.

— Прелестная Ясмина оставила нам, чтобы помочь ее найти, самый нежный и душистый из всех возможных следов, — сказал он. — Ищите, друзья, ищите розовые лепестки! Это весточки от моей юной слонихи, белоснежной и голубоглазой. За каждый найденный лепесток я обещаю награду.

И маленькая группа разбрелась, шаря глазами по земле. Время от времени, испустив победный клич, кто-нибудь подбегал к принцу, чтобы вручить ему лепесток в обмен на монетку. Однако дело продвигалось очень медленно, и, когда стемнело, следопыты оказались часах в двух пути от места, где осталась большая часть каравана с грузом и слонами.

Когда Таор наклонился, чтобы поднять с земли второй из найденных им самим лепестков, над его головой вдруг просвистела стрела, которая, дрожа, засела в стволе фигового дерева. Таор приказал всем остановиться и сбиться в кучу. А вскоре трава и деревья вокруг зашевелились, и путешественников окружила толпа людей с телами, расписанными зеленой краской, в одежде из листьев и с головными уборами из цветов и фруктов.

— Баобалисы, — прошептал Сири.

Их было сотен пять, и все они направили стрелы своих луков в незваных пришельцев. Сопротивляться было бесполезно. Таор поднял вверх правую руку — знак, понятный всем и призывающий к миру и переговорам. Потом Сири в сопровождении двух проводников, нанятых в Эйлате, подошел к расступившимся перед ним стрелкам. И все трое исчезли и возвратились только по прошествии двух долгих часов.

— Удивительное дело, — рассказывал Сири. — Я видел одного из их вождей. Он же, очевидно, первосвященник. Племя пользуется довольно большой свободой. Нас приняли не так уж плохо, потому что наше появление здесь совпало, по счастью, с воскресением богини Баобамы, матери баобабов и прародительницы баобалисов. Может, это просто совпадение. Но не сыграла ли известную роль в так называемом воскресении Баобамы наша Ясмина? Скоро мы это узнаем. Я просил, чтобы нам позволили поклониться Баобаме. Ее храм находится в двух часах пути отсюда.

— Но где же Ясмина? — волновался Таор.

— То-то и оно, — загадочно ответил Сири. — Меня не удивит, если мы вскоре ее найдем.

Тронувшийся в путь маленький отряд, впереди, позади и с обеих сторон которого шла целая армия зеленых людей со все так же натянутыми луками, являл собой грустное зрелище: казалось, горстку пленников силой уводят победители — принц Таор и его товарищи именно так и воспринимали происходящее.

Храм Баобамы занимал пространство, ограниченное четырьмя баобабами: они образовали правильный четырехугольник и составляли как бы опору здания. Храмом служила довольно просторная хижина, убранная наподобие тех деревьев-гробниц, какие уже видели Таор и его спутники. Плотная соломенная крыша, лишенные окон стены из тонких планок, сплошь увитые жасмином, вьюном, аристолохией и пассифлорой, — все, как видно, имело целью создать и поддерживать внутри тенистую прохладу. Вооруженные люди держались поодаль от храма, чтобы место поближе к нему освободить для музыкантов, которые дули в тростниковые дудки, били, как в барабан, сухими пальцами по коже антилопы, натянутой на бутылочную тыкву, или, заменяя целый оркестр, исступленно трясли и ногами, обвешанными погремушками, головой, увенчанной медными кружками, и пальцами, на которых висели трещотки. Таор и его свита вступили под балдахин из бамбука, покрытого бугенвиллией, который был водружен перед входом в храм. Внутри они сначала оказались в своего рода прихожей, служившей сокровищницей и ризницей. Здесь висели на стенах и лежали на подставках громадные ожерелья, расшитые седельные ковры, золотые колокольчики, балдахины с бахромой, серебряные оголовья уздечек — в этой громадной роскошной сбруе богиня должна была являть собой живую раку. Но в настоящую минуту на Баобаме не было никакого убранства. У гостей, поднявшихся на три ступеньки и взошедших на приподнятую над полом площадку, дух занялся, когда они увидели, что на носилках, устланных лепестками роз, со взором, исполненным неги, возлежит Ясмина собственной персоной. Можно было подумать, что она их ждала, потому что в ее голубых глазах блеснули вызов и ирония. В золотистой тени храма только два больших опахала из дрока, приводимые в движение снаружи, медленно колыхались под потолком, освежая воздух. Настало долгое благоговейное молчание. Потом Ясмина развернула хобот и его нежным и ловким, как маленькая пятерня, кончиком взяла из корзины фаршированный медом финик и положила на свой трепещущий язык. Тогда принц подошел ближе, открыл шелковый мешочек и высыпал на ее носилки пригоршню розовых лепестков, тех, что он сам и его спутники подобрали на земле и что привели их сюда. То был знак почтения и непрекословия. Ясмина его так и поняла. Поскольку Таор оказался поблизости от нее, она вытянула хобот и коснулась его кончиком щеки принца. Это было и выражение любви, и прощание, и сладкая покорность судьбе, и Таор понял, что его любимая слониха, которую из-за сходства толстокожих с баобабами произвели в идолы, обожествили и которой целый народ поклоняется как матери священных деревьев и праматери людей, — словом, он понял, что для него и его товарищей Ясмина потеряна навсегда.

На другое утро они продолжили свой путь к Вифлеему в сопровождении оставшихся трех слонов.

* * *

Эта встреча была судьбоносна, неотвратима, от начала времен начертана на звездах и в сути вещей, произошла она в Етаме, диковинном краю, где шепчутся источники, уходят вглубь провалы пещер и щетинятся развалины, в краю, по которому прошла История, все опрокидывая на своем пути, но не оставляя никаких внятных следов, — так бывает с раненными в лицо: они страшно изуродованы, а рассказать ничего не могут. И однако встреча тех троих, что возвращались из Вифлеема — пешком, верхом на лошади и на спине верблюда, — с тем, кто шел к боговдохновенной деревне со своими слонами, была озарена мирным и проникновенным светом. Они не могли не встретиться на берегу трех искусственных прудов, известных под именем Соломоновых, когда после целого дня пути по жаре и пыли приготовились спуститься к воде по ступеням, выбитым прямо в камне. И тотчас благодаря тайному сродству пути всех четверых они узнали друг друга. Они обменялись приветствиями, потом помогли друг другу совершить омовение, словно окрестили друг друга. А потом разошлись, чтобы по общему уговору сойтись у костра, где горели ветви акаций.

— Вы видели Его? — был первый вопрос Таора.

— Видели, — ответили хором Каспар, Мельхиор и Бальтазар.

— Кто Он — принц, царь, император, окруженный великолепной свитой? — продолжал расспрашивать Таор.

— Это крохотный ребенок, родившийся на соломе в хлеву, между волом и ослом, — ответили трое.

Мангалурский принц молчал, пораженный недоумением. Тут, наверно, что-то не так. Тот, кого ищет он, — Божественный Кондитер, раздающий такие упоительные яства, после которых никакая пища уже не идет в рот.

— Говорите не все хором, — наконец попросил Таор, — а то я никогда ничего не пойму.

Потом, обернувшись к самому старому из них, Таор попросил его объясниться первым.

— Моя история долгая, не знаю, с чего ее начать, — заговорил Бальтазар, озадаченно поглаживая седую бороду. — Я мог бы рассказать тебе про некую бабочку моего детства — мне показалось, что на склоне моей жизни я увидел ее в небе. Священники уничтожили ее, но, как видно, она воскресла. Можно поговорить и об Адаме, о двух Адамах, если ты понимаешь, что я имею в виду; об Адаме, который стал белым после грехопадения и кожа которого напоминает смытый пергамент, и о чернокожем Адаме до грехопадения, который весь покрыт знаками и рисунками, как иллюстрированная книга. Можно еще вспомнить греческое искусство, посвященное только богам, богиням и героям, и более человечное, более обыденное искусство, которого все мы алчем и предтечей которого, несомненно, станет мой юный друг вавилонский художник Ассур…

Все это покажется слишком путаным тебе, кто пришел издалека со слонами, груженными сладостями. Поэтому я ограничусь главным. Знай же, что я с детства обожал рисунок, живопись и скульптуру, но всегда наталкивался на непримиримую враждебность церковников, ненавидящих всякое художественное творчество. Я не одинок. Мы побывали у Ирода Великого. Он только что потопил в крови мятеж, к которому подстрекнули священники из-за золотого орла, водруженного по приказу Ирода над главным входом в иерусалимский Храм. Орел погиб. Священники тоже. Такова жестокая логика тирании. Я всегда надеялся ее избежать. Я стал искать ответ в источнике этой драмы — в ее единственном источнике — первых строках Библии. В Библии говорится, что Господь создал человека по образу своему и подобию, и это не просто избыточное красноречие, два этих слова как бы пунктиром обозначили грозный и роковой разрыв, который мог произойти и в самом деле произошел после грехопадения. Когда Адам и Ева ослушались Его велений, их истинное богоподобие было уничтожено, однако они сохранили как бы его след, лицо и плоть, неизгладимый отсвет божественной яви. С тех пор проклятие тяготеет над лживым образом, сохраненным человеком после его падения, — так свергнутый царь мог бы поигрывать скипетром, ставшим смешной погремушкой. Вот этот-то образ, лишенный подобия, и осуждает Второзаконие, против него и ополчается духовенство в моей стране и в стране царя Ирода. Но я не считаю, как Ирод, что потоки крови могут разрешить все трудности. Я не настолько ослеплен любовью к искусству, чтобы отринуть веру, в которой я рожден и воспитан. Священные тексты передо мной, они вскормили меня, я не могу их предать забвению. Образ и в самом деле может быть лживым, искусство способно обманывать, и яростная война между идолопоклонниками и иконоборцами продолжается и в самом моем сердце.

Так что я прибыл в Вифлеем, разрываясь между отчаянием и надеждой.

— И что же ты нашел в Вифлееме?

— Младенца на соломе в хлеву, как мы уже тебе сказали; и мои спутники, и все прочие свидетели этой ночи, самой длинной в году, не устанут это свидетельствовать. Но это стойло в то же время храм и плотник, отец Младенца, — патриарх, мать его — девственница, а сам Младенец — Бог, воплотившийся в самой гуще обездоленного человечества и соломенную крышу этого убогого приюта пронизывал столп света. Все это наделено для меня глубоким смыслом, это был ответ на главный вопрос моей жизни, и ответ этот состоял в небывалом сочетании несовместимых противоположностей. Кто дерзнет раньше срока проникнуть в тайны Божества, будет сокрушен могуществом его, сказал Пророк. Вот почему на горе Синай Господь говорил с Моисеем, скрытый облаком. Но теперь облако рассеялось, и мы узрели Бога, воплотившегося в Младенце. Мне довольно было взглянуть на Ассура, чтобы увидеть на лице художника зарю нового искусства. На глазах моего юного вавилонянина совершилась революция — простой жест бедной молодой матери, склонившейся над новорожденным, вдруг приобрел божественную силу, и это преобразило художника. Скромная будничная жизнь: животные, орудия труда, сеновал, но луч, падающий с неба, освещал ее светом вечности…

Ты спрашиваешь, что я нашел в Вифлееме, — я нашел примирение образа и подобия, возрождение образа через возрождение скрытого под ним подобия.

— И что же ты сделал?

— Вместе со всеми остальными — ремесленниками, крестьянами, трактирными служанками — я преклонил колена. Но чудо в том, что коленопреклонение каждого имело свой неповторимый смысл. Я поклонялся плоти — видимой, осязаемой, воспринимаемой слухом и обонянием, плоти, преображенной духом. Потому что искусство имеет дело только с плотью. Красота воспринимается только глазом, ухом и рукой, и покуда плоть была проклята, художники были прокляты вместе с ней.

Наконец, я положил к ногам Девы сгусток мирры, который Маалек, мудрец, окруженный сонмами бабочек, вручил мне, ребенку, полвека назад, — как символ того, что плоть причастна вечности.

— И что ты собираешься делать теперь?

— Мы с Ассуром вернемся в Ниппур с радостной вестью. Мы сумеем убедить народ, и не только народ, но также священников, и прежде всего старика Шеддада, закоснелого в своих догмах: образ спасен, можно прославлять лицо и тело человека, не впадая в идолопоклонство.

Я заново построю Бальтазареум, но уже не для того, чтобы собирать в нем остатки греко-римского прошлого. Нет, там будут представлены современные творения, которые я, подобно царю Меценату, закажу своим художникам, — это будут первые шедевры христианского искусства…

— Христианское искусство, — задумчиво повторил принц Таор. — Какое странное словосочетание и как трудно представить себе творения будущего!

— Ничего удивительного. Вообразить творение — это уже означает приступить к его созданию. Я, как и ты, ничего не пытаюсь представить, ибо череда еще не прожитых веков разверзается у моих ног бездной. Разве что я вижу первое из этих творений, первое произведение христианского искусства, оно сопряжено с нами, оно касается всех нас, присутствующих здесь…

— Каковым же будет это первое произведение христианского искусства?

— Это будет Поклонение Волхвов: трое царей в золоте и пурпуре, явившиеся со Сказочного Востока, чтобы в жалком хлеву простереться ниц у ног Младенца.

В наступившем молчании Каспар и Мельхиор мысленно следовали воображением за Бальтазаром. И грядущие века предстали перед ними словно громадная галерея из зеркал, в которых отражались они трое, глаза каждой эпохи видели их по-разному, но всегда их можно было узнать: юноша, старик и африканский негр.

Видение рассеялось, и Таор обернулся к самому молодому из них.

— Принц Мельхиор, — сказал он. — Ты мне ближе всех по возрасту. К тому же твой дядя отнял у тебя трон, я тоже не уверен, что моя мать когда-нибудь позволит мне царствовать. Вот почему я с братским вниманием выслушаю твой рассказ о ночи в Вифлееме.

— Сначала о ночи в Иерусалиме, а потом уже о ночи в Вифлееме, — немедля возразил Мельхиор с пылкостью, свойственной его возрасту. — Ибо эти два этапа моего изгнания нераздельны.

Когда я покинул Пальмиру, мои взгляды на справедливость и власть были просты. Я считал, что существует два рода властителей — хорошие и дурные. Мой отец Теоден был образчиком доброго царя. Мой дядя Атмар, пытавшийся меня убить и завладевший моим царством, тиран. Путь, лежавший передо мной, был ясен: найти союзников, тех, кто меня поддержит, собрать армию, с мечом в руке вернуть царство моего отца и, конечно, покарать узурпатора. За одну ночь — ту, что мы провели на пиршестве у Ирода, — все мои прекрасные планы изменились. Я советовал бы каждому наследнику трона познакомиться с жизнью Ирода. Какой пример! Какой урок! Как противоречив образ этого государя: он справедлив, миролюбив, разумен, его благословляют крестьяне, ремесленники, все простые люди его царства, он смелый строитель, тонкий дипломат, а в стенах своего дворца — деспот и преступник, палач и детоубийца, кровавый безумец. И не случай, не историческое совпадение наделило эту голову двумя ликами Януса. По воле рока всякое благодеяние, оказанное народу, оплачивается гнусностями, творимыми при дворе. Глядя на Ирода, я познал, что всякому земному царствованию неизбежно сопутствуют насилие и страх. И не только насилие и страх, но и страшная болезнь, которая зовется низость, двоедушие, предательство. Знаешь ли ты, принц Таор, что, посидев лишь однажды за пиршественным столом с Иродом и его придворными, мы, Каспар, Бальтазар и я сам, поняли, что и нас настигла эта язва.

— Вы трое заразились низостью, двоедушием, предательством? Говори же, принц Мельхиор, я хочу знать правду, и пусть твои товарищи оспорят тебя, если ты лжешь!

— Это страшная тайна, и она пребудет у меня в сердце кровоточащей и гнойной раной до конца дней моих, ибо я не представляю себе, кто мог бы ее исцелить. Слушай же, и пусть мои спутники и впрямь плюнут мне в лицо, если я лгу.

Когда, прибыв ко двору Ирода, мы рассказали о звезде и о наших поисках, царь, посоветовавшись со своими священниками, объявил нам, что нам следует идти в Вифлеем, ибо пророк Михей сказал: «И ты, Вифлеем, земля Иудина, ничем не меньше воеводств Иудиных, ибо из тебя произойдет Вождь, Который упасет народ Мой, Израиля».[11] К тем вопросам, с которыми шел за звездой каждый из нас, царь Ирод присоединял свой, мучивший его на пороге смерти, вопрос о том, кто станет его наследником. На этот вопрос, сказал он, нам тоже ответит Вифлеем. И он поручил нам, как своим полномочным представителям, узнать, кто этот наследник, воздать ему почести и потом вернуться в Иерусалим, дабы обо всем доложить ему, царю Ироду. Мы собирались честно исполнить его просьбу, чтобы никто не мог сказать, что этот тиран, которого то и дело предавали и оскорбляли и чье каждое преступление можно если не оправдать, то объяснить вероломством других, был снова обманут даже на ложе смерти тремя иноземными государями, которых он принял так гостеприимно. Но архангел Гавриил, выступавший в роли главного управителя Яслями, посоветовал нам возвращаться восвояси, минуя Иерусалим, ибо, по его уверениям, Ирод вынашивает преступные замыслы против Младенца. Мы долго спорили о том, как нам следует поступить. Я был сторонником того, чтобы исполнить данное нами обещание. Не только потому, что этого требовала честь, но и потому, что нам известно, на какие крайности способен царь Иудейский, когда его предают. Явившись в Иерусалим, мы успокоим его подозрения и предотвратим страшные несчастья. Но Каспар и Бальтазар настаивали на том, чтобы мы послушались Гавриила. «Раз уж в кои-то веки архангел указует нам путь!» — восклицали они. Я был один против двоих, самый молодой, самый бедный, я уступил им. Но я сожалею об этом и знаю, что никогда себе этого не прощу. Вот каким образом, принц Таор, соприкоснувшись с властью, я запятнал себя навеки.

— Но потом ты оказался в Вифлееме. Какую же мудрость, касающуюся вопроса о власти, ты вынес оттуда?

— Архангел Гавриил, бодрствовавший у изголовья Младенца, показал мне посредством Яслей силу слабости, неотразимую сладость отказа от насилия, закон прощения, который не отменяет закона возмездия, но бесконечно превосходит его. Но и возмездие предписывает мести не превышать нанесенного оскорбления. Это как бы переход от естественного чувства гнева к идеальному согласию. Царство Божие не будет даровано однажды и навсегда здесь или там. Ключ к нему надо ковать исподволь, а ключ этот — мы сами. Потому-то я положил к ногам Младенца золотую монету с изображением моего отца, царя Теодена. Это единственное мое сокровище, единственное доказательство того, что я законный наследник пальмирского трона. Отдав его, я отказался от земного царства, чтобы отправиться на поиски того, что нам обещает Спаситель. Я удалюсь в пустыню, взяв с собой моего верного Бахтиара. Вместе с теми, кто пожелает присоединиться к нам, мы создадим общину. Это будет первый град Божий, благоговейно ожидающий его Пришествия. Это будет общность свободных людей, подчиняющихся одному лишь закону — закону любви…

Он повернулся к Каспару, сидевшему по левую руку от него.

— Я произнес слово «любовь». Но я понимаю, насколько более сильным и чистым даром воззвать к этому великому, таинственному чувству наделен мой брат-африканец. Не так ли, царь Каспар, ведь именно из-за любви покинул ты свою столицу и пустился в дальний путь на север?

— Да, из-за любви и ради нее, из-за несчастной любви пустился я в странствие через пустыни, — подтвердил Каспар, царь Мероэ. — Но не подумайте, что я бежал от женщины, которая меня не любит, или пытался забыть свою несчастную любовь. Впрочем, если бы это было так, Вифлеем переубедил бы меня. Чтобы понять все это, надо вернуться к… ладану, к тому, как я употребил его однажды ночью, когда мы разыграли фарс — любимая мною женщина, ее любовник и я сам. Мы наложили на себя нелепый грим, а курильницы окутывали нас ладаном. Сочетание культового благовония с унизительной сценой, без сомнения, отчасти открыло мне глаза. Я понял… Что же я понял? Что надо уезжать; тут у меня сомнений не было. Но глубокий смысл этого отъезда стал мне ясен, только когда я оказался вблизи Младенца. И в самом деле, в моем сердце обитала великая любовь, которой были под стать курильницы и ладан, потому что любовь жаждет поклонения. Не имея возможности поклоняться, я страдал. «Сатана плачет, видя красоту мира», — сказал мне мудрец с белой лилией. На самом деле это я плакал от неудовлетворенной любви. С каждым днем я все отчетливей видел, что Бильтина — слабое, ленивое, ограниченное, лживое, пустое существо, нужно было обладать необъятным сердцем и неистощимым великодушием, чтобы очистить ее от этих жалких человеческих свойств. Правда, я никогда не обвинял ее. Я всегда знал: в том, что наша любовь оказалась такой убогой, виноват я, виновата скудость моей души. Я не умел любить за нас обоих — вот в чем все дело! Я не умел озарить лучезарным светом нежности ее холодное, сухое, расчетливое сердце. Младенец открыл мне — но я уже предчувствовал это или, во всяком случае, всей душой ждал этого урока, — что любовь-поклонение не бывает неразделенной, ибо сила ее излучения передается другому. Приблизившись к Яслям, я сразу же поставил ящичек с ладаном у ног Младенца — единственного, кто и в самом деле заслужил эту священную почесть. Я преклонил колена. Приложил пальцы к губам и послал Младенцу воздушный поцелуй. Он улыбнулся и протянул ко мне руки. И тут я понял, что такое полное слияние любящего и предмета любви: это трепетное почитание, это ликующий гимн, это зачарованный восторг.

Но случилось нечто еще, что для меня, мероитского царя, превзошло по красоте все остальное, — этот чудесный сюрприз Святое Семейство, без сомнения, приготовило потому, что ожидало моего прихода.

— Какой же это сюрприз, царь Каспар? Я умираю от любопытства и нетерпения!

— А вот какой! Ты только что слышал, как Бальтазар сказал, что верит в существование черного Адама, Адама до грехопадения, — только у согрешившего Адама кожа стала белого цвета.

— Да, в самом деле, я слышал, как он говорил что-то о чернокожем Адаме.

— Я вообразил вначале, что Бальтазар говорит это, чтобы доставить мне удовольствие. Ведь он так добр! Но, приблизившись к Яслям, чтобы поклониться Младенцу, что же я увидел? Крохотного черного ребеночка, в мелких кудряшках, с маленьким плоским носиком — словом, ребеночка, как две капли воды похожего на новорожденных моей африканской родины.

— Черный Адам, а теперь и Иисус-негритенок!

— Чему удивляться? Если Адам стал белым только после того, как согрешил, разве Иисус не должен быть чернокожим, подобно нашему пращуру до грехопадения?

— Но как же его родители, Мария и Иосиф?

— У них кожа белая, говорю прямо: они белые, как Мельхиор и Бальтазар.

— Но что же сказали остальные при виде такого чуда — черного ребенка, рожденного от белых родителей?

— Понимаешь, они ничего не сказали, а я из деликатности, чтобы не унизить их, ни словом не намекнул, что видел в Яслях черного ребенка. Вообще-то я не уверен, все ли они хорошенько рассмотрели. В хлеву ведь было довольно темно. Может, только я один и заметил, что Иисус — негритенок… Каспар умолк, растроганный воспоминанием.

— Что же ты намерен делать теперь? — спросил Таор.

— Я хочу поведать всем, кто захочет меня выслушать, чудотворный урок любви, полученный в Вифлееме.

— Ну что ж, начни с принца Таора, преподай мне этот первый урок христианской любви.

— Младенец в Яслях стал негром, чтобы как можно лучше принять африканского волхва, царя Каспара. В одном этом больше любви, чем во всех известных мне сказках, ей посвященных. Этот удивительный пример призывает нас уподобляться тем, кого мы любим, видеть их глазами, говорить их родным языком, почитать их. Изначальный смысл слова «почитать» — это «посмотреть дважды». Только тогда наслаждение, радость и счастье обретают высшую силу, имя которой — любовь.

Если ты ждешь от другого, что он подарит тебе наслаждение или радость, значит ли это, что ты его любишь? Нет. Ты любишь только самого себя. Ты требуешь, чтобы он служил твоей любви к самому себе. Истинная любовь — в наслаждении, которое мы испытываем оттого, что наслаждается другой, в радости, которая рождается в нас при виде его радости, в счастье, которое нам дарит его счастье. Наслаждаться наслаждением другого, радоваться его радостью, быть счастливым его счастьем — только это и есть любовь.

— А Бильтина?

— Я уже отправил гонца в Мероэ с приказанием немедленно освободить двух моих финикийских рабов. Пусть делают что хотят, а я буду счастлив тем счастьем, что смог подарить Бильтине.

— Царь Каспар, не стану с тобой спорить, но мне кажется, ты изрядно охладел к Бильтине с тех пор, как побывал в Вифлееме…

— Я люблю ее не меньше прежнего, но другой любовью. Эта новая любовь может озарить счастьем нас обоих, не унижая нас, как прежде: ее — оттого, что она лишена свободы, меня — оттого, что я мучаюсь ревностью. Бильтина может предпочесть мне Галеку. Тогда она покинет меня, но прежде одарит меня счастьем от сознания, что она счастлива. И я не буду чувствовать при этом ни малейшей досады, потому что отныне не буду низводить ее до положения вещи и пытаться обращаться с ней как со своей собственностью.

— Друзья, Бальтазар, Мельхиор и Каспар, — сказал Таор. — Смиренно признаюсь вам, я немногое понял из ваших слов. Искусство, политика и любовь, как вы их отныне понимаете, — все это для меня ключи без замков или, наоборот, замки без ключей. Правда, я не слишком интересуюсь всем этим. У каждого из нас свои заботы, но Младенец способен избавить нас от их бремени, безошибочно проникая в тайное тайных души каждого. Вот почему то, что он вкладывает в самое сердце одному, остается недоступным для других. Я сгораю от любопытства, гадая, каким языком станет Он говорить со мной. Видите ли, я пустился в путь не ради музея, не ради народа, не ради женщины… Нет, не стану объяснять, вы решите, что я над вами смеюсь, и сами поднимете меня на смех или рассердитесь. Может, только тебе, царь Бальтазар, свойственны такая снисходительность, великодушие и широта взглядов, что ты способен понять, что судьба иной раз принимает обличье жалкого лакомства. Младенец ждет меня с ответом, предназначенным принцу Сладкоежке, который спешит к нему с Малабарского берега.

— Принц Таор, — сказал Бальтазар, — я тронут твоим доверием, твоя наивность восхищает, но и пугает меня. Когда ты говоришь: «Младенец ждет меня», в моем представлении твои слова в первую очередь означают, что ты сам младенец, который ждет. Что до другого Младенца, того, который в Яслях, — берегись, чтобы он не перестал тебя ждать. Вифлеем — всего лишь временное место сбора. Туда приходят и снова уходят. Ты явишься последним, потому что ты прибыл из самых дальних краев. Но я хотел бы быть уверен, что ты не опоздаешь.

* * *

Эти мудрые слова мудрейшего из царей благотворно подействовали на Таора. На другое утро с первыми лучами зари караван двинулся в путь к Вифлеему и прибыл бы туда уже днем, если бы его не задержало важное происшествие.

Вначале над Иудиными горами разразилась гроза, превратившая пересохшие русла рек и каменистые овраги в яростные потоки воды. Люди и слоны, быть может, примирились бы с этим освежающим душем, если бы не приходилось с мучительным трудом передвигаться по топи. Наконец внезапно выглянуло солнце, и от влажной земли стали подниматься густые испарения. Все охорашивались под полуденными лучами, как вдруг страшный рев ледяным холодом пробрал путешественников до мозга костей. Они хорошо понимали язык слонов, и у них не было сомнений: крик, который донесся до них, означал муки и смерть. Мгновение спустя замыкавший шествие слон Джина бешеным галопом проскакал вперед, подняв хобот, распустив уши веером, расшвыривая и сокрушая все на своем пути. Кто-то был убит, кто-то ранен, слон Асура опрокинут на землю со всей своей кладью. Понадобились долгие усилия, чтобы навести какой-то порядок. После чего отрядили людей на поиски несчастного слона, следы которого было легко обнаружить на песке, поросшем кустами и колючками. Слон, охваченный внезапным безумием, успел убежать далеко, и караванщики только затемно добрались до конца его пути. Сначала они услышали мощное жужжание, идущее со дна оврага глубиной в сто локтей, словно там скрывалась дюжина ульев. Они подошли ближе. Нет, это были не пчелы, а осы, а ульем служило тело несчастного слона — он был одет черно-золотым панцирем из насекомых, который вздрагивал, как кипящее растительное масло. Караванщики сразу поняли, что произошло. Джина нес груз сахара, сахар растаял под дождем, покрыв шкуру слона липким сиропом. Оказавшийся поблизости осиный рой довершил дело. Само собой, прокусить кожу слона осы не могли, но у него были глаза, уши, кончик хобота, не говоря уже о чувствительных и нежных органах, расположенных под хвостом и поблизости от него. Люди не смели приблизиться к бедняге. Им оставалось только убедиться в том, что слон погиб, а с ним и сахар, который он нес. На другой день Таор и его свита с двумя оставшимися слонами вступили в Вифлеем.

Суматоха, которую вызвала в стране официальная перепись населения, обязавшая каждого явиться к месту своего рождения, продолжалась всего несколько дней. Разъезды кончились, и люди вернулись восвояси. Жители Вифлеема зажили привычной жизнью, однако улицы и площади деревни, как обычно после праздников или ярмарок, еще были завалены пучками соломы, конским пометом, сломанными корзинами, сгнившими фруктами и даже разбитыми повозками и больными животными. Взрослые жители, усталые и пресыщенные, отнеслись к слонам и свите Таора без большого интереса, но здесь, как и повсюду, к ним прилипла стайка маленьких оборванцев — восторженно глазея на пришельцев, они в то же время клянчили милостыню. Трактирщик, которого Таору указали трое царей, объяснил, что мужчина и женщина с ребенком, выполнив необходимые формальности, уехали из Вифлеема. Но куда? На этот вопрос трактирщик ответить не мог. Наверно, на север, в Назарет, откуда они и прибыли.

Таор посовещался с Сири. Тот мечтал об одном — поскорее вернуться в Эйлат, где на якоре стояли корабли, и там дожидаться перемены муссона, чтобы плыть в Мангалуру. Сири напомнил принцу, в каком плачевном состоянии находится караван: они лишились трех слонов из пяти, есть погибшие, больные, кое-кто пропал: то ли сбежал, то ли похищен, а денег и съестных припасов почти не осталось — это может подтвердить казначей Драома. Таор слушал своего раба с удивлением. Это был язык здравого смысла, он сам рассуждал так еще совсем недавно. Но в нем свершилась громадная перемена. Когда именно? Таор не мог этого сказать, но он слушал доводы Сири, как слушают детскую считалочку, допотопную и не имеющую никакого отношения к реальной жизни и насущным ее потребностям. Каким потребностям? Найти Младенца и открыть ему свою душу. Таор не мог уже больше обманывать себя: сквозь ничтожную цель его путешествия — раздобыть рецепт фисташкового рахат-лукума — просвечивал таинственный и глубокий замысел, конечно чем-то связанный с этой целью, но она была совершенно несоизмерима с ним, как роскошное горчичное дерево, в тени которого отдыхают люди, несоизмеримо с крошечным зернышком, из которого оно произросло.

Вот почему, вопреки мнению Сири, Таор уже собирался отдать приказ идти на север, по направлению к Назарету, когда слова трактирной служанки на время прекратили их спор. Эта самая девушка помогала роженице и взяла на себя первые заботы о новорожденном. Так вот, она уверяла, что случайно услышала разговор мужа с женой и поняла, что семейство хочет отправиться на юг, в Египет, чтобы избежать страшной опасности, о которой его предупредили. Какая опасность может грозить безвестному плотнику, не имеющему ни богатства, ни власти и путешествующему с женой и новорожденным сыном? Таор вспомнил о царе Ироде. Сири Акбар со своей стороны чувствовал, что странствие, затеянное ради удовольствия, все больше омрачается, заволакиваясь черными тучами.

— Принц, — умолял он, — не будем терять время, двинемся на юг. Таким образом, идя по следам Святого Семейства, мы будем в то же время приближаться к Эйлату.

Таор согласился. Но отъезд он назначил на послезавтра, потому что у него созрел прекрасный, радужный план, который он задумал осуществить в Вифлееме.

— Сири, — сказал он, — среди всего того, что мне довелось узнать с тех пор, как я покинул свой дворец, есть одно обстоятельство, о котором я никогда прежде не подозревал и которое меня глубоко удручает, — оказывается, дети голодают. Во всех городах и деревнях, через какие мы проходили, наши слоны привлекают толпы детей. Я смотрю на этих детей и вижу, что все они худые, хилые, истощенные, — один страшнее другого. У некоторых до самых костлявых коленок свисают животы, похожие на бурдюк, а мне известно, что это один из признаков голода, может быть, самый главный. И вот что я решил. Мы привезли на слонах множество лакомств, которые хотели поднести Божественному Кондитеру. Теперь я понимаю, что мы заблуждались. Спаситель вовсе не таков, как мы воображали. К тому же я вижу, как по мере наших горестные приключений тают наши запасы, а кондитеры и повара, которые их сопровождали, разбегаются. Мы устроим в расположенном над деревней кедровом лесу громадное ночное пиршество и созовем на него всех вифлеемских детей.

И Таор с таким веселым азартом стал раздавать поручения своим приближенным, что это доконало Сири, все более убеждавшегося в том, что его господин спятил. Но пирожники развели огонь и принялись за работу. Назавтра с самого утра по улочкам Вифлеема поплыли ароматы сдобы и карамели, так что появление посланцев Таора, которые обходили дом за домом, приглашая всех детей, девочек и мальчиков, на пиршество в кедровом лесу, было хорошо подготовлено и встречено благожелательно. Впрочем, речь шла не обо всех детях. Принц долго обсуждал этот вопрос со своими управляющими. Поскольку звать родителей не хотели, нельзя было приглашать и самых маленьких детей, которые не могли ходить и есть без посторонней помощи. Правда, хозяева старались по возможности снизить возрастной ценз и в конце концов решили считать рубежом двухлетний возраст. Старшие будут помогать малышам.

Едва солнце скрылось за горизонтом, в кедровом лесу появились первые гости. Растроганный Таор заметил, что бедняки пытались как могли оказать уважение своему благодетелю. Все дети были умыты, причесаны, одеты в белое, на многих были венки из роз или лавровых листьев. Таор, которому не раз приходилось видеть, как ватаги маленьких сорванцов с криками гоняются друг за другом по улочкам и лестницам деревни, ждал, что они начнут обжираться, шуметь и орать. Не для того ли он и пригласил этих бедных малышей, чтобы они повеселились? Но на них явно произвел впечатление кедровый лес, факелы, огромный стол, заставленный дорогой посудой, — взявшись за руки, они в сосредоточенном молчании шли до того места за столом, на которое им указывали. Потом садились на скамью, держась очень прямо и положив на край стола сжатые кулачки, но ни в коем случае не опирались на стол локтями, как им и было наказано.

Их не заставили томиться ожиданием и сразу подали молоко с медом, потому что, известное дело, дети всегда хотят пить. Но питье пробуждает аппетит, и перед изумленными глазами детей появилось желе из зизифуса, ватрушки с творогом, блинчики с ананасами, финики, фаршированные орехами, суфле из китайских орехов личи, парфе из манго, пирожные с мушмулой, крем на лидийском вине, миндальные печенья и другие чудеса, в которых индийскую национальную кухню обогащали рецепты, освоенные за время нынешнего путешествия в Идумею и Палестину.

Таор с удивлением и восторгом издали наблюдал за происходящим. Стемнело. Немногочисленные, разбросанные на большом расстоянии друг от друга смоляные факелы омывали сцену мягким, неярким золотистым светом. Во мраке кедрового леса, среди могучих стволов, под навесом громадных ветвей большой, накрытый скатертью стол и дети в льняной одежде образовывали светлый островок, неосязаемый и нереальный. Было трудно решить, кто же это — орда живых ребятишек, которые явились сюда, чтобы полакомиться вволю, или вереница невинных душ, душ умерших, хрупким созвездием парящих в ночном небе? И словно потому, что это пиршество избранных должно было непременно сопровождаться горем проклятых, все услышали вдруг далекий отголосок страдальческого вопля, несущегося из невидимой деревни.

Лакомства, от которых ломился стол, были всего лишь забавной прелюдией. О них сразу же забыли, когда четверо слуг внесли на носилках громадный торт — шедевр кондитерской архитектуры. В самом деле, это была воссозданная в нуге, марципанах, карамели и засахаренных фруктах миниатюрная модель дворца в Мангалуру — здесь были бассейны из сиропа, статуи из айвы и деревья из засахаренных стебельков дягиля. Не забыты были даже пять слонов, вылепленных из миндального теста с бивнями из леденцов.

Появление торта было встречено восторженным шепотом и еще добавило торжественности празднеству. В глазах Таора это кондитерское сооружение было наделено столь богатым смыслом, что он не удержался и обратился к собравшимся с краткой речью.

— Дети мои, — начал он. — Видите этот дворец, эти сады, этих слонов? Это моя родина — я покинул ее, чтобы явиться к вам. И недаром все это воспроизведено перед вами в сладостях. Мой дворец был райским уголком, где все тешило и услаждало. Я вдруг заметил сейчас, что сказал «был», употребив прошедшее время и выдав этим свое предчувствие — нет, не того, что дворца и его садов больше нет, а того, что мне не суждено туда возвратиться. Если можно так выразиться, сама цель моего путешествия была сладкой, я хотел раздобыть рецепт фисташкового рахат-лукума. Но я все яснее вижу, как сквозь эту детскую причуду проглядывает что-то очень важное и таинственное. Покинув Малабарский берег, где кошка — это кошка, а дважды два — четыре, мне кажется, я попал в луковое царство, где каждый предмет, каждое животное, каждый человек под тем значением, какое в нем обнаруживается с виду, прячет еще иное значение, а когда ты вникаешь в него, вскрывается третье и так далее. То же, насколько я могу судить, можно сказать теперь и обо мне самом, ибо, по-моему, наивный и глупый мальчишка, простившийся с магарани Таор Маморе, за несколько недель превратился в старика, обогатившегося множеством воспоминаний и заветов, и я думаю, на этом мои превращения еще не завершились. Так вот, о дворце из сахара… Таор прервал свою речь, чтобы взять из рук слуги золотую лопатку в форме ятагана.

— …его надо съесть, то есть разрушить.

Таор снова умолк, потому что со стороны невидимой деревни раздались пронзительные и короткие крики — словно пищали тысячи цыплят, которых режут.

— …надо разрушить, и первый удар должен нанести один из вас. Ты, например…

Он протянул золотую лопатку ребенку, который сидел ближе к нему, — пастушонку с черными кудряшками, покрывавшими его голову тугим шлемом. Мальчик поднял на Таора темные глаза, но не шелохнулся. Тогда один из местных жителей подошел к Таору и сказал ему: «Господин, ты говоришь на хинди, а эти дети понимают только арамейский язык». И он произнес несколько слов по-арамейски. Мальчик схватил золотую лопатку и решительно воткнул ее в купол из нуги, который рухнул во внутренний дворик.

И вот тут-то появился Сири — его нельзя было узнать, он весь был в пепле и в крови, одежда разорвана. Бросившись к принцу, он за рукав оттянул его подальше от стола.

— Принц Таор, — задыхаясь, сказал он, — это проклятая страна, я всегда тебе это говорил. Час назад солдаты Ирода ворвались в деревню и убивают, убивают без всякой жалости!

— Убивают? Кого? Всех подряд?

— Нет, но, может, лучше бы уж всех подряд. Как видно, им приказали истреблять только мальчиков до двух лет.

— До двух лет? Самых крохотных, тех, кого мы не пригласили?

— Именно. Они убивают их даже на руках у матерей.

Таор в отчаянии понурил голову. Из всех испытаний, каким он до сих пор подвергся, это было самое тяжкое. Но кто нанес этот удар? Говорят, таков приказ Ирода. Таор вспомнил, как принц Мельхиор настаивал на том, чтобы исполнить обещание, данное волхвами иудейскому царю, — вернуться в Иерусалим и рассказать о том, что они узнали в Вифлееме. Обещание не было исполнено. Доверие Ирода обмануто. А ведь все уже по опыту знали, что тиран ни перед чем не останавливается, когда считает, что над ним надругались. Все мальчики до двух лет? Сколько же их было в этом народе, столь плодовитом, несмотря на свою бедность? Младенец Иисус, который в данную минуту находился на пути в Египет, резни избежал. Слепая ярость старого деспота била мимо цели. Но сколько невинных Ирод принес в жертву!

Занятые разрушением сахарного дворца, дети не заметили прихода Сири. Они наконец оживились и, уписывая еду за обе щеки, болтали, смеялись и спорили из-за самых лакомых кусков торта. Таор и Сири наблюдали за ними, отступив в тень.

— Пусть они лакомятся, хотя их маленькие братья в эту минуту испускают последний вздох, — сказал Таор. — И так им слишком скоро придется узнать страшную новость. Если же говорить обо мне, не знаю, что уготовило мне будущее, но в одном я уверен: эта ночь преображения и избиения означает, что пришла к концу целая эпоха моей жизни — сладкие годы!

Соляной ад

В мертвенно-бледном свете зари шли путешественники через деревню, которую окутывало безмолвие, изредка нарушаемое рыданиями. Шепотом передавали, что избиение совершили киммерийские легионеры Ирода, отряд рыжих наемников, явившихся из страны туманов и снегов и говоривших между собой на никому не понятном наречии, — им деспот поручал вершить самые жестокие расправы. Они исчезли так же внезапно, как ворвались в деревню, но Таор отвернулся, чтобы не видеть, как оголодавшие собаки лижут лужу крови, застывающую на пороге какой-то хижины. Сири настоял, чтобы караван отклонился к юго-востоку, предпочитая бесплодие Иудиной пустыни и степей Мертвого моря военным гарнизонам в Хевроне и Вирсавии, через которые можно было идти напрямик. Дорога все время спускалась под гору, и порой склоны были такие крутые, что под широкими ступнями слонов осыпались громадные комья серой земли. К концу дня на пути каравана стали все чаще попадаться белые зернистые скалы. Путешественники всмотрелись в них — это были соляные глыбы. Они вступили в жиденькие заросли белых безлистых кустиков, с виду как бы покрытых инеем. Ветви их были хрупкими, как фарфор, — здесь тоже оказалась соль. А когда наконец за спиной путешественников село солнце, они увидели вдали, в просвете между двумя вершинами, отливающую голубизной металла плоскость — Мертвое море. Караван уже располагался на ночной привал, когда внезапно, как это часто бывает в сумерках, налетел порыв ветра и на путешественников пахнуло резким запахом серы и нефти.

— В Вифлееме, — мрачно сказал Сири, — мы переступили порог Ада. И с тех пор все глубже спускаемся в царство Сатаны.[12]

Таор не был ни удивлен, ни встревожен. А если даже был, страх и тревогу превозмогало страстное любопытство. С тех пор как они покинули Вифлеем, он то и дело сопоставлял два образа, возникшие перед ним одновременно, хотя они и были противоположны друг другу: избиение младенцев и пиршество в кедровом саду. Таор был убежден, что две эти сцены таинственно сопряжены друг с другом, при всем их контрасте дополняют друг друга и, если ему удастся наложить одну на другую, его жизнь и даже судьбу всего мира озарит яркий свет. Одних детей истребляли в то самое время, когда другие наслаждались вкусными яствами. В этом было какое-то нестерпимое противоречие и в то же время ключ ко множеству обетовании. Таор понимал, что пережитое им этой ночью в Вифлееме было подготовкой к чему-то иному, было, в общем, как бы неумелой и в конечном счете сорванной репетицией другой сцены, в которой две эти крайности — дружеская трапеза и кровавое жертвоприношение — сольются воедино. Но его мысль не могла пробить смутную толщу, сквозь которую ему провиделась истина. Одно только слово всплывало в его сознании, таинственное слово, услышанное им впервые совсем недавно, но в нем для Таора было больше темной двусмысленности, нежели внятного урока, — это было слово жертва.

Наутро они продолжили свой спуск к морю, и чем дальше шли они среди оврагов и осыпей, тем сильнее насыщался минеральными испарениями неподвижный и жгучий воздух. Наконец у их ног во всю свою ширь распростерлось Мертвое море — с севера в него впадал Иордан, а на восточном берегу очерчивались изломы горы Нево. Внимание путников привлекло странное явление — синее, со стальным отливом зеркало моря было сплошь усеяно белыми точками, словно мощный ветер взвихрил пенистую волну. Меж тем давивший свинцовой крышкой воздух был совершенно неподвижен.

Хотя они могли обойти море стороной, они не устояли перед притягательной силой, которую те, кто странствует по пустыне, всегда ощущают при виде водной глади — будь то пруд, озеро или океан. Решено было продолжать путь на восток до самого берега, а потом идти вдоль него на юг. Оказавшись на расстоянии полета стрелы от моря, люди и животные в едином порыве ринулись к воде, манившей их своей чистотой и маслянистым покоем. Самые проворные погрузились в воду одновременно со слонами. И тут же выскочили на берег, протирая глаза и с отвращением отплевываясь. Дело в том, что эта прекрасная, правда, не прозрачная, а едва просвечивающая вода химически синего цвета, прочерченная сиропообразными дорожками, не просто в избытке напитана солью, настолько, что ею, а не песком, устланы берега и дно, — она перенасыщена бромом, магнезией, нефтью, воистину колдовское варево: оно отравляет рот, обжигает глаза, вскрывает свежие рубцы и покрывает все тело вязким налетом, который, высыхая под лучами солнца, превращается в кристаллический панцирь. Таор, подошедший к берегу одним из последних, захотел сам это испытать. Он осторожно сел в теплую жидкость и, словно устроясь в невидимом кресле, поплыл скорее как лодка, чем как пловец, орудуя руками как веслами. Но когда он вылез из воды, то с изумлением обнаружил, что руки его все в крови. «Должно быть, ты недавно поранил руки и забыл об этом, а раны плохо зарубцевались, — объяснил Сири. — Похоже, эта вода алчет крови, и, когда чувствует, что она близко и отделена еще не уплотнившейся пленкой кожи, она накидывается на нее, и кровь бьет струёй». Все это Таор и сам понял и почувствовал с первого мгновения. Странно было другое — он совершенно не помнил, чтобы на его ладонях был хоть какой-нибудь свежий рубец. Нет, что бы там ни говорил Сири, он ошибался: ладони Таора сами стали внезапно кровоточить, словно повинуясь таинственному приказу.

Зато Таор без труда объяснил загадку белых барашков на этом жидком, тяжелом и ленивом полотне, совершенно неспособном вспениваться и бурлить. На самом деле это были огромные, выросшие на дне соляные грибы, шапочки которых, словно рифы, торчали из воды. Каждый раз, когда волна накрывала их, она оставляла на них новый пласт соли.

Таор и его спутники разбили лагерь на берегу, усеянном побелевшими обломками — ни дать ни взять скелеты доисторических животных. Похоже было, что одни только слоны получают удовольствие от необычного моря, которое пророк назвал «великим озером Божьего гнева». Погрузившись до самых ушей в едкую жидкость, они поливали друг друга из хоботов. Уже темнело, когда путникам пришлось стать свидетелями маленькой драмы, которая произвела на них впечатление еще более тягостное, чем все остальное. В их сторону с другого берега над морем, приобретшим в сумерках свинцовый оттенок, летела черная птица. Это был пастушок, перелетная птица, которая любит болотистые места. Словно нарисованная тушью на фосфоресцирующем небе, птица летела все с большим трудом и быстро теряла высоту. Ей надо было преодолеть не такое уж далекое расстояние, но тлетворные испарения, поднимавшиеся от воды, убивали все живое. Вдруг, словно в последнем отчаянном порыве, птица учащенно забила крыльями. Но хотя крылья хлопали все чаще, пастушок неподвижно завис в пространстве. А потом, будто сраженный невидимой стрелой, рухнул в воду, без единого звука, без единого всплеска сомкнувшуюся над ним.

— Проклятая, проклятая, проклятая страна! — бормотал Сири, закрываясь в своей палатке. — Мы спустились более чем на восемьсот локтей ниже уровня моря, и все нам говорит о том, что мы в царстве демонов. Хотел бы я знать, удастся ли нам когда-нибудь выбраться отсюда!

Несчастье, обрушившееся на них на другой день, казалось, подтвердило их самые мрачные предчувствия. Вначале путешественники обнаружили пропажу двух последних слонов. Но вскоре прервали свои поиски; сомнений не было: слоны находились здесь рядом, на их глазах, просто к другим соляным глыбам, загромождавшим прибрежные воды, добавились два громадных гриба в форме слонов. Поливая друг друга из хоботов, слоны одевались все более толстым панцирем соли и еще больше уплотнили его, продолжая омовение ночью. Да, это были слоны, обездвиженные, задохнувшиеся, раздавленные соляной массой, но зато на многие сотни, на многие тысячи лет защищенные от разрушительного действия времени.

Поскольку это были два последних слона, катастрофа была непоправима, всеобъемлюща. До сих пор караванщики навьючивали оставшихся животных кладью, которую прежде несли потерянные слоны. На этот раз все было кончено. Громадные запасы съестного, оружия и товаров пришлось бросить, потому что некому было их нести. Но еще страшнее было другое: те из караванщиков, кто существовал только при слонах, более не чувствовали себя связанными с экспедицией, да и все остальные поняли вдруг, что толстокожие были не просто вьючными животными, а символом родной страны, воплощением их мужества и верности принцу. Еще накануне на берегу Мертвого моря раскинул свои палатки караван принца Таора Мангалурского. Утром эта горстка потерпевших крушение двинулась к югу в смутной надежде спастись.

Путникам понадобилось три дня, чтобы добраться до южной оконечности моря. В последний день их путь пролегал у подножия гигантских скал, прорезанных пещерами, в большей части которых, по-видимому, кто-то жил. К пещерам и в самом деле вели тропинки, проложенные человеком, ступени, прорубленные в отверделой земле, и даже грубые приставные лесенки или мостки из кое-как обтесанных стволов. Но при отсутствии дождей и растительности эти сооружения могли веками оставаться невредимыми, поэтому невозможно было определить, покинули ли их обитатели, а если покинули, то когда.

Постепенно берега моря начали сближаться, и путники поняли, что недалек час, когда они сойдутся, как вдруг их глазам предстало величавое и фантастическое в своей печали зрелище. Да, это, безусловно, был город, некогда, наверно, великолепный, но то, что от него осталось, нельзя было назвать даже руинами. Слово «руины» наводит на мысль о медленном и незлобивом действии времени, о чем-то, что долго разъедали дожди, сжигало солнце, о камне, который расслаивают сорняки и лишайники. Здесь ничего подобного не было. Этот город, без сомнения, рухнул мгновенно, в расцвете своих сил и молодости. Дворцы, террасы, портики, громадная площадь и, посередине ее, окруженный статуями фонтан, театры, крытые рынки, аркады, храмы — все мягким воском растаяло в огне гнева Божия. Камень поблескивал черным антрацитовым блеском, поверхность его казалась остекленевшей, углы были сглажены, ребра оплавлены, словно от пламени тысячи солнц. Ни звука, ни движения — ничто не нарушало покоя этого громадного некрополя, его можно было бы назвать необитаемым, если бы его не населяли соответствовавшие его облику тени — силуэты мужчин, женщин, детей и даже ослов и собак, которые впечатало в стены и дороги дохнувшее на них светопреставление.

— Ни одного часа, ни одной минуты мы не останемся здесь, — простонал Сири. — Таор, мой принц, мой господин, мой друг, ты видишь: мы достигли последнего круга Ада. Но разве мы мертвы и прокляты, чтобы оставаться здесь? Нет, мы живы, мы невинны! Так уйдем же! Бежим отсюда прочь! Наши корабли ждут нас в Эйлате.

Таор не слушал этих молений, его внимание было поглощено другими голосами, которые невероятно, но властно звучали в его ушах со времени Вифлеема. В его глазах собственная его жизнь все больше превращалась в многоярусное строение, где каждый следующий ярус был неотделим от предыдущего, причем в каждом из них он не мог узнать самого себя, и в то же время каждый поражал неожиданной новизной, терпкой и в то же время возвышенной. Таор покорно присутствовал при том, как его жизнь превращается в судьбу. Сейчас он находился в аду, но разве не началось все с фисташек? Куда же он идет? И чем все это кончится?

Они подошли к храму, от него сохранились только обломки колонн, лестница, а чуть поодаль большой каменный куб, наверно бывший когда-то алтарем. Таор поднялся по ступеням паперти, таким истертым, словно они исхожены бесчисленным множеством ангелов и демонов, потом обернулся к своим товарищам. Он был полон любви и благодарности к землякам, преданно сопровождавшим его в предприятии, в котором они ровным счетом ничего не понимали, но теперь для них пришла пора знать, решать и больше не быть детьми, не ведающими ответственности.

— Вы свободны, — сказал он им. — Я, Таор, принц Мангалурский, освобождаю вас от всех верноподданнических обязательств. Рабы, вы отпущены на свободу. Те, кто связан со мной словом или договором, вы мне ничего не должны. Верные мои друзья, заклинаю вас больше не жертвовать собой ради меня, если никакая внутренняя потребность не побуждает вас следовать за мной. Мы пустились в путешествие, которое в силу своей легкомысленной цели обещало быть приятным, предсказуемым, ограниченным задуманными рамками. Но началось ли вообще когда-нибудь это путешествие? Порой я в этом сомневаюсь. Так или иначе, оно закончилось той ночью в Вифлееме, когда ребятишки сидели за пиршественным столом, а в это время их братья умирали. С этой минуты началось другое путешествие — мое личное, не знаю, куда оно меня приведет, совершу ли я его один или с кем-то из друзей, решать вам самим. Я вас не гоню, но и не держу. Вы свободны!

И, не прибавив ни слова, Таор смешался с остальными. Они долго брели по улочкам, петлявшим среди провалов. Наконец, когда начало темнеть, они сгрудились в пространстве, которое когда-то, наверно, было внутренним двориком виллы, а теперь походило на подземный застенок. Громкий шорох где-то внизу уведомил их, что своим приходом они растревожили семейство крыс или змеиное гнездо.

Из событий, которые за этим последовали, Таор сделал вывод, что проспал несколько часов. В самом деле, он очнулся, услышав на улочке гулкие шаги, сопровождаемые стуком посоха. И тут же по стенам заплясали свет и тени, несомненно отбрасываемые фонарем, кто-то держал его на вытянутой руке. Потом шум удалился, блики исчезли. Но сон не возвращался. Немного погодя шум и блики появились снова, словно какой-то страж обходил дозором окрестности. На сей раз человек вошел во двор. Свет поднятого им вверх фонаря ослепил Таора. Человек был не один. За ним виднелся чей-то силуэт. Человек сделал несколько шагов и склонился над Таором. Он был высокого роста, в одежде черного цвета, составлявшей резкий контраст с мертвенной бледностью его лица. Товарищ ждал его с тяжелой палкой в руке. Человек распрямился, отступил на шаг и обвел взглядом разоренный двор. Потом лицо его прояснилось, и он звонко рассмеялся:

— Благородные чужеземцы, — произнес он. — Добро пожаловать в Содом!

И расхохотался еще громче. Потом повернулся и исчез так же неожиданно, как появился. Однако в пляшущем свете фонаря Таор рассмотрел его спутника и, пораженный, ужаснулся. Принцу хотелось бы сказать, что этот человек совершенно обнажен, но дело было в другом. Человек был красного, кроваво-красного цвета, и на всем его теле явственно просвечивали мускулы, нервы и сосуды, в которых трепетала жизнь. Нет, человек не был наг, с него живьем содрали кожу, а он продолжал жить и с дубинкой в руке обходил погруженный в темноту Содом.

Последующие часы Таор провел в полудреме, в которой перемешались и сон, и явь, и какие-то, безусловно, бредовые видения. И однако шум, доносившийся из города, — стук колес, цоканье копыт по мостовой, оклики, брань, глухой гул толпы и уличного движения — свидетельствовал о том, что Содом обитаем и живет тайной ночной жизнью. Эта жизнь заглохла, а потом и совсем вымерла с рассветом. И тогда, оглядевшись, Таор увидел, что с ним рядом остался лишь один человек. Конечно, Сири? Но Таор не мог быть в этом уверен, потому что человек спал, с головой накрывшись одеялом. Принц тронул его за плечо, потом потряс и окликнул. Спящий вдруг вынырнул из-под одеяла, обернув к Таору взлохмаченную голову. Нет, это был не Сири, а Драома, жалкий человек, на которого Таор никогда не обращал внимания, который существовал в тени, отбрасываемой Сири, добросовестно исполняя щекотливые и важные обязанности казначея экспедиции.

— Что ты здесь делаешь? Где остальные? — жадно расспрашивал принц.

— Ты вернул им свободу, — сказал Драома. — Они ушли. Почти все отправились с Сири, в сторону Эйлата.

— А что сказал Сири, как объяснил свой отъезд?

— Он сказал, что это проклятые места, но что-то необъяснимым образом удерживает тебя здесь.

— Он так сказал? — удивился Таор. — Он прав, я не могу решиться покинуть эту страну, не найдя того, за чем, сам не подозревая, сюда явился. Но почему Сири не поговорил со мной перед уходом?

— Он сказал, что ему это слишком тяжело. Он сказал, что своей короткой речью ты поставил нас перед дьявольским выбором: по-воровски уйти или остаться.

— И он ушел по-воровски. Но я ему прощаю. А почему остался ты? Неужели ты один захотел сохранить верность своему принцу?

— Нет, принц, нет, — честно признался Драома. — Я бы тоже с радостью ушел. Но я отвечаю за казну нашей экспедиции, и ты должен выслушать мой отчет. Я не могу явиться в Мангалуру без твоей печати. Тем более что мы потратили много денег.

— Стало быть, как только я подпишу твои счета, ты тоже сбежишь?

— Да, принц, — без стыда ответил Драома. — Я всего лишь скромный счетовод. А моя жена и дети…

— Хорошо, хорошо, — прервал его Таор. — Я поставлю свою печать. Но уйдем из этой дыры.

Под косыми лучами утреннего солнца город обретал очертания, утраченные им после гибели, но оставался нереальным, призрачным, фантасмагоричным. Пространство заполняли не башни, капители и крыши, а громадные черные тени, отброшенные на порозовевшие в лучах восхода плиты. Таор попирал эти тени, окрыленный чувством счастья, причину которого не пытался себе объяснить. Он потерял все — свои лакомства, своих слонов, своих спутников, — он не Знал, куда он идет; бедность и готовность ко всему, что может с ним случиться, пьянили его каким-то звенящим хмелем.

Смутный гул, блеяние верблюдов, глухие удары, проклятья и стоны направили его стопы в южную часть города. Таор с Драомой вышли к широкой площадке, где в дорогу собирался караван. Вьючные верблюды, к нижней челюсти которых была прикреплена грубая веревка, обводили все вокруг горделиво-печальным взглядом. Передние ноги у них были связаны, поэтому передвигались они мелкими торопливыми шажками. Путы с них снимали для того лишь, чтобы заставить их подогнуть колени, верблюды падали, подаваясь сначала вперед, потом назад и при этом раздраженно ворча. Затем их навьючивали солью — единственным товаром, который вез караван, — в виде четырехугольных полупрозрачных пластин, по четыре на каждого верблюда, или в виде конусов, обернутых в циновки из пальмовых листьев. Площадка выходила прямо в пустыню, и Таор невольно подумал о порте, Эйлате или Мангалуру, где корабли торопливо готовятся к дальнему плаванию. Ибо и впрямь ничто так не напоминает монотонное, равномерное плавание по спокойному морю, как поступь каравана среди золотистых дюн, волнами уходящих к самому горизонту.

Таор залюбовался движением молодого погонщика, который искусно сплетал шнуровку, предназначенную для того, чтобы груз не сползал на спину животного, когда полдюжины солдат, окликнув погонщика, окружили его плотным кольцом. Произошла перебранка, смысл ее ускользнул от Таора, но солдаты схватили погонщика и потащили за собой. Грузный мужчина, опоясанный счетными шариками, какими обычно пользуются торговцы, внимательно наблюдал за происходящим — казалось, он ищет глазами свидетеля, чтобы излить ему свое негодование, которое теперь было удовлетворено. Заметив вдруг Таора, он ему объяснил:

— Этот прохвост, задолжавший мне деньги, собирался улизнуть с караваном. Но его вовремя схватили!

— А куда его ведут? — спросил Таор.

— В суд, конечно!

— А что будет потом?

— Потом? — рассердился торговец. — Потом его обяжут уплатить мне долг, а так как уплатить он не сможет, что ж, его отправят в соляные копи!

И, пожав плечами в негодовании на столь невежественного собеседника, торговец побежал догонять солдат.

Соль, соль, всегда и всюду соль! Со времени Вифлеема Таор только это слово и слышал, навязчивое, сущностное слово, составленное из четырех букв, как хлеб, вино, рожь, вода — основная пища, насыщенная символами и даже определяющая облик цивилизаций. Но если существуют цивилизации зерновых культур, можно ли представить себе цивилизацию соли? Разве может породить она что-нибудь живое и доброе, разве не препятствует этому горечь и едкость, заключенные в ее кристалле? Шагая вслед за пленником и солдатами, Таор обратился к Драоме:

— Скажи мне, казначей-счетовод, что такое, по-твоему, соль?

— Соль, принц, — это огромное богатство! Этот кристалл драгоценен подобно драгоценным камням и металлам. Во многих областях он служит разменной монетой, на этой монете нет никаких изображений, и поэтому она неподвластна государям и их мошенничествам. А стало быть, эта монета нетленна, но хождение она может иметь только в тех краях, где сухой климат, потому что при первых же каплях дождя она растворяется и исчезает.

— Неподвластная человеку, но зависящая от дождя!

Таор восхищался гением этого кристалла, который продолжал обрастать противоречивыми свойствами и способен был пробудить остроумие и красноречие в простаке счетоводе.

Солдаты и их пленник, за которыми неотступно следовал толстяк торговец, скрылись за развалинами стены. Таор и его спутник обнаружили там узкую лестницу и ступили на нее в свой черед. Наклонный проход привел их затем в красивый просторный подвал, над ним в былые времена, судя по стенам с контрфорсами и стрельчатому потолку, должно быть, возвышалось величавое здание. Молчаливая толпа бродила по подвалу, ничем, если не считать как раз молчания, не выказывая, что она знает: в углублении, имеющем форму апсиды, заседает суд. Таор с жадным любопытством разглядывал мужчин, женщин и детей, всех этих жителей Содома, обитателей проклятого города, существование которых было тайной для их соседей (впрочем, может, соседи по молчаливому уговору делали вид, что о нем не знают), — остатки целого народа, уничтоженного небесным пламенем тысячу лет назад. «Надо полагать, это племя неистребимо, — подумал Таор, — раз сам Господь не сумел его извести!» Он искал в их лицах, в их фигурах каких-то характерных, присущих именно содомитам черт. Из-за худобы и оттого, что они казались очень сильными, они производили впечатление людей высоких, хотя на самом деле были не выше среднего роста. Но даже в детях и женщинах не было ни свежести, ни нежности — тела их были поджарыми и легкими, а на лицах — выражение настороженности, в любую минуту готовой смениться сарказмом, что и притягивало, и пугало одновременно. «Сатанинская красота», — подумал Таор, потому что ни на минуту не забывал, что речь идет об осужденном и ненавидимом за свои нравы меньшинстве, но манеры этих людей и все их поведение, лишенное вызова, но не лишенное гордости, свидетельствовали о том, что они не намерены отрекаться от своего племени.

Таор и Драома подошли ближе к судьям, перед которыми должен был предстать погонщик. К солдатам и к истцу присоединились несколько любопытных и женщина с искаженным горем лицом, прижимавшая к себе четырех маленьких ребятишек. Люди показывали друг другу на трех мужчин в красной кожаной одежде, которые не спускали глаз с устрашающего вида орудий; добродушные лица этой троицы никого не вводили в заблуждение, столь несомненно было их палаческое ремесло.

Суд был скорым, судья и его помощники едва слушали ответы и возражения обвиняемого.

— Если вы меня арестуете, я не смогу работать, а тогда откуда же мне взять денег, чтобы расплатиться с долгом? — твердил он.

— Тебя устроят на другую работу, — с иронией заметил истец.

Каким будет приговор, сомнений не было, женщина и дети стали кричать громче. Тогда Таор подошел к судьям и попросил, чтобы ему разрешили сказать несколько слов.

— У этого человека жена и четверо малолетних детей, приговор отзовется на них тяжелым и несправедливым ударом. Не позволят ли судьи и истец богатому путешественнику, который проездом оказался в Содоме, заплатить долг обвиняемого?

Предложение было настолько необычным, что вокруг судей начала собираться толпа. Председательствующий знаком подозвал торговца, и они несколько мгновений шепотом совещались. Потом судья стукнул ладонью по пюпитру, требуя тишины. И объявил, что предложение чужеземца принято, при условии, что требуемая сумма будет уплачена немедля и в надежной монете.

— О какой сумме идет речь? — спросил Таор.

По толпе пробежал гул изумления и восторга — стало быть, щедрый чужеземец даже не знал, какую сумму взялся уплатить.

Ответил Таору торговец:

— Не стану считать проценты за просрочку платежа, а также судебные издержки, которые мне пришлось взять на себя. Округлю сумму до ее нижнего предела. Короче, я готов согласиться, чтобы мне уплатили тридцать три таланта.

Тридцать три таланта? Таор понятия не имел, велика ли ценность одного таланта, как, впрочем, и любой другой денежной единицы, но цифра тридцать три показалась ему скромной, а стало быть, приемлемой, так что он со спокойной душой, повернувшись к Драоме, приказал: «Уплати!» Теперь все с любопытством уставились на казначея. Неужели он и впрямь магическим жестом освободит несостоятельного должника? Кошелек, который Драома извлек из своего плаща, показался всем до смешного тощим, но еще большее разочарование вызвали его слова.

— Принц Таор, — сказал он, — я не успел отчитаться перед тобой в наших расходах и потерях. С тех пор как мы отплыли из Мангалуру, им не было числа. Так, например, когда мы отдали Боди на съедение хищным птицам…

— Уволь меня от подробных описаний нашего путешествия, — перебил его Таор, — и скажи напрямик, что у тебя осталось?

— Два таланта, двадцать мин, семь драхм, пять серебряных сиклей и четыре обола, — без запинки перечислил казначей.

Толпа разразилась громовым хохотом. Выходит, этот уверенный в себе путешественник с замашками богатого вельможи на самом деле самозванец! Таор покраснел от гнева не столько на гикающую толпу, сколько на самого себя. Как! Меньше часа тому назад он радовался лишениям, как радуются нежданно подаренному судьбой возврату молодости, он опьянялся сознанием собственной бедности и независимости, как неведомым вином, которого впервые хлебнул, но стоило ему подвергнуться испытанию, встретив этого задавленного долгом человека, эту обремененную детьми женщину, он повел себя как купающийся в золоте принц, которому довольно сделать знак своему министру финансов, и все препятствия устранены. Таор поднял руку, чтобы еще раз попросить слова.

— Господа судьи, — сказал он. — Я дважды провинился перед вами. Во-первых, я не представился. Меня зовут Таор Малек, принц Мангалурский, я сын магараджи Таор Маляра и магарани Таор Маморе. Сценка, которая только что разыгралась на ваших глазах, — сценка, согласен, довольно комичная — объясняется просто тем, что я ни разу в жизни не держал в руках и даже не видел ни одной монеты. Талант, мина, драхма, сикль и обол — это все слова языка, на котором я не говорю и которого не понимаю. Стало быть, сумму, потребную для спасения этого человека, составляют тридцать три таланта? Мне и в голову не пришло, что у меня может их не быть! Но выходит, у меня их нет. Что ж! Я могу вам предложить нечто иное. Я молод, я здоров. Может, даже слишком здоров, если судить по моему округлому животу. Но главное, у меня нет ни жены, ни детей. Господа судьи и ты, истец, я торжественно прошу вас позволить мне занять место осужденного в вашей тюрьме. Я буду работать до тех пор, пока не выплачу сумму в тридцать три таланта.

Смех в толпе заглох. Жертва была так грандиозна, что все почтительно умолкли.

— Принц Таор, — заговорил тогда один из судей. — Только что ты не мог представить себе, сколь велика сумма, необходимая для выкупа должника. Теперь ты нам сделал предложение куда более серьезное, ибо ты выразил желание заплатить чужой долг своим телом и своей жизнью. Хорошо ли ты подумал? Не поступаешь ли ты так в порыве досады, потому что над тобой посмеялись?

— Господин судья, душа человека потемки, и я не могу поручиться за то, что таится в глубине моего собственного сердца. В заключении у меня будет время разобраться, что побудило меня так поступить. Тебе достаточно знать, что я принял решение сознательно, что оно твердо и необратимо. Я еще раз предлагаю занять место этого человека в неволе, чтобы отработать его долг.

— Что ж, будь по-твоему, — сказал судья. — Наденьте на него кандалы.

Палачи со своими орудиями тотчас присели у ног Таора. Драома, все еще державший в руках кошелек, испуганно озирался по сторонам.

— Друг мой, — сказал Таор, — оставь эти деньги себе, они пригодятся тебе в пути. Ступай! Возвращайся в Мангалуру, где тебя ждет твоя семья. Я прошу только о двух вещах: во-первых, не рассказывай никому на родине о том, что ты видел и какая участь меня ждет.

— Хорошо, принц Таор. Обещаю. Я буду хранить молчание. А вторая просьба?

— Поцелуй меня, потому что я не знаю, когда мне придется свидеться с кем-нибудь из земляков.

Они обнялись, и счетовод смешался с толпой, тщетно пытаясь скрыть свою поспешность. Палачи продолжали копошиться у ног Таора. Освобожденного должника осыпало ласками его семейство. Когда Таора уводили, он в последний раз обернулся к судье.

— Я знаю, что должен работать, чтобы выплатить тридцать три таланта, — сказал он. — Но сколько времени понадобится узнику, чтобы отработать эту сумму?

Казалось, вопрос удивил судью, который уже углубился в папку с очередным делом.

— Сколько времени понадобится каторжнику в соляных копях, чтобы отработать эту сумму? Да ведь это же ясно: тридцать три года! — И, пожав плечами, он отвернулся.

Тридцать три года! Когда был назван этот срок, практически бесконечный, у Таора помутилось в глазах. Он покачнулся, и его замертво унесли в соляные подземелья.

* * *

Режим первых дней пребывания в соляных копях был одинаков для всех узников. Перемена условий жизни и среды приводила к такому потрясению даже самые крепкие натуры, что надо было прежде всего предупредить возможное самоубийство. Поэтому закованного в кандалы узника помещали в одиночную камеру. В случае необходимости его насильно кормили через трубку. Многовековой опыт научил тюремщиков, что акклиматизация проходит тем успешнее, чем она более радикальна. После того как миновал первый кризис отчаяния — а он мог тянуться от шести дней до шести месяцев, — соледобытчик узнавал, что дневной свет он увидит не раньше чем через пять лет. До тех пор ему предстояло встречать только тех, кто работал в копях в таких же условиях, что и он сам, а пища его отныне была всегда одна и та же: сушеная рыба и горьковато-соленая вода. Понятно, что именно в этом последнем отношении Таору, принцу Сладкоежке, особенно мучительно давалась перемена вкусов и привычек. С первого же дня его глотку воспламенила мучительная жажда, но все же эта жажда гнездилась пока еще только в глотке, это была жажда поверхностная, локализованная. Мало-помалу она исчезла, но ее сменила другая жажда, пожалуй менее жгучая, но зато глубинная, сущностная. Это уже не рот, не глотка взывали о пресной воде, это весь организм, каждая его клеточка, страдавшие от полного обезвоживания, сливались воедино в общем безмолвном вопле. Таор знал, что на утоление жажды, голос которой он теперь ощущал в себе, уйдет весь остаток его дней, если он выйдет на свободу живым.

Соляные копи представляли собой громадную сеть подземных галерей, залов и карьеров, вырубленных в сплошных залежах соли, — воистину погребенный, дважды погребенный город, ведь он находился под жилыми домами и общественными зданиями Содома, также захороненными. Добыча соли делилась на три этапа. И соответственно рабочие были солекопами, солеломами и солетесами. Последние распиливали на беловатые пластины глыбы, вырубленные солеломами в соляных недрах. А солекопы рыли землю и исследовали почву — работа эта длилась веками, и конца ей не предвиделось. Залежи соли были такими твердыми, что крепления были не нужны, и однако солекопов подстерегали неожиданности и опасности. Иногда в толще стен или потолка появлялся вдруг странный темный призрак фантастических очертаний, громадный спрут, больная лошадь с вздувшимися конечностями, чудовищная птица. Это был карман рыхлой глины, замкнутый в слое соли, словно гигантский пузырь в прозрачности кристалла. Появление такого «призрака» побуждало солекопов обходить препятствие, размеры которого они не могли определить. Поэтому галереи были населены такими вот неподвижными чудищами, притаившимися в брюхе горы, и порой одно из них, наскучив маневрами и булавочными уколами муравьишек-людей, со страшным грохотом взрывалось, погребая под тоннами жидкой глины целую копь.

Копей было всего девяносто семь, они снабжали товаром два каравана, отправлявшиеся из Содома каждую неделю. Кроме соляных пластин их груз составлял еще изрядное количество морской соли, которую собирали в водоемах, высушенных солнцем, и формовали в деревянных конусах. Поскольку эти работы велись на свежем воздухе, соледобытчики, работавшие под землей, мечтали о них, видя в них частичное возвращение к нормальной жизни. Некоторые подхалимы добивались того, что их там использовали. Но копи неохотно выпускают из своих лап однажды попавшую в них добычу. Жаркое солнце, от которого отвыкли эти люди, сжигало их кожу и глаза, и им приходилось возвращаться в сумрак подземелий с неизлечимыми заболеваниями кожи и глаз. Если человек приспособился к своему несчастью настолько, что изменить его положение к лучшему невозможно, значит, он достиг последней степени падения. Подвергаясь постоянному воздействию влажного воздуха, пропитанного парами натрия, кожа некоторых соледобытчиков истончалась, становясь совершенно прозрачной, похожей на пленку, затянувшую совсем еще свежую рану, и начинало казаться, что с этих людей содрали кожу. Их называли красными людьми. Одного из таких людей и увидел Таор первой ночью, проведенной им в Содоме. Как правило, эти люди ходили голыми, потому что не выносили прикосновения одежды, в особенности той, которую носили в копях и которая становилась шершавой от соли, а если они отваживались выйти на улицу, то, из боязни солнца, только ночью. Индийское происхождение уберегло Таора от участи превратиться в сплошную рану, но губы его стали похожими на пергамент, рот иссох, из больных глаз по щекам непрерывно струился гной. Живот его впал, а тело стало телом маленького согбенного старичка.

Долгое время Таор видел только гигантское подземелье, похожее на обширный храм, где он обтачивал и обстругивал соляные пласты, видел сырые проходы, которые вели из одного конца разработок в другой, и еще громадную гостиную из соли, где он ел и спал с пятью десятками других рабочих и где узники на досуге вырезали в соляных пластах столы, стулья, шкафы, ниши и даже, ради украшения, люстры, которые не могли гореть, и статуи.

После периода полного заточения Таору, уже потерявшему счет времени, разрешили выйти на дневной свет. Вначале ему пришлось принять участие в лове морской рыбы — она составляла единственную пищу узников. Это был довольно странный лов, ведь море не терпело никакой жизни — ни растительной, ни животной. Речь шла о том, чтобы добраться до противоположной оконечности моря, туда, где в него впадает Иордан, — идти до этого места приходилось три дня, обратный путь с корзинами, полными рыбы, занимал четыре.

Вид Иордана, который струился к Мертвому морю и потом исчезал, поглощенный его тяжелыми водами, произвел глубокое впечатление на Таора — он усмотрел в этом образ агонии и смерти. Вот бежит река, веселая, поющая, кишащая рыбой, над ней нависли ветви бальзамических тополей и тамариндовых деревьев, где щебечут птицы. С юношеской отвагой устремляет она в грядущее свои лепечущие волны, но участь ее ужасна. Она рушится в жерло желтой земли, которая отравляет реку, убивая ее порыв. Отныне это жирный непрозрачный поток, что медленно катит к роковому исходу. Растения, еще упорно цепляющиеся за берега реки, тянут к небу скрюченные ветви, уже покрытые солью и песком. И в конце концов Мертвое море поглощает реку, уже больную, и переваривает ее всю до конца, ни капли не упустив из своей пасти, ибо на юге море замкнуто. А чуть поодаль разыгрывается другая драма, о ней оповещает могучий полет кружащих над водой орлов-рыбаков. Рыбы, обитающие в Иордане, — в основном это лещи, усачи и сомы, — задушенные химикалиями морской воды, тысячами всплывают вверх брюхом, правда, всплывают ненадолго, потому что вскоре, покрывшись солью, камнем идут на дно. Этих-то дохлых, окаменелых рыб и пытались выловить сетью каторжники, которым иногда приходилось оспаривать свою добычу у орлов, стервеневших от этого вторжения. Странный лов, погребальный и призрачный, в духе самих этих проклятых мест. И все же при всей диковинности этого лова ему было далеко до единственной в своем роде охоты с гарпуном, в которой Таору также пришлось принимать участие. Лодка медленно доплывала до середины моря, где оно, как известно, достигает наибольшей глубины, а тем временем на носу опытный ловец, перегнувшись через борт, зорко всматривался в сиропообразную бездну; под рукой у него лежал привязанный веревкой гарпун. Кого же подстерегал ловец? Злобное черное чудище, оно не водится ни в одном другом море и зовется ацефалотавр, иначе говоря, безголовый бык. В самой гуще металлической жидкости появлялась вдруг его вертлявая тень, которая росла на глазах, нацеливаясь на лодку. И вот тут-то важно было загарпунить его и втащить на борт. На самом деле чудище было не чем иным, как сгустком смолы, извергаемой пучиной и под напором плотной воды быстро поднимающейся со дна на поверхность. Смоляные чудища обладали неприятным свойством прилипать к судну, цепляясь за него тысячью тягучих нитей. Чтобы отклеить их, содомиты применяли отвратительную смесь из мужской мочи и менструальной крови. Смола эта считалась очень ценной, ее использовали не только для конопачения судов, но и для приготовления лекарств — вот почему за нее давали много денег.[13]

Зато совершенно бесполезным и бескорыстным был, судя по всему, сбор содомских яблок на просоленных отложениях гипса и мергеля, которые оставляло за собой после каждого своего наступления смоляное озеро. В этих отравленных полях растет колючий кустарник с остроконечными ломкими листьями, и на нем зреют плоды, напоминающие дикий лимон. Вид у этого фрукта очень соблазнительный, но это жестокая ловушка, потому что, созрев, он наливается едким соком, обжигающим рот, а высохнув, разбрасывает похожую на пепел серую пыльцу, разъедающую глаза и ноздри. Таор так никогда и не узнал, для чего его заставляли собирать содомские яблоки.

Во время этих вылазок Таор пытался угадать, где же тот берег, на котором, спускаясь из Вифлеема, он провел ночь со своим караваном. Но, казалось, все приметы, сохраненные его памятью, стерлись. Он не мог найти даже одетых солью слонов, которые не должны были бы исчезнуть. Казалось, все его прошлое уничтожено. И однако оно в последний раз предстало перед ним в самом неожиданном и комичном облике.

Речь шла о шарообразном, словно бы раздувшемся от собственного величия человечке, который однажды появился в шестом руднике, там, где работал Таор. Звали его Клеофант, он был родом из Антиохии Писидийской, города в Галатийской Фригии, — не путать, предостерегал он всех и каждого, с Антиохией Сирийской, расположенной на Оронте. Человечек этот был из тех, кто всячески подчеркивает свою отличку, с видом школьного учителя воздевая назидательный перст. Клеофант пользовался особыми привилегиями и, судя по всему, оказался узником соляных копей по недоразумению, которое, уверял он, скоро разъяснится. Он и впрямь через неделю исчез, притом не испытав на себе ни кандалов, ни одиночной камеры. Внимание Таора Клеофант привлек тем, что отрекомендовался кондитером, знатоком левантийских сладостей. Однажды ночью они оказались рядом, и Таор, не удержавшись, спросил:

— Клеофант, скажи мне, знаешь ли ты, что такое рахат-лукум? Слышал ли ты о нем?

Кондитер из Антиохии привскочил и посмотрел на Таора таким взглядом, будто видел его впервые. Что общего могло быть у этой развалины с рахат-лукумом?

— С чего это тебе вздумалось интересоваться рахат-лукумом? — спросил он.

— Слишком долго рассказывать.

— Так знай же, что рахат-лукум благородное лакомство, изысканное и прихотливое, ему не место во рту и на устах такого отребья, как ты.

— Я не всегда был жалким отребьем, но ты, конечно, не поверишь, если я скажу тебе, что когда-то отведал рахат-лукума, и, если уж говорить начистоту, даже фисташкового. И заплатил, и даже очень дорого, за желание узнать его рецепт. Но, как видишь, я по сей день не узнал этого рецепта…

Наконец-то Клеофант встретил среди подонков-каторжников собеседника, достойного его кулинарных познаний. Он напыжился.

— Слышал ли ты когда-нибудь об адраганте? — спросил он.

— Об адраганте? Нет, никогда, — смиренно признался Таор.

— Это сок кустарника из семейства астрагалов, произрастающих в Малой Азии. В холодной воде он разбухает и становится похожим на клейкую и густую белую слизь. Адрагант занимает привилегированное положение в высших сферах общества. Аптекари делают с его помощью снадобья от кашля, парикмахеры — помаду для волос, прачки употребляют при стирке, а кондитеры — при изготовлении желе. Но своего высшего торжества адрагант достигает в рахат-лукуме. Первым делом адрагант очищают в холодной воде. Для этого его заливают водой в глиняной миске и оставляют так на десять часов. На другой день надо прежде всего нагреть воду в большом сосуде — это будет водяная баня. Содержимое глиняной миски переливают в кастрюлю, а кастрюлю ставят в водяную баню. Потом ждут, пока адрагант станет жидким, время от времени помешивая его деревянной ложкой и снимая пену. Потом процеживают расплавленный адрагант сквозь сито и опять оставляют на десять часов. По прошествии этого времени его снова ставят в паровую баню. Добавляют сахар, розовую воду и флёрдоранж. Помешивая, варят до тех пор, пока не получится вязкое тесто. Тогда его снимают с огня и оставляют ровно на одну минуту. Потом вываливают тесто на мраморный стол и ножом нарезают на кубики, не забывая вкладывать в каждый из них ядрышко ореха. Потом оставляют в прохладном месте до затвердения.

— Хорошо, а фисташки?

— Какие фисташки?

— Я говорил тебе о фисташковом рахат-лукуме.

— Ничего нет проще. Ядрышки фисташек измельчают до фисташковой пыли, понял? И добавляют в тесто вместо розовой воды или флёрдоранжа, о которых я упоминал. Ну как, ты удовлетворен?

— Конечно, конечно, — задумчиво прошептал Таор.

Из боязни рассердить своего соседа он не сказал, насколько далека от него теперь вся история с рахат-лукумом, — жалкая пустая скорлупка маленького ядрышка, которое, пустив громадные корни, опутало и перевернуло всю его жизнь, но цветение которого сулило охватить небо.

* * *

Высшее содомское общество не считало для себя зазорным с разрешения администрации соляных копей использовать соледобытчиков-каторжан на тяжелых хозяйственных работах или для временной помощи при каких-нибудь чрезвычайных обстоятельствах. Администрации весьма не нравился этот обычай, пагубный, по ее мнению, для узников, но отказать некоторым лицам в их просьбе было трудно. Таким образом, во время долгих ужинов, на которые собирался цвет Содома, Таор, исполняющий обязанности слуги или виночерпия, узнавал содомских вельмож. Эти обязанности, отвечавшие его гастрономическому призванию, предоставляли ему несравненный наблюдательный пост. Для хозяев и гостей он как бы не существовал, а он все видел, все слышал, все замечал. Если управляющие соляными разработками опасались, что часы, проведенные в этой роскошной и изысканной среде, подорвут физическую и моральную сопротивляемость узников, они ошибались, во всяком случае в отношении Таора. Наоборот, ничто не укрепляло так бывшего принца Сладкоежку, как вид этих мужчин и женщин, которые, по их словам, были не солью земли, ведь в Содоме нет земли, но солью соли и даже, добавляли они, солью соли из солей. Но это вовсе не означало, что Таор безоговорочно принимал этих проклятых, осужденных, которых объединяли едкий дух отрицания и насмешки, закоснелый скептицизм и умело культивируемое самоутверждение. Слишком бросалось в глаза, что содомиты — пленники предвзятой решимости все хулить и предаваться разврату, которой они скрупулезно следовали как единственному племенному закону.

Одно время Таор находился в услужении в родовитой семье, у четы, жившей на широкую ногу и обиравшей у себя за столом самых блестящих и разнузданных представителей Содома. Супругов звали Семазар и Амрафелла, и, хотя они были мужем и женой, они походили друг на друга как брат и сестра: лишенные ресниц глаза, никогда не смыкающиеся веки, дерзко вздернутый нос, узкие, искривленные в насмешке губы, а щеки прорезаны двумя глубокими горькими складками. Лица, освещенные умом, всегда улыбаются, но не способны смеяться. Семазар и Амрафелла, несомненно, были дружной и даже гармоничной парой, но в содомском духе, и человек пришлый поразился бы той настороженной злости, которая неизменно царила в их общении друг с другом. С инстинктом бьющего без промаха стрелка каждый выискивал уязвимое место партнера, то, где он себя приоткрыл, чтобы тотчас направить в эту мишень тучу маленьких отравленных стрел. Следуя неписаному правилу содомского общежития, содомиты тем более жестоко терзали друг друга, чем сильнее друг друга любили. Здесь всякая снисходительность была равнозначна безразличию, а доброжелательство — презрению.

Таор как тень бродил взад и вперед по наглухо закрытым залам, где ночи напролет происходили пирушки. От напитков всевозможных ядовитых оттенков, которые перегонялись в лабораториях Асфальтового Озера, воображение разыгрывалось, речи становились громче, телодвижения все циничнее. Здесь говорились и делались чудовищные вещи — Таор становился вынужденным их свидетелем, но отнюдь не сообщником. Он уже понял, что содомская цивилизация зиждилась на трех тесно спаянных основах — соль, резкое понижение уровня земной поверхности и известная форма любви. Что такое соляные копи, их расположение в глубочайших недрах, Таор испытывал на своем теле и душе уже много лет, и скоро должен был настать день — а может, он уже настал? — когда окажется, что он прожил в этом аду дольше, чем в каком-либо другом месте. Это, конечно, помогало ему в известной мере — чисто умозрительно и отвлеченно — понять содомский склад ума. Он вспоминал о своих первых шагах в этом испепеленном городе, когда он заметил, что от всех привычных объемов, от всех естественных высот здесь остались только тени. Ввергнутый в подземную жизнь города, он позднее понял, что рельефы, очертания которых рисовали эти тени, были не просто сплющены пятой Яхве, но вдавлены, превращены в отрицательные величины. Каждая высота в городе отражалась, таким образом, в перевернутой форме глубины, которая одновременно и походила на нее, и была ей прямо противоположна. Этот «мир наоборот» находил свое соответствие в умах содомитов, которые воспринимали окружающее в виде черных, угловатых, острых теней, уходящих в бездонные бездны. У содомита высота взгляда сводилась к глубинному анализу, подъем — к проникновению, теология — к онтологии, а радость от приобщения к свету разума оледенял страх ночного кладоискателя, который подкапывается под самые основы существования.

Но далее этого Таор в своем понимании проникнуть не мог, ибо он видел, что два известных ему элемента содомской цивилизации — соль и расположение во впадине земли — оставались как бы случайными, один с другим не связанными, если эротизм не обдавал их своим жаром, не одевал своей плотью. Таор не был местным уроженцем, и родители его не были содомитами — вот почему такого сорта любовь внушала ему инстинктивный ужас, и хотя он не мог не восхищаться этими людьми, к его чувству примешивались жалость и отвращение.

Таор внимательно слушал, как содомиты восхваляют свою любовь, но ему недоставало сочувствия, без которого все можно понять только отчасти. Содомиты хвалились, что не позволяют калечить себе глаза, фаллосы, сердце, — увечье это находит свое материальное выражение в обрезании, которое закон Яхве предписывает сынам его народа, отчего вся доступная им сексуальность сводится к деторождению. Жители Содома издевались над безудержным размножением всех остальных евреев — оно неизбежно приводит к бесчисленным преступлениям, начиная со всяческих попыток вытравить плод и кончая тем, что детей бросают на произвол судьбы. Они вспоминали подлость Лота, содомита, предавшего свой город и принявшего сторону Яхве, а в награду его напоили допьяна и изнасиловали собственные дочери. Содомиты радовались тому, что живут в бесплодной пустыне, они славили ее кристаллическую плоть, то есть плоть, являвшую себя в нагромождении геометрических форм, свою чистую, до конца усвояемую пищу, благодаря которой их кишечник не уподоблялся сточной канаве, наполненной нечистотами, а оставался полой колонной, главным стержнем их тела. По словам содомитов выходило, что два «о» в названии Содом (как и в названии Гоморра, только в обратном смысле) означали два противоположных отверстия человеческого тела — ротовое и анальное, которые сообщаются, перекликаются друг с другом, являясь альфой и омегой человеческой жизни, и любовный акт содомитов один лишь соответствует этому мрачному и величин. кому тропизму. Они утверждали также, что благодаря содомии обладание не замыкается тупиковым мешком, а вливается в кишечный лабиринт, орошая каждую железу, возбуждая каждый нерв, волнуя каждую клеточку внутренностей, и выходит наружу на лице, преображая все тело в органическую трубу, полостную тубу, слизистый офиклеид с бесчисленными разветвлениями завитков и излучин. Таор лучше понимал их речи, когда они заявляли, что содомия не подчиняет фаллос продолжению рода, а возвеличивает его, открывая перед ним царственный путь пищеварительного тракта.

Поскольку содомия оберегает девственность и не затрагивает опасного механизма оплодотворения она пользовалась особенным сочувствием женщин, вполне уживаясь с истинным матриархатом. Вообще ведь именно женщину, супругу Лота, весь город почитал как свою богиню-покровительницу.

Предупрежденный двумя ангелами о том, что небесный огонь поразит город, Лот предал своих сограждан и вовремя бежал со своей женой и двумя дочерьми. Однако им было запрещено оглядываться. Лот и его дочери подчинились приказу. Но жена Лота не удержалась и обернулась, чтобы сказать последнее прости любимому городу, уже объятому пламенем. Этот жест любви ей не простили. Яхве превратил несчастную в соляной столп.[14]

Чтобы восславить эту мученицу, содомиты каждый год собирались на своего рода национальный праздник вокруг статуи, которая вот уже тысячу лет покидала Содом, но так неохотно, что ее перекрученное тело было обращено лицом к городу — великолепный символ мужественной верности. Содомиты пели гимны, плясали, совокуплялись «на наш лад» вокруг Мертвой Матери, как они ласково называли ее, обыгрывая аналогию с Мертвым морем, и покрывали всеми видами местной флоры — · песчаными розами, окаменелыми анемонами, фиалками из кварца, гипсовыми ветвями — эту женщину, удаляющуюся и в то же время обездвиженную в жесткой спирали своих отверделых покрывал.

Некоторое время спустя в шестой соляной копи появился новый узник. Свежий цвет лица, упитанное тело и, главное, испуг и удивление, с каким он оглядывал подземелье, — все выдавало в нем человека, только недавно отторгнутого от цветущей земли и ласкового солнца и еще благоухающего той жизнью, которая течет на поверхности. Красные люди тотчас окружили его, желая дотронуться до него и его расспросить. Его звали Демас, он был родом из Мерома, селения на берегу небольшого озера Хуле, через которое протекает Иордан. Эта заболоченная область богата рыбой и водоплавающей птицей, и Демас добывал пропитание охотой и рыбной ловлей. Отчего он не остался в своих родных краях! Надеясь на более богатую добычу, он спустился вниз по течению Иордана сначала до Геннисаретского озера, где оставался довольно долго, потом дальше на юг, пересек Самарию, остановился в Вифании и в конце концов добрался до устья реки у Мертвого моря. Проклятая страна, страшная фауна, зловещие встречи! — стонал он. Почему он сразу же не повернул обратно к улыбчивому зеленому северу? Он повздорил с каким-то содомитом и раскроил ему череп топором. Товарищи убитого схватили Демаса и приволокли в Содом.

Красные люди, посчитав, что выведали от узника-чужестранца все, что могли, отступились от него, а он предался унынию и отчаянию, через которое, прежде чем смириться со своим ужасным положением, проходили все новички. Таор взял Демаса под свое покровительство, ласково, но настойчиво принудил его понемногу начать принимать пищу и потеснился в своей соляной нише, чтобы тот мог вытянуться с ним рядом. Целыми часами они беседовали шепотом в лиловом мраке соляной копи, когда, с ног до головы разбитые усталостью, не могли забыться сном.

И вот тут Демас мимоходом упомянул о проповеднике, которого слышал на берегах Тивериадского озера и в окрестностях Капернаума и которого люди звали обычно Назареянин. Сначала Таор пропустил эти слова мимо ушей, но потом в его сердце вспыхнул вдруг жаркий и яркий огонек — он понял, что речь идет о том самом человеке, которого он упустил в Вифлееме и ради которого отказался вернуться на родину вместе со своими спутниками. Он не стал задавать никаких вопросов и сделал вид, что не обратил внимания на рассказ Демаса, — так рыбак, увидевший великолепную рыбу, которую подстерегал годами, делает вид, что не заметил ее, чтобы не спугнуть, ибо заманить ее в сеть можно, только совершенно затаившись; поскольку времени у них было сколько угодно, Таор предоставил Демасу капля по капле выжимать из своей памяти все, что тот знал о Назареянине по рассказам или как очевидец. Демас вспомнил о трапезе в Кане Галилейской, где Иисус превратил воду в вино, потом об огромной толпе, которая окружила его в пустыне и которую он досыта накормил пятью хлебами и двумя рыбами. Сам Демас не присутствовал при этих чудесах. Но зато он был на берегу, когда Иисус попросил рыбака отплыть на середину озера, на самое глубокое место, и забросить сеть. Рыбак повиновался неохотно, потому что трудился всю ночь, но ничего не поймал, но на этот раз он испугался, что его сеть порвется, столько в ней оказалось рыбы. Это Демас видел собственными глазами — и свидетельствовал об этом.

— Мне кажется, — сказал наконец Таор, — этот Назареянин больше всего заботится о том, чтобы накормить тех, кто следует за ним…

— Ты прав, — подтвердил Демас, — ты прав, но нельзя сказать, чтобы мужчины и женщины, окружающие его, спешили принять его приглашение Я даже слышал, как он рассказывал довольно горькую притчу, несомненно внушенную ему холодностью и равнодушием тех, кого он хотел сделать счастливыми. Это притча о богатом и щедром человеке, который потратил много денег, чтобы устроить роскошный обед для своих родных и друзей. Когда все было готово, а гости не явились, он послал к ним раба, чтобы напомнить о пиршестве. Но все под разными предлогами уклонились от приглашения. Одному понадобилось обойти свои новые пашни, другому испытать пять пар только что купленных волов, третий собрался в свадебное путешествие. И тогда щедрый богач приказал рабу созвать к нему всех нищих, увечных, слепых и хромых, кого он встретит на улицах и площадях, чтобы те прекрасные яства, которые я приготовил, не пропали втуне, сказал он.

Слушая Демаса, Таор вспомнил слова, которые произнес сам, выслушав рассказы Бальтазара, Мельхиора и Каспара, — в самом деле, на него сошло тогда, наверно, боговдохновение, потому что, признавшись, что ему чужды художественные, политические и любовные заботы трех волхвов, он высказал надежду, что Спаситель и к нему обратится на языке его задушевных чаяний. И вот устами бедного Демаса Иисус рассказывал ему истории о свадебном пире, о размножившихся хлебах, о чудесном улове, о пиршествах для бедняков, — ему, Таору, вся жизнь которого вплоть до его великого странствия на Восток вращалась вокруг мыслей о пище.

— Это еще не все, — продолжал Демас. — Мне рассказали о проповеди, которую он произнес в Капернаумской синагоге, такой необычайной проповеди, что мне до сих пор не верится, хотя на свидетеля, мне о ней рассказавшего, можно вполне положиться.

— Что же сказал Назареянин?

— Вот его речь слово в слово: «Я есмь хлеб, сшедший с небес… если не будете есть Плоти Сына Человеческого и пить Крови Его, то не будете иметь в себе жизни… Ядущий Мою Плоть и пиющий Мою Кровь пребывает во Мне, и Я в нем». Эти слова вызвали скандал, и большинство тех, кто следовал за ним, разбежались.

Таор молчал, потрясенный зловещей очевидностью этих священных слов. Ощупью бредя в лучах света, слишком ослепительного для его ума, он, однако, увидел, как события его прошлой жизни приобретают вдруг новые очертания и новую связь, однако он понял еще далеко не все. Так, например, пиршество, устроенное им для вифлеемских детей, и совершившееся в это же самое время избиение младенцев стали сближаться, проясняя друг друга. Иисус не удовлетворился тем, что насыщал людей, он приносил себя в жертву, чтобы напитать их своей собственной плотью и кровью. Не случайно пиршество и жертвоприношение человеческое в Вифлееме произошли одновременно: это были две стороны одного таинства, неудержимо тяготеющего к сближению. Само пребывание Таора в соляных копях осмыслялось вдруг в его глазах. Ибо бедным вифлеемским детям он предложил только лакомства, доставленные слонами, зато ради детей неплатежеспособного должника он пожертвовал своей плотью и жизнью.

Но из всех речей Назареянина, пересказанных Демасом, глубже всего запали в душу Таора те, где говорилось о свежей воде и о бьющих родниках, потому что вот уже долгие годы каждая клеточка его тела изнывала от жажды, но пытаться утолить ее можно было только горьковато-соленой водой. Каково же было волнение человека, обреченного на муки в соляном аду, когда он услышал такие слова: «…всякий, пьющий воду сию, возжаждет опять; а кто будет пить воду, которую Я дам ему, тот не будет жаждать вовек; но вода, которую Я дам ему, сделается в нем источником воды, текущей в жизнь вечную». Кто, как не Таор, понимал, что это вовсе не метафора. Он знал, что вода, которая утоляет плотскую жажду, и та, что брызжет из духовного источника, имеют общую природу, если ты свободен от раздвоения греха. Он вспомнил о наставлениях Рабби Риццы с острова Диоскорид, который упоминал о пище и питье, способных насытить и утолить одновременно плотские и духовные голод и жажду. То, что говорил Демас, так соответствовало душевным потребностям Таора, так точно отвечало на извечные для него вопросы, что не было сомнений: это сам Иисус обращался к нему устами меромского рыбака.

Наконец однажды ночью Демас рассказал, что Иисус, возвратившись из Тира и Сидона, поднялся на гору, называемую Рога Хаттина, ей дали такое имя потому, что, располагаясь вблизи деревни с таким же названием в трех часах пути от озера, она формой своей напоминает продавленное в середине седло с торчащими кверху краями. Там Иисус наставлял народ. Он сказал: «Блаженны нищие духом; ибо их есть Царство Небесное… Блаженны кроткие; ибо они наследуют землю».

— А что еще он сказал? — тихо спросил Таор.

— Он сказал: «Блаженны алчущие и жаждущие правды; ибо они насытятся».

Никакое другое слово не могло быть столь непосредственно обращено к Таору — человеку, который так давно страдал от жажды, ибо возжаждал справедливости. Он снова и снова просил Демаса повторять ему эти слова, которые вобрали в себя всю его жизнь. Потом он откинул голову назад, упершись в гладкую лиловую стену своей ниши, и тут совершилось чудо. О крохотное, незаметное чудо — свидетелем его был один лишь Таор: из его разъеденных солью глаз, из гноящихся век на его щеку, а потом на его губы скатилась слеза. Он слизнул эту слезу — это была пресная вода, первая капля воды без соли, которую он испил более чем за тридцать лет.

— Что еще он сказал? — настаивал Таор в восторженном ожидании.

— Он сказал еще: «Блаженны плачущие; ибо они утешатся».

* * *

Вскоре после этого Демас умер — как видно, не мог вынести жизни в соляных копях, — и тело его отправилось в огромную погребальную солильню, куда уже были сброшены те, кто умер до него, и где под воздействием натрия плоть постепенно высыхала, все гнилостные бактерии погибали и мертвецы превращались сначала в негнущихся пергаментных кукол, а потом в статуи из ломкого просвечивающего стекла.

И снова потянулась череда дней без ночи, настолько схожих между собой, что казалось, это один и тот же день возобновляется снова и снова и нет никакой надежды, что он кончится, что наступит развязка.

И однако как-то утром Таор оказался в одиночестве у Северных ворот города. На дорогу ему выдали льняную рубаху, мешочек с инжиром и горсть оболов — и ничего больше. Выходит, тридцать три года, которыми он обязался оплатить долг, миновали? Может статься. Таор никогда не умел считать, он положился на своих тюремщиков, к тому же само ощущение протекшего времени стерлось в нем настолько, что ему стало казаться, будто все случившееся после его прибытия в Содом произошло одновременно.

Куда идти? Ответ на этот вопрос был предрешен рассказами Демаса. Прежде всего надо выбраться из преисподней Содома, подняться на нормальный уровень человеческой жизни. Потом двинуться на запад, в столицу, где легче всего напасть на след Иисуса.

Страшная слабость во всех членах отчасти восполнялась необычайной легкостью его тела. Кожа да кости, ходячий скелет, Таор парил на поверхности земли так, как если бы его с двух сторон поддерживали невидимые ангелы. Хуже было другое — его глаза. Они давно уже не выносили яркого света, веки кровоточили, воскообразные выделения образовали на них корочки, которые сходили мелкими сухими чешуйками. Оторвав подол рубахи, Таор сделал повязку и обмотал ею лицо так, чтобы оставить только узкую щелку, сквозь которую мог различать дорогу.

Так шел Таор берегом моря, хорошо ему знакомым, и, однако, ему понадобилось семь дней и семь ночей, чтобы добраться до устья Иордана. Отсюда он повернул на запад, к Вифании, до которой добрался на двенадцатый день. Это было первое селение, увиденное им с тех пор, как он вышел на свободу. После тридцати трех лет, прожитых рядом с содомитами и их узниками, он не мог наглядеться на мужчин, женщин и детей с человеческим обликом, которые так естественно чувствовали себя среди зелени и цветов; это зрелище было настолько живительным, что повязка на глазах стала лишней, и Таор ее снял. Он подходил к разным людям, расспрашивая их, знают ли они проповедника по имени Иисус. Пятый из спрошенных посоветовал Таору обратиться к человеку, который, кажется, был другом проповедника. Звали его Лазарь, он жил со своими сестрами, Марфой и Марией. Таор отправился в дом Лазаря. Дом был заперт. Сосед объяснил Таору, что сегодня 14 Нисана — в этот день благочестивые евреи празднуют Пасху в Иерусалиме. До Иерусалима не больше часа пути, и, хотя уже поздно, он, наверно, еще застанет Иисуса и его друзей у некоего Иосифа Аримафейского.

Таор пустился в путь, но по выходе из деревни его охватила вдруг страшная слабость — он ведь давно не принимал пищи. Однако, подхваченный таинственной силой, он все же продолжал путь.

Таору сказали, не больше часа. Но ему понадобилось три, и он вошел в Иерусалим глубокой ночью. Он долго искал дом Иосифа, который сосед Лазаря описал ему довольно невнятно. Неужели он опять опоздает, как когда-то в Вифлееме, в такие далекие для него теперь времена? Таор стучался во многие двери. Поскольку была Пасха, ему отвечали приветливо, несмотря на столь поздний час. Наконец отворившая ему дверь женщина подтвердила: да, это дом Иосифа Аримафейского. Да, Иисус и его друзья собрались в комнате наверху, чтобы отпраздновать Пасху. Нет, она не уверена, что они все еще там. Пусть он сам поднимется наверх и посмотрит.

Стало быть, снова надо подниматься вверх. С тех пор как Таор покинул копи, он только и делал, что поднимался вверх, но ноги его больше не слушались. И все же он заставил себя подняться, толкнул дверь.

Комната была пуста. Он снова пришел слишком поздно. За этим столом недавно трапезовали. На нем еще стояли тринадцать чаш — неглубоких и очень широких кубков, на низкой ножке, с двумя маленькими ручками. В некоторых чашах на дне оставалось красное вино. А на столе валялись крошки того пресного хлеба, который евреи едят в этот вечер в память исхода их предков из Египта.

У Таора закружилась голова: хлеб, вино! Он протянул руку к одной из чаш, поднес ее к губам. Потом схватил кусочек мацы и проглотил его. И тут он пошатнулся, однако не упал. Два ангела, которые хранили его с той минуты, как он вышел на свободу, подхватили его своими огромными крыльями, ночное небо распахнулось, просияв необозримым светом, и ангелы унесли того, кто, быв последним, вечно опаздывающим, первым причастился Святых Тайн.


  1. Евангелие от Матфея, 2:6; цит.: Книга пророка Михея, 5:2.

  2. Мертвое море расположено на 400 метров ниже уровня Средиземного моря и на 800 метров ниже уровня Иерусалима.

  3. Иосиф Флавий. Иудейская война. IV, 8,4.

  4. Бытие, 19.